Последние аккорды
Историю предваряло предупреждение:
18+
Слабонервным и в хорошем настроении не читать!
«Сердце, когда оно болит по настоящему, болит подло, совсем не там, где располагается. Ещё полбеды, если оно болит в солнечном сплетении, тут ещё можно предположить причину. Но оно может болеть как бы в желудке, иррадиировать куда угодно – до самых кончиков пальцев, и не подумаешь на него (особенно не имея такого опыта).
И, пережив подобную ночь, что-то выпив для улучшения состояния, не подозревая, что перенёс инфаркт, днём ходишь и работаешь, как можешь.
Но следующая ночь расставляет всё по своим местам, лёжа боль оказывается невозможно терпеть, а только стоя почему-то, и к утру понимаешь – дело плохо, надо сдаваться эскулапам.
А «скорая» не спешит, за городом иные расстояния и представления о времени. Когда же приезжает, то выясняется, что на дороге не проходит по высоте и жена объясняет по телефону, как объехать по другой, раздолбанной грузовиками дороге, где, провалившись в одну яму, медицинский фургончик выбирается, чтоб провалиться в следующую и так далее.
С врачом и медсестрой тебе везёт. Тобой начинают заниматься довольно интенсивно, втыкают иглу в вену, куда что-то вводят, снимают кардиограмму, пшикают в рот нитроглицерин, меряют насколько повышено давление…
Заключение: инфаркт.
Затем настаёт время телефонных переговоров с диспетчером и больницами. Врач честно предупреждает, что везти туда, куда должны – нельзя, это – «билет в один конец, он оттуда не вернётся». Переговоры идут и с областной больницей, откуда нужно получить отказ, ибо она «тоже хуже». Врач, молодой, просит извинения за эту канитель, он понимает, что за это время можно и умереть, тем более, что туда, куда надо, везти полтора часа, не меньше.
Наконец добро ехать куда надо получено и тебя несут до каталки. И скоро уже ты проваливаешься в ямы вместе с машиной прежде, чем выбраться на шоссе.
- Я дал вам опиум (укол морфия), - говорит он дорогой.
Ты спрашиваешь в ответ:
- А где же глюки?
Он смеётся.
- У вас гипертрофия левого желудочка. Сильно увеличен. Но не только это… - сообщает он, - Трепетания предсердий. Пульс рваный.
Вы едете дальше, и ты не знаешь, доедешь ли, но, по правде, тебе уже всё равно, удастся ли доехать живым. Как сквозь сон, слышны вопросы медсестры врачу, заполняющей какую-то форму, пишущей её наполовину по-русски, наполовину на латыни, уточняющей у него какие буквы в латинском слове.
«Скорая» оставляет тебя в реанимации – длинном помещении с кроватями в один ряд, где ты успеваешь прошептать привёзшему тебя врачу: «Спасибо…», увидеть его спину и умереть в первый раз.
И никакого туннеля со светом в конце. Не тот участок мозга, видимо, фантазирует у тебя, как у тех выдумщиков.
Тебя возвращают.
Приведя слегка в себя, проводят узи грудной полости и сообщают: коронарография с целью раскрыть полимерными распорками – стентами парочку склеившихся сосудов сердца, на что должен дать согласие, подписав некий текст. Добавляют, что в левом желудочке большой тромб, миллиметров 15. Рассосётся нескоро. Инфаркт запущенный, рубец приличный, заживать будет долго.
К этому моменту ты лежишь совершенно голый, как и остальные больные, накрытый лишь простынёй.
Едва ты неизвестно под чем ставишь подпись, как на тебя накидываются и вводят в мочеиспускательный канал длинный металлический катетер с прозрачным мешком на конце. Успеваешь только вскрикнуть, как они это уже сделали. Бреют руку у кисти и тазобедренной вен, через которые будут вводить стенты в коронарные артерии сердца.
Везут туда, где всё и свершается. Занимает это не больше 50 минут, и привозят обратно. Вернув в реанимацию, подключают к стационарному монитору, который кричит, если вздумаешь обмануть врачей и вновь попытаться уйти. (На следующий день ты повторяешь такую попытку, опять неудачно). Помимо того, в вену льётся из капельницы – не уйдёшь.
Начинаешь осматриваться. Слева и справа лежат молчаливые старушки. Не сразу замечаешь, что они мертвы и у них подвязаны челюсти. «Что поделать, - утешаешь себя, - мёртвых зато можно не опасаться. Живые куда опаснее».
Скоро понимаешь, что в этой реанимации одни инсультники и инфарктники. Инфарктники, как и инсультники-овощи, народ тихий. Но те, у кого инсульт поразил часть мозга, не лишив до конца речи и возможности двигаться, существа опасные. Их привязывают, чтоб не навредили себе и ближним. Но рот-то им не заткнёшь.
И ты с остальными слушаешь своего рода перекличку в исполнении мужика в одном конце помещения, упорно требующего «положить его под шкаф», и женщины в другом конце, кричащей на разные голоса: «Саша, помоги!»
