История великой любви Фриды и Анатолия

Глава VIII
                Беженцы из Эменесии

Ночь была холодной и ветреной. В черные окна трамвая наотмашь  хлестал ледяной ливень. Частый и крупный град торопливо выбивал по тоненькой крыше гулкую дробь. Бестолковый и яростный ветер, словно большой и невообразимо глупый щенок, исступленно носился взад и вперед, тщетно пытаясь то вывернуть с корнем трамвайную дугу, то высадить к черту тонкие стекла, то, поднатужась, ухватить сам трамвай и зашвырнуть его за обочину.

— Не дай, Господь, — по-деревенски окая, вздохнул Голопупенко, — не дай ГоспОдь в такую-тО нОчь да на ОткрытОй местнОсти. Помню, — продолжил Дважды Еврей, все смачней и смачней округляя слова, — пОмню, гОду в шестьдесят четвертОм служил я в Охране в ГорелОвО. В ГорелОвО, да… а ты чтО, не знал? — произнес он, поневоле обращаясь только ко мне, ибо поэт-атлет-экстрасенс давно уже спал свинцовым сном беспробудно
 набравшегося человека. — я ж тридцать семь лет прОтрубил в Охране на зОне. Я ж — старый лагерный волк! Там, в лагерях, и с ВанечкОй Рыжим пОзнакОмился… Так вОт, гОду в шестьдесят четвертОм служил я в Охране в ГорелОвО… И была у меня, гОвОря честнО, хрОническая гОнОрея…

Но, видать, тема гусарского насморка была для Евстафия Яковлевича заговоренной. Лишь только он произнес роковые слова: "хрОническая гОнОрея", как за черными окнами вдруг раздался леденящий душу вопль, и перед самым носом трамвая заметались две огромные тени.

— О-о-ста-анови-и-тесь! — закричал пронзительный женский голос.

— Боже мОй, — вздохнул тов. Голопупенко (далее мы предлагаем читателю пропечатывать буковку «о» в речи Евстафия Яковлевича самостоятельно). — Боже мой, да никак там люди! Слышь, Михрютка, прибавлю я, лучше, хода. А то люди в такую ночь… ты сам понимаешь, Михрютка, какие в такую ночь бывают люди!

— Как вам не стыдно, Евстафий Яковлевич, затормозите! — закричал я.

— И не подумаю. Я человек старый, опытный, и я тебе вот что, Михрютка, скажу: в такую поганую ночь я тормозить опасаюсь. Я, положим, заторможу, а меня вдруг  — ***к! — монтировкой по кумполу, а потом вдруг — хуяк! — и башкой в лебеду. Я несогласный.

— О-о-ста-анови-и-итесь! — все надрывался и надрывался женский голос.

— Тем более что орет — баба. Специально орет. Заманивает.

— О-о-ста-анови-и-итесь! — затихал женский крик.

— Как же. Остановлюсь… — соратник академика Сахарова до предела прибавил ход.

— Короче, Евстафий Яковлевич, — произнес я нарочито бесстрастным тоном. — Вы видите, я держу сейчас в руках книжку? Это ведь ваша книжка. Жидо-Масонская. (ГОЛОПУПЕНКО ДУМАЕТ, ЧТО ОНА СТОИТ НЕСКОЛЬКО МИЛЛИОНОВ ДОЛЛАРОВ. МИХАИЛ МЕТС) Так вот, либо вы прямо сейчас остановитесь, либо… я беру эту книжку и выбрасываю ее в окно. Вы меня поняли?

— Ась? — недоуменно переспросил старик.

— Вы меня поняли?

— А?

— Смотрите, Евстафий Яковлевич, я уже подошел к окну…

— Мих-рют-ка! А я думал, ты человек умный…

— Я уже приоткрыл окно, Евстафий Яковлевич, и, смотрите, высунул в него книжку…

— А ты дурак дураком. Темный ты, как пивная бутылка. Я ж тебя из расстрельной каморы вытащил!

— А мне все равно. Я — неблагодарный.

— Мих-рют-ка!

— Считаю до трех, Евстафий Яковлевич. Раз. Два. Т…

— Все. Останавливаю.

И тов. Голопупенко дал по тормозам. Трамвай завизжал и остановился.

