2 Приоткрытая дверь
Дом Сармата был словно зажат между рекой и кручей. Днепр издревле широко разливался весенними паводками, подмывал отвесные глиняные берега. Кручи обрушались и образовывали длинные узкие полки, примыкавшие к воде. Полки быстро зарастали камышом, ивняком и маслиной, укреплялись мощными корневищами, и паводки больше не нарушали их плавную, тянувшуюся вдоль берегов геометрию.
Такие места представлялись живописными и уютными. Опоясанные высокими до 20 метров высотой глиняными обрывами, примыкавшие к неширокой реке, казались загадочной страной вечного рассвета. Солнце после полудня скрывалось за кручей и прохладная тихая речка погружалась в царство теней.
В те времена, когда русская армия князя Потемкина выбила турок османов из дельты Днепра, ниже по течению от Херсона в протоке Кошевая приютились и спрятались от мира две дюжины православных рыбацких хат с камышовыми крышами и образовали урочище Глинище. В одной из хат поселились предки Сармата и пустили корни.
Заборов или привычных на Украине плетеных ограждений между хатами не было. От каждого дома к реке тянулась стёжка шагов в пятнадцать двадцать, у воды непременный камышовый навес для сушки неводов, сеток, ятерей, корзин и иных снастей. Дощатый мостик на бревенчатых стойках с пришвартованными просмоленными дубивками. У каждой хаты ютились низкие хозяйские сараи с перегородками для живности. И непременные обмазанные глиной под открытым небом летние печки для приготовления пищи и варева для скота, кабыци как их тут называли, с невысокой метра два, три трубой.
Сегодня кажется странным, что такой уклад продержался в урочище до либерального разгула 90 ых. До Второй мировой войны урочище считалось зажиточным, легко перенесло голодовки, коллективизацию, индустриализацию. Днепр и лиман оставались богатым рыбным промыслом и перемены, невзгоды обходили рыбаков стороной.
Люди начали уходить из урочища, когда промысел захирел после возведения Каховской плотины перекрывшей нерестилища в верховьях Днепра. Исчезли белуга, осетр, днепровская стерлядь и севрюга. Рыбаки бросали хаты, переселялись в совхозные домики с электричеством и газом подальше от комаров и диких камышовых плавней. А с низовий, тем временем, вырастала крупнейшая в Европе мелиоративная система. Большую часть урочища снесли, построили мощную насосную станцию для перекачки воды и длинный бетонный причал, куда подходили баржи груженные песком и щебнем.
Хата Сармата уцелела на краю, забившись под самую кручу, куда даже солнце летом заглядывало всего на пару часов. Так Сармат и оказался на насосной, вечным дежурным сторожем, где я впервые его встретил. На железном причале насосной с удочкой и папиросой он с любопытством наблюдал за тем как моя академичка скользила по зеркальной глади Кошевой в сторону Днепра.
- Воды можно попить? – крикнул я.
- Подходи, причаливай, - проговорил Сармат.
Лопатки весел легли на поверхность, зажурчала под ними вода. Я прислушался, не гудит ли следом тренерский катер. Маршрут тренировки строго обозначен. Утренняя от Белого озера до херсонской нефтегавани и обратно. А вечером в другую сторону до осетрового завода на Днепре. Вечерняя километров на 10 короче, можно расслабиться, а если повезет, нет тренера, до контрольной точки на Днепре не дойти, закруглиться раньше. Но в любом случае сходить на берег нам запрещалось, нарушение, за которое от тренировок беспощадно отстраняли.
На каждом приличном днепровском причале имелась скважина с колонкой, пару раз качнешь, бежала студеная серебряного цвета вода сладковатая на вкус. Жадно хватаешь её ртом. Секунды райского наслаждения, награда за труды в поте лица. Вода насыщает разогретый организм как губку, тяжелеют руки, ноги, приходит усталость. После такой остановки дальше уже не тренировка, мученичество. И нам категорически запрещалось это делать.
