ГНОМ

                ГНОМ
                (из цикла «Картинки с выставки»)

            I.

Наконец после долгого перерыва отправился я осматривать ежегодную выставку в Императорской Академии художеств. Я не посещал эти выставки вот уж два года, хотя раньше наведывался постоянно. Тому причиной было многое: во-первых, известная лень моя, во-вторых… но об этом после. Нынче же мне столь настоятельно советовали сделать это мои друзья, что я согласился. Право, друзья наши всегда лучше нас знают, что нам надобно. Конечно, меня всегда влекло в стены учреждения, к которому в ранней молодости моей, помню, вожделела душа моя. Дело в том, что я мечтал сделаться художником. Я, признаюсь, весьма неплохо в детстве рисовал, и дядька мой, полтавский помещик и любитель изящных искусств, бывавший даже в Италии, советовал мне заняться этим делом всерьёз, для чего нашёл мне довольно сносного учителя. Однако дальше опытов дело не пошло. Мне, видно, на роду было так написано. Я был воспитан бедами. Когда мне исполнилось восемнадцать лет, отец мой скончался. Матери моей я не помнил, она умерла много раньше. Моя судьба была решена моими родственниками, определившими меня в Лесной департамент младшим курьером. Кисти и краски были, увы, заброшены, но тайная тоска по искусствам и особенно любовь к живописи оставили след в душе моей. Я не мог спокойно видеть загрунтованный, забелённый, приготовленный к работе холст. Рука желала схватить кисть, хотя мне не много удавалось работать красками. Также белый лист ватмана вызывал во мне дрожь и почти физическую боль. Ставши чиновником, я, тем не менее, не переставал немного рисовать, а главное, любил заглядывать в живописные лавки – и особенно любил щукинскую, на Вознесенском проспекте, где иногда на последние два-три рубля покупал понравившийся какой-нибудь этюд, набросок неизвестного мне автора, в работе которого я чувствовал поэтический огонь. И, конечно же, не пропускал я ни одной выставки в Санкт-Петербургской Академии художеств. А если я не посещал их в эти два года, тому, повторяю, были причины весьма серьёзные. Чтобы понять эти причины, недостаточно будет выслушать мой предстоящий рассказ. Надобно ещё прибавить несколько слов о том, каков был образ мыслей моих и в каком стеснении и томлении находилась тогда душа моя.

Спросите первую знакомую барышню, что она почитает главным в жизни своей, и ответ будет не трудно предугадать – выгодный жених, счастье семейное, дети, здоровье мужа. Увы, на тот же вопрос мало какой юноша ответит вам определённо. Больше оттого, что сам не знает; но не оттого, что сие есть тайна мужской души. Ибо известно – важнее всего для мужчины то, что у нас называют "делом". "Дело делать" – это есть девиз всякого порядочного, полного энергии мужчины.  Я не побоюсь сказать, что движитель юношеских побуждений есть честолюбие, осознанное как жажда деятельности. Стать героем – а если не героем, то просто достойным членом человеческого общества – вот он, скрытый движитель многих непонятных для окружающих побуждений и поступков мужчины. Не всякая женщина поймёт это стремление. Иная укоряет мужа или любовника своего в холодности, невнимательности. Но разве справедливо видеть в мужчине только воздыхателя или же только любящего мужа, или же только хранителя домашнего очага? О нет, мужчина ещё и воин, и трибун, и полководец, поэт, философ, банкир, фабрикант. Всё это запрятано в душе его в виде эмбрионов и ростков, готовых при первой возможности прорасти. О, эта жажда деятельности! Сколько раз заставляла она вполне благополучных людей разрушать и своё, и чужое благополучие, она гнала их в дальние походы и странствия, толкала к подвигам, преступленьям и благотворительности. Наконец, она делала людей художниками, разбойниками, самозванцами и пророками, тиранами и поэтами…

Теперь взгляните с этой позиции на мою судьбу, и вам станет понятна плачевность моего состояния. Если в восемнадцать лет я, оставив кисти и став младшим письмоводителем в департаменте, ещё не осознавал всей драматичности моей судьбы, то теперь, когда мне исполнилось двадцать семь, я понял, какую ошибку совершил и как нелепо и трагично моё положение. Покровителей у меня никогда не было, и я всего достигал как бы с боя. Однако пока я достиг лишь того, что стал старший письмоводитель I-го отделения департамента!.. О боже! хотя бы какое дело! Читал я у Гоголя, что один чиновник занялся шитьём новой шинели, и на это ушло у него несколько лет; он жил и горел этим делом, и, я думаю, не было человека более счастливого, хотя он и не доедал и вообще терпел всякие неудобства. Ещё я слышал, будто один философ – не то в Турции, не то в Дании (хотя не знаю, есть ли там вообще философы) отказался от своей невесты ради того, чтобы удалиться в деревню и заняться там учёной своей наукою. Что же я? Где моя-то "шинель"? И сколько ещё мне заниматься мерзкой, вовсе не нужною мне работою? Почему рука моя не держит кисти или карандаша? Почему мои порывы остаются одними порывами? И почему не идёт далее честолюбие моё, как только, заглянувши в лавку и привлекшись чьим-то пейзажем, заполучить его в свою скромную коллекцию, занимающую всего полторы стены в моём скромном жилище на Фонтанке, в Коломне? Сие есть неразрешимая загадка природы. Словно бы какой-то замковый камень закрывает выход моему честолюбию. Или это уже многопудовый могильный камень Христовой пещеры? Какая тайная сила не даёт выплеснуться моему таланту, осуществиться моим порывам, не даёт встать над обществом и людьми? О человек! Камень сей – он в тебе.  Это есть лень души твоей и страх её.

Так, повторяю, дожил я до двадцати семи лет, вспоминая иногда, что в этом возрасте погиб славный наш поэт Лермонтов. Стал и я испытывать другой раз желание вылить тоску свою на бумагу. Но не в стихах, нет. Поскольку переполняли меня не одни только сомнения и сожаления, но также впечатления от виденного бесконечного числа картин и рисунков современных наших художников, стал я излагать свои мысли и мнения на бумаге. И так незаметно занялся литературой… Однако другой червь точил мою душу, разъедал её, делая бессмысленными и чёрными все мои благие намерения. Мир вокруг меня начинал меркнуть. Червь этот звался – зависть.
Если вы думаете, что тот пейзаж или жанр, что я покупал в лавке, вызывали во мне одну только радость или же только восторг, то вы ошибаетесь. К радости моей примешивалась огромная доля зависти и боли. А где же твоя-то картина? – спрашивал я себя, неся покупку домой. Почему не висит в лавке твой пейзаж, твой жанр? Где портрет твоей кисти? К счастью, это была не та зависть, что "сбивает с пахвей" и толкает на преступленье. Она не порождала злобу к миру и желание уничтожить какой-нибудь храм Артемиды, как некогда Герострат. О нет, зависть моя причиняла вред только мне одному. Бывало, что в приступе зависти бросался я к этюднику или к письменному столу. Но чаще просыпался утром среди бутылок из-под рейнвейна, совершенно разбитый, с больной головою. Это было похоже на метание. Мне нужен был, наверное, наставник или друг. Или, может, надо было ждать какого-нибудь случая, который подтолкнул бы меня к творчеству. И вот, как ни странно, такой случай представился. И случай в своём роде ужасный…

Итак, чрез два года отсутствия с трепетом подошёл я к знакомым парадным дверям Академии. Служитель, встретивший меня у дверей и поклонившийся мне, своим одеянием напомнил мне служителя в зверинце. Впрочем, особенной разницы я здесь не вижу. Один умный человек заметил, что в зверинце не только ты рассматриваешь зверей, но и звери с любопытством рассматривают тебя. Мне кажется, на всякую выставку ты идёшь с желанием видеть не только картины, но и посетителей посмотреть. Да и себя показать хочется. Происходит взаимное обозрение. Кто пристально рассматривает твоё платье, словно ты в римской тоге или греческой пелуме. Кто изучает твою причёску, будто на тебе шапка Горгоны. А кто-то по выражению лица твоего пытается угадать, стоит ли внимания картина, которую ты рассматриваешь, и какой дать отзыв о ней своему знакомому. Оттого на выставках я всегда принимаю безразличный вид и особенно стараюсь проскочить как-то незаметно мимо особо интересного полотна, если там топчется более двух любопытствующих. Обязательно какой-нибудь субъект привяжется с вопросом, от которого настроение твоё испорчено будет на целый день. Может быть, глядя на мой потёртый сюртук, они принимают меня за художника? Вздумается, например, такому типу остановиться у мадонны Ван Дика. Поглядит этак в лорнет, отойдёт, опять подойдёт. "А, пожалуй, ничего, – скажет он, непременно обращаясь ко мне. – Скажите, этот юноша, он давно ли окончил академический курс?" Досада тебя заберёт такая, что готов вцепиться ему в галстук. "О нет, сударь, он вообще не кончал академического курса." "Право?.. В самом деле, рука как будто робкая…" "Ну почему же? По-моему, талант несомненный. Думаю, он себя ещё покажет". "В самом деле? Да, как будто что-то всё-таки есть… Этакая свобода мазка…" И спешишь, спешишь отойти от чудака поскорее, оставляя его в неведении насчёт одарённого юноши, жившего и умершего сто с лишком лет назад.

