Глава 11-1. 2001 год

Глава 11. 2001 год

1

Татищев, сидя за столом, на котором стояла початая бутылка водки, разговаривал с женой, точнее, с её портретом. Из всех реальностей жизни её портрет, возникавший в минуты алкогольного подъёма на стене, был для него единственно подлинной реальностью. Когда Татищева навещали воспоминания о безалкогольном прогале, якобы имевшем место в его жизни, он бывал обескуражен. В реальность красивенькой этой чуши он уже не верил. Это была, по его мнению, или пьяная фантазия, или нечто из другой какой-то жизни. А вот портрет жены - реальность. К великой радости Татищева, портрет научился разговаривать.
Был апрельский вечер. Разговор с «реальностью» длился уже больше часа. Вдруг Вера озадачила:
- Зачем ты пьёшь?
У Глеба Ивановича даже сигарета из губ выпала, так поразил его ребром поставленный вопрос. Он долго смотрел на жену, собираясь с мыслями, чтобы ответить грамотно. Начал издалека.
- Понимаешь, Веронька, ты, может, и не поймёшь, потому что ты уже неживая, а я ещё живой. А раз я живой, то живым живое, понимаешь? А в какие моменты живой человек живёт? Сейчас скажу. Человек живёт только в трёх моментах: в кресле у стоматолога - раз, с любимой, как вот я сейчас с тобой, - два, и когда выпьет - три. Ага. Про то, когда выпьет, ещё Омар Хайям писал, вот послушай:
«Когда я трезв, нет радости ни в чём,
Когда я пьян, темнеет ум вином.
Но есть меж трезвостью и хмелем то мгновенье,
Которое люблю за то, что жизнь лишь в нём...»
Вот. В остальных случаях мы не живём, а существуем. Я, может, и не пил бы, мне с тобой и так хорошо, но ты ведь приходишь, только когда я выпью... А ещё знаешь, почему я пью? Сейчас скажу. Из-за похмельного страдания. Ага. Оно мне необходимо.
- Ты разве мазохист, Глебушка? - удивилась Вера.
- Нет, с психикой у меня в порядке. Понимаешь, с похмелья всё видишь, как есть на самом деле. Видишь, какая это бестолковщина - так называемая жизнь. Если не страдаешь, кажется, что жизнь не бестолковщина, поэтому все трезвенники - жизнерадостные, самодовольные тупицы. Почему, спросишь? Потому что только тупицы могут радоваться жизни, ради которой надо убивать других. Мы ведь постоянно кого-то убиваем, чтобы жить самим. Так уж погано в этом мире, Веронька. Ага. Даже вегетарианцы убивают, учёные это доказали. Растения, оказывается, живые, боль чувствуют и страх. Представляешь! А есть такие люди, что не только других людей, а и собственную совесть убивают. Почему, спросишь? Тупицы потому что. Чтобы не стать тупицей, надо принимать похмельное страдание. Ага. Похмельное страдание ведь тяжёлая болезнь, а любая тяжёлая болезнь, разрушая тело, очищает душу. Ага. Кто тяжело не болел, тот не познал ни себя, ни мира...
На чём я остановился-то?.. А, вот. В похмелье розовая пелена с глаз долой, и сразу видишь гадости. Тяжело, конечно, хоть вешайся! Зато до скотства не дойдёшь. Знаешь, каково, когда без передыха месяц «кушаешь»? Как вот если новорождённого из материнского тела сразу в ледяную воду. Ага. Примерно так я себя чувствую с похмелья, Веронька. А впереди, как подумаешь, день ото дня всё хуже будет, хуже... Я тогда вот что, таблеток достану, чтобы помереть. Хотя, знаешь, я вроде не трусливый, а боюсь. Не смерти боюсь, а процесса, понимаешь? Почему? Не знаю. Ну их, эти таблетки!
Я вот что, я бутерброды стану есть. Ага. Я прочитал, что это всё равно, что самоубийство. Оказывается, мясо можно есть только отдельно от хлеба, а кашу - от молока. Представляешь! Вот жизнь прожил, и таких основополагающих вещей не знал! Некоторые давно уже так едят. И пьют тоже по-научному. И дышат. И разговаривать могут только про мочу, про стул и про самочувствие. Про секс ещё, он, оказывается, улучшает обмен веществ. Больше ни о чём разговаривать не могут. Тупицы потому что. Ага. А нормальные люди, Веронька, материальную жизнь не приемлют. Вот скажи, какие книжки и кинофильмы нормальные люди любят? Которые о душе, а не о материальных гадостях с мордобоем, сексом и жратвой. Ага. Я тоже материальное теперь не приемлю, потому и выпил. Пожалуй, ещё полстаканчика приму. За твоё здор... Прости, Веронька, царствие тебе небесное... Помнишь, как у Бёрнса?
«Тихо запер я двери
И один, без гостей,
Пью за здравие Веры,
Милой Веры моей...»
Ой, прости, Веронька, опять забыл. Царствие тебе небесное, и что не в рифму спел, прости. У Бёрнса вместо тебя Мери. Видишь, как нам с тобой хорошо? Никакого радио не надо. Ох, и словоблуд это радио, Веронька. Ты даже не представляешь. Вы, женщины, молодцы, вы внимания не обращаете. А я так не могу. Вот знаю, что для всякого времени своя гадость должна быть, а не могу. Ну разве стерпишь, когда то долдонят: «Мы идём правильным путём, товарищи!», то: «Мы идём верным курсом, господа!» А в отечестве только один исправный станок остался, это который бумажки денежные шлёпает. Больше мы ничего почти уже не шлёпаем. Ага. Высшая ценность теперь человек, долдонят. В 93-ем, знаешь, сколько этих «высших ценностей» отправили на тот свет? И после этого про свободу лапшу на уши кладут. И про цивилизованную жизнь. Прямо разжёвывают и в рот пихают. А зачем нам, спрашивается, их цивилизованная жизнь? Нам бы человеческую. Не могу понять, почему радио этого не понимает. Словоблуды потому что. По словоблудию все застойные годы, вместе взятые, переплюнули. То есть самих себя. Ага. В застойные годы врать хоть и врали, но всё же считали это дело неприличным, а теперь сами себе свободу объявили на этот счёт. Всё на свободу списывают, ага. Спасибо хоть, когда врут, оговорку делают: «как считают», «как полагают», «по его словам», «как сказали»... Бухнут, к примеру: «Президент считает, что у нас всё замечательно», и попробуй скажи, что неправда! Это президент, мол, так считает, а у нас свобода: хочешь считать по-другому – считай, пожалуйста...