Сармат тем временем рассматривает мою одиночку. Академички на Днепре не были диковинкой, но представлялись аборигенам заморской роскошью. Длина одиночки под 8 метров, с двумя веслами по 4 метра на выносных уключинах. Мой рижский Дзинтарс, конечно, не немецкий Емпахер, но по спецзаказу. Я был одарен природой какой-то особенной техникой гребли, позволявшей развивать темп на дистанции до 50 гребков в минуту. С 14 лет был КМС, а мой тренер делал на меня особенную ставку с прицелом на будущее. Мои способности, между тем, становились объектом повышенного внимания, и редкая тренировка проходила без сопровождения тренерского катера и его окриков в громкоговоритель – не затягивай гребок, плавно выезжай в захват, темп, спинку держи, ускоряемся, контрольный замер, время - оппп…
Впрочем, чаще люди не совсем то, что о них представляют другие. Академическая гребля единственный вид спорта, когда задействованы все мышцы тела, и я знал, что для идеального результата мне всегда не хватало силы. На гонках я ощущал в себе какой-то врожденный ограничитель от перегрузок, как в карбюраторах автомобильных двигателей. И интуитивно догадывался, если тренер увлечет меня в большой спорт, ограничитель из меня рано или поздно выломают.
Моё представление о будущем было туманным и я жил настоящим. Ездил на сборы, соревнования, получал талоны на питание, модную динамовскую форму, пропускал школу. Каждое лето две тренировки в день. Когда я взмыленный проплывал мимо пляжа, с завистью наблюдал за сверстниками в плавках и купальниках. В субботу только утренняя тренировка, в воскресенье выходной и весь день я ощущал, как гудят мои мышцы. А тренер неустанно твердил, что мы лучшие, будущая элита и останавливаться нельзя. С гордостью демонстрировал нам тяжелую бронзовую медаль олимпийских игр в Сеуле и убеждал, что только к этому в жизни нужно стремиться. Только в этом есть смысл.
Но я не чувствовал в себе никакого стремления к статусу превосходства. Я следил за тем, как после каждого гребка крутятся в реке по два водоворота с каждой стороны, как в воду бесцельно уходит вся моя сила, талант. В конце концов, всё сводилось к минутам, секундам, долям секунды на финише. Время, философская категория. В природе нет времени, время внутри нас. Какая-то общепринятая нелепость, когда время не инструмент, не метод, а самоцель.
Водовороты слабели, сглаживались, исчезали. Стирался след от лодки, мне делалось тоскливо, и всякий удобный момент я стремился незаметно улизнуть, спрятаться ото всех и всего. Вся наша жизнь представлялась рекой, которая неумолимо стирает наши следы. Пустым надувным шариком. Все мои усилия, бесконечное толкание воды не могли, не должны являться самоцелью, а чем-то, между остальным, прочим и самым главным.
Я чувствовал, как меня стягивает и искал равновесия, мечтал о каком-то загадочном, но доступном возвышенном состоянии и всё больше замыкался. Я не делился своими мыслями, впечатлениями, боялся показаться сентиментальным, смешным. И когда я познакомился с Сарматом, обратил внимание, как он пристально разглядывает мою лодку, я вдруг почувствовал настоящее неподдельное уважение. Его интересовал не я, не мои пустые громкие успехи, достижения, он был увлечен интуитивным разгадыванием конструкции лодки, которую впервые видел вблизи.
- В Глинищах дом моего деда был, отец тут родился, - заговорил я, между прочим.
Сармат недоверчиво, но с интересом посмотрел на меня. Эту недоверчивость, дистанцию, мы сохраним до конца. Я был высоким под два метра, широкоплечим, светлым, по плечи длинноволосым, юным. Он напротив, сутуловатым, смуглым, нелепо кем-то наспех постриженным, не худым, а скорее высохшим зрелым мужичком с острым взглядом дикого зверька. Разница между нами была разительной, Сармат явно ощущал моё превосходство и всегда в общении хранил черточки недоумения: «Что такому как ты нужно от такого как я?!»
А мне он представлялся кем-то загнанным в угол зверьком. Зверек резвился, игрался, грелся на солнце, но стоило появиться мне, он забивался в угол. Он давал себя гладить, ел с моих рук, но в моём присутствии никогда не был прежним, свободным. Мы казались друг другу близкими, оставаясь безгранично далекими. И с годами я понял, то чего я желал от Сармата, о чем интуитивно просил его, выпрашивал у него, мне предстояло выковыривать из жизни самому. Иначе всё превращалось в очередную банальную проформу, разноцветный надувной шарик.