— Останавливаю. Останавливаю. Я-то думал, Михрютка, что ты человек умный, а ты… Сейчас вот ка-а-ак получишь монтировкой по кумполу, да ка-а-ак полетишь, ****ь, башкой в лебеду, так там, в лебеде, вспомнишь ты Голопупенку… да поздно будет…

И Дважды Еврей с тяжким вздохом чуть-чуть приоткрыл задние дверцы. В них вошли двое — мужчина и женщина.

Вошедшие, прямо скажем, мало походили на людей, способных заехать кому-нибудь монтировкой по кумполу и уж, тем паче, закинуть кого-то башкой в лебеду. Скорее, они напоминали людей, только-только из этой самой лебеды вылезших.

Женщина была черноволоса и — даже в своем нынешнем виде — очень красива. Промокший, как цуцик, мужчина не выделялся ничем, кроме плюгавости.

— Кто вы? — сурово спросил их Евстафий Яковлевич.

— Мы, — жидким, словно столовский бульон, тенорком ответил мужчина, — беженцы. Из Эменесии.

— И отчего вы бежали?

— От… любви.

— Ась?
— От любви, — спокойно повторил мужчина. — Меня, — все так же бесстрастно продолжил он, — зовут Анатолий Петрович Дерябин. Я — кандидат… честно говоря, и сам уже не помню каких наук. А это — Рафалович Фрида Марковна.

— Я, — приятным грудным сопрано отозвалась красивая Фрида, — мать-одиночка. Правда, детей…

Она машинально поправила мокрые волосы и, запустив руку за пазуху, бережно выпростала на лавку огромного, словно целая клумба пушистых астр, кота.

— Правда, детей у меня нет. Я бездетная мать-одиночка.

Тов. Голопупенко подозрительно посмотрел на кота:

— А это — кто?

— А это мой кот. Его зовут Эдуард Лимонов.

— Допустим. И все-таки, — тов. Голопупенко с очень плохо скрываемым наслаждением продолжил допрос, — каковы причины вашего, ткскзть, побега?

— Причины? — переспросила Фрида.

— Да-да, гражданочка. Именно побудившие вас к нему, ткскзть, причины.

Красивая Фрида по-девичьи покраснела, а невзрачный Дерябин поправил очки и произнёс своим жиденьким голосом:

— Мы любим друг друга.


                Глава IX
                История великой любви Фриды и Анатолия

И дай мне, Господи, не стать
                Тем, кем я мог бы быть…
                The unknown author

                I
               ИСТОРИЯ ВЕЛИКОЙ ЛЮБВИ А. ДЕРЯБИНА

Если человек маленький, слабенький и с самого детства носит очки, то такому человеку лучше носить какую-нибудь короткую русскую фамилию. Ну, скажем, Жданов или Дерябин. Жить с такою фамилией все-таки легче, чем, например,  с — Либерзон. Хотя и с фамилией Дерябин жить этому человеку очень и очень непросто.

Когда Анатолий Петрович Дерябин уже закончил свой институт, уже женился, защитился и выслужил свое копеечное жалованье, он — да, кажется, это было именно после банкета в честь на редкость успешной защиты (от водки ему не спалось) —, итак, Анатолий Петрович Дерябин вышел ночью на кухню, закурил "Беломор" (он курил «Беломор») и незаметно для себя самого погрузился в какие-то мутные, тягостные и буквально до крови саднящие душу воспоминания.

Анатолий Петрович с грустью думал о том, сколько же тягостных и совершенно несопоставимых с результатом усилий ему пришлось затратить на то, чтобы стать тем, кем он стал, — младшим и никому не нужным научным сотрудником.

— А для чего, спрашивается?

— А для того, — подумал Дерябин, — для того, что…

Ну, что, не будем лукавить?

Да-с, не будем лукавить! Возьмем того же Пал палыча.

Возьмем того же Пал Палыча Мудракова — завлаба дерябинской лаборатории. Он, конечно, членкор. Он, конечно же, хам. От него, безусловно, рыдает в голос вся дерябинская лаборатория сверхчистого синтеза. Но даже он, Пал Палыч, какой ни есть он хам и членкор, не может, например, подойти к Дерябину и ударить его по голове рейсфедером. Не может дать ему пинка. Не может даже легонечко оттрепать его за волосы.

А почему, спрашивается?

Может быть, он не хочет? Хочет.

Может быть, он боится получить сдачи? Смешно. У Дерябина уже плечи, чем у Пал Палыча — ряха.

Так что же тогда останавливает Пал Палыча?

Что-что. Боязнь общественного порицания. А, точнее, боязнь загреметь в психушку. Ведь оба они — и Дерябин, и Палыч — интеллигентные половозрелые мужчины, а взрослые мужчины с высшим образованием не дают друг другу пинков и не треплют друг дружку за волосы.

Ну, не может Пал Палыч зажать Дерябина в темном углу и, обдавая могильным запахом нечищеных с Нового года зубов, прошептать ему на ухо:

— П-пацан, бля-а-а, дес-с-сть к-капеик, нах-х-х…

Эту возможность Дерябин ему отсек, проделав долгий и трудный путь полового созревания.

— Да-а, — повторил Дерябин и почесал волосатую грудь под нестиранной майкой, — по-ло-во-го соз-ре-ва-ни-я. Полового. Созревания.

Все, что пишут об этом писатели, — чушь собачья! Половое созревание — это не мечта о… о женщине. Половое созревание — это мечта о смерти.

— Да-с, именно смерти! — шепотом крикнул Дерябин затушил "Беломор" и, вдруг  вспомнил о своих… эрекциях.

В пятнадцать–шестнадцать лет с ним регулярно случалось вот что: когда они всей школой ходили мыться в баню (а они каждый четверг ходили всей школой в баню, ибо Дерябин учился в школе-интернате для детей особо одаренных), так вот, каждый четверг, когда они, столпившись в предбаннике, начинали снимать свои майки и тельники,  среди всех этих мускулистых и волосатых и почти что мужских уже тел,  на безволосом и детском тельце Дерябина регулярно случалась… эрекция. И как ни прикрывался Дерябин шайкой, сколько ни отворачивался он к стене, как ни пытался всеми доступными ему способами стушевать или скрыть эту еженедельно случавшуюся с ним катастрофу, он все торчал и торчал — его взбунтовавшийся срам.

Маленький, красный и твердый, как камень.

Все это случалось настолько, повторяем, часто, что ребята из старших классов, какой-нибудь там Гриша Кунаков или Костя Гачев — богоподобные верзилы, пившие вино и даже, как говорили, по-настоящему спавшие с женщинами, они только из-за этого его и знали — это, мол, тот самый Толик Дерябин из 9"Б", у которого каждый раз в бане… это самое.

И когда ему вручали диплом, как победителю хим. олимпиады… Дерябин даже сейчас, через двадцать лет, вдруг почувствовал, как всей
грудью и всем животом и даже обеими ляжками краснеет… Короче, при виде Дерябина все они засмеялись: сперва гоготнул кунаков, потом в полный голос заржал Костя Гачев, потом (от них он этого не ожидал) захихикали девочки, а в конце концов улыбнулся даже директор школы Борис Николаевич (по кличке "Боб"), хотя уж он-то в бане никогда точно с Дерябиным не был.

Отеческая улыбка Боба доконала Дерябина.

 Дерябин решил умереть.

С желанием умереть Анатолий Дерябин боролся неделю. Потом написал предсмертную записку, заперся на ночь в чемоданной комнате и до утра простоял у таза с водой, сжимая в руках холодное лезвие бритвы. Но тюкнуть железной бритвой по теплой руке так и не решился.

Дерябин остался жить. Записку он сжег, а воду вылил.


…Воспоминания юности так разожгли Дерябина, что он прокрался из кухни обратно в комнату, деликатно разбудил свою жену, Любу Орлову, и совершил с ней законный супружеский акт.

Любовный акт — по всем канонам и правилам нынешней прозы — полагается описывать в деталях. С подробностями.

Попытаюсь, что ли, и я описать его?

Жадно припав к разверстому перламутрово-алому лону, Дерябин исподволь ощущал, как внутри него…

Хотя, знаешь, читатель, нет.

Не попытаюсь.

Ибо как вы прикажете мне описывать, ну, хотя бы все так же худое в плечах, но разжиревшее к низу тельце Дерябина? Или обвисшие прелести Любы Орловой?

Не буду я их описывать.

Ну их всех к черту.