- Хватит, Глебушка, языком молоть, - услышал он вдруг ясный Верин голос. - Ты не будешь больше пить. И страдать не будешь.
- Правда, Веронька? - обрадованно изумился он. - Веронька! Ты где? Ну вот, пропала. Дурак я, опять ей про политику. Ну-ка мы ещё полстаканчика махнём.
Выпив ещё полстаканчика, Татищев заснул на табуретке, потом перебрался на кровать. Наутро он поднялся со странным чувством ожидания чего-то важного. Глеб Иванович подошёл к окну. На ветвях берёзы, единственной уцелевшей под окном от нашествия рыночных автомашин, чирикала стайка воробьёв. Татищев глядел на них с улыбкой. Он живо вспомнил снежную полянку, снегирей на фоне синего неба в кружеве ветвей, накатанную санную дорогу, петляющую в берёзово-сосновом хороводе, раскрасневшуюся Алевтину на лыжах. Возникшая с поразительной ясностью картина не оставила места для сомнений - это, несомненно, было. И значит, действительно была Алевтина: Глеб встретился с ней как раз в тот далёкий зимний день, когда запало в память это диво. Он вспомнил, что так и не добрался тогда до чего-то нужного, ожидавшего впереди на лыжне за поворотом, куда убежала от него юная Алевтина.
Татищев побрился, надел офицерские брюки, свежую сорочку, ботинки. Уходя из комнаты, задержал взгляд на бутылке, в ней оставалась водка. Нет, пить больше не хотелось.
Апрельское солнце на улице припекало, точно уже лето. Дворники собирали у домов накопившийся за зиму мусор в кучи и поджигали, острые, пряные дымки приятно ударяли в ноздри. На очищенных от прошлогодней листвы газонах уже зеленела травка, а по тротуару шли с весенними улыбками молодые женщины в летних платьях. Татищев вдруг поймал себя на том, что заглядывается на них. Ему стало совестно, и он смутился, но смущение было молодым, лукавым. Глебу Ивановичу было хорошо, никаких похмельных синдромов он не ощущал. «Весна потому что», - светло подумал Татищев, и ещё подумал, что эта первая весна XXI-го столетия лично для него знаменует возрождение: он подспудно ощущал, что мрак пьянства больше не вернётся, что-то повернулось в нём, навсегда отвергая власть алкогольного дурмана.
Татищев шёл по улице с ощущением заново родившегося человека. Волнение не унималось. Возвращаться с таким настроением в унылую пещерку не хотелось. Очутившись у железнодорожного вокзала, Глеб Иванович стал глядеть на табло с расписанием электричек, ближайшая отходила через пять минут. Татищев кинулся на платформу. Сойдя с электрички на знакомой станции, он двинулся через поле к лесу. В лесу было сыро, ботинки быстро промокли, но Глеб Иванович этого не замечал. Та прежняя зимняя дорога долго не отыскивалась посреди апреля. Но Татищев не торопился, брёл себе тихонько, уверенный, что никуда дорога от него не денется, и набрёл-таки на знакомую полянку. Глеб Иванович узнал её по берёзам в серединке. Постояв здесь, он сориентировался и вышел на искомую дорогу. Она показалась чужой вначале, но, дойдя до первого поворота, Глеб Иванович увидел уличавшую её примету - согнувшийся над ней аркой ствол берёзы.
Татищев по-прежнему шёл не спеша. Даже когда на небо набежала тучка, и начало дождить, он не прибавил шагу. Зачем спешить, когда уверен, что дорога верная? Он шёл несколько часов. Дождь кончался, снова было солнце. И вдруг Татищев услышал впереди петушиный крик. «Наконец-то!» - с необъяснимой радостью подумал он. Перед ним открылся живописный песчаный спуск к жердяным мосткам через речушку. На противоположном берегу вновь прокукарекал невидимый петух. Татищев перешёл мостки и в нетерпении чуть не бегом стал подниматься вверх по косогору. Сверху, точно с неба, шла навстречу молодая женщина с бельём в тазу. Увидев её, Татищев едва не задохнулся в ликовании: пришёл!
В голову как будто кто ударил, перед глазами встала явная стена из света. Потом свет погас, и в густеющей черноте стали уходить все звуки, осталось лишь неприятное гудение. Мир привычных ощущений отделился от Татищева и понёсся с жуткой скоростью куда-то прочь. В гудящей тишине его терзала мучительная потребность вспомнить что-то, терзала, казалось, уже вечность. Потом снова вспыхнула стена из света, и Глеб Иванович почувствовал, что этот свет - разгадка. Ему стало хорошо.
Когда женщина, бросив таз с бельём, подбежала, Татищев, лёжа на земле с закрытыми глазами, пытался улыбнуться левой стороной лица, в то время как правая каменно застыла.


Рецензии