- А чей ты?
Я назвал. Сармат поднялся, осторожно взял меня под локоть и молча, повел за собой в сторону насосной. Там горел обложенный кирпичами костер, на огне грелась черная сковорода и жарилась рыба. На насосной был ещё один человек, он суетился вокруг огня. Сармат ему что-то сказал, тот пригласил меня за деревянный стол тут же и протянул тарелку с жареной плотвой. Оливкового цвета, хрустящей корочкой, только со сковороды, с белым хлебом вприкуску.
- Вкусно? – протянул Сармат.
- Угу.
- Запомни, на природе всегда вкусно.
Тогда я почему-то подумал, что это очень важно, и я непременно должен запомнить. Я закончил трапезу и Сармат ждал меня.
- Пойдем, покажу, где стояла хата. Недалеко.
Мы вышли через ворота за территорию насосной. Дорога уходила в одну сторону вниз к бетонной пристани, в другую наверх, круто взбиралась на кручу. У самого обрыва у дороги виднелись остатки глинобитных стен.
- Вот тут и жили твои предки. В войну сверху на круче немцы установили дальнобойную артиллерию, били по фарватеру, баржи наши топили на Днепре. Круча содрогалась и однажды съехала, хату сзади привалило. Так она и стояла подпертая, пока дед с японской не вернулся. Отец твой тут родился, рассказывали, в люльке под потолком висел, когда стена не выдержала и рухнула. Пол хаты завалилось, дед младенца раскопал и ушли из урочища на Белое озеро. Там на берегу поселились. Пойдем на кладбище, могилы предков покажу.
В стороне от дороги петляла наверх серпантином в сухой траве стёжка, мы быстро взбежали ею на кручу. На краю приютилось небольшое кладбище, влево виднелся поселок, а с высокой кручи открывался роскошный вид на Днепр и плавни.
- Как красиво! – восхитился я.
- Ещё не то, не то, - отвечал Сармат, - пойдем.
От обрыва начиналась степь вся расчерченная строгими рядами виноградников. Между рядами на запад тянулась грунтовая пыльная дорога. Был конец августа, тихий теплый вечер. В воздухе гудели стайки комаров, над ними кружили ласточки. Красное солнце скатывалось к горизонту, мы быстро шли ему на встречу, а из степи вырастал величественный курган.
Я бывал на курганах раньше, но в тот вечер, когда мы с Сарматом взошли на его вершину, я вдруг почувствовал, что приоткрылась дверь в иной неведомый прежде мир. Могилы предков, невероятный вид во все стороны. Я видел Белое озеро, десяток академических лодок тянулись на базу. В алом свете заходящего солнца вдали белели высотки Херсона. Но главное то, что сказал мне в тот вечер Сармат:
- Можешь себе представить, что и как ощущали, чувствовали люди, когда делали насыпь? Это ведь не просто могильник. Они всегда возвращаются сюда.
- Кто?
- Люди, народ. Невозможно избавиться от первых ощущений. Они поселяются здесь, - Сармат трогал себя за грудь, - и уже никогда не уходят. Первый выход из животного мира как озарение, как первая любовь. Каждый человек с тех пор испытывает одно и то же. Мы рождаемся зверьками, а превращаемся в людей.
- Ностальгия?
- Так называют, упрощают, наверное. Ностальгия, которая измеряется веками, тысячелетиями. Истоки. Может история, может культура. Я не знаю.
Мы вернулись на берег, когда уже смеркалось. Я попрощался, сел в лодку и заспешил на базу. Кругом царила тишина, и лодка легко скользила по зеркальной поверхности Кошевой. В камышах прятались лысухи, нервничали болотные курочки, шумно взлетали потревоженные утки. Словно лайнеры пролетали над головой цапли. Быстро опускался сумрак и когда я вошел в Белое озеро, Белозерка уже светилась огнями, прожектора горели и на нашей базе.
Один, среди дикого мира, я больше не ощущал одиночества. Немецкий философ Фихте определил «я» как треугольник суждений – эстетика, нравственность, теория.
Всё это, безусловно, я прочувствовал в тот вечер на кургане, но было ещё что-то. Мало того, что древние степняки, варвары, как их называли греки, вдруг, явились мне эстетами, ценителями красоты. На кургане я ощутил дух коллективного «мы». «Мы» скреплялось , цементировалось каким-то загадочным составом. Западные мыслители называли его рабством, невольничеством, принуждением. Но я больше никому не верил.
Теперь, много лет спустя, во время войны, я думаю о том, как многое изменилось. Насосная и остатки дома смыты прошлогодним паводком после прорыва каховской плотины. На круче возле кладбища, где когда-то стояла немецкая дальнобойная артиллерия, теперь окопы продажных бандеровцев и артиллерия НАТО. Туда близко не подойти обыкновенному человеку.
Всё изменилось до невероятия и только прежними остались чувства, которые я впервые ощутил на кургане рядом с Сарматом. Что-то тогда вошло в меня, навеки поселилось в моей внутренней пустоте.
Когда я думаю о древнем кургане на Вовкиной земле, я вдруг чувственно схватываю, что курган может пребывать в двух состояниях, словно в разных мирах. Его можно видеть, знать, помнить, думать о нем. И можно его не замечать.
Хаос. Земляная насыпь. Разграбленное захоронение, распахано и засеяно. В беспорядке разбросанные камни известняка остатков гробниц, керамические черепки. Скупые строчки упоминаний греческих летописцев, несколько легенд , изображений античных скульпторов и ювелиров. Земля не ахти что, суглинки, богата железом. Получится не плохой сад косточковых, виноградник. Да, есть ещё дневники научных археологических экспедиций.
В нашей округе в конце 19 века раскопками курганов распоряжался крупный местный землевладелец, хозяин бесчисленных овечьих отар пан Скадовский. Его аккуратные отчеты в академию наук расскажут о скромных находках, положении скелетов в могильниках. Пол и примерный возраст. Скотовод земледелец Скадовский человек с научным складом ума.
Однажды в Германии профессор математики Гёттингенского университета, сын фермера у которого я практиковался, поинтересовался, чем знаменита моя земля?
- Курганы.
- И всё? – удивляется немец.
- Они как египетские пирамиды.
- О-о-о…, - восхищается Дитер. - Каменный тетраэдр посреди пустыни, необыкновенно.
Геометрическая фигура безупречной формы и линиями в пространстве. Мумии в первоклассном сохране, раскрашенные саркофаги, загадочные иероглифы на стенах, таинственные силы геометрии и физики блуждающие в катакомбах тетраэдра.
Отчаянная человеческая попытка вырваться из хаоса мироздания. Обозначить себя в пространстве и времени. Акт начала познания.
Безупречные линии пирамиды, иероглифов, лабиринтов, мумии, четко укладываются в привычные категории его научного мышления. О курганах он не знает ничего. Бесформенный земляной блин в степи для немца - непознаваемая «вещь в себе».
- Иллюзии, - говорит он о кургане. – Ученый не может себе позволить провал в непознанное. Тупик.
С одной стороны он прав. Эммануил Кант называет такие иллюзии трансцендентальными. Те, в которые разум не может не впасть. Закономерные иллюзии. Но при том, я испытываю странную двоякость впечатлений от слов немца.
Процесс научного познания дробит, расщепляет. Увлекшись процессом научного познания, немцы расщепили атом. Научное познание разрывает наш мир в клочья, но собрать его в прежнее состояние гармонии научный разум не может. Пресловутый гомункул, искусственный человек традиционно будоражит воображение немца. Философская система Канта напоминает компьютер. А искусственный интеллект очередная попытка в создании гомункула.
Хирург расчленит меня на части в аккуратной и безупречной научной последовательности. Он даже соберет меня обратно в целое, сошьет и склеит, но вдохнуть жизнь не сможет. Научное познание заключено в рамках какой-то банальной ограниченности знаний о предметах. Кант определяет такую ограниченность – опытом. Всё что находится за пределами опыта, он называет чистыми суждениями априори. Вещь в себе. И древний курган на моей земле Дитер воспринимает как завещал ему Эммануил Кант. Немец не приемлет всякие суждения о кургане вне научного опыта, он называет такие суждения – чистыми. Он боится иллюзии, всегда помнит строгий окрик своего великого учителя – «Критика чистого разума».
В своем научном познании немец должен упорно двигаться вперед, в этом залог его успеха и процветания. Двигаться, как учил Гёте, невзирая ни на что, даже чего-то при этом не понимая. Чего-то самого главного.
Иногда мне кажется, немецкая классическая философия предопределила национальную катастрофу Германии в ХХ веке. Перекривляя Канта её можно назвать трансцендентальной катастрофой. То есть такой, в которую Германия не могла не впасть. Неизбежной катастрофой. Тот путь, который перенял, выхватил у Германии коллективный Запад.
Вслед за Кантом немецкий философ Фихте определяет «вещь в себе». Он заключает её в единый субъект – Я. Природа Я – самопорождение. Я, с точки зрения немецкой философии, свойственно всем людям. Я – как самосознание, субъект.
«Я - полагает – я». Фихте выводит формулу «вещи в себе». Она читается справа налево, слева направо. С большой Я или с маленькой я. Бог познает человека, человек познает бога, всё это «я».
Канту не понравилось, как распорядился непознаваемой вещью в себе, Фихте. Но процесс в католической Германии пошел. Шеллинг скажет – субъект и объект одно. Познающий и познаваемое - одно.
Германия погружалась в скорлупу, и спасти её уже не могло ничто.
Впрочем, немецкая философия кое что проясняет. Её смело можно использовать в анализе происходящего у нас на Украине, когда 30 лет назад страна угодила в состояние трансцендентальной национальной иллюзии. Замерла, оцепенела.
Украинские историки, философы, политологи слепили национальную идею на основе утверждений и фактов коих на самом деле в опыте никогда не случалось. Тем самым сотворили из Украины непознаваемую «вещь в себе», а интеллектуальная мысль погрузилась в иллюзию. Как итог, за 30 лет самая богатая советская республика превратилась в самую бедную европейскую страну.
После развала Союза украинцы обрели свободу нравственного выбора, тут же переписали, переврали собственную историю и неизбежно скатились в безнравственность. Когда наследники победителей нацисткой Германии провозгласили С Бандеру своим национальным героем. Дальнейший провал в безнравственность может быть бездонным. Остановить его способна только религия. Но и та в очередной раз угодила под сапог диктатуры. И трудно представить, что запрет традиционной православной церкви на Украине случился без ведома и контроля коллективного Запада.
Есть у Канта ещё кое что. Отсутствие способности к суждению он называет глупостью.
Нобелевский лауреат, математик Бертран Рассел однажды заметил – Учитывая глупость большинства людей, широко распространенная точка зрения будет скорее глупа, чем разумна.
В украинских поселках тошно. Люди с остекленевшими глазами, на каждом шагу мутный образ диктатуры и пропаганды. «Украина цэ Эвропа!»
За способность к суждениям на Украине можно загреметь в тюрьму. И я ухожу из поселка на свой хутор, подальше от людей. Дальше в степь моя земля с древним курганом. Пусть курган «вещь в себе», а я не ученый. Я могу позволить себе, на что никогда не согласится немец. И я чувствую, как мы расходимся.
- Последний вопрос, на прощание, - говорю я немцу, уезжая из Германии. – Земляной курган можно раскопать, разграбить, уничтожить. А идею кургана можно уничтожить?
Пропасть между нами растет, края осыпаются. Немец что-то осознает, в глазах искорки. Он вдруг интуитивно схватывает, что идея кургана в степи гениальна. Её не было в предшествующем опыте, но она существует в пространстве и времени. Она не «вещь в себе», а порождение гениального человеческого разума степняков. Немец понимает и ещё кое что. Он уговаривает меня не ехать домой в Херсон, где идет война, остаться на ферме его отца. Но он видит, как быстро я теряю интерес к классической немецкой философии.
Свидетельство о публикации №224090701179
Лина Ранецкая 12.09.2024 21:18 Заявить о нарушении
Мне, Лина, кажется, заблуждения на самом деле намного глубже чем мы замечаем в своих "ощущениях" :)
Спасибо, Лина!
Кирилл Корженко 13.09.2024 07:20 Заявить о нарушении
Лина Ранецкая 13.09.2024 10:00 Заявить о нарушении