Постепенно мужик затихает, возможно, умерев, но женщина не унимается. Она теперь угрожает, требуя от Саши, чтоб он убил тех, кто её здесь держит. Потом она издаёт вопль:
- Саша! Убей их, или я их убью!
И тут не выдерживает мужчина рядом с ней, который самостоятельно не в состоянии перевернуться набок, но с речью. Он кричит:
- Убейте её, не то я её убью!
Все, кто в состоянии, смеются. Хохочут врачи и медсёстры в светло-зелёных одеяниях, смеёшься ты и часть инфарктников.
Между тем жизнь и смерть в реанимации идёт своим чередом. «Санитары леса», как их в шутку именуют здесь врачи, увозят обеих старушек рядом со мной, упаковав в чёрные мешки.
Взамен привозят двух других. Одна ни на что не реагирует, и ты пытаешься поговорить со второй. Шутишь, она хихикает в ответ, ничего не говоря, и ты кажешься себе очень остроумным, поднявшим ей настроение в сём грустном месте, пока не умолкаешь, а несчастная продолжает хихикать…
Позже оживает другая, на вид безнадёжная. Выясняется, что за неё – внутри бедолаги 82-х лет – давно работает разная внедрённая в неё техника – от кардиостимулятора до иных устройств. Но причина её попадания сюда иная. Оказывается, она не один год ждала путёвки в санаторий, куда и попала на свою беду. Двухместный номер с 92-х летней, бодро бегавшей с палками, но невыносимой в общении. Та довела её до обморока, а когда несчастную увозили, сказала ей: «Осталось три дня, хоть отдохну от тебя!»
Её куда-то увозят, и обращаешь внимание на лист, прикреплённый у тебя в ногах к спинке кровати. Вероятно, в стране снова с бумагой напряжёнка, почему он исписан с двух сторон, сохраняя недавнюю историю. Очевидно, что здесь некогда лежала Валентина Николаевна… 85 лет. Где-то теперь она лежит?
По идее, снаружи должен быть написан ты. Скоро узнаёшь, что это не так.
Потому что жене и друзьям в справочной сообщают о тебе лишь: «состояние тяжёлое», а они желают знать больше. Телефон, как и остальное в реанимации отбирают. На том свете вам ничего не понадобиться.
Мир тесен, кто ищет, тот всегда найдёт, и путём опроса многих коллег и знакомых выходят на врача из этой больницы, но из другого отделения. Его слёзно просят выяснить, что с тобой, и он появляется в реанимации, спрашивая:
- Мне нужен мальчик…. (далее следует твоя фамилия).
Кровать, на которую ему указывают, поначалу вызывает его удивление. Верно, на бумажке снаружи тоже написан кто-то другой, и «девочка». Ты признаёшься, узнавая от гостя, что о тебе беспокоятся. Врачу известно про стенты, ты добавляешь про тромб.
Вскоре, по его просьбе, тебе приносят телефон «на минуту, не больше». Супруга, услышав твой голос, который врёт про хорошее самочувствие, оказывается не в состоянии говорить, а только плачет в трубку.
Проходят два дня. За это время ты попытался снова уйти – не дали. Реанимационный конвейер продолжает исправно работать. Привозят новых, включая молодых, вывозят ушедших. Тех, кого отправляют в кардиологию, увозят в кресле. Больных кладут уже в проходе.
Берут кровь, ставят капельницы…
Врачи – молодые, медсёстры, в основном, старше. Ежедневный обход заведующего со студентами. Про тебя врач докладывает, что «инфаркт с подъёмом», про твои «тропонины» и так далее.
На третий день отлёживаешь всё. У того, кто снимает твой мониторинг, требуешь перевода в кардиологию. Он смотрит на тебя, как на сумасшедшего.
- Вы что? При таком ритме? Пульс свой пощупайте! Он рваный, больше 160!
И уходит.
Пульс оказывается странным. То сердце стоит, а то начинает частить, как из пулемёта, снова останавливаясь. Пойдёт? Опять очередь…
Вновь приходится задержаться, на этот раз в реанимации.
Через какое-то время ты уже не в состоянии лежать и героическими усилиями садишься на постели. Ты – единственный сидящий насколько можно видеть. На тебя поглядывают: кто с недоумением, кто с лёгким испугом. Проходя, врачи смотрят странно: что ещё выкинет этот без пяти минут мертвец?
И тут начинает орать не твой монитор, а женщины поодаль.
За эти дни научаешься определять: жилец ли вновь прибывший. Ей, неподвижной и белой, как мел, ты отвёл недолго. Скоро ей одели маску, подключив к кислороду.
И теперь ты, сидя, наблюдаешь борьбу за её жизнь сразу четверых. Бедняге энергично давят на грудную клетку, без особого успеха.
- Где дефибрилляторы? – кричит один врач, - Медсестра!
Ни одной нет на месте.
Подходит пятый и весело спрашивает:
- Я могу за неё. А что надо?
Наконец, дефибрилляторы, два серебряных утюжка, находятся и несчастную бьют током. От разряда она подпрыгивает на кровати, но возвращаться не собирается.
С ней возятся ещё порядком, прежде чем подвязать челюсть. Часть больных закрывает глаза, чтоб этого не видеть, часть отворачивается. Ты смотришь до конца, вспоминая другие трупы, которых пришлось навидаться раньше и сейчас. С тех пор, как две твоих попытки последовать её примеру, оказались неудачны, на всё взираешь отстранённо, словно не отсюда.
Конвейер в реанимации работает исправно, постоянно привозят новых кандидатов – в кардиологию или морг. Стараются не держать здесь больше суток.
А тебе и умереть не дают, и по показателям никак не могут отправить в кардиологию.
Между тем, заполнены уже все проходы в этой нескончаемой реанимационной палате величиной с этаж и врачам приходится что-то делать.
Ты ещё не знаешь, что кардиология находится выше, поэтому неверно воспринимаешь на третьи сутки странный тихий вечерний разговор у твоей кровати заведующего с врачом. Доносятся не все слова.
- У него тропонины… и мно… - говорит врач.
Заведующий на мгновение задумывается, замечает, что ты слушаешь, и ещё тише говорит:
- Если он… то… а если… то мы его завтра отправим… -
Тут он кивает на потолок.
Отправят на небеса?.. – думаешь ты, лёжа под очередной капельницей.
Но настаёт день, а точнее, вечер, когда тебе возвращают твои вещи, чтобы везти в кардиологию. Носок почему-то один и задумываешься: на какую ногу надеть? Выбираешь левую, и, о счастье, за тобой приезжают с креслом со сломанной правой подставкой!
Лифт. Вот и четвёртый этаж, предстающий памятником Кафке. Перед кардиологией, в коридоре между ней и реабилитационным отделением, в коридоре стоят… гимнастические брусья! В самый раз для инфарктников и инсультников. А весь простенок занимает «Тренажёрный зал», как гласит табличка.
Он всегда был закрыт.
Кладут тебя в коридоре с другими. Мест в палатах пока нет. Рядом кровать несчастного, лишённого речи, но привязанного за руки, которые он пытается освободить. Видишь, что не жилец. Но несколько дней ещё продержится.
Медсёстры в кардиологии любезнее и сноровистее. Они не любят реаниматоров.
- Как они вам вену сделали! – возмущается одна, разматывая мне руку, - Их там 150 человек, а ничего не умеют!
Кардиология дарит надежду, здесь умирают куда реже, чем этажом ниже. Правда, и в кардиологии оказываются две палаты реанимации для не поместившихся внизу или находящихся на переходном этапе. Время покажет куда.
Тут можно ходить по коридору и даже гулять в парке, звонить по телефону, заходить в нём в интернет. Есть два холодильника, душ, кофейный и другой автомат. К сожалению, телевизор в палате, сам выключающийся в 12 ночи, когда все уже спят. Если телевизор в палате не включают, значит, у пациентов планшеты, по которым они в наушниках смотрят тот же телевизор.
Можно выйти и снова полюбоваться на здешний памятник Кафке, решиться подойти к реабилитационному отделению, как к своему светлому будущему. Но, подойдя к нему, слышишь несущийся оттуда жуткий женский крик и отшатываешься, подумав, что ещё недостаточно поправился, чтобы так реабилитироваться.
Ночью ложишься, закрываешь глаза и как будто едешь вперёд-назад. Открываешь глаза. Нет, кровать стоит на месте. Значит, голова едет.
Не спится. Видимо, подсознательно опасаешься, раз не подключён монитору, спасавшему два раза. Рядом сопит, пытаясь порвать верёвки, несчастный.
Утро наступает неожиданно. Выходит, всё же уснул. Зовут на сдачу крови и укол в живот. Выдают горсть таблеток.
Когда является врач, то она называет тебя чужой фамилией. Отвечаешь, что предпочитаешь остаться под старой.
Вскоре она приходит опять на осмотр.
- Я у вас временно, - сообщает она и спрашивает:
- Есть жалобы?
Говоришь про едущую голову.
Она не верит:
- При этих-то лекарствах? У вас просто кровать неудобная.
На следующий день попадаешь в палату на шестерых, где орёт телевизор. Двое лежачих, остальные ходячие. Ходячие тоже больше лежат и треплются, к этому возрасту есть что рассказать каждому. Интересный из них Григорич, 76-лет, после трёх инфарктов, пишущий стихи, в прошлом знаменитый яхтсмен и буерист, затем перешедший в охотоведы. У Григорича в знакомых завотделением, к которому он недавно обратился с вопросом, увидев в коридоре странную сцену: старичок интеллигентного вида на кровати, с закрытыми глазами непрерывно повторяющий только:
- ... твою мать, ... твою мать…
Его за руку держит старушка жена (в кардиологию пускают с разрешения врача) и зовёт:
- Петя, Петя…
Завотделением ответил:
- Считай, его уже нет.
Утром действительно увозят.
Григорича очень впечатлила эта сцена. Он говорит:
- Это он Смерть клял, отгоняя… пока мог.
В кардиологии по утрам берут кровь, колют в живот, затем выдают новую порцию таблеток разной величины и цвета, около семи, чтоб принимать после еды три раза в день.
О том, чем кормят, лучше не говорить. Поначалу, после реанимации, всё же набрасываешься на еду, хотя и выборочно, но через несколько дней не успеваешь даже добежать до туалета, и отдаёшь обед прямо в раковину в палате. Большинство питается принесённым из дома.
После этого начинаешь брать один хлеб и питьё. Хлеб сушишь. Это, конечно, кое-что напоминает, но здоровье дороже. Ничего, похудеть мало кому не помешает. По телефону врёшь, что ничего не надо, так как не съедаешь даже то, что дают. Что правда.
Устанавливается неплохая погода, и решаешься, натянув на тапки бахилы, выбраться в больничный двор, совмещённый с парком и церковью. Удобно, хочешь, ставь свечку за здравие, хочешь, отпеть можно. Хотя все мы и так отпетые в большинстве своём, чего никогда не признаем.
Больница немаленькая, на много корпусов, специализированных. Есть в ней и другая реанимация, видимо, для травмированных. Жизнью, в том числе.
Возвращаясь к своему корпусу, замечаешь указатель, заинтересовавшись: для чего трёхэтажная стеклянная большая пристройка к твоему корпусу. Она названа «патологоанатомическим отделением»… Неплохой эвфемизм для морга, да ещё такого большого. И Харон не нужен, везти недалеко.
Появляется вторая врач, замещающая заведующего, радостно сообщающающая, что это её последний день перед отпуском. Значит, видим её в первый и последний раз.
Когда настаёт твой черёд, она с удивлением глядит в историю болезни и спрашивает:
- А кто была ваша врач?
Всё, что можешь про это сказать: то была женщина, что она и так знает, иных здесь нет, поэтому лишь пожимаешь плечами.
Она не отстаёт:
- С крашеными волосами?
Приходится сказать, что тебе было тогда не до того, чтоб замечать подобное.
Уходя, она оставляет в палате брошюры для инфарктников. От нечего делать все с ними знакомятся. Мужиков, в основном, интересуют дозы разрешённые для каждого вида спиртного: пива, вина, коньяка. Водка не упомянута. Без ограничения?
Ты обращаешь внимание в тексте на то, что каждый третий после инфаркта даёт дуба в течении первого месяца. Но ничего не говоришь. Те, у кого некому пожалеть об их уходе, уже мертвы и будучи в добром здравии, а тебе постоянно звонят: родные, друзья. Их бы это огорчило. И не стоит торопиться туда, куда каждый успеет.
В больнице наблюдаешь чудеса, затмевающие чудеса Иисуса. Один из лежачих, реально не встающих (ему всё делают в постели), вдруг обретает способность ходить. И без всякого заклинания Божьего сына на арамейском, типа, «Талифа, куми!» Без помощи лекарств. Просто по ошибке является новая медичка и грозно рявкает, обращаясь к нему:
- (имярек) почему не подошли к нам на процедуру!! А ну, встал и марш!
Она уходит, оставив открытой дверь палаты.
В палате, онемев, наблюдают, что будет.
И случается чудо. Он садится на кровати, чего здесь ни разу даже не пытался сделать, спускает босые ноги и… проходит несколько шагов до двери, у которой без звука падает!
Ты и ещё один инфарктник кидаются к нему на помощь, чтобы поднять, рискуя собой, и отправить в постель. Но большей частью мужчины здесь очень высокие и грузные. В обычной жизни у нас столь часто подобные мужские особи не встречается. Упавший – из таких и наши усилия дают мало результата. Пока это происходит, из коридора доносится ругань старшей медсестры на ту, что скомандовала паралитику встать и ходить.
- Он же не ходит! – кричит старшая.
- Да нет, вроде встал и пошёл… - оправдывается другая.
- Как пошёл?!
И бежит к нам в палату, где мы безуспешно пытаемся водрузить безжизненное тело на ложе.
«Опустим занавес жалости над этой сценой», как писала Клара Гасуль (она же Проспер Мериме) в одной из своих пьес, и не будем больше об этом.
По поводу же огромных здоровяков среди сердечников – не преувеличение. Достаточно сказать, что прибор для измерения давления, что в свободном доступе, был исправен несмотря на постоянную работу, а весы – с ограничением до 130 кг – вышли из строя.
Но раз уже заговорил о соседях по палате, то стоит рассказать грустную историю и второго инсультника. Его привезли овощем, но через какое-то время он заговорил, не слишком, впрочем, разборчиво. Потом стал садиться с чужой помощью.
Однажды, когда ты, по его просьбе, поднимал его на постели, перемещая на стул, он рассказал о своей жизни и чего боится. Родившись в селе в 1936-м, он в 47-м, одиннадцати лет отроду, когда был голод, вынужден был похоронить мать (отец сгинул на войне). «Закопал её в огороде», - как он сказал. Затем детские дома, служба на флоте, знакомство в Кронштадте с девушкой с комнатой… Они вместе скоро 60 лет, но даже не общаются. Две дочери. (Навещала только одна, «обделённая», судя по услышанным от неё упрёкам отцу, что другую сестру он прописал с детьми в квартире). Он считал свою жизнь несчастной, прожитой зря, и повторить бы её ни за что не хотел. Ему было 87, и что его пугало, так это – наследственность. Его бабка прожила 105 лет. Он не желал ещё столько мучиться.
Слыша это, ты думаешь: сколько несчастных, неудачных судеб, зряшных жизней…
На место пошедшего и упавшего привозят нового «овоща».
С другой стороны у окна получается место для бывших вояк-офицеров. Сначала его занимал высокий старик с палкой, при появлении громко заявивший:
- Я – полковник!
Позже его сменяет более молодой, ещё выше и крупнее, молчаливый. Неожиданные медицинские напасти его явно угнетают. Он сидит на постели, глядя в окно. Ему в шутку говорят, что это место для высшего офицерства и до него эту постель занимал полковник. Новенький обиженно отвечает:
- Я – генерал-лейтенант!
Чем уже озадачивает шутников, не знающих: шутит он или чем чёрт не шутит …
Его сосед по палате с голосом, как у иерихонской трубы, озабочен двумя вопросами: сколько сумок с продуктами вернуть жене, которая ежедневно притаскивает новые. Это во всеуслышание обсуждается им по телефону с благоверной. Второй вопрос серьёзнее. Ему после выписки снова сюда ложиться на операцию по коронарному шунтированию. При этом, как он узнал, есть два варианта. В любом из них из ноги вынимают вену, часть которой и станет той обводной линией, байпасом, снабжающим сердце кровью, и тут без разницы. Но по коридору бродят со скрепами на груди шунтированные бесплатно, по страховке, которым распилили рёбра грудной клетки, развели в стороны, чтобы добраться до сердца. В этом случае заживает полгода.
Но есть иной, лапароскопический способ. Там не требуется пилить рёбра, достаточно надреза между ними, и заживает через месяц. Но стоит сто тысяч.
Врачи не балуют своими визитами, вероятно, следя по анализам (наивно думаешь ты до визита зам. зав.), насколько работает схема лечения, и что-то корректируя в случае необходимости, ибо третья врачиха является, чтобы также порадовать, что со следующей недели тоже отправится отдыхать.
Тебя она собирается выписывать, но почему-то упорно отказывает в эхокардиографии перед этим. А опытные больные говорят, что это – не дело. Ты, настаивая, уже собираешься скандалить, как она соглашается. В этот день с утра Григорич рассказывает тебе о том, как в бытность охотоведом, способствуя укоренению диких свиней в заповеднике, наблюдал за ними однажды даже ночью и заметил силуэты волков на пригорке. Волки давно его приметили и ждали, когда он начнёт охотиться на этих кабанов, и после выстрела стадо в испуге помчится прочь, малыши отстанут, и ими можно будет поживиться.
- Животные думают, - убеждённо говорит он, - и многие поболее, чем люди.
Ты соглашаешься, благо, и человек человеку – волк, и хочешь в ответ рассказать о замечательном эксперименте с волками у Фарли Моуэта, про опыт Ясона Бодридзе, жившего с волками, как чувствуешь резкую боль в сердце и прерываешься. Боль быстро проходит. «Уж не тромб ли оторвался и проскочил?» - думаешь.
Молодая врачиха смеётся над твоим предположением.
- Так быстро? Месяцы пройдут и то…
Узи сердца показывает: тромба… нет. Рубец есть.
Врачиха, чувствуется, несколько растеряна.
- Я вам уменьшу дозировку варфарина. Будь у вас МНО до 2-х, я бы вас выписала, но у вас около четырёх.
Минут через десять приходит снова.
- Я тут посоветовалась с кардиологами… - говорит.
Ты думаешь: «А ты кто тогда, не кардиолог, что ли?»
- И совсем вам отменила варфарин. Раз тромб растворился…
Это сложное умозаключение, что антикоагулянт непрямого действия варфарин (вкупе с гепарином и прочим) уже более не нужен, она сделала с помощью коллег. И то хорошо.
Выписывает она тебя с повышенным МНО, уйдя в отпуск, но оформив это и предоставив сказать о том четвёртой врачихе.
- Ничего, - заявляет та, - Это она вас выписала, вот посмотрите в истории болезни. Через несколько дней сделаете анализ, и кардиолог вам назначит ривароксабан, если нужно.
И добавляет ещё несколько слов на их птичьем языке.
На вопрос: как долго эти семь лекарств принимать, отвечает:
- До конца жизни!
Приблизят ли снадобья этот конец, уже не спрашиваешь, а идёшь собирать вещи.
За это время состав палаты сменился и прощаться не с кем.
Пока сидишь в коридоре, ожидая машину, наблюдаешь следующую сцену: старичок пытается побеседовать со старушкой, как понимаешь, видя её здесь не впервые.
- Наверное, вы – Анна Борисовна? – неуверенно спрашивает он.
Она отвечает ещё более неуверенно:
- Наверное…
Уже в лифте, когда едешь вниз, на волю, но сначала тебя поднимает вверх, рядом оказывается инвалидное кресло со старухой безжизненного вида, бледной, как Смерть. У неё не лицо, а череп обтянутый кожей. Волосы (если они есть) закрывает красная косынка, особенно подчёркивающая белизну неживого лица. Женщина сидит неподвижно, с закрытыми глазами, и кажется мёртвой. Ты удивляешься, что её везут в кресле. Покойников «санитары леса» увозили на кроватях, да ещё облачив в чёрные мешки. Значит, она пока жива.
Ты смотришь на неё, думая, что ещё совсем недавно был не лучше её, но почему-то выкарабкался. И в неожиданном порыве сочувствия склоняешься над ней, начав петь на мотив вальса старую песню:
Ночь коротка,
Спят облака.
И лежит у меня на ладони
Незнакомая ваша рука…
И происходит чудо! Смерть открывает глубоко ввалившиеся глаза и смотрит, слегка растягивая губы в ниточку, обозначая улыбку. Ты умолкаешь, потрясённо, а тем временем лифт останавливается на её этаже, куда ей предстоит въехать на работу.
Её увозят, задвигаются двери, лифт трогается уже вниз, ты стоишь и думаешь: разминулись, пока пощадила.
Потом удивляешься, почему её везли в невралгию – это она на пятом, последнем этаже, ближе к небу. И вспоминаешь, что из реанимации некогда туда отвозили мужика, у которого прыгало до 230 верхнее давление.
Но смысл её полуулыбки понимаешь только через несколько дней, когда выписываешься – с фиолетовым животом от уколов гепарина, венами, истыканными, как у наркомана – и уже дома полученный в больнице ковид догоняет тебя».
Выжил всё-таки… И не разучился писать. Даже, пожалуй, прибавил в этом.
Кто, казалось бы, отказался, осознав вдруг возможность
«Что свободно могу осязать
То мгновенье, которое будет,
Луч, который нас завтра разбудит,
День, который еще не настал,
Дождь, который давно перестал,
Весть, что в окна вот-вот постучится,
И беду, что не скоро случится»?
Нет, не буду узнавать больше, куда интереснее, когда не знаешь, что случится. Боги лишены этой возможности, поэтому их жизнь куда скучнее.
Лучше я в своё время проживу это со всеми его плюсами и минусами, радостями и потерями. Конечно, соблазнительно было бы поговорить с самим собой тогдашним, но не получилось бы из меня нового «Другого» Борхеса…
Ведь как было сказано:
«Мы поймем, года спустя,
Что всерьез, а что шутя,
И когда рыдать ночами,
И когда пожать плечами».
Хотя
«…когда, взглянув назад,
Вдруг поймем, что сор, что клад,
На дворе, наверно, будет
Наш последний листопад».
А ходить на перекрестья миров: живых и литературных… почему нет?
Ведь как я где-то писал: «Осуществление фантазий – это мечта. Осуществлённые фантазии – реальность».
Но гораздо раньше удивился Новалис: "Мы страстно мечтаем о путешествиях во Вселенной, но разве Вселенная не в нас самих? Нам неведомы глубины нашего духа: в них ведет путь, полный загадок. Только в нас - или же нигде - вечность с ее мирами, с прошлым и будущим".
Я подошёл к окну и открыл его, вдохнув воздуха, впитав запахи и звуки города. И почувствовал, что хочу жить. Что был глупцом, что другой жизни не будет, что недаром Арсений Тарковский сказал:
«Жизнь хороша, особенно в конце,
Хоть под дождем и без гроша в кармане,
Хоть в Судный день — с иголкою в гортани».
И права поэтесса:
«А чем здесь платят за постой,
За небосвода цвет густой,
За этот свет, за этот воздух,
И за ночное небо в звездах?
Всё даром, – говорят в ответ, –
Здесь даром всё: и тьма, и свет.
А впрочем, – говорят устало, –
Что ни отдай, всё будет мало».
Впереди меня многое ждало, в том числе (хотелось надеяться, не слишком часто), сожаление о принятом сегодня решении жить. Но это уже другая история, поэтому я откланиваюсь и исчезаю вдали…
Ведь «…надо оставлять пробелы
В судьбе, а не среди бумаг,
Места и главы жизни целой
Отчеркивая на полях.
И окунаться в неизвестность,
И прятать в ней свои шаги,
Как прячется в тумане местность,
Когда в ней не видать ни зги.
Другие по живому следу
Пройдут твой путь за пядью пядь,
Но пораженья от победы
Ты сам не должен отличать.
И должен ни единой долькой
Не отступаться от лица,
Но быть живым, живым и только,
Живым и только до конца».
*
Перечитав, я остался недоволен. И подумал: «Если действительно доживу до дома с садом и семейного счастья, то смогу вернуться к тексту и поправить его».
Так что если кто заметит несостыковки и несоответствия, вставки ни с того ни с сего, значит, я жив и побывал здесь, внеся кое-что из иного уже времени и будучи уже несколько иным.
Но я постараюсь бить себя по рукам и серьёзно не править, ибо становясь постоянно иными, мы никогда не будем довольны тем, что даже нравилось нам когда-то.
И ещё я подумал: насколько велик и прав был Альбер Швейцер, своей жизнью доказавший верность собственного учения. Совершивший свои подвиги из благодарности жизни, отдавая ей долг. Как он точно сказал: «И то, что мы называем любовью, является по своей сути благоговением перед жизнью».
Под многими его словами я мог бы подписаться, ибо они про самую суть нашего бытия.
Но приведу тут лишь кое-какие выдержки, звучащие и сегодня удивительно современно и актуально, ибо сказано было на все времена. А значит, бесполезно.
(При этом я отдаю себе отчёт, что редкий читатель доберётся до середины нижеприведённых цитат).
«Рациональное мышление, погружаясь в глубину, с необходимостью оканчивает иррациональной мистикой. Оно имеет дело с жизнью и миром, а они оба – иррациональные величины.
Борьбу против зла, заложенного в человеке, мы ведём не с помощью суда других, а с помощью собственного суда над собой. Борьба с самим собой и собственная правдивость – вот средства, которыми мы воздействуем на других. Мы их незаметно вовлекаем в борьбу за глубокое духовное самоутверждение, проистекающее из благоговения перед собственной жизнью. Сила не вызывает шума. Она просто действует. Истинная этика начинается там, где перестают пользоваться словами.
В этических конфликтах каждый человек решает за себя сам. Никто не вправе определять за него, где в каждом отдельном случае проходит та граница, за которой исчезает возможность сохранения и поддержания жизни.
Истинная этика так же широка, как и Вселенная. Всё этическое связано с единственным основополагающим принципом: высшая цель есть сохранение и продолжение жизни. Сохранение собственной жизни с точки зрения высшей цели есть духовное самоусовершенствование, сохранение других жизней с точки зрения высшей цели есть действия, совершаемые под влиянием чувства взаимопомощи и любви, - вся этика в этом. Все материальные и духовные ценности являются ценностями лишь постольку, поскольку они служат высшим целям сохранения и продолжения жизни
Предшествующая этика была неполной, поскольку она верила в то, что может ограничиться лишь отношением человека к человеку. В действительности же речь идёт о том, как человек относится ко всем жизням, к жизням, вовлечённым в сферу его существования. Человек этичен только тогда, когда для него священна жизнь как таковая, и человеческая, и всех созданий.
Только этика, ощущая бесконечную ответственность перед всем, что живёт, может быть обоснована мышлением. Этика отношения человека к человеку не замыкается в себе, она должна быть выведена из чего-то более общего. Благоговение перед жизнью, к которому мы, люди, должны стремиться, заключает в себе всё: любовь, преданность, сострадание, сорадость, соучастие. Мы должны освободить себя от бездумного существования.
Благоговение перед жизнью, возникающее в мыслящей воле к жизни, содержит в себе во взаимопроникновении и этику, и жизнеутверждение, исходит из осуществления прогресса и созидания ценностей, которые служат материальному, духовному и этическому возвышению человека и человечества.
Гуманным отношением ко всему живому мы проявляем своё духовное отношение ко Вселенной.
Попытка установить общезначимые ценностные различия между живыми существами восходит к стремлению судить о них в зависимости от того, кажутся ли они нам стоящими ближе к человеку или дальше, что, конечно, является субъективным критерием. Ибо кто из нас знает, какое значение имеет другое живое существо само по себе и в мировом целом?
Если последовательно проводить такое различение, то придётся признать, будто имеется лишённая всякой ценности жизнь, которой можно нанести вред и даже уничтожить её без всяких последствий. А потом к этой категории жизни можно будет причислить в зависимости от обстоятельств те или иные виды насекомых или примитивные народы.
Для истинно нравственного человека всякая жизнь священна, даже та, которая с нашей человеческой точки зрения кажется нижестоящей. Различие он проводит только от случая к случаю и в силу необходимости, когда жизнь ставит его в ситуацию выбора, какую жизнь он должен сохранить, а какой – пожертвовать. При этом он должен сознавать, что решение его субъективно и произвольно, и это обязывает его нести ответственность за пожертвованную жизнь.
Я пессимистичен, глубоко переживая бессмысленность – по нашим понятиям – всего происходящего в мире. Лишь в редчайшие мгновения я поистине радуюсь своему бытию. Я не могу не сопереживать всему тому страданию, которое вижу вокруг себя, бедствиям не только людей, но и всех вообще живых созданий. Я никогда не пытался избежать этого сострадания. Мне всегда казалось само собой разумеющимся, что мы все вместе должны нести груз испытаний, предназначенных миру. Уже в гимназические годы мне было ясно, что меня не могут удовлетворить никакие объяснения зла в мире, что все они строятся на софизмах и, по существу, не имеют иной цели, кроме той, чтобы люди не так живо сопереживали страданиям вокруг себя.
Как ни занимала меня проблема страдания в мире, я, однако, не потерялся в догадках над ней, а твердо держался той мысли, что каждому из нас позволено кое-что уменьшить в этом страдании. Так постепенно я пришел к выводу, что единственное доступное нашему пониманию в этой проблеме заключается в следующем: мы должны идти своей дорогой, не отступаясь от стремлений принести искупление этим страданиям
Организованные государственные, социальные и религиозные объединения нашего времени пытаются принудить индивида не основывать свои убеждения на собственном мышлении, а присоединяться к тем, которые они для него предназначили. Человек, исходящий из собственного мышления и поэтому духовно свободный, представляется им чем-то неудобным и тревожащим. Он не предъявляет достаточных гарантий того, что будет вести себя в данной организации надлежащим образом.
Современный человек всю жизнь испытывает воздействие сил, стремящихся отнять у него доверие к собственному мышлению. Сковывающая его духовная несамостоятельность царит во всём, что он слышит и читает; она – в людях, которые его окружают, она – в партиях и союзах, к которым он принадлежит, она – в тех отношениях, в рамках которых протекает его жизнь. Со всех сторон и разнообразнейшими способами его побуждают брать истины и убеждения, необходимые для жизни, у организаций, которые предъявляют на него права. Дух времени не разрешает ему прийти к себе самому. Он подобен световой рекламе, вспыхивающей на улицах больших городов и помогающей компании, достаточно состоятельной для того, чтобы пробиться, оказывать на него давление на каждом шагу, принуждая покупать именно её гуталин или бульонные кубики.
Итак, дух времени способствует скептическому отношению современного человека к собственному мышлению, делая его восприимчивее к авторитарной истине. Этому постоянному воздействию он не может оказать нужного сопротивления, поскольку он является сверх занятым, несобранным, раздробленным существом. Кроме того, многосторонняя материальная зависимость воздействует на его ментальность таким образом, что в конце концов он теряет веру в возможность самостоятельной мысли.
Он также утрачивает доверие к самому себе из-за того давления, которое оказывает на него чудовищное, с каждым днём возрастающее знание. Он более не в состоянии ассимилировать обрушивающиеся на него сведения, понять их, он вынужден признавать истиной что-то непостижимое. При таком подходе к научным истинам он испытывает соблазн признать недостаточной свою способность суждения и в делах мысли.
Так в силу обстоятельств мы оказываемся в оковах времени.
Стремление быть правдивым должно стать столь же сильным, как и стремление к истине. Только то время, которое имеет мужество быть правдивым, может обладать истиной как духовной силой. Правдивость есть фундамент духовной жизни. Наше поколение, недооценив мышление, утратило вкус к правде, а с ним вместе и истину. Помочь ему можно, только вновь наставляя его на путь мышления. Поскольку я уверен в этом, я восстаю против духа времени и убежденно принимаю на себя ответственность за возжигание огня мысли.
Сделать людей снова мыслящими – значит вновь разрешить им поиски своего собственного мышления, чтобы таким путем они попытались добыть необходимое им для жизни знание
В современном преподавании и в современных школьных учебниках гуманность оттеснена в самый тёмный угол, как будто перестало быть истиной, что она является самым элементарным и насущным при воспитании человеческой личности, и как будто нет никакой необходимости в том, чтобы вопреки воздействию внешних обстоятельств сохранить её и для нашего поколения
Этика общества хочет иметь рабов, которые бы не восставали».
Вот только я не верю, что «Сделать людей снова(!) мыслящими – значит вновь разрешить(!) им поиски своего собственного мышления». Человек или мыслящий или нет. Слишком хорошо думал о людях Швейцер. Что, увы, подтверждают и наши времена…
Свидетельство о публикации №224091701169
Я много времени провёл в реанимации.
И,как пациент,и как муж заведующей отделения.
Очень впечатлён.
А размышления об этике заставили вспомнить выражение
академика Лихачёва:
"Можно научиться представляться добрым,сильным,начитанным,образованным....
Но нельзя научиться представляться интеллигентом"
*
Так запомнил.
*
Спасибо,Александр!
Яков Капустин 31.10.2024 23:33 Заявить о нарушении