В этот раз я особенно присматривался к окружающим меня. Глаза мои были внимательны как никогда прежде. Но ещё настороженней был мой слух. Я всё ждал – не появится ли какого-нибудь особенного звука, похожего на звук разрываемой материи: "Тр-ракк-к! Крак!" Не слышно ли уже чьих-то тяжёлых шлёпающих шагов? Не слыхать ли сопенья и покряхтыванья? Ведь именно так вошёл некогда в мою жизнь он… ОН!..

Если вас интересует ещё, что стало причиною моего полного отрешения от выставок и живописных лавок, литературных моих занятий в минувшие года – а в конечном счете от искусства – то самое время рассказать всю историю.

      II.

Ровно два года назад, в такой же светлый день, а именно летом 1858 года, я оказался здесь, в этом зале Академии художеств, построенной незабвенным Кокориновым (который, кстати, нашёл тут и смерть свою), чтобы взглянуть на только привезённую тогда из Италии картину Александра Иванова – как говорили, шедевр нашего земляка, будто бы исполненный глубокой правды чувства, нового взгляда на живописную технику и особенных красот. И вот, я приближался вместе с толпою к той комнате, где картина стояла, и на минуту, как всегда бывает в подобных случаях, я позабыл вовсе о том, что иду смотреть. Но едва я оказался возле вожделенной рамы и попытался пробиться поближе, как вдруг… Вдруг я услышал этот кракающий звук, звук разрываемого полотна и следом – препротивное кряхтение. Толпа вмиг отпрянула – и, о Боже!" Боже! Неподалёку висела как раз картина Брюллова. И что же? Из золочёной рамы свисали теперь одни ошмётки. Холст был разодран надвое. Но ещё больший ужас испытали все, когда из разрисованного холста вылез огромный, шевелящийся, словно крыса, нос, и за ним следом показалась маленькая ручка с грязными, обломанными ногтями… Ещё мгновенье – и всё увидели лицо – нет, это было не лицо. Это была какая-то мерзкая харя какого-то непонятного, отвратительного существа – не то человека, не то рептилии. Вот он выползает весь –  большущая голова, с копной грязных волос, пуговичные глазки возле безобразного огромного носа, убогая грудь, крошечные паучьи ножки… Кто ж это был? Да это был какой-то странный гном…

ГНОМ!.. В эту минуту вошёл он в жизнь мою, и то, что случилось потом, перевернуло всю её. Вот так он когда-нибудь войдёт, может быть, и в вашу жизнь, как на собственную выставку, как на свой вернисаж, спутав полотно великого художника с дверью, не ведая, куда попал, не замечая, куда идёт, не видя людей, ни предметов, не понимая, куда ступает и что ломает…
Вы можете понять, отчего я оторопел; как и понять чувства тех, кто был свидетелем сей ужасной сцены. Первым движением моим было позвать жандарма. Полагаю, не один я подумал так. Но… Далее начали твориться чудеса. Нет, вы не поверите!.. Не прошло и десяти минут, как все успокоились, словно ничего не произошло такого примечательного. Все вдруг отворотились от Гнома и от разорванного холста и продолжали осмотр полотна Александра Иванова. Нет, в этом положительно была какая-то загадка. Я сам, только что возмущавшийся появлением сей незадачливой фигуры, не помышлял более о действиях для её выдворения и по восстановлению порядка. Как и все остальные, я продолжал осмотр новой картины, словно меня происшедшее совсем не касалось. Повторяю: сие – загадка.

Что же гном? Вот он вылез наружу весь, фыркнул, вот зыркнул глазами по сторонам, чихнул, рыгнул – и двинулся прямо на оторопелую старушку в малиновом берете, так что та едва успела отпрянуть. Зазевался ребёнок, и он наступил ему на ножку. Не заметил и этого. Он не обратил ровно никакого внимания на детский плач, и, почесавшись, прошлёпал дальше, едва держась на своих паучьих ножках, ковыряя в похожем на кошелёк носу да оставляя на лаковом паркете мокрые следы с кусками болотной растительности, которыми облеплены были его рваные башмаки. Вот остановившись возле первой же картины, он долго чешет поясницу, вперив в картину тупой взгляд, потом, ковырнувши пальцем краску, тыкает в одну из фигур на холсте и произносит:

– Воин! Понятно. В ранжевом одеянии…

Внимание существа привлекает другая фигура. Челюсть существа слегка отвисает – он с любопытством вглядывается и размышляет над увиденным.

– Луна!.. Тэк… – бормочет он. – Змий. Медный. Тэк-тэк… Народ поверженный в удивлении… Понимаю. Я правильно понимаю?.. А это что?
Я нервно поёживаюсь. Эти мерзкие складки на дряблой, задубелой коже, этот болотный запах…
Пришлец ткнул пальцем в табличку под рамой.

– Бру-ни, – прочёл он по слогам. – Что, такой художник? Не нравится. Нет, не нравится. Всё тёмное, всё зелёное. Жёлтое зачем-то. Чепуха.

Он переводит взгляд на стоящую в углу фигурку Дианы незабвенного Кановы, выставленную скорее для интерьера, чем для обозрения.
– А это – скульптура. Я правильно понял? Вот это уже другое дело… – обратился он вдруг ко мне, повернувши прежде в мою сторону нос, а после и всё своё угреватое лицо. Что-то новое, злое послышалось в его скрипучем голоске.
– Это Канова, – поясняю я, сам не ожидая услышать собственный голос. Не думал, что стану отвечать этому чудищу. Увы, мы рабы этикета…
– А скажите, верно ли рассказывают, будто этот… Канова… был припадочный? – вдруг заинтересованно спрашивает гном, отворачиваясь от скульптуры и подступая ко мне вплотную.
Вопрос застал меня врасплох, и вид у меня был самый растерянный.
– Нет, а говорят… – подступал мой собеседник. Вдруг он опасливо оглянулся и приблизил так близко ко мне своё прыщавое лицо, что я испугался, что он укусит меня.
– Говорят, он был того… немного, а?.. – гном поболтал пальцем возле виска. – Ах, да ладно!.. – он не дал мне ответить. – Как вы относитесь к изображению обнажённых тел? Я – за!
Мой собеседник, кажется, страдал болезнью, которую я называю "болезнью общительности". Жажда общения! Визитная карточка подобных субъектов. Первое, чего следует ждать от таких типов – вызова на откровенность. Вот непременно сейчас начнёт набиваться в приятели. У меня, разумеется, не было никакого желания отвечать самозванному невеже на его вопросы, объяснять, кто такой был Канова или, скажем, Брюллов, обесчещенный несколько минут назад им же самим. Но господин Гном оказался не такой уж наивный невежа.

– Я не мусульманин и не католик, – заявил он. – И я не ханжа. Скажите, если что-то – в данном случае обнажённое человеческое тело – доставляет мне удовольствие, имею я право им любоваться? Я имею это право? Если оно, это тело, прекрасно, как, например, скажем, у… как вы сказали?… у Кановы? Хм! Если уж оно, это тело – пускай в мраморе – существует? Или, может быть, обнажённые женщины бывают только в мраморе? Хе-хе-хе!.. А в природе их не бывает? – тут гном гаденько засмеялся, и я почувствовал прилив таких чувств, которым и названия не знаю.
– Однако вы сами не ходите голым, – бросил я, может быть, довольно неприветливо.
Гном приосанился.

– Вы как-то совершенно по-особенному смотрите на вещи! Да-да, по-особенному, – заметил он довольно строго. – Не так, не так надо на эти вещи смотреть. Я вам скажу, кк… Хм!