В минуты животной страсти человек омерзительно жалок, и естественное его счастье в том, что никто его в эти мгновенья не видит.

Упомяну лишь о том, что любовный поединок протекал в излюбленной позе Дерябина — сзади, и что на его финальный вопрос: "Ты кончила, киса?" — Люба глухо ответила: "Да, два раза".

После чего распласталась по простыне и вернулась обратно в сон. Но спокойствия, — увы! — не обрел возлежавший рядом А.П. Дерябин. Он лежал на спине, шевелил волосатыми пальцами ног и вел бессмысленную борьбу с испепелявшим его желанием заняться любовью еще раз… и еще раз… и еще, но — не с Любой…

Да-с, не с Любой!

Читатель. Внимание. Мы с тобой в двух шагах от Великой Тайны А.П. Дерябина.

Но сначала несколько слов о Фриде Рафалович.

                II
                ИСТОРИЯ ВЕЛИКОЙ ЛЮБВИ ФРИДЫ РАФАЛОВИЧ

Итак, Фрида Марковна Рафалович. Вернее — Фридин папа (говоря о красивой Фриде, мы почти всегда вынуждены — так или иначе — вспоминать ее папу). Итак, Фридин папа — плясун, говорун и заводила шестидесятых годов в семидесятые годы (годы Фридиного детства) круто пошел вверх по профсоюзно-партийной линии. Это ведь только так говорится, что еврею не дадут, мол, сделать карьеру. На самом деле — дадут (если еврей — с головой). Фридин папа был с головой. И делал карьеру.

Многим, естественно, приходилось жертвовать. Все прекраснодушные иллюзии шестидесятых годов: весь ночной задушевный треп, все переполненные неактуальной романтикой песни, короче, все, что, так или иначе, не соответствовало разреженному и душному воздуху той самой первой эпохи застоя, — все это безжалостно херилось.

Фридин папа был очень честолюбив. И легко шел на жертвы.

Но вечерами папа сажал на колени трехлетнюю дочь и отыгрывался на ней за все свои дневные ошибки и прегрешения. На работе он говорил суконно-матерным языком, — вечерами он читал ей А.А. Милна в переводе Заходера. на работе он отдыхал под водочку и коньячок среди всевозможных партийных рыл по саунам и охотничьим домикам — на все время отпуска он брал с собою жену и дочь и уходил с ними в дальние походы. Там у костра папа как бы вновь возвращался душой в молодые шестидесятые годы: беспрерывно острил и хохмил, пел под гитару переполненные смешной ювенильной романтикой песни, сверкал вольнодумной иронией, и чуть-чуть не ходил вокруг костра колесом.

А потом папа умер. Умер на самом взлете карьеры.



…Когда Фрида выросла и превратилась в очень красивую черноволосую девочку с не по возрасту развитой грудью, итак, когда Фрида выросла и, как ей казалось, окончательно поумнела и повзрослела, она тут же стала влюбляться во всех подряд заводил. Ее первой большой любовью (забудем о детских увлечениях: об одном популярном киноактере, о мальчике из параллельного класса, об учителе физкультуры и даже — о, позор, позор! — о кудрявом, словно баран, официанте из ресторана «Рассвет»), итак, ее первой большою любовью стал — самый звонкоголосый и остроумный, самый отчаянно смелый, самый огненно-рыжий, самый нежный и добрый, короче, самый, самый и самый бородач с гитарой, по профессии — младший техник в лаборатории геофизики.

Любовь их была недолгой. Бородач заразил ее триппером.

Потом был узколицый и элегантный брюнет, фонтанировавший эпиграммами и экспромтами, по профессии — доцент кафедры театроведения. Потом был этот… ну, такой лысоватый и вечно сонный, имевший привычку время от времени приоткрывать один глаз и разить врага наповал бьющими точно в цель остротами. Потом… потом, окончательно разочаровавшись в заводилах, Фрида попыталась переключиться на обычных мужчин.

Любить обычных мужчин было трудно. Во-первых, мешала их чисто мужская непривлекательность. Во-вторых, у них в душах скрывался целый клубок ядовитых комплексов. Ну, а в-третьих, обычные мужчины обладали еще и абсолютно всеми недостатками мужчин остроумных и обаятельных.

Любить обычных мужчин было настолько трудно, что Фрида иногда вновь переходила на заводил.

Так в донжуанском списке Фриды и чередовались тюфяки и красавчики. Чередовались с результатом примерно одним. Т.е — безо всякого результата.

На чисто женский успех Фрида не жаловалась. Вокруг было просто не продыхнуть от мужчин. Самых разных мужчин: мужчин, готовых жениться, мужчин, готовых пообщаться, мужчин, готовых на долгую платоническую любовь, мужчин, готовых на быстрый снайперский перетрах. 

Можно было выбрать любого и идти с ним к гарантированному провалу.

…Однажды утром, так и не причесавшись и не позавтракав, Фрида сидела рядом с трюмо с незажженной сигаретой в зубах и, от нечего делать, копалась в своем архиве. Среди всевозможной чуши и дряни: древнего девичьего дневника, толстого подросткового песенника, старых счетов за свет и за газ, бессчетных любовных, полулюбовных и четвертьлюбовных эпистол, собственноручно написанной лет десять тому назад 42-страничной лирической повести (жанр — исповедальная проза) и прочая, и прочая, и прочая, — Фрида нашла крохотную, сломанную в двух местах открытку.

На открытке был изображен неправдоподобно розовощекий бутуз в синей шапке с помпоном.

Эту открытку подарил ей отец.

Ровно 32 года тому назад.

Ровно ТРИДЦАТЬ ДВА ГОДА.

— Дорогая Фрида! — писал ей папа своим удивительно мелким и четким почерком. — Обязательно вырасти умной, доброй и очень красивой. Твой папа.

Внизу стояла дата: 14.05.69 (в этот день ей исполнился год).

— Глупый папка, — печально вздохнула Фрида, — мой самый-самый любимый и самый-самый глупый на свете папка. Ну, вот я и выросла: умная, добрая и, кого хочешь спроси, очень-очень красивая. А хули толку, папа? Хули толку?

Так и не умывшись и не позавтракав, оставшись все в том же линялом и старом, лопнувшем под левой мышкой халате, она накинула на плечи узкий кожаный плащ, взяла в руки желтую ветку мимозы и вышла на улицу.

Она решила либо полюбить, либо умереть.


                III
                ВЕЛИКАЯ ТАЙНА А.П. ДЕРЯБИНА

Итак, Анатолий Петрович Дерябин лежал на спине, елозил короткими пальцами ног и вел отчаянную борьбу с обуревавшими его желаниями.

Минут через пять, поборов все желания известным ему лет с тринадцати способом, А.Д. Дерябин еще чуть-чуть поворочался на простыне, еще чуть-чуть попереворачивался с боку на бок, и незаметно для самого себя — мало, как говорится, помалу — сполз в какое-то мутное, зыбкое, рваное, в какое-то черно-белое, хотя, местами, почему-то цветное, в какое-то до абсурда вывихнутое и непонятное сновидение, так и не принесшее ему желанного покоя.

Дерябин видел во сне коридор. До боли родной коридор своего до боли же знакомого института с его характерным, вставшим горбом и добела выскобленным паркетом. Дерябин шел по этому коридору на широких охотничьих лыжах и отталкивался от неровных паркетин острыми лыжными палками. До финиша оставалось километров пять-шесть. В норматив он укладывался.

Вдруг он заметил, как на красиво стрекочущих гоночных велосипедах к нему приближаются П.П. Мудраков, Г.П. Кунаков и К.А. Гачев. Дерябин решает чуть-чуть понаддать, что есть мочи работает лыжными палками, но — куда там! Тройка преследователей все ближе, ближе и ближе.

 Что тут прикажете делать? Дерябин в панике поворачивает в какой-то вымощенный красным кирпичом переулок, но и там его настигает неумолимый и страшный Пал Палыч.

— П-пацан, бля-а-а, — обдавая его тошнотворным запахом не чищенных с Нового года зубов, шепчет ему прямо в ухо Пал Палыч, — п-пацан, бля-а-а, дес-с-сть к-капеик, нах-х-х…

Дерябин, обмирая от ужаса, отдает ему гривенник, после чего неумолимый и страшный Пал Палыч, удовлетворенно кивнув, превращается в женщину.

— Де-ря-бин! — невыносимо порочным голосом шепчет ему директор. — Слышишь, Дерябин, а я ведь тебе ни-ког-да не дам. И хочешь знать, почему? Потому что ты — трус, Дерябин.

Дерябин плачет во сне и жалобно тянет руки к желанному и недосягаемому Пал Палычу, но Пал Палыч тут же из женщины превращается в математичку Лютицию Франциевну и противным, скрипучим голосом заявляет:

— До-ро-ги-е ре-бя-та! Тема нашего урока: "Половая жизнь А.П. Дерябина".

— А.П. Дерябин, — пал Палыч–Лютиция Франциевна разворачивается к доске и острым готическим почерком выстукивает по ней условие задачи, — и Л.А. Орлова прожили вместе 1657 дней или (что намного важнее для нас, ребята) ночей.

1657 — выстукивает мелком по доске Лютиция Франциевна.

378 дней или (что, повторяю, намного важнее для нас) ночей вычтем на ежемесячные (девочки знают) Любины недомогания.

357 ночей — на ее же (мальчики знают) ничем не мотивированные отказы.

24 ночи Л.А. Орлова болела односторонней пневмонией и под соусом пневмонии, — Лютиция Франциевна подмигивает классу и неожиданно переходит на школьный жаргон, — сачковала.

1 раз пневмонией болел сам дерябин и 3 ночи (t = 40,0о, 40,5о и 39,9о) выполнить супружеские обязанности не сумел.

Оставшиеся 895 ночей Л.А. Орлова и А.П. Дерябин были близки. За эти 895 ночей А.П. Дерябин испытал 1745 оргазмов, а Л.А Орлова (хоть речь сейчас не о ней) 1927.

— Спрашивается! — Лютеция Франциевна строго смотрит на класс сквозь тонкие сусловские очки. — Насколько же Л.А. Орлова осточертела А.П. Дерябину? Ребята, выразите эту цифру в процентах и выясните, отличается ли она от ста. Докажите, что мысль: изменить Л. Орловой — давно уже стала у А.П. Дерябина манией.

Класс послушно склоняется над тетрадками и какое-то время до слуха А.П. Дерябина не доносится ничего, кроме скрипа сорока четырех перьевых ручек и мягкого шороха прикладываемых промокашек.

Но эта идиллия длится недолго. 

— Ребята! — вдруг, пулей выскакивая из-под стола, кричит литераторша Людмила Марковна. — ре-бя-та! За-ду-май-тесь!

Людмила Марковна разминает длинную белую «Яву» и, громко треща гэдээровскими сапогами, начинает расхаживать взад и вперед по классу. Расхаживая, она ораторствует.

— Ре-бя-та! За-ду-май-тесь! — произносит Людмила Марковна и достает из сумочки импортную зажигалку «Крикет». — Сотни и тысячи книг посвящены ужасной трагедии безбрачья. Жуткой трагедии единобрачия не посвящено ни единой брошюры. Сотни и тысячи самых лучших страниц всего корпуса мировой литературы посвящены невыносимым мукам безбабья. Невыносимые муки однобабья остались в литературе аб-со-лют-но неописанными. Ре-бя-та! — мастерски интонируя голосом, почти что кричит Людмила Марковна. — За-ду-май-тесь! Это — справедливо?

— Нет! Несправедливо! — возмущенно гудит класс.

— А раз так, — вдохновенно вещает Людмила Марковна и, выстрелив «Крикетом», незаметно прикуривает «Яву», — давайте-ка скинемся по рублю и подарим-ка Толе Дерябину к Восьмому марта Любовницу. А, ре-бя-та? Ведь ваш же товарищ мучается. Ведь больно и стыдно смотреть.

— Давайте-давайте, Людмила Марковна, — горячо соглашается класс.

Вносят большую, завернутую в целлофан Любовницу.

Обмирающий от счастья Дерябин подбегает к ней и вдруг понимает, что это — никакая не Любовница.

Это завернутый в целлофан Костя Гачев.

— Де-ря-бин… — обдавая могильным запахом не чищенных с Нового года зубов, шепчет ему в ухо Костя, — а я ведь тоже тебе ни-ког-да не дам. И хочешь знать, почему? А вот и не угадал. Совсем не из-за того, что ты трус. а потому, что ты — голый.

Дерябин лихорадочно скашивает глаза: он действительно голый. Он стоит посередине огромного класса, тщетно стараясь прикрыть свой срам банной шайкой. Запустив взгляд под шайку, он с ужасом убеждается, что с ним снова случилась его еженедельная катастрофа.
 
— Как тебе не стыдно, Дерябин! — тонким  скрипучим голоском кричит Лютиция Франциевна.

— Толя Дерябин! — громогласно вторит ей Людмила Марковна, размахивая дымящейся «Явой-сто». — Ты же член ВЛКСМ. Стыд и срам! Рахметов спал на гвоздях, а ты… ты, то-ля Де-ря-бин, не можешь даже толком в баню сходить!

— Я так полагаю, — поддерживает ее лежащий на гвоздях Рахметов, — что ему просто надо оторвать эту штучку, да и дело с концом.

— оторвать? — смущенно хихикает Лютиция Франциевна.

— Оторвать! — поспешно соглашается с Рахметовым Людмила Марковна и, на всякий случай, прячется обратно под стол.

— Оторвать!!! — во всю глотку орет Рахметов, после чего неуловимым по быстроте движением просовывает руку под шайку и — стремительно дергает.

Дерябин стыдливо смотрит под шайку: там ничего нет.

— Так значительно лучше, — хихикнув, замечает Лютиция Франциевна.

— На-амного лучше, — поддакивает ей из-под стола Людмила Марковна.

— А вот Любовницу этого парня, — тяжким басом рокочет Рахметов, — я заберу себе!!!

После чего крайне грубо хватает Костика Гачева, единым швырком заваливает его на свое утыканное плотницкими гвоздями ложе и тут же, на гвоздях, начинает любить его взахлеб.

Гвозди трещат и гнутся.

Костя Гачев отвратительно тонко верещит.


 …Дерябин просыпается. У него нестерпимо болит голова. Анатолий кладет пылающие ладони на свои налитые пульсирующим чугуном виски и принимает, пожалуй, самое важное в жизни решение.

Он решает либо изменить, либо умереть.


                IV
                ВСТРЕЧА

Подымаясь по широкой и гулкой лестнице, увешанный бесчисленными дарами Дерябин продолжал терзаться довольно странными в его-то цветущие годы сомнениями, а именно: сможет он, или… вдруг… нет? С Любой Орловой это у него получалось везде и всегда. Но получится ли у него это с Нелюбой?

Раздумывая о сих, столь важных для юного тридцатипятилетнего мужчины материях, и время от времени (довольно, кстати, болезненно) ударяя себя бутылкой шампанского по ноге, Дерябин и сам не заметил, как поднялся на пятый этаж, где он и неправдоподобно красивая и непривычно высокая Фрида сперва полминуты хрустели ключом в неисправном замке, потом удивительно долго топтались в тесной и темной прихожей, потом бестолково и преувеличенно весело хозяйничали на кухне, потом  вдохновенно читали стихи, потом церемонно пили вино, а потом… а потом между ними случилось именно то, чем почти что всегда заканчиваются такие вот встречи мужчины и женщины.

От тысяч подобных встреч их личный интимный ужин с последующим симпозиумом не отличался, пожалуй, ничем. Хотя все-таки, нет — отличался. Размерами. Ибо начавшийся во втором часу ночи симпозиум длился без малого сутки.

В это трудно, читатель, поверить, но нырнув в разверзнувшийся перед ними океан похоти, ни Дерябин, ни Фрида не испытали почти ничего. Затопившее их любовное безумие не имело ни вкуса, ни цвета, ни запаха и когда (через двадцать с чем-то часов) оно их наконец отпустило, то оставило после себя лишь ощущение выпитости и физической боли.

Зато в их вторую встречу их любовное опьянение было светлым и радостным. В отличие от первой встречи, бывшей, в общем-то, сплошной чередой бестолково наползавших друг на друга соитий, эта их вторая брачная ночь обернулась размеренным пиршеством плоти, неторопливой и вдумчивой взаимной дегустацией их попривыкших друг к другу тел.

Потом последовала третья, четвертая и пятая ночи. Дерябин и Фрида стали регулярно встречаться друг с другом. Ни тому, ни другому даже не приходило в голову вместе жить.

                V
                ПОБЕГ

Как гениально заметил Трофим Лысенко, во время гона и нереста у всего живого фатально ослабевает инстинкт самосохранения. Увы! Дерябину с Фридой пришлось на собственной шкуре убедиться в правоте оболганного вейсманистами народного академика.

С некоторых пор оба они — и Дерябин и Фрида — стали получать по почте на редкость странные уведомления. Добровольный верховный Совет, в лице И. В. Гуся, И. И. Хрустального и В. И. Лапчатого, строжайше предписывал им получить так называемую Лицензию на прелюбодеяние. Вынув из почтового ящика то ли седьмую, то ли восьмую такую бумажку с грозной надпечаткой "Повторное", умная Фрида поинтересовалась у бывалой подруги, что ей, красивой и умной Фриде, в принципе, может быть за отсутствие этих самых сертификата и лицензии.

(Ибо грозная бумажка требовала, чтобы красивая Фрида получила ещё и Сертификат качества Внебрачной Половой Связи).

Выяснилось, что всего ничего — штраф в три минимальных.

Сумма в три минимальных показалась обоим нашим любовникам столь незначительной, что оба они решили лучше (в случае чего) её заплатить, чем собирать миллионы справок и сутками париться в очереди.

Решение это оказалось для них роковым. И — фатальным.

Седой, словно лунь, старичок из Добровольного Общества по Взиманию Штрафов очень ясно и очень доходчиво им объяснил, что штрафом в три минимальных (действительно, небольшой штраф) облагаются лишь так называемые обычные Прелюбодеяния (ОП), к каковым, — как весело пояснил старик, — относятся лишь Внебрачные Половые Связи (ВПС), осуществляемые:

а) не чаще 1-2-х раз в месяц.

в) в одной-единственной, утвержденной Добровольным Верховным Советом позе: женщина снизу, мужчина сзади.

с) и в том, и только в том случае, если лица, вступившие в ВПС, готовы предоставить не менее трех не состоящих в родстве свидетелей, согласных подтвердить под присягой, что лица, вступившие в ВПС, на протяжении всей ВПС категорически избегали как оральных, так и анальных контактов.

В случае, если нарушен хотя бы один из этих трех пунктов (а стоит ли уточнять, что наши любовники нарушали все пункты разом), то имеющая быть ВПС трактуется как ОТП (Особо тяжкое Прелюбодеяние), за каковое ОТП, — все так же весело журчал старичок, — законом предусмотрены следующие наказания:

а) штраф от 300 до 900 минимальных,

б) а в случае невыплаты штрафа — обязательная дематериализация с последующей стерилизацией всех лиц, вступающих в ВПС, трактуемую как ОТП (с правом замены расстрелом на месте).

(СМ. ГЛАВКУ «ДОБРОВОЛЬНЫЙ ВЕРХОВНЫЙ СОВЕТ». МИХАИЛ МЕТС)

Опечатав орудия прелюбодеяния (стол, тахту и палас), разговорчивый старикашка ушел, пообещав зайти завтра с судебными приставами.

После стариковского ухода Дерябин сперва испытал паническое чувство страха. Потом — глубокую и беспросветную тоску. А еще получасом позже беспросветная эта тоска превратилась в клокочущее чувство гражданского негодования.

Объектом негодования была (естественно) Фрида.

— Так-так-так, — бледнея от ненависти, думал Дерябин, — тридцать пять лет (35 лет!) я слыл человеком чересчур, с перебором, правильным. Тридцать пять лет любое начальство было моим лучшим другом. Абсолютно любое начальство — нянечка в детском саду, преподаватели вуза, лекторы общества «Знание»,  — все они всегда ставили в пример идеально дисциплинированного меня разболтанному и буйному коллективу. И вот стоило появиться этой… да чего там стесняться слов! — этой суке, и с тех горних высот, где я все эти годы жил, я плюхнулся мордой — в грязь. В грязь и разврат. И все из-за этой суки!

Клокотавшее в его груди чувство было настолько сильным, что Дерябин не выдержал, обхватил обеими руками Фриду и, завалив ее на опечатанный сургучом палас, совершил с ней яростный акт любви.


— Слушай, Дерябин, — с трудом отдышавшись, произнесла распластанная по паласу Фрида, — ты хоть понимаешь, что нам с тобой надо бежать?

— Как бежать? — переспросил, отдышавшись, распластанный по Фриде Дерