Начало
Дважды два восемь
(роман-парадокс)
Оглавление:
Пролог
Глава I Похороны Бродского
Глава II Мой друг Леня
Глава III Он умер в январе, в начале года
Часть первая
Дорога
Глава I Дважды Еврей Советского Союза
Глава II Жидо-Масонская Кнiга. Подробный рассказ о том, почему в Москве до сих пор нету памятника Неизвестной Старушке
Глава III Батька Кондрат
Глава IV Начало пути. История великой любви Нинки-картинки
Глава V Слово поэта
Глава VI Добровольный Верховный Совет
Глава VII Особенности национального похмелья
Глава VIII Беженцы из Эменесии
Глава IX История великой любви Фриды и Анатолия
Глава X Конец дороги
Часть вторая
История города N на реке M
Глава I Основание города
Глава II Канун Катастрофы
Глава III Пробуждение
Глава IV Катастрофа
Глава V Мнение ученых
Глава VI Заговор
Глава VII Завтра
Глава VIII Пять лет после завтра
Часть третья
Вольный город О’Кей-на-Оби
Глава I Подвиг товарища Голопупенко
Глава II Гимн великому городу
Глава III Жизнь Пятака. История великой любви старика Сухотина
Глава IV История трех ополчений
Часть четвертая
Вольный город О’Кей-на-Оби (продолжение)
Глава I Всенародно избранный мэр
Глава II Великая любовь Музы Николаевны
Глава III Бондарчук да Винчи
Глава IV Книга пророчеств товарища Кагановича
Глава V Самая короткая
Глава VI Великая любовь Зинки-цирички
Глава VII Ночь перед битвой. Баллада о Властной Вертикали
Глава VIII Ночь перед битвой (продолжение)
Глава IX Из жизни прототипов, или История невеликой любви автора этой повести
Глава X Битва
Глава XI Схватка титанов
Глава XII Анхэппи энд
Эпилог
Глава I Only the balls bounce
Глава II Разговор с Богом
Приложение №1 Дураки и дороги
(извлечено из «Книги пророчеств товарища Кагановича»)
ОТ АВТОРА
Это описание приключений моего
друга М. Иванова, частично
составленное по его дневниковым
записям, а частично записанное
с его собственных слов.
ПРОЛОГ
Не прилгнувши не говорится никакая речь.
Н.В. Гоголь
Глава I
Похороны Бродского
Январь 199… года, как, может быть, еще помнит читатель, был на редкость морозным. Хотя редкость, если подумать, заключалась не столько в морозах, сколько, наверное, в том, что всю предыдущую дюжину январей погода стояла по-европейски гнилая и оттепельная, так что мы — жители города-героя Санкт-Петербурга — постепенно привыкли считать «минус восемь» – арктической стужей, а «минус четырнадцать» — катастрофой.
В тот день в городе-герое Санкт-Петербурге стояло — минус двадцать восемь.
Я шел вдоль Фонтанки по хрупкому от мороза снегу и думал о… о чем же я думал тогда? Наверное, о какой-нибудь ерунде. О, Господи! Я думал о — похоронах Бродского.
Примерно неделей раньше в Нью-Йорке умер Иосиф Бродский. И вот я шел вдоль Фонтанки по хрупкому снегу, и перед моим внутренним взором проплывала вся тоскливая процедура этих эмигрантских, чуть-чуть двоюродных похорон: какие-то траченные жизнью интеллигенты, какие-то полуувядшие женщины, какая-то чертова уйма читаемых вслух по-английски и по-русски стихов, какие-то надрывно играющие виолончели и — посреди всего этого — огромный парадный венок от Виктора Степановича Черномырдина.
Венок походил на сталинское метро. Неохватный державный лавр, перевитый узкой орденской ленточкой.
На похоронах изгоя-поэта этот чудо-венок выглядел так же нелепо, как… ну, я не знаю… как почетный караул блондинов-эсэсовцев на похоронах главного раввина Московской хоральной синагоги.
А
И именно здесь, саркастически хмыкнув и огорченно взмахнув рукой, я повернул на Невский.
Глава II
Мой друг Леня
А Невский оставался Невским. Невзирая на холод, валом валил народ. Проплывали красивые женщины в пятимиллионных шубах, упругой спортивной походкой, в модных в те годы узких пальто шли их на редкость, по правде сказать, неприятные кавалеры, чинно ведомый воспитателями, мельтешил разноцветный отряд малышни, мелькали бойкие стайки девчушек в турецких куртках, степенно побирались тепло одетые нищие, с рекламных афиш улыбались красноносые деды-морозы — Невский оставался Невским. Нынешние «минус двадцать восемь» были ему нипочем. Он жил своей, независимой ни от кого и ни от чего, навеки счастливой и обреченно праздничной жизнью.
Невнимательно шаря взглядом в чуть прореженной, все же, морозом толпе (здесь, на Невском, у меня была назначена средней важности стрелка) и мурлыча под нос приставший с утра развеселый попсовый напевчик: «А он та-а-акой, мой но-вый парень, просто чумовой, мой но-вый парень…» — я машинально сунул руку в карман пальто и попытался на ощупь открыть пачку "Винстона". Непослушными, словно поленья, пальцами я содрал золотинку, разогнул картонную крышечку, с трудом выцапал сигарету, вхолостую щелкнул обледеневшим «Крикетом» и…
И здесь, наконец, я увидел его. Близ "Лавки писателя" стоял, пригорюнившись, мой бывший друг Леня.
Над Лёниной головой виднелись крупные полустертые буквы:
"ЕЛЬЦИН, СОБЧАК, ФАШИСТЫ, УБИЙЦЫ, ДАЙТЕ НАРОДУ ХЛЕБА!!!" А сам, игнорировавший эту пронзительную надпись Леня был, как всегда, одет вызывающе не по сезону.
Лохматая кепка-пидорка. Распахнутая настежь дубленка. Жиденький серый шарф, полосатые клоунские штаны и лаковые штиблеты.
— Здорово, Миш! — прикрывая руками синие уши, крикнул мне Леня.
(Ленино прозвище, было, если кто вдруг не знает, «Прыщ»).
— Привет, — односложно ответил я. — Пришли пацаны?
— Ага, пришли, — чуть запнувшись, ответил Леня. — оба.
— Оба, говоришь?
— Ага. Оба.
(Прыщ был мой друг. Друг, можно сказать, детства. Или, скорее, юности. Мы с ним вместе когда-то перенесли все муки и радости полового созревания).
— Где? — отрывисто спросил я Леню.
— В "Ноль — Один", — поспешно ответил он.
Мы прошли к "Ноль — Один". Я вошел внутрь, а Прыщ остался мерзнуть у входа. Пацаны — Олежка и Стас — сидели у крайнего столика и с хрустом пережевывали миньоны с грибами.
Олежка и Стас — моя (не люблю этого слова) крыша. И это именно Прыщ сосватал меня Олежке и Стасику.
Случилось это два года тому назад. Никакой такой крыши у меня тогда не было. Вообще — никакой. Так уж вышло.
Моя прежняя (терпеть не могу этого слова) крыша, мой старый нахлебник и кровосос — раннеперестроечный романтик и гопник с провидческим прозвищем "Вася-Череп" в процессе суровых внутрипацанских разборок однажды угодил под сокращение. Его более удачливые конкуренты, подведшие романтика- гопника под сокращение, обо мне почему-то забыли. Фирма у меня маленькая, дележка была жестокой, хозяйство у Черепа было большое и крайне запущенное, и обо мне — запамятовали.
Годика полтора я прожил, так сказать, холостяком.
А вот весной девяносто …го на моем горизонте нарисовался Леня.
Стоял месяц март. С крыш текло. Ржавые сосули истекали сверкающим соком. От черных прогалин асфальта подымался тонкий банный парок.
Прыщ — в своей всепогодной дубленке, теплом шарфе и шикарных блестящих штиблетах был, как всегда, одет вызывающе не по сезону. Его малиново-красное лицо было покрыто мелкими каплями пота, его серый мохеровый шарф весь взмок и свалялся в нитку. Он шел, смешно переваливаясь при ходьбе, и громко пыхтел, словно взбирающийся на Эверест борец-тяжеловес.
Впрочем, завидев меня, он перестал и переваливаться, и пыхтеть. Завидев меня, он замер, как соляной столб, возле закрытого после наезда налоговой мехового салона "Лена", воздел руки горе и завопил:
— При-ы-ы-вет, Ми-ы-ыш! Эге-ге-гей, Ми-ы-ыш!
(Чуть выше мохнатой Лениной кепки виднелся написанный красным фломастером слоган: " 4 окт. 1993 г. Ельцин и ЦРУ устроили государственный перево… " Лозунг обрывался на полуслове. Видимо, ельцинские опричники прямо здесь и скрутили храбреца-патриота).
— Леня!!! — заорал в свою очередь я. — Леня! Паять мой лысый череп, Леня!
— Ми-ы-ыш, чтоб твою мать! При-ы-ывет, Ми-ы-ыш!
— Леня! Чтоб в перегреб. Ты откуда свалился, Леня?
— Да, та-ак… — чуток подзамялся Прыщ. (Как выяснилось несколько позже, он свалился непосредственно с Яблоневки, она же «Табуретовка», широко известной в узких кругах питерской "сучьей зоны") — Что я? Что я?… Ты-то как, Ми-ы-ыш?
— Я? — здесь пришла моя очередь смущенно потупить взор долу. — А что я? Так… спекулирую потихонечку.
— О-о! — оживился Прыщ. — И в крупняк?
— Да какой там крупняк! — обиделся я. — Одни, Лень, слезы. Два, короче, маг;зина имени Стеньки Разина.
— Ништяк! — одобрительно отозвался Леня и, осторожно поправив мохнатую пидорку, еще раз добавил. — Ништяк!
— Лень, а ты?
— А я… я так, — опять застеснялся Прыщ, — по… этим… как его… по… квартирам.
— Ну, это-то дело денежное.
— Ага, — охотно согласился Леня.
— Бандюки не цапают?
— Да нет, — вздохнул Прыщ и вдруг затрындел, как по-писаному. — У меня ребята хорошие. Олежка, короче, и Стас. Из малышевской, короче, обоймы. Нормальные пацаны. Живут по понятиям.
— Так уж и по понятиям? — засомневался я.
— По понятиям, по понятиям, — все той же унылой казенной скороговоркой продолжил Леня. — Я тебе говорю! Олежка, короче, и Стас. Правильные па…
В общем, дня через два он мне их сосватал. Нормальные пацаны — Олежка и Стас — оказались обычнейшими шакалами. Хитрыми, глупыми и патологически жадными. В чем я, конечно же, сам виноват. Ибо в течение всей этой истории я вел себя, как распоследний дурак. Или, выражаясь понятней, даун. Как олигофрен олигофренович. Но…
Но ближе к делу, читатель!
Олежка, короче, и Стас сидели у крайнего столика и с хрустом пережевывали миньоны с грибами.
Внушительный, орангутангоподобный Стас при этом громко сопел и чавкал, а стройный брюнет Олежка лениво утыкивал зубья вилки скользкими грибными кружочками и, беззвучно, по одному, клал их в рот. Олежка манипулировал вилкой с расслабленным изяществом киноактера. Да он, собственно, отчасти и был — киноактер. В далеком советском прошлом за душой у Олежки остались три курса лГИТМиКа и пяток эпизодических ролей в пяти картинах.
Зато Стас был даже и внешне — типичный бандит. Зеленый пиджак. Золочёная цепь. Отключенный за неуплату сотовый. Шея, обхватом с фонарный столб. Морда — на кобыле не объедешь. Короче, бандит и бандит. Разве что кровь с клыков не капает.
— Здорово, мишаня, — приветствует меня Стас неожиданно тонким голосом. — Как сам-то?
— Да так, — неопределенно хмыкаю я.
— Бабки принес?
— Понимаешь, Стасик, — я делаю изо всех сил печальную морду, — у меня, короче… проблемы. У меня на дальнюю точку два каких-то, короче, жлоба наехало. Два здоровых таких жлоба. На черном "Ниссане".
— Ну? — переспрашивает Стас и заинтересованно шевелит ушами.
— Забили, короче, стрелу.
— Ну, и…?
— Завтра, короче, в три часа дня. Возле памятника.
— Понятно, — кивает коротко стриженой головою Стасик. — А что за пацаны?
— А я знаю? Здоровые такие пацаны. На черном "Ниссане".
— Сами что, тоже черные?
—Да нет, вроде… славяне.
— Понятно.
Следует минут пять сосредоточенной тишины. Олежка и Стас мучительно размышляют.
(Они мне надоели эти два мудака — и Олежка, и Стас. Завтра в три часа дня я сдам их в ментовку.)
Первым приходит в себя чуть более башковитый Олежка. Он спрашивает меня своим хорошо поставленным баритончиком:
— Стрелка стрелкой, Ми-ша-ня, а бабки-то — где?
— Бабки? — трусливо моргаю я.
— Ага, Миша, бабки.
— Ну, Олежка, — начинаю канючить я, — ну, давай до… до завтра. Давай, короче, до завтра, а? Сразу же все четыреста семьдесят баксов.
— Так, Ми-ша-ня. Какое сегодня число?
— Ну, Олег, ну, напряг.
— Ми-ша-ня!
— Ну, хорошо, давай разбежимся так: прямо сейчас пятьдесят баксов, а остальные четыреста двадцать — завтра.
И я протягиваю ему зеленовато-серую бумажку с бородатым анфасом президента Гранта. Олежка неуловимым по быстроте жестом хватает ее и тут же прячет во внутренний карман своей кожанки.
— Хо-ро-шо! — удовлетворенно вздыхает Олежка и его узенькое личико на минуту становится утомленно-вальяжным. — Ох, хорошо! — повторяет он. — Вот что хорошо, то хорошо!… Но — Мишаня! — Олежкина мордочка снова становится хищной и властной. — Остальные четыреста двадцать баксов ты отдашь нам тоже сейчас.
— ??
— А завтра, — своим то и дело срывающимся на фальцет тенором поддерживает его Стас, — ты отдашь нам еще четыреста семьдесят.
— Ка … ак? — выдыхаю я.
— С этого месяца плата за охрану повышена ровно в два раза. Так решили старшие.
(Вот те и раз, — опупело думаю я. — Ровно в два раза. Решили Старшие).
Но вслух заявляю:
— Хорошо. Я схожу за деньгами?
Следующие минут несколько Олежка и Стас пребывают в моральном нокдауне. Я абсолютно уверен, что по их, заранее утвержденному мифическими Старшими сценарию, я должен сейчас спорить и кричать. Но я не буду этого делать. Зачем мне кричать — я на редкость покладистый парень. Мне совершенно не жалко лишних четыреста семьдесят баксов для таких отличных ребят, как Олежка и Стас.
Итак, минут пять Олежка и Стас пребывают в глубоком моральном нокдауне. Наконец, так и не связав концов с концами, Олежка истошно кричит:
— Ты никуда не пойдешь!
— Почему?
— Потому что ты… — потерянно бормочет он, — пойдешь сейчас... с нами…
— За… зачем?
— Потому что так… надо. Сейчас к тебе. Подойдет. Один. Человек, — Олег опасливо зыркает куда-то мне за спину. — Это очень и очень крутой Человек. Ты с ним лучше, Мишаня, не ссорься.
И здесь откуда-то сбоку появляется сам человек. Это обыкновенный человек. Можно даже сказать — демонстративно заурядный. Средний рост. Средняя стать. Заношенный светло-зеленый костюм. Плохо запоминающееся лицо со стертыми, словно у медной монеты, чертами. Человек вплотную подходит ко мне и тычет мне чем-то круглым и твердым между лопатками.
— На выход, — шепчет он на ухо.
Я (хотя и руки и ноги меня от страха почти что не слушаются) подчиняюсь.
Мы идем с ним на выход. У самых дверей кафе стоит оранжевая, забрызганная мелкой коричневой грязью девятка. Меня заталкивают в ее пропахший табаком и пивом салон, девятка фыркает, выпускает черное облачко газа и медленно-медленно едет вдоль Караванной.
Я пытаюсь обернуться и посмотреть назад, но тут же получаю несильный удар в основание черепа. Последствия у этого удара странные — я теряю сознание.
Последнее, что я успеваю заметить — это круглая морда Прыща, вконец заиндевевшая от холода. Прыщ держит фиолетовую ладонь козырьком и грустно смотрит нам вслед. Над его головой алеет очередной набрызганный нитрокраской слоган.
Этот загадочный и абсолютно ненужный мне текст я зачем-то успеваю прочесть и запомнить намертво.
Он гласит:
"Ельциноидам мало золота партии, им и земли скоро будет мало".
Глава III
Он умер в январе, в начале года
…Я лежал на боку, обе руки были пристегнуты наручниками к отключенной трубе отопления, а под моим правым, омертвевшим от многочасового лежания боком, расстилался продавленный мягкий топчан, обитый слегка побелевшим от старости кожзаменителем. Прямо перед моими глазами выгибалась неровным горбом стена, оклеенная жёлтыми позапрошлогодними газетами.
И все это длилось уже бог знает сколько времени.
"Судя по всему, — с каким-то идиотским равнодушием подумал я, — я нахожусь сейчас где-то за городом… За городом. Мда… Для Ленинграда вокруг слишком тихо".
Вокруг и, действительно, было тихо. В ушах набухала густая, словно сметана, типичная пригородная тишина. Лишь где-то (почти что в космическом далеке) еле слышно шелестело радио.
«Циклюю, — машинально прочитал я висевшее перед самым носом объявление. — Циклюю. Без пыли… Без пы-ли. М-да…» — печально повторил я и погрузился в раздумья о собственном будущем.
А оно обещало мне мало радостного.
Собственно говоря, сама возможность иметь хоть какое-то будущее оценивалась для меня в тридцать тысяч. Разумеется, долларов. Именно столько два этих малолетних дауна — Олежка и Стас — умудрились задолжать Человеку С Незапоминающимся Лицом и стоявшей за ним безымянной бандитской группировке… Тридцать тысяч. Разумеется, долларов. Таких диких деньжищ у меня отродясь не бывало.
Тридцать тысяч. Долларов, разумеется, долларов. Ровно столько, пожалуй, стоило все мое дело. Вернее, примерно столько было в него за все эти годы вложено. Продать же мой бизнес, — если с умом и не торопясь, — можно было тысяч за двадцать, а ежели же без ума и со спешкой, то тысяч за семь или восемь. Живых же денег у меня было ровно… три с половиной тысячи долларов.
Мамой клянусь, друг-читатель: в толстом зеленом томе "Поэты мира в борьбе за мир" непосредственно вслед за стр. 387, где было напечатано стихотворение прогрессивного северокорейского поэта Бяк Ин Дюна "Ненависть" (Ненависть к ним // К империалистам Америки // Ненависть к ним // К гиенам, к червям презрения), следующие пятьдесят шесть страниц были частично вырезаны и в образовавшуюся узкую щель были вложены 35 купюр по 100 долларов США. Вот и все мои деньги.
Хочешь, верь, а, хочешь, — проверь.
Что я еще мог продать? Отдельной квартиры у меня (только не смейся, читатель!) не было, а имевшаяся лично у меня жилплощадь вместе со всем накопившимся в ней барахлом стоила тысяч, в лучшем случае, шесть.
Вот и все мои денежки. Пятнадцать тысяч недостает. А за пятнадцать тысяч долларов Олежка и Стас и родную, я извиняюсь, мать на лоскуты порежут.
Так что будущее мое … будущее мое было будущим на редкость ясным и определенным. Меня будут пытать, все, что возможно, выжмут, а потом … потом меня, надо так полагать, убьют.
Правда, один (кро-о-ошечный!) шанс у меня все-таки был. Он заключался, товарищи, в том, что…
Зашуршали шаги.
Тихо шоркнула дверь.
Шелест шагов в тишине постепенно усилился и стал очень негромким и очень отчетливым топаньем. Топанье нарастало, становилось все громче и громче, пока, наконец, не обозначилось в темноте в виде чёрного, смутно очерченного силуэта.
Силуэт приблизился, вошел в желтую полусферу света, окружавшую круглое бра, висевшее на стене, и медленно-медленно повернулся ко мне бледно-серым лицом вчерашнего Человека.
— Ну, — сказал Человек голосом тихим и совершенно бесцветным, — ты решил, Михаил?
— Что я… могу решить? — запинаясь, ответил я. — Таких денег у меня… нету.
— верю, — кивнул Человек. — Но ведь выбора тоже нету. Либо найдешь тридцать тысяч, либо тебе не жить. Любишь жить, Михаил?
— Лю… блю.
— Вот и найди, если любишь. Твои бычки говорят, что у тебя денег мно-ого. Мда… Быч-ки…
Человек осуждающе покачал головой.
— Бедный ты паренек, Михаил. Не ту крышу ты выбрал. Попала в блудняк твоя крыша.
Человек помолчал.
— Попала она, а расплачиваться тебе. Несправедливо?
Я ничего не ответил.
— Да, конечно же, несправедливо. Но ты деньги найди. А то я тебя убью. Я, Михаил, человека могу убить тысяч за десять. А за тридцать тысяч я тебя три раза убью. Три раза подряд умирать очень больно. Это правда, Михаил.
Слово очень было единственным словом, которое он хотя бы чуть-чуть окрасил голосом. Все отступая и отступая в темноту, Человек монотонно бубнил.
— Ты сутки подумай, Михаил. Сутки. Ровно. Сутки подумай, а потом я к тебе приду. И мы с тобою поговорим. Не бойся, Михаил, по-хорошему. Сперва по-хорошему, а потом уже все зависит от тебя, Михаил. Ты только не обижайся. А то я тебя убью. Ты сам-то подумай…
Скрипнула дверь и шаги в коридоре затихли. Я облегченно выдохнул и прижался носом к теплой стенке.
…Итак, один шанс у меня все-таки был. Крошечный, чисто теоретический.
Стас (а я знаю Стаса) завтра о-бя-за-тель-но придет на стрелку. Олежка бы мог продинамить встречу, а Стас — нет, он мужик деловой.
Итак, завтра в три часа дня Стас непременно пойдет на стрелку и там его о-бя-за-тель-но повяжет майор Черновил. Нет, все сорвалось и никаких улик на Стаса у него не будет, но я знаю майора: все, что он видит — он цапает. А, зацапав Стаса, он его, без вариантов, расколет. Майор (я знаю майора) раскалывал и не таких, а Стас человечек морально нестойкий и к тому ж с ахиллесовой пяткой — жутко боится тюрьмы.
(Суетливый страх перед крыткой и зоной проявлялся у Стаса почти в каждой беседе.)
Итак, товарищ майор его, так или иначе, расколет и вот здесь начинается самое, блин, интересное: расколет он его до конца или все ж таки — нет? Т. е. выдаст ему Честный Стас путь-дорогу ко мне или все-таки скроет? Или, если чуть-чуть иначе переформулировать ту же дилемму: кто в данный конкретный момент допроса вызовет в сердце Стасика больше страха — только что покинувший меня Человек или бравый товарищ майор? Оба, надо честно признать, мастера поселять в человеческих душах ужас.
Исход их поединка: пятьдесят на пятьдесят.
Итак, меня может спасти совпадение трех достаточно вероятных событий (приход Стаса на стрелку, то, что его там повяжет майор Черновил и то, что товарищ майор его расколет) с одним полувероятным (товарищ майор напугает его сильнее, чем успел напугать Человек). Общая вероятность…
Я перевернулся на спину.
Общая вероятность… ой, черт, калькулятора нет… (0,9)3 х 0,5… 0,81 х 0,9 х 0,5… 0,729 х 0,5… общая вероятность — примерно 36%.
36% — за жизнь.
64% — за смерть.
Теория вероятности ЯВНО на стороне смерти.
36% — за жизнь.
64% — за смерть.
Не знаю, как у тебя, читатель, а у меня и девяносто-то девять процентов сбываются через раз, а уж тридцать-то шесть… здесь и вообще говорить не о чем.
— Жаль, — опять перекантовавшись с боку на бок, подумал я, — как все-таки жаль, что я не герой романа, а — живой человек. Будь я героем романа, — тоненького детектива в цветастой обложке, то для полного и безусловного спасения мне бы хватило пяти процентов… Да что там пяти — и полпроцента хватило бы. Героя романа ни один, даже самый глупый и кровожадный автор не станет убивать в самой первой главе.
"Хорошо бы, — вконец разомлев, размечтался я, — хорошо бы вместе с этим диваном перекочевать в какой-нибудь детективный роман… Эге-ге-гей! — мысленно крикнул я, — Александра Маринина, Виктор Доценко и ты (извини, не помню твоей фамилии), гениальный автор сериала "Менты"! Вы простите меня, дурака, что я всю свою жизнь насмехался над вами и никогда не читал ваших книг. Простите и … что вам стоит? …возьмите в какой-нибудь самый непопулярный, самый наспех написанный свой детектив! Возьмите и — сохраните мне жизнь. А? Одно касание клавиатуры компьютера, один-единственный взмах ваших сильных и мудрых рук и сюда шумной толпою ворвутся Крутой, Хромой, Кривой и Бешеный, а также сверхсуперсыщица Дуня Кулакова, ворвутся, замочат практически всех (кроме меня) и спасут мою жизнь!
— Эге-ге-гей! — продолжал мысленно надрываться я. — Александра Маринина, Виктор Доценко и ты (прости, что не помню твоей фамилии), гениальный автор сериала "Менты!" Дорогие товарищи! Сохраните мне жизнь.
Могильная тишина была мне ответом.
Молчала Александра Маринина, молчал Виктор Доценко, молчал анонимный автор проекта "Менты". Молчали Крутой, Кривой, Хромой и Бешеный. Молчала сверхсуперсыщица Дуня Кулакова. Мне не на кого было рассчитывать, кроме себя.
А что я мог сделать один? Покрепче стиснуть зубы, когда мне засунут паяльник в жопу?
Я печально вздохнул и стал незряче елозить взглядом по маячившим на горбатой стене объявлениям.
«Продаю щенков овчарки, — наконец, разобрал я, — от мощных, злобных и оч. красивых родителей».
И мое растревоженное воображение тут же нарисовало мне двух мощных, злобных и оч. красивых родителей и копошащуюся близ черных мамкиных титек огромную груду пузатых и добрых щенят.
"Для кобеля 3,5 лет, — прочитал я, — помесь к–кой овч. и л-ки (очень пушистого!) требуется сука за умеренную плату. Телефон…" — и моментально переполнился обжигающей жалостью к этому кобелю 3,5 лет, столь тяжко страдающему от переизбытка мужского темперамента и недостатка женских ласк.
"Циклюю", — прочитал я и не испытал ничего.
Объявления кончились. Оставалось лишь тупо рассматривать фото в соседней газете. Но рассматривать, собственно, там было нечего: фотография располагалась у самого-самого края света и тьмы, вследствие чего вместо связной картинки я мог видеть лишь бесформенное грязно-серое пятно с фрагментами чьих-то ботинок и лысины. Но потом, не знаю, то ли в тусклом и круглом бра прибавилось света, то ли мои глаза стали мало-помалу привыкать к темноте, но там, где минуту назад я видел лишь грязно-зеленое пятно с кусочками чьей сверкающей плеши, я вдруг разглядел гигантское, растянувшееся двухкилометровой змеей торжество, посвященное 245-летию Московской городской Думы.
Вглядываясь в процессию, я стал видеть буквально все. Я увидел идущего во главе процессии мэра Лужкова ( в двухметровом кокошнике). Я видел, как вслед за Лужковым везли на извозчике баллистическую ракету.
Я видел практически все.
И горний ангелов полет и дольней лозы прозябанье.
Я видел, как вслед за ракетой — не в ногу, но очень стараясь, — вышагивали московские бомжи, вздымая над головами собственноручно написанный лозунг: "Кто в Москве не бывал — красоты не видал".
Я видел, как вслед за бомжами — че-ка-ня шаг! — шли лица кавказской национальности.
Я видел, как вслед за кавказцами, заполняя 99% газетной площади, уныло маршировали миллионы московских чиновников в одинаковых кепках-лужковках. Я видел … я много чего, читатель, видел.
Фотография взволновала меня до слез. Все — и крепко сбитый Юрий Михалыч, и лихие кавказцы, и переполненные энтузиазмом бомжи, и чем-то навек опечаленные чиновники, — всё источало, не побоюсь этого слова, великодержавный дух, все дышало уверенностью и силой.
— Юрий Михалыч! — вдруг, как бы о чем-то додумавшись, выкрикнул я. — Дорогой наш Юрий Михалыч! Вы — лысый, сильный и умный. Сохраните мне жизнь. А?
Юрий Михайлович молчал и улыбался мне из-под кокошника улыбкой Джоконды.
— Юрий Михайлович! Сохраните мне жи…
и здесь Юрий Михайлович вдруг явственно мне подмигнул.
— Что за черт? — удивленно подумал я.
Юрий Михайлович подмигнул мне снова.
Я пошарил глазами. В том самом месте, где упругий и ладный Юрий Михайлович попирал зеркальным ботинком асфальт, я увидел дыру.
Очень маленькую. Миллиметра два-три. Из дыры пробивалось неяркое, но явственное сияние.
Я припал глазом к дырочке и поначалу не разглядел ничего. Затем, хотя глаза мои продолжали видеть лишь это размытое серебристо-лиловое свечение, я отчетливо услыхал шум листвы. Потом…
(Буквально все мои чувства были фантастически изощрены: например, я слышал, как охранники двумя этажами ниже стучали костяшками домино и вполголоса переругивались, я слышал, как Человек с Незапоминающимся Лицом за три комнаты от меня клацнул пьезозажигалкой , а потом закурил сигарету, я даже расслышал, о чем — в своем немыслимом далеке — шелестело радио. Чей-то приторно интеллигентный голос все бубнил и бубнил: «… мне ведь за тридцать пять лет службы в театре ни одних штанов не перешили они сгнили но их не перешили а все господа почему? потому что у меня ведь каждое Божие утро сперва молитва потом весы…» ). Итак, все мои чувства были настолько изощрены, что даже сквозь это неяркое, серебристо-лиловое сияние я сумел разглядеть залитый солнцем осенний сад. Потом — уже и в этом саду я стал различать детали, и главной такой деталью оказался пожилой человек в галифе, сосредоточенно мочившийся на куст смородины.
Ар-ти-ле-рис-ты! — вполголоса фальшивил старикашка. — Ста-лин да-ал при-каз!
— Мужчина! — позвал я его. — мужчина в галифе!
Человек даже и ухом не повел.
— Мужчина! Мужчина в галифе! — надрывался я. — Мужчина в галифе и галошах! Простите великодушно, можно вас на минуточку?
Человек продолжал самозабвенно фальшивить и поливать смородину.
— Эй, ты! Старый мудак! Подь сюды!
Человек нехотя повернул голову и прогнусавил:
— Идет тот, кому надо.
Кому надо. Ага, легко сказать: кому надо. Поди, просочись в эту дырочку диаметром в два миллиметра.
И здесь… здесь Юрий михайлович подмигнул мне в третий и в самый последний раз.
Я чутко проследил за направлением озорного Юрь-Михалычева взгляда и вдруг у правого, тоже, естественно, идеально вычищенного ботинка, коим московский мэр попирал идеально ровный столичный асфальт, я разглядел очень маленькую, выпирающую из стены бутылочку.
К бутылочке был прикручен крошечный круглый ярлык.
На ярлычке виднелась микроскопическая нерусская надпись: "Drink me".
Так-так-так "Drink me". Гм. "Drink me". Это, надо так понимать, по-английски. "Drink me".
Так-так-так. Drink me. Это, вроде, по-аглицки. Drink me.
Я почему-то никак не мог перевести эту трудную иноязычную фразу. "Drink me".
Нет, со словом "me" я управился почти сразу. Слово "me" — очень легкое слово. Даже моя двухлетняя дочка Сонечка знает, что такое "me". "Нана ми пать!" — кричит моя дочь вечерами, с ревом и воплями отправляясь в постель. «Низзя ми кофе», — рассудительно вздыхает она, глядя на свою мать, выпивающую за день кружек десять-пятнадцать черного, как полярная ночь, "Нескафе". «Жауко ми Дэнку», — жалеет она нашего вечно скулящего и вечно просящегося на улицу пса.
Короче, "me" — это просто-напросто местоимение "я" в родительном или дательном падеже.
А "drink me" — это просто-напросто "drink меня". Гм. "Drink меня". "Ты меня drink".
Перевести слово "drink" я оказываюсь абсолютно не в состоянии. Мне вдруг оказывается абсолютно не по зубам это крайне сложное слово "drink".
Гм. "Drink меня". «Ты меня drink».
Волевое сжатие памяти приводит к тому, что из ее взбаламученных глубин всплывают какие-то абсолютно ненужные мне в данный момент слова: "***з эпсент тудей", "айм э пайония", "ит воз э мэни энд мэни йоз эгоу ин вэ киндом ниэ вэ си", "ай гет ап эт севен оклок энд ду…" …чего я там "ду"? … "энд ду май монинг эксисайзис", а также "шерше ля фам", "хандэ хох", "их либе дих", пяток кавказских ругательств, но там нет одного — хотя б приблизительного значения проклятого слова "drink".
Но — чу! Перед моим внутренним взором вдруг качнулась сине-красная этикетка "Столичной". Она (и это я понял сразу) каким-то очень хитрым макаром скрывала в себе перевод судьбоносного слова "drink".
Итак, внимание!
Сине-красная этикетка водки "Столичной" (Крупным планом)
Какой-то уродливый сталинский небоскреб (Не то!)
Россыпь спелых медалей (Не то).
Крепость 40 об. процентов (Опять не то).
Объем 0,5 л. (Снова не то).
Вот оно — то! По самому ее краю загогулистой славянской вязью было выведено "Cool before drinking".
Что — а уж это-то даже колхозники знают — переводится как: "перед питьем охладить".
Перед ПИТЬЕМ. Ну, а "drink" — значит "ПИТЬ". А "drink me" — просто "выпей".
(К сведению господ читателей. Для рядового санкт-петербургского спекулянта я не так уж и плохо знаю английский язык. Неравнодушен к Агате Кристи. Время от времени перелистываю "The St-Petersburg Times" И уж, естественно, с раннего детства знаю значение глаголов to eat, to fuck и to drink).
…Ну … "выпей" — так "выпей". В моем положении нету такого понятия: "неприемлемый риск".
"Выпей" — так "выпей".
"Drink" — так "drink".
… Я выгибаюсь дугой, словно спелую ягодку, срываю бутылку губами, вышелушиваю тугую резиновую пробочку языком и в четверть глотка выпиваю ее горькое, как смерть, содержимое.
После чего происходит следующее: я стремительно съеживаюсь, катастрофически теряю в массе, становлюсь легче воздуха и пулей взмываю вверх… Передо мной проносятся неправдоподобно огромные буквы газетных объявлений, типографские точки величиною с футбольный мяч, кончик ботинка Ю.М. Лужкова, похожий на черную "Волгу" без номера, потом мелькает какой-то длинный и темный, продуваемый всеми ветрами Вселенной коридор, потом — на меня накатывает радостное чувство умирания, смешанное с чувствами полета и восторга, а потом — наконец-то следует и сам этот упоительно долгий и восхитительно быстрый полет, и — в самом-самом конце — происходит грубое приземление.
Я сижу на куче мокрых опавших листьев. Передо мной расстилается залитый солнцем осенний сад.
Человек в галифе от изумления даже прекратил отливать.
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
ДОРОГА
Enough to make a cat laugh.
Английская пословица
Глава I
Дважды Еврей Советского Союза
Если ищешь рифму к слову "тинэйджер",
Немного подожди, я сброшу ее тебе на пейджер.
Высококачественный человекопоэт Павел Белобрысов
— Ох-хо-хох! — выдохнул, наконец, старик. — Говоря честно, не ожидал.
— Чего вы не ожидали? — с трудом распрямляясь, спросил его я.
— Что ты, мил человек, к нам живой доберешься. Их ведь там (только тиха!) всех-всех раз-ры-ва-ет.
— Кого? — удивился я.
— Их.
— Где?
— там.
— Да где — там?
— В тюннеле, мил человек, в тюннеле.
Старик показал узловатым пальцем куда-то наверх.
— В тюннеле их всех разрывает… кусочки вниз падают.
— Кусочки?
— Ага, — весело согласился старик, — кусочки! Намедни один совсем как ты давеча: сперва матюкался, потом сдуру в тюннель полез…
— ну, и…?
— Что — ну? Херовинка вниз упала.
— Какая… херовинка?
— А вон такая.
Старик засунул руку в карман галифе, напряженно пошарил там минуту-другую и вытащил нечто увесистое, плотное, маленькое, почти целиком скрывавшееся в его очень большом кулаке.
Он расправил кулак — на ладони лежал черный пейджер с разбитым стеклом.
— Не знаешь, мил человек, — осторожно спросил старикан, — для чего такие херовинки применяют?
Я снял пейджер с его ладони и дважды нажал овальную кнопку. Выскочила короткая надпись: "Коля. Срочно перезвони в магазин. Андрей".
«Царствие тебе небесное, коля», — мысленно перекрестился я, а вслух произнес:
— Это пейджер, дедушка. Без пейджинговой станции он ни на что не годен.
— Понятно-понятно, — враз поскучнев, прогундосил дед. — Я ведь почему тебя спрашиваю. Херовинка эта, надо так полагать, ба-альших денег стоит. Помог бы продать ее? А? Денюшки, — старик заговорщицки подмигнул, — по-по-лам. Тыщу баксов тебе, тыщу мне. Согласен?
— Так! — помаленечку закипая, ответил я. — Скажите мне, дедушка, пейджинговые станции в этих краях имеются?
— как ты сказал?— напряженно переспросил старикашка.
— Станции? Пейджинговые?
— Я этих делов не касаюсь.
— В общем, так, — сделав лицо посуконней, сурово отрезал я, — если пейджинговые станции в вашем районе имеются, то этот пейджер — в его нынешнем состоянии — стоит долларов тридцать-сорок. А если пейджинговой связи у вас, как таковой, нету, то он, в качестве детской игрушки, стоит (в рублях) тысяч пять-шесть. Вот тебе, дед, мое экспертное заключение. Забирай его даром.
— по-нят-но, — старик осуждающе покачал головой, — не хочешь, стало быть, называть настоящую цену. Жаль, мил человек, очень жаль. А может, — он вновь подмигнул, — может, все-таки денюшки-то поделим? Тыщу баксов тебе, тыщу мне? Не хочешь? Ну… как знаешь… как знаешь…
Старик вдруг привстал на цыпочки и заглянул мне в глаза.
— Ты только… — издалека начал он. — Ты только, мил человек, не подумай, что я какой-нибудь там… спекулятор. Я этих спекулей долбанных, если ты хочешь знать, впа-алне презираю. Я… да ты хотя б знаешь, кто я?
Я недоуменно пожал плечами.
— Надсмешку строишь? Или… на самом деле не знаешь?
— На самом деле не знаю.
— Я-а, — старик беззвучно прищелкнул резиновыми каблуками и вытянул руки по швам, — я, мил человек, Единожды герой Соц. Труда и Дважды Еврей Советского Союза! Понял?
Я философски поскреб отросшую за день щетину.
— Ну, в общем, и целом… понял. А имя?
— Чье?
— Ваше.
— Имя?! мое?
— Ну, да, ваше имя.
Старик обжег меня бдительным взглядом.
— имя мое тебе знать не положено. Мне ведь высокое звание героя Социалистического Труда (не говоря о ничуть не менее высоком звании Дважды Еврея Советского Союза) не спьяну дали. Мне их присвоили за го-су-дар-ствен-ной важности дело. Ишь, он какой! Имя мое ему подскажи. Мое имя! Да ты хоть знаешь, кто я? Да ни хрена ты не знаешь! Я в славном далеком прошлом — атомный физик.
Старик огляделся вокруг и продолжил свистящим шепотом:
— Я ж делал бомбу сы … (только тиха!) с самим Академиком Сахаровым. Понял? Нет? Академик Сахаров так всем всегда и говорил: я без товарища Голопупенки, мол, никуда, товарищ, мол, Голопупенко Евстафий, мол, Яковлевич — моя, мол, левая но… т.е. как его? Моя правая рука! Я этого Академика Сахарова, конечно, впа-алне осуждаю, но, между нами, мужик он был с головой. Башковитый он был — куда там! Придет, бывалоча, с утра на работу, первым делом — водки стакан. Выпьет водки, потом — бабах! — перед иконою на колени. Молится (пока не помолится, ты лучше его и не трогай). Помолится, тогда — за работу. Чертежи, диаграммы, матрицы, эти, как их, блин… ин-тен-гра-лы… Сидим, бонбу делаем. Мы ж этих бонб лепили за день штук тридцать-сорок.
Старик печально вздохнул.
— Да-а… сам понимаешь, туда дурака не посодют. Ну, а к вечеру… к вечеру они с Академиком Курчатовым всегда садились за четверть… А уж как вылакает Академик Сахаров четверть, то все-все начальство по-матерному несет: и Брежнев у него растакой, и Хрущев рассякой, и Маленков. (Только Сталина он ни-ког-да не трогал. Сталина он — у-у! — уважал). А всех прочих несет и несет: Брежнева — в нюх, Маленкова — в зад, Хрущева — вообще во все дыры! Несет и несет, покудова мы с Академиком Курчатовым его проводами не свяжем. За это и посадили. Кому же такое понравится! Хотя башка, повторяю, у человека была… была-а… Так ты, парень, что, в правду не знаешь, кому этот пей-жир сбагрить?
— не… не знаю.
— Жаль, парень, жаль. А может… Да ладно. Жалко.
— А вы, товарищ Голопу… — уважительно начал я.
— Т-с-с-с! — всполошился старик.
— Евстафий Яковлевич!
— тиха!
— А вы, товарищ Дважды Еврей, не знаете, куда это я попал?
— так это — вконец растерялся Единожды Герой Соц. Труда, — так это вы… в Ветеранию.
— Какую Ветеранию?
— Так это… — продолжил запинаться дедуля, — такая страна… Страна Ветерания. Столица — г. Ветеранск. Такая страна. Страна небольшая, но жизнь в ней — правильная… А еще, — оживился тов. Голопупенко, — еще, мил человек, за горами, за долами есть страна эменесия, столица — г. Зурбаган-Гель-Гью. (Страна небольшая, а жизнь в ней — неправильная). А еще за дремучими лесами, за текучими реками да за синими морями есть вольный город О’Кей-на-Оби. (Вот уж где жизнь, так жизнь!) Вот, мил человек, и
все… Ан, нет! Я ж тебе, старый дурак, соврал. Я ж тебе позабыл сообщить, что за горами, за долами, за дремучими лесами, у чертовой, короче, кулички есть страна Пионэрия, страна Счастливого Детства. Но туда еще никто и никогда не попадал. Так что и говорить о ней нечего.
— Понятно, — кивнул я. — А такую страну "Россия" вы не знаете?
— как ты сказал?
— Рос-си-я.
— Не-а. Не знаю.
Свидетельство о публикации №224091801388
Очень атмосферно! Образы находят щели в черепе и проникают в мозг, шевеля извилины точными метафорами и закручивая аксоны тонкой нитью иронии.
Написано изящно и вкусно!
Спасибо!
С улыбкой и добром,
Александр
Александр Николаевич Горин 20.09.2024 00:18 Заявить о нарушении