Он вдруг осёкся, важно потупился и проводил плотоядным взглядом проходившую мимо молодую женщину с зонтиком в руке.

– Слушайте, вы не знаете, – вдруг произнёс он громко и всё время поглядывая на даму, – где можно купить хорошие розы? Мне надобно поднести их одной даме…
Женщина почувствовала на себе пристальный взгляд, покраснела, приняла неприступный вид и довольно сердито оглянулась на нахала. Однако гнома это не смутило.

– М-да!.. – крякнул он, провожая женщину бесстыдным взглядом.
Крайне неприличная была выходка. Совсем не подходящая к месту.
"Боже мой! Розы! – подумал я вместе с тем. – Получить розы от этой болотной каракатицы!.."
Я испытывал неистребимое желание поддеть чем-нибудь своего безобразного собеседника.

– О нет, милостивый государь, я не согласен с вами, – заговорил я, не отвечая на реплики гнома. – Вовсе не для того люди изображают человеческое тело, что оно так уж прекрасно, а для того, что сами они мечтали бы иметь подобное.
Ответом мне было угрюмое молчание, и уж я решил, что шпилька моя удалась. Прождавши с полминуты, я повернул лицо к гному. Но что это?.. Вместо гнусно улыбающейся образины, напоминавшей гнилую картофелину, где один глаз был выше другого на целую ладонь, я увидел лицо респектабельного чиновника, серьёзного и немного сурового. Да, нос был крупноват, но уже не походил на гульфик. И бородавок на лице сильно поубавилось, но зато они заняли какие–то особо значительные места. Лицо было лиловатого цвета, даже, я бы сказал, совсем лиловое; зато одет был незнакомец в партикулярный костюм, и хотя сохранил габариты предшественника, приобрёл некоторую осанку.

– Может быть, в ваших словах и есть доля истины, – серьёзно и невозмутимо заметил мой новый знакомый. – Не стану спорить с вами. Только я принципиальный противник того, чтобы изображалось человеческое тело, итак сказать, безо всяких прикрытий. Некогда фигуру Юноны вынесли из Сената по той же причине. Ведь это, в конце концов, и безнравственно, и, мне думается, есть в этом что-то такое… ханжеское…
И он косо и подозрительно посмотрел на пуговицы моего сюртука, словно хотел прибавить: “И вообще – между нами не может быть никаких тесных отношений. Судя по пуговицам вашего вицмундира, вы должны служить по другому ведомству”.
Я был так ошеломлён метаморфозой, что пропустил мимо ушей произнесённую фразу. Или в залу проник ещё один гном?

Мой собеседник, между тем, принялся рассматривать скульптуру Кановы, словно видел её впервые. Затем он снова повернул своё серьёзное лицо ко мне.

– А что касается Кановы, вам следовало бы поинтересоваться сим ваятелем, – проговорил он, назидательно поднявши палец. – Приложите больше усердия, и у вас, вероятно, получится.

Нет, конечно же, это был он, он!.. но… но, в конце концов, что за счастье болтать с этим болотным чудищем? Мне ужасно хотелось оставить моего знакомого, но – поразительно! – я чувствовал, что не нахожу в себе сил для этого. Что же удерживало меня возле гнома? Почему я чувствовал потребность (хотя он нёс совершенную гиль) спорить с ним, возражать ему? Думаю, то было "любопытство белого медведя".

В задумчивости и растерянности я чуть не налетел на какого-то мальчугана, видимо, убежавшего от мамы и теребившего бронзовую ручку дверей. Слава богу, я успел подхватить его на руки, и малыш не успел даже опомниться, не заплакал. Знакомая мне женщина с зонтиком вдруг затараторила возле меня:

– Ах, благодарю вас, сударь! Как удачно, что вы тут оказались!..
Женщина была преисполнена чувства искренней благодарности. Но что это? Обращалась она вовсе не ко мне, а к респектабельной образине, стоявшей поодаль от меня шагах чуть не в десяти.

– Пустяки!.. Не стоит, право!.. – отмахивался тот.
Я почувствовал, что у меня волосы зашевелились на голове. Уж не крошка ли Цахес передо мной, рождённый безумной фантазией сумасшедшего Гофмана? Однако самое поразительное (о, тут вы будете страшно удивлены!) произошло после. Дело в том, что существо это, которого я всячески сторонился и даже боялся, как чумы, это существо вскоре стало моим хорошим знакомым, – да что там! – другом, наперсником, моим добрым гением. Это существо сыграло в моей жизни – скажу не таясь – роль довольно значительную. На сближение пошёл я сам. Точнее, я не смог противиться притязаниям болотного царька. Думаю, дело было тут не в его магнетической силе, а во мне самом, в роковом моём честолюбии. Ах, да что там! Здесь начинается самая драматическая, самая загадочная часть моей истории.

III.

Не знаю, как этот уродец узнал о моей склонности к литературе, право, не знаю! Тут какая-то мистика. Вполне возможно, что я сам проговорился, подпав под власть его роковой личности. Но об этой своей склонности тебе, любезный читатель, я ещё не рассказал, как следует. Говорить ли снова о том, что душа мужчины вечно жаждет дела? дела, могущего осмыслить жизнь его? Да, многое происходит "на ниве сей". Сколько я знаю разбитых жизней, изломанных судеб! Да вот, моя хотя бы. С тех пор, как я открыл в себе склонность к литераторству, мною, поверьте, движет не одна любовь к художествам, но честолюбивое желание почувствовать себя выше своего сословия. Вы думаете, легко появляться всюду в потёртом сюртуке?.. Собственно, литературные мои опыты были не совсем обычные. Я поначалу пробовал было писать романы из римской истории, из времён нероновых. Но, не дописав, бросил. Сей тяжеловесный жанр не увлёк меня. Мне легче давались быстрые, острые критические наброски об изящных искусствах. Я, к тому же, знаком был с некоторыми художниками, а поэт NN просто мой приятель, мы на дружеской ноге. В журналы я носил свои опыты не слишком охотно. Честно сказать, не питал особой надежды на благосклонность редакторов. Лишь две заметки мне удалось тиснуть, но ничего существенного они из себя не представляют. Я пишу скорее для себя или для друзей своих, которые меня, конечно, хвалят. Честолюбие моё страдало и притупляло волю к борьбе.

– Я слышал, вы пишите! – сказал мне мой любезный леший, выходя со мною из дверей Академии. – Это весьма, весьма меня заинтересовало, должен вам сказать. Весьма!
Он не отрывал от меня светящегося самым искренним интересом взгляда:
– А ведь я, знаете, занялся делом издательским, вы знаете? Да-да-а! Открываем, знаете, с одним господином журнал. Будем журнал печатать. Теперь многие занялись журналистикой. Хотите принять участие в деле? Нам нужны чувствующие, знающие люди. Мне кажется, у вас получится. Мне кажется, вас ждут настоящие дела. Мне почему-то кажется, что вы созданы для общественного поприща.
Тут подали его карету. Влезши на сиденье, гном поклонился мне и улыбнулся довольно приветливо.
– Я всякий день дома с десяти часов. Непременно жду вас.
И он протянул мне свою карточку.

В голове у меня творилось неладное. Я почувствовал даже лёгкое головокружение. Принимать ли всерьёз слова чудака? Да что, право! Может быть, он просто этак шутит, и всё это гиль?.. Однако дремавшее моё честолюбие начало просыпаться. Вдруг засветилась передо моим взором перспектива новой жизни.
Мои мысли были довольно разноречивы. Я сам не знал, верить ли случаю. Обращение ко мне, бедному чиновнику, солидной особы наполняло меня гордостью и волнением. Одно это было способно перевернуть сознание моё, если б не знал я, что за "особа" ко мне обращалась. Тем не менее, придя домой, кинулся я разбирать свои бумаги. Заметок, статеек и разных обзоров набралась целая куча. Мне уже казалось, что жизнь моя получает вдруг какой-то смысл. Может быть, пришёл и мой час? Ах, как много значит, когда, пусть и случайно, ворвётся в твою жизнь надежда. Ворвётся и перевернёт всё в душе твоей. Как вдруг расцветёт жизнь твоя, как украсится мир вокруг тебя! И вместе с тем какой недоверчивый страх и подозрение к судьбе сжимает поминутно твоё сердце.

На следующее утро в одиннадцатом часу я был у дома, обозначенного во вручённой мне гномом  карточке. Из карточки я узнал, что моего знакомого зовут Нестором Сергеевичем и что он статский советник и живёт в Литейной части, в квартире на втором этаже.
Чтобы овладеть волнением своим, я добрые полчаса бродил пешком, пройдя таким образом Литейную часть два раза поперёк. Потом ещё полчаса ходил возле парадного, пока, наконец, решился войти.

Слуга доложил обо мне. Меня позвали в гостиную. Ко мне вышел Нестор Сергеевич в домашнем сюртуке, приветливый, хотя и немного сонный. Широкая улыбка занимала всю нижнюю часть его лица, так что, пока гном улыбался, я пытался разглядеть среди складок верхней части маленькие пуговичные глазки, и, надо сказать, не много в том преуспел. Впрочем, мне лицо его в этот раз показалось даже как будто немного симпатичным.

– Очень, очень рад! – прогудел гном, приглашая меня в кабинет. – Прошу покорно садиться… Ну-с?.. Очень рад, что пришли. Нет, право, рад… Чем обяжете? Просьба какая-нибудь или…
Я был растерян и с минуту не мог вымолвить ни слова. Или разве я пришёл простым просителем?.. Папка с бумагами глупо торчала подмышкой… Неужели Нестор Сергеевич забыл? Сомнения охватили меня. "Да не вы ли меня сами взбудоражили?" – хотелось мне сказать. Но Нестор Сергеевич спохватился.

– Ах, да, да! Конечно, конечно! Как же! Мы же говорили о… Что там у вас?..
Мне показалось, что он довольно ловко изобразил забывчивость.
– Мы говорили о журнале… – подсказал я.
Гном засмеялся довольным смешком.
– Ну конечно! Помню, помню, как же!..

Странная однако эта манера у сильным мира сего – обдать посетителя поначалу струёй холодной воды. Того посетителя, которому как раз хочешь оказать покровительство.

– Да, конечно, – продолжал мой новый знакомый. – Хорошо, что пришли. Ведь я, знаете, совсем было забыл… – и гном погрозил мне пальцем и подмигнул сразу двумя глазками, наконец, проступившими у самого носа. – Кстати, как вы нашли выставку? Я имею в виду картину Иванова.
И гном, опережая мой ответ, состроил недовольную гримасу. Возможно, так он заранее демонстрировал своё отношение к предмету и косвенно навязывал мне собственное его мнение. Но я, по чрезвычайной глупости своей и прямоте, а больше от невероятного волнения, не успел сообразить, в чём дело, и выпалил прямо то, что думал:
– Мне понравилось!
Наступила пауза. В мозг тут же стрельнуло что-то, и мой язык, помимо моей воли, прилип к нёбу.
– Н-не знаю, чем, право… понравилось… – пролепетал я, приходя в себя.
Пауза, ещё более длинная, заставила меня занервничать.
– Во всяком случае, картина необычная, – начал я и осёкся.
Гном молчал.
– Какая глубокая мысль… какая сила мысли…
– Да-да, вы правы, вы правы! – вдруг оживился гном. – Вы знаете, мне картина тоже понравилась… – он подумал. – Да, пожалуй, понравилась… Но не вся целиком. Конечно, кое-что… конечно, это был не Брюллов… – и гном развёл руками.
Вообще он был артистичен. Я сразу заметил его какую-то навязчивую артистичность.
– Мне кажется, в картине Иванова совершенно неожиданный колорит, – вставил я.
Гном пожевал губами.
– Колорит? Ну, что колорит? Ну, что такое колорит? Колорит эт-то… – и он неопределённо пошевелили в воздухе ручкой. – Колорит – ещё не вся картина. Мне кажется, типы скучны. Ракурсы неприятны, не изящны… М-да, одной музыке живопись уступает – ведь так, кажется, сказал поэт? А у Иванова я, право слово, музыки не слышу. Не слышу, не слышу!

Гном потеребил своё обвислое, покрытое мохом ухо. Потом с важностью герцога Альбы облокотился ручонкой о спинку дивана и положил одну паучью ножку на другую.
– Вот вам моё мнение! – и гном хлопнул по колену ладошкой.
– Может быть, вы и правы, – заметил я. – Но… я тут… записал свои соображения, мысли… Может, вас заинтересует…
– Да-а? – выпрямился гном и с недовольным (как мне показалось) видом взял из моих рук рукопись.
– Так… – проговорил он, разглядывая листки с моими каракулями. – Так… Ну, что же… Интересно… Да. Вот это то, что надо. Порывы к истине… – он стал читать вслух. – "Три вещи нам нужны: совестливость, строгая нравственность, настойчивость…" Боже мой, да мы с вами, знаете, развернём такие дела… Пора, пора разрывать с академическою рутиною. Мы произведём настоящую революцию! Нет людей достойных и решительных. Понимаете? Я вижу, вы рождены трудиться на ниве искусства и на ниве общественной.

Полистав с полминуты мои записки, он бросил их поверх каких-то бумаг и снова принял вальяжную позу. Улыбнулся.
– Хорошо п;шете, ей богу!
Я почувствовал, что краснею до ушей.
– Нет, право! Нигде ни паузы. И убористо… Почерк у вас отменный. Вам бы переписывать! Главное ведь что? Чтобы мысль текла густо. Очень вы насчёт Брюллова хорошо прошлись. Да, устарела его кисть. Не говорит ничего душе. Вы знаете, недавно… так… случайно, попались мне в руки ноты, поигрываю я немного на фортепианах… для себя… Поверите ли? Почти пустые линейки. Ну, так мало нот! Простите, но где же течение мысли? Чем он, Бетговен, наполняет пространство? Ведь его надобно чем-то наполнить. Его надобно пронизать музыкой! В общем, Бетговен для меня умер. Кстати, говорят, он в самом деле недавно скончался?
– Да, но тому уж лет тридцать…
– В самом деле?..
Нестор Сергеевич взглянул на каминные часы и позвонил.
Вошёл слуга.

– Захарушка, вот эти бумаги надо бы срочно Пимену Иванычу, в департамент, на подпись… Пошли за курьером.
– Слушаюсь…
И Нестор Сергеевич показал на кипу бумаг, поверх которых лежали и мои критические этюды.
– Ну, а теперь… расскажите мне про себя. Что подтолкнуло вас к литературной работе? Надо полагать, забота о нашем искусстве? Да, состояние российского искусства плачевно. Плачевно! У нас всё ещё нет национального музея, а ему пора бы давно быть. Если смотреть на внешние признаки и не знать сущности дела, сначала, пожалуй, покажется, что искусство у нас пришлое и подражательное, что оно во всём подражает западному. Мы и тут, как везде, только копиисты и продолжатели. Ведь кто угодно, с ветра, приди, объяви сюжет – и наш художник берётся за работу. Италия, Греция, Византия… Сплошное подражательство. Вы, наверное, скажете: а Карл Палыч где же? Куда его отнести? А Егоровы, а Шебуевы, а Бруни, а Басины?.. Вижу, вижу, вы со мной не согласны…
– О да! – отверзлись, наконец, уста мои. – Да ведь с этим я к вам шёл. Ведь насчёт Карла Брюллова… Я ведь давеча совершенно искренно писал и вам говорил… Я Карла Брюллова не только не люблю, но… но считаю его вредным для нашего искусства!
– Ну, вот видите…
– Да-да. Позорно играть в искусство. Ведь Брюллов – ну да, он немец или француз, будь он хоть эфиоп – ведь он несёт одно бездумное манерничанье натурою! Художники бессильны создавать новые формы и новый стиль, и подражающие формам и стилю прошедших веков или чуждых народов, уже не художники, это актёры художества, разыгрывающие рыцаря, грека или византийца. Да, Брюллов, он владеет и фактурой, и рисунком, у него краски живые. Но где же жизнь? А ведь в окружающей жизни столько страдания! Разве что у Моллера – совсем чуть. Да у Федотова покойного какие-то отблески… Но вот Иванов. Вот истина чувств! Я вот шёл давеча по набережной и видел измученных людей, они грузили на баржу какие–то тюки, ящики, металлические брусы… кто-то вязал канат, кто-то утирал пот и не мог отдышаться. Представьте, я поймал себя на том, что хочу видеть вот это на картине… Да, у нас есть "жанр". Но ведь это одни идиллические деревенские картинки ; la Венецианов, либо поэтически пейзажи. А где же  жизнь?

Нестор Сергеевич смотрел на меня, склонивши голову на бок. Он улыбался.
– Я любуюсь вами… В вас столько огня…
– Ах, я давно думаю об этом, Нестор Сергеевич. Я ведь мечтал стать живописцем… Я много рисовал,  да и сейчас рисую…
– Право?..
– Меня хотели повезти в Италию, – соврал я. – Я жадно копировал старых мастеров… Ах, я был молод. И вот… мне скоро тридцать. И что же вы думаете?.. Чем дальше, тем более я отхожу в душе от классических  образцов, от школы Рафаэля, Тициана… Вопреки наивным тенденциям об изящной нежности очертаний голых Венер, купидонов и фавнов с флейтами и без флейт, я утверждаю, что искусство антипатичное греков… простите, я хотел сказать, античное искусство… оно – грубо! Люди почему-то уверовали, – продолжал я, распаляясь, – что итальянская классическая живопись – совершенство, а по-моему – мертвенность, противная, как сама смерть.
– Да вы прямо революционер!.. – засмеялся Нестор Сергеевич. – Да вы карбонарий!.. Якобинец в искусстве!.. Как вы мне милы!.. Ведь я точно такой же!..
– Право, я не для красивого словца. Я чувствую, что вы можете меня выслушать и… и вы поймёте меня. Ведь я, знаете, не могу общаться с художниками нашими. У них всё разговоры об одном ремесле, об одной технике. Но я, извините, терпеть не могу, когда хозяйка про хороший пирог, приготовляемый (или уже съедаемый) говорит: берёте мильон пудов масла, пятьсот яиц, затем – целая гряда капусты, 150 с четвертью рыб… ешь пирог, и вкусен он, да как услышишь кухню… ну, и пирога не хочется! Ведь все художники наши и заняты-то – кто фактурою, кто цветом, перспективою, светотенью… А жизнь, наша простая-то жизнь где? Сколько невиданных, неслыханных миров в жизни открывается! Какие всё заманчивые, влекущие миры… Трудно, конечно, боязно подступиться, но – зато какая задача! Розы, фавны, римские развалины, умирающий Катилина… Бруни, Иорданы, Овербеки, Шиповаловы… Не этого нужно современному человеку от искусства, не в этом оправдание задачи художника. Жизнь, где бы ни сказалась; правда, как бы ни была солона, смелая, искренняя речь к людям – вот моя закваска, вот чего хочу! И вот в чём боялся признаться самому себе. Вы меня разбередили, подтолкнули… Я ещё никому не открывался…

– Прекрасно!.. Х-хо!.. Да вы, голубчик мой, целую теорию нарисовали. Позвольте! Да вы можете прямо в… вожди! Прекра-асно! Нет, вам надобно, непременно надобно писать. Мы с вами такие дела развернём. Я рад, что нашёл в вас такого искреннего, такого умного человека. Нет-нет, непременно, завтра же сядете и напишете – и про Брюллова, и про Рафаэля, про всё, про всё! Хватит этого полусонного всероссийского творчества! Надо говорить, в полный голос говорить. Ведь что греха таить: в России искусство водится. Так давайте же, к новым берегам, только вперёд и вперёд! Славно! Хорошо!

Тут раздался тихий стук в дверь и послышался тонкий женский голос:
– К вам можно, дядюшка?
– Войди, Пашенька, войди, – отозвался Нестор Сергеевич.
Я почувствовал досаду.
В кабинет впорхнула девушка лет двадцати, в голубеньком платье с широким воротником.
– Ах, у вас гости? А я хотела…
– Моя племянница, Пелагея Ивановна, – представил Нестор Сергеевич, вдруг похмурев. – Весьма легкомысленное созданье. Гостит у меня вторую неделю… Ужасно я от неё устал… –  и он улыбнулся одними губами. – Ну, ну, не сердись, я это так, шутя… А это… – он указал рукою в мою сторону.
Я поклонился. Но вымолвить имя своё не успел.
– Дядюшка, – заскулила Пелагея Ивановна, едва взглянув на меня. – Мне ныне нужно с Марьей Ивановной ехать в Гостиный двор… – Пелагея Ивановна стала водить пальчиком по рукаву дядюшкиного халата. – Вы обещали…
– Что-с обещал?
– Ну, как же? Ведь вы обещали, дядюшка…
Нестор Сергеевич помолчал, вздохнул (причём, взгляд его стал холодным и жёстким), потом подошёл к бюро, долго возился с замком одного из ящичков и, наконец, в его руке зашелестела красненькая бумажка. Молча он сунул её племяннице.
– Только-то? – надула губки Пелагея Ивановна.
– Н-нда! – сухо отозвался Нестор Сергеевич и развёл руками.
– Ну, право, вы же обещали…
– Сейчас не могу-с, н-на… – так же сухо отозвался гном.
– Ну, право… – Пелагея Ивановна поглядела в мою сторону: кажется, я стеснял её.
– Н-на… – прогудел Нестор Сергеевич.
Пелагея Ивановна, явно огорчённая, снова робко глянула на меня, и что-то мелькнуло в её взгляде необычное, хмурое.
– До свиданья, дядюшка, – протянула он уныло.
– До свидания, н-на…
Пелагея Ивановна вышла из кабинета бледная от огорчения.
Нестор Сергеевич уселся на диван и пролепетал:
– Прошу простить, семейное…
Он, кажется, был доволен, что моё присутствие спасло его от настойчивости племянницы.

Тут снова явился слуга и объявил, что курьер из Сената ждёт.
– Ну, так отдай! – и Нестор Сергеевич подошёл к столу, сунул лежащие на столе бумаги в папку из оленьей кожи  и отдал слуге. Увы, туда же попали и мои записки. Я было хотел указать Нестору Сергеевичу на ошибку, но в первую минуту как-то растерялся, подумав, что, может быть, так оно и нужно, и кстати. Озадаченный сим обстоятельством, я молчал, ожидая слов и действий Нестора Сергеевича.
– Нет-нет, всё это так  интересно! Это по-нашему! – вновь взбодрился Нестор Сергеевич. – Это ужас, как хорошо! Мы с вами откроем такие просторы!.. Вся либеральная печать будет наша. В передней у нас будут стоять! Вы не представляете, какой мы с вами шум поднимем. Это будет полный переворот. Немедленно садитесь и пишите! Не сможете завтра? Через два дня, через три, через неделю! Такие дела нельзя делать в спешке. А там – заходите. Я вас жду, непременно жду. Сейчас прошу простить – у меня назначено…
Я поднялся с досадою. Мне так хотелось излить накипевшее в душе. Но и того было достаточно, что я нашёл понимающего человека.

IV.

Несмотря на досадную оплошность с рукописью, я вышел от Нестора Сергеевича  окрылённый надеждою и исполненный сильного душевного подъёма. Жизнь, казалось, начинается сызнова, получая давно отыскиваемый смысл. Боже, как же я жил раньше? Как я смел глядеть вокруг с обычным своим довольством и спокойствием? Несчастный потребитель лукового супа!

Я стал обдумывать свои вчерашние заметки об выставке. Мне казалось, что в моих набросках последних лет в самом деле просматривается какая-то единая мысль. Прежде всего, это была мысль о конфликте нынешней жизни с нынешним искусством. Я не видел пока идеала для себя ни в живописи, ни в литературе. Всё, что создавалось там до сих пор, казалось мне существующим в особом каком-то мире; мире, исполненном красот необыкновенных, но мире, который уходил – и уходил навсегда. Какие-то надвигались иные времена. Иные критерии и правила должны были придти на смену прежним. Иные мерки стали необходимы. Я допускал, что виновато в этом историческое развитие общества. Ведь и раньше, идя в концерт или в оперу, обыватель мог увидеть нищего на улице или грузчика-подёнщика на причале. Однако обыватель шёл себе в оперу, слушал "Жизнь за царя" незабвенного Глинки и умно рассуждал о патриотизме русского народа. Нищий же на улице возбуждал его участие в том лишь смысле, что обыватель подавал ему грошик. Не то теперь. Я, кажется, не мог бы сидеть в опере со спокойной душою. Мне бы всё казалось, что я обкрадываю нравственно этого нищего, презираю его нищету. Я считаю безнравственным наслаждаться музыкой Моцарта или Глинки, когда знаешь, что несчастный подёнщик за каких-то три алтына целый день таскает тяжёлые тюки, чтобы покормить сегодня семью. И не я один так считаю. Я знаю таких людей среди моих знакомых. Собственно, что я могу сделать для этого подёнщика? Ничего. “Так обрати же, обрати хотя бы внимание своё на него, свою любовь ближнего, – думал я, – награди его сочувствием и пробуди это сочувствие в другом!” Как? Да через искусство же! Я вот вижу теперь какого-нибудь кочегара или клепальщика котлов, или бурлака, что тянет тяжёлую барку, выписанных маслом на холсте. Да, там уже не будет места изящному, там не будет красот привычных, но зато будут боль и мука души художника, будет правда жизненная. Кто-нибудь скажет, что искусство так умрёт, что реальность жизни заглушит эстетический момент, а вместо искусства мы будем иметь одно взывание моралиста. Что ж, возможно, так и надо, и таков исторический ход цивилизации, что искусство должно умереть. Может, его удел – превратиться в безделицу, которая украшает собой нашу жизнь. Однако я не вижу пока точек соединения момента эстетического с моментом нравственным. Один из них непременно подавит другой, а поскольку нравственность в нас всегда сильнее эстетического момента, то победа заранее обусловлена. Да, друзья мои, мы на пороге новой эпохи, и, может быть, картина Иванова – первое веяние её. Здесь эстетика отступает на задний план. Ведь посмотрите – в картине нет эстетически обрисованного героя. Иисус подан совсем не как герой. Он – на заднем плане, в прямом и переносном смысле. Его едва видно. А на первом-то – те, кто видит Его. Их взгляд, их эмоции, их чувства при виде Мессии – вот что важно историческому живописцу Иванову. Люди толпы, мнение их, эмоции черни, первый взгляд народа на Христа – о, как это верно схвачено! Это уже нечто новое в искусстве. Помните? – "За кого люди почитают меня?" – спросил Иисус у учеников своих. Пусть художник берёт исторический сюжет! Но какое чувство истории и какая истина жизни! Верить в историю – значит верить в вечную и непременную правду…

Эти мысли, высказанные самому себе, подняли меня в моих глазах. В иные минуты я уже мнил себя известным критиком, прямо-таки властителем дум.
Три дня корпел я над статьёй об Иванове и, наконец, поехал к Нестору Сергеевичу. Однако того дома не оказалось, и это было большой досадою. На другой день – та же история. Я приуныл. В течение трёх дней я уходил от дома Нестора Сергеевича ни с чем. И вдруг совершенно неожиданно встретил его в Исаакиевском соборе на богослужении. Он приветливо, но несколько холодно раскланялся со мною.
– Очень рад, – шепнул он мне. – Что же не заезжаете? Вы заезжайте. Да вот хоть завтра. Ах нет, завтра я на рауте у его превосходительства… Может, послезавтра? Правда, мы с племянницею едем на Чёрную речку…
Тут священник запел: "Господу помолимсё–о–о!" – и Нестор Сергеевич принялся усердно креститься.
– Заезжайте, право, – бросил он мне напоследок.
Как он покинул собор, я не заметил.

Зная манеру Нестора Сергеевича обдавать новичка ушатом холодной воды, я сдержал охватившую было меня досаду и прежде выждал два дня, а потом уж пошагал в Литейную часть.
Мне повезло.
– Как вы кстати! – воскликнул Нестор Сергеевич. –  Я как раз собрался в департамент, к Пимену Ивановичу, – он был очень озабочен. – А знаете, зачем? По делам нашего с вами журнала. Что делать, мы зависимы от слова сановного. Вы понимаете, дело официальное… Надобно прежде заручиться благосклонностью, потом и за разрешеньем… Так едемте со мною?.. Кстати, его превосходительство читал ваши наброски…
Я видел явную заинтересованность. Это меня окрыляло.
Мы поехали.
– О, не беспокойтесь, Пимен Иваныч очень благоволит ко мне. Всё в его руках, но он ко мне благоволит, – бормотал Нестор Сергеевич.
– Он читал, читал ваши сочинения. Ему чрезвычайно понравилось. Я даром времени не терял. Однако без визита никак нельзя. О, нас с вами ждут великие дела!
Тут Нестор Сергеевич чихнул, вынул платок и высморкался. Я обратил внимание, что на платке изображена была набивкою та самая картина Брюллова, что погибла недавно на моих глазах благодаря стараниям гнома.
– Непременно, непременно великие дела, господин Сен-Симон! Хе–хе!.. – закончил гном.

Однако у меня стало тревожно на душе. Нехорошее предчувствие начинало томить меня. Наконец мы оказались в кабинете всесильного Пимена Ивановича. Колени мои дрожали.
Крупный мужчина с брюшком и густыми бакенбардами, пущенными по всей щеке, Пимен Иванович был, однако, мил и любезен. Правда, из разговора с ним я так и не смог заключить, читал ли он мои опыты и слышал ли вообще обо мне. Пимен Иванович выспрашивал меня обо всём понемногу – о моих симпатиях, о склонностях, о здоровье жены (которой ещё не было у меня), о том, давно ли пишу. Нестор Сергеевич отвечал вместо меня, видимо, считая, что лучше меня осведомлён о деталях моей жизни. А скорее – он просто лучше меня знал, что надобно отвечать.
– Академию императорскую закончить изволили? – спросил напоследок Пимен Иванович, подозрительно поглядывая на мой потёртый сюртук.
– Да что вы, ваше превосходительство, – простодушно засмеялся гном. – Он у нас любитель! В Лесном департаменте служит, то есть, совсем, так сказать. не по художественной части. Почерк прекрасный. Мог бы переписывать. Я уж заметил ему…
– Н-да?

Вошёл слуга и доложил о приезде княгини Марьи Алексевны.
– Прошу простить, – забеспокоился Пимен Иванович.
Когда мы вышли из кабинета, Нестор Сергеевич с досадой на лице сжал мою руку выше локтя.
– Зачем же вы сказали, что служите в департаменте? – проскрипел он. – Вы же всё испортили!..
У меня, право, свело кадык. Право, Нестор Сергеевич становился для меня всё большей загадкою. Такого пассажа я уж совсем не ожидал. Обвинить меня в своей же оплошности!..
Нестор Сергеевич вдруг заторопился. Предложил мне встретиться через неделю.
– Жду, – бросил он, садясь в карету.

IV.

И вот неделя прошла.
Я шёл в Литейную часть словно Христос на Голгофу. Рвения моего сильно поубавилось. Ох, это проклятое сознание приниженности твоего положения! Почему-то выбила меня из колеи аудиенция у Пимена Ивановича. Особенно этот пассаж Нестора Сергеевича… Да он из меня верёвки вьёт!

В этот раз гном навстречу мне не вышел. Слуга провёл меня в кабинет. Нестор Сергеевич сидел, склонившись над какой-то бумажкой. Увидев меня, он откинулся в кресле и взял в руки щёточку для ногтей. Лицо его было непроницаемо холодным. Я заметил, что перед ним лежал французский роман.
Он кивнул мне на приветствие и указал на кресло. Потом стал разглядывать свои ногти, что неприятно меня покоробило.
– Полагаю, я должен заранее принести вам свои извинения, – заговорил, наконец, Нестор Сергеевич. – Но… мне весьма неприятно то, что вы используете наше знакомство в своих личных целях…
Я напрягся.
– О чём вы изволите говорить, Нестор Сергеевич? – мой голос пресёкся.
– О ваших поступках, милостивый государь. Ну, и о ваших опытах, которые вы, конечно же, хотите удачно пристроить. Я не скрою, вы хорошо пишите. У вас лёгкое перо. И мысли есть… зернистые… Я лично весьма сочувствую вашей склонности к литераторству и вашей любви к художествам. Но простите… при чём тут я? Зачем вы напросились на визит со мной к Пимену Ивановичу? Зачем рассказывали ему про свои писания?
Признаюсь, я просто потерял дар речи.
– Конечно же, мне понятно тщеславие молодого человека, – продолжал гном, отечески усмехнувшись. – И его желание трудиться, так сказать, для общей пользы…
Я был в оторопении и почувствовал настоящее унижение. А к этому прибавились стыд, жгучий стыд и досада.  Я всё ещё не понимал, что происходит.
Гном продолжал говорить, но я плохо ухватывал смысл его слов.
– Видите ли…
Этот наставительный тон – он убивал меня. "Ты, чиновничишка…" – так и слышалось в этом тоне.

– Видите ли… критика художественная – такая же специальность, как и всякая другая. Можно быть тысячу раз специалистом и всё-таки не иметь дара критики. Вашим э-э… опусам явно недостаёт… единой идеи. Легко писать – ещё  не значит глубоко мыслить. Нужен охват предмета – а его мне, например, не хватает! Вот я читаю – а мне его не хватает!
Описывать ли ещё мои чувства во время этого монолога невежественного болотного существа? Он играл мною! Словно кошка с мышью! Зачем, зачем было завлекать неопытное сердце? Чтобы потом… Ах, боже мой, да что ж за коварство такое!.. Я, однако, пока искренне верил словам Нестора Сергеевича касательно моих писаний, и к концу его речи совершенно был согласен с ним в том, что охвата мне действительно недостаёт, что идеи мои туманны и расплывчаты, что говорю я, может быть, и умно, но этого для серьёзной теории маловато… А вместе с тем, всё настойчивей звучал в моей голове один вопрос: зачем? зачем же ты завлёк меня? О, Нестор негодяев знатных!..

Слуга принёс на тарелке записку. Нестор Сергеевич прочёл и весь встрепенулся.
– Татьяна Юрьевна? передай, что буду. И вместе с Пелагеюшкой! Передай, что очень тронут и что благодарю! Что буду рад! Ну, пошёл, пошёл!..
– Вот так! – прибавил Нестор Сергеевич, словно слова эти: пошёл! пошёл! – относились непосредственно ко мне.
– Но простите, Нестор Сергеевич. Вы ведь сами, так сказать, предложили мне…
– Я? Я предложил? – гном засмеялся. – О, это ваша фантазия. Это ваш сон. Да вам это привиделось! Разве это я принёс вам свою рукопись? Нет, это вы мне принесли свою рукопись. Вот она!
Нестор Сергеевич обернулся было на бюро, будто бы ища отсутствующую рукопись, но тут же снова занялся ногтями. Томительная пауза повисла.
– Кстати, милостивый государь, ведь вы поставили меня перед Пименом Ивановичем в неловкое положение.
– Как?.. Я?!.
– Ну конечно же! Разве это я добивался покровительства Пимена Ивановича?
Нестор Сергеевич потёр щёточкой свои обкусанные ногти.
– Я, впрочем, ничего против вас не держу. Вы славный молодой человек, и мне очень понравились. Поверьте, у вас всё впереди. И я не против продолжения нашего знакомства. Вы, право слово, не стесняйтесь, заезжайте… если будет желание…

Не чувствуя под собою ног от стыда и огорчения, я встал и молча вышел.
О Боже! Как коварен этот мир! Зачем, зачем надо было так играть с неопытной душою? Зачем было возбуждать честолюбивые мысли в человеке, вечно униженном своим положением, своей бедностью  и безродностью. Для чего я не рысь, не медведь, не монстр какой-нибудь, который кинулся бы на обидчика и разорвал его в клочки? О как жестоко учит жизнь! И я доверился этой болотной нечисти? Чем он приворотил меня? Но разве я сам не делал вид, что не замечаю большой поганки на его затылке, когда зачёсанная назад прядь случайно сползала Нестору Сергеевичу на лоб? Разве я не отводил глаз от его паучьих ножек, которыми он сучил, сидя на диване, и тщетно пытался достать ими до пола? Разве не ужасали меня мнения его об Иванове и Бетговене (я уж не говорю о Канове)? Разве я не помнил, что прежде, чем появиться в этом мире, он уничтожил картину знаменитого художника Брюллова? Да, я сам помог чудищу сделать со мною то, что он сделал. Не я ли потворствовал его тщеславию? Не я ли сделал из него человека? Да ещё над душами власть имеющего? Как я презирал снова этот комок шевелящейся слизи, эту каракатицу. И я не убил его! эту лесную тварь, эту мерзость из омута, сопящую, рыгающую, пукающую… Нет, не убил. Я стал его другом. Чародейство совершилось, и не было хода назад. Это я был убит, я! Убит, потрясён, уничтожен и раздавлен! Более сильного удара по своему самолюбию мне не приходилось испытывать.

      V.

Прошло недели две или три. Я оправился от потрясения, и оно стало вскоре предметом собственного моего изучения. Я оценивал заново каждый свой поступок. Многое наводило меня на серьёзные размышления. О, я совершенно себя не оправдывал ни в чём. Я понимал, что взрастил в себе химеру. Но я наконец оценил по достоинству и самого гнома, этого "случайного господина", невежественного самозванца и "временщика." Я уже не раз посмеялся над ним в воображении своём, над его важным видом, над суесловием его и апломбом, над его внешностью, наконец. Однако ещё более (вы понимаете) я смеялся над собою, над тем, как легко поверил я в своё предназначение великое. О нет, исправно ходить в присутствие, переписывать и не помышлять ни о чём – вот, видно, судьба моя. Я мучил себя всякий день этими мыслями, я не давал себе покоя. И скоро произошла во мне странная перемена. Я говорю о тех своих идеях и мыслях, которые ещё недавно составляли суть моего существования. Потрясённый и возмущённый поступком Нестора Сергеевича, я забыл о них, словно их и не существовало. Когда же вспомнил, то обнаружил вдруг, что идеи мои вовсе меня не трогают больше и не составляют существа моей жизни. Проходя как-то мимо знакомой набережной и увидевши измученных рабочих, нагружающих баржу, я, хотя и пожалел этих несчастных, однако подумал: "При чём здесь искусство?" Какая чушь были мои рассуждения. Убивает ли жалость искусство? Да черта ли мне в том! Мне вдруг стало наплевать на всё, о чём я раньше думал. Так же мне было теперь наплевать и на Брюллова с Ивановым. Каким-то далёким всё показалось – идеи эти, мысли мои об искусстве, страсть моя к рисованию, любовь к художествам… Вполне возможно, что в этот день история потеряла в моём лице способного критика и литератора. Никто не узнает теперь о любопытной теории, объясняющей историю искусства.

Невольно я усмехнулся. Боже, как нелепа жизнь! Движение культуры или даже ход цивилизации могут зависеть от чьего-то настроения, задетого самолюбия, обстоятельств жизни и прочей несущественной ерунды. История, стало быть, есть процесс не столько объективный, сколько субъективный – в этом я абсолютно убеждён.  Впрочем, и это меня уже не волновало… Ни это, ни судьба подёнщика на причале…
Захотелось отвлечься от всего. Мне нужен был собеседник, но собеседник бездумный, чтобы отвлёк от тяжких мыслей. Естественно, я поехал к одной своей приятельнице, родители которой всегда приветливо меня принимали. Сидя за чаем с милым семейством, дивился я, как это ещё две-три недели назад я был уверен, будто идеи мои и моя будущая деятельность способны определить мою жизнь и даже жизнь моего поколения, тогда как на деле, оказывается, не стоило из-за этого ломать копий. Мне здесь, с приятельницей и родителями её было куда приятней, чем в доме Нестора Сергеевича. Какую бы гонку мне задали, сунься я в то дело, что задумал. Моя знакомая со мной согласилась, назвала меня Тигрой и Разбойником и долго теребила, чтобы я ей сыграл польку "Port enseigne" какого-то корнета Мусоргского, а я не только не слыхал ни про какого корнета, но и к клавишам-то не прикасался года два, и последний мой опус был упражнение Герке для трёх пальцев…
Я очень хотел повстречать гнома. Я представлял, как пройду мимо него,  презрительно отвернувшись как… Ах, да что там!
Я уничтожил черновики своих статеек. Никто не уличит меня в честолюбии больше. Мне хотелось почувствовать себя свободным, не обременённым обязанностями. И в первую очередь свободным от гнома.

Месяца через два из Италии была привезена новая какая-то картина (не помню, право, какая), и я, не столько из любопытства, сколько по привычке, вновь направился в залы Академии. Предчувствие неприятной встречи преследовало меня. Действительно, не прошло и получаса, как я увидел милейшего Нестора Сергеевича. Он стоял в двух или трёх шагах от меня, в отглаженном сюртуке и с ленточкой Станислава на шее, и рассматривал какой-то портрет, сосредоточенно морща при этом лицо. Вдруг он видит меня, вдруг его лицо оживает и расплывается в радостной улыбке. Глазки гнома засветились вдруг таким счастливым огнём, что даже складки у носа не смогли на этот раз скрыть две эти крошечные пуговицы. Я хотя и готовил себя к этой встрече, однако растерялся в первую минуту. Стыд за свою незадачливость, стыд за унижение моё оказался сильнее меня. Я растерял все приготовленные слова.

– Здра-авствуйте! – между тем, радостно простонал Гном Сергеевич, протягивая мне свою мокрую, в тине, ладонь.
И – о чудо! Я почувствовал, что не могу побороть своё смущение. Посетители смотрели в нашу сторону и, может быть, втайне завидовали моему знакомству с важным чиновником. И вот я сам протягиваю гному руку и жму её, смущённо улыбаясь.
– Как поживаете? Что не заходите? – громко вопрошает гном.
Тут он вдруг поворачивается к холсту, который только что рассматривал, и жестом предлагает и мне взглянуть вместе с ним.
– Что? Как вам?
Огромная голова гнома раза два или три перевалилась с боку на бок, словно гном примеривался, с какой стороны лучше откусить кусочек, а то, может, и прыгнуть в картину, не знаю.
– Лицо написано неудачно, – проверещал мой велемудрый критик. – А знаете, почему? Обе половины совершенно одинаковые. Заметили? А у человеческого лица не бывает двух одинаковых половинок. Одна половина больше, другая половина меньше. Одна половина смотрит зло, другая – по-доброму. Одна смотрит на Бога, другая, простите, в преисподнюю заглядывает.
“Каковы наблюдения!” – подумал я.
Я так полагаю, что гном повторял где-то услышанную чужую мысль. Однако посетители, слышавшие рассуждения его, с уважением поглядывали на говорившего и с завистью – на меня.
– Ну, так вы заходите! И приносите же что-нибудь! Может быть, у нас что и получится. Пусть вас не огорчает неудача. Умейте быть настойчивым. Я вам всегда помогу. Не отчаивайтесь!
Гном похлопал меня по плечу, как своего хорошего приятеля, и снова протянул мне руку, а я (будь я проклят!) – я поспешил её пожать.

Нестор Сергеевич отошёл прочь. А я долго ещё стоял у злосчастного портрета и не мог понять, почему я так легко поддаюсь кошмарному обаянию этого субъекта. Что помешало мне дать сей же час отпор обманщику? Почему снова всё перевернулось с ног на голову? Почему я, как глупый лицеист, расцвёл и засветился под взглядами зевак? Что побудило меня со счастливым лицом пожимать протянутую мне скользкую руку? Я ничего не понимал. На меня опять напала какая-то оторопь… Догнать, догнать его, влепить пощёчину! Вот вам, милостивый государь!.. Или нет… Лучше задать ему при всех какой-нибудь каверзный вопрос, и пусть все видят, чего он ст;ит!.. Тут не попользуетесь где-то слышанным, где-то прочитанным, господин гном!..

Вдруг, сам не понимая, что делаю, я, развернувшись, кидаюсь вслед ушедшему гному. О, я догоню его, я устрою ему настоящую Голгофу!
Я догоняю Нестора Сергеевича в соседней зале. Но… но это уже не Нестор Сергеевич. Я вижу перед собой знакомого мне чиновника в вицмундире, застёгнутом на все пуговицы и со звездою на груди. Важное спокойствие лилового бородавчатого носа заставило меня вмиг забыть о своём намерении. Да. Это был тот самый гном, который месяца два назад, на предыдущем вернисаже, не пожелал со мною разговаривать. Он и сейчас только нехотя скользнул по мне взглядом. "Скучно мне с вами", – прочёл я на этом усеянном бородавками лице.

Я молча взирал на чиновного субъекта, а он, заложив руки за пуговицу вицмундира, важно прошествовал прочь.
Мой бедный язык – в который раз! – отказался мне подчиняться.
И тут мной овладела другая – спасительная мысль: бежать! Бежать подальше от этой нечисти, дабы не встречаться более с этим троллем, с этим наваждением, с этим упырём. Не видеть его! Подальше, подальше от него! Подальше!
Движимый одною этой мыслью, я кинулся из одной залы в другую, пытаясь найти выход из запутанных анфилад. На воздух! На воздух!..

Странное дело – стремительно перебегая из одной залы в другую, я всё время слышал впереди себя будто чьи-то тяжёлые удаляющиеся шаги. Я ускорял свои – ускорял шаги и мой невидимый незнакомец. Я замедлял – он также замедлял. Или то было последнее наваждение этого злополучного времени? Увы, не последним.
Уставши бегать (да и успокоившись немного) и так и не найдя выхода, стал я себя тешить мыслями, вроде: "да и пусть себе! Стоит ли портить себе впечатление от выставки изза какого-то упыря? Да пусть его! Пусть его бродит где-то возле. Не стану замечать! НЕ боюсь же я его, в самом деле! А встречу, так просто прихлопну, как муху. Топну ногой – и нет его!"

Не успел я подумать так, как тишину залы прорезал резкий звук раздираемой материи, столь горько знакомой мне.
"Кр-р-р-ак-к-к!!."
Вмиг поднялся визг, гам, ропот. Не успели ни я, ни все, кто был в зале, опомниться, как некто маленький, юркий, бесформенный – стрелою пронёсся среди наших ног и скрылся в соседней комнате. Однако я успел заметить пук растрёпанных волос на непомерно большой голове, знакомую поганку на макушке, довольно драную курточку и такие же драные, все в тине, башмаки, с которых стекала вода… Гном! ГНОМ! Уродливой ручонкой своей он сжимал лоскутки расписанного масляными красками холста. Чей же шедевр постигла на этот раз сия драматическая участь?
Какая-то дама в палевом платье упала в обморок.

– Марья Антонна! – раздался истошный крик.
Рывок странного существа был столь стремителен, столь неожидан, что никто в зале не успел опомниться. Однако видели все, как отвратительный карлик, подлетев к дальней стене залы, где висело несколько жанровых картинок, вдруг подпрыгнул и нырнул головой прямо в один из холстов. Холст лопнул, гном исчез за повисшими ошмётками, оставив в растерянности оторопелых зрителей. Двое молодых людей подбежали к холсту и заглянули в дыру. Поспешил и я присоединиться к ним. За холстом, однако, мы ничего не обнаружили, кроме оштукатуренной стены. Куда исчез карлик, оставалось загадкою.

"Ну, слава богу!" – подумалось мне.
И даже не жаль было чудесного пейзажика руки Венецианова.
В эту минуту какая-то дама, всплеснув руками, сообщила, что в верхней зале злоумышленником испорчена картина – будто бы зимний пейзаж Брейгеля-младшего. Я тут же подошёл к группе беседующих, но вдруг услышал, что обсуждается вчерашний вечер у английского посланника. Я подошёл к двум своим знакомым, оказавшимся в зале, но те говорили о засушливой погоде и о пожарах в Мурино. Что за чудеса! В отчаянии взглянув на стену, где только что висел разорванный холст, я оцепенел: холст был целёхонек. Тогда я направился к служителю у дверей, усатому инвалиду с военной выправкой.

– Скажи, любезный, в каком из залов у вас висит Брейгель?
Старик долго смотрел на меня непонимающими глазами.
– Не могу знать, ваше благородие, – отчеканил отставной военный, устремив взгляд куда-то на кончик моего уха. – Осмелюсь доложить, у нас господин Бригель не служит!

Я махнул рукой.
Так неужто же то всё только моя фантазия? Неужели никто вокруг не видит того, что вижу я?.. Это оставалось для меня решительною загадкою.

Между тем, гном в самом деле исчез. Квартира на Литейном долгое время пустовала, а сейчас сдаётся внаём. Вот уж более трёх лет прошло, а о гному ни слуху, ни духу. И всё же я по-прежнему опасаюсь встретить моего старого знакомого. Потому и не ходил я на выставки эти годы; хотя, и апатия мучила меня порядочная. Уверен, не одному мне пришлось встречаться с этим ужасным существом, посланцем неведомых сил, может быть, не один раз. Так что, думаю, что он ещё появится, ждите. Боюсь, что, несмотря на мой рассказ, ещё какой-нибудь доверчивый юноша вроде меня подпадёт под кошмарное обаяние мерзкого существа, испытает на себе деспотическую силу его власти… Что касается моих занятий литературою – это давно позабыто. Я стал коллежским асессором и служу теперь помощником старшего столоначальника I-го отделения департамента. Так что, судьба моя устроилась к лучшему.

* * *


Рецензии
Удивительный рассказ,превосходящий, на мой взгляд, таких мастеров мистической сказки, как Гауфф. При этом - точные факты русской музыкальной истории, замаскированные цитаты из источников - всё это так ненавязчиво, легко, "под флёром" сказки. Поздравляю автора!

Кей Тименс   15.09.2024 17:07     Заявить о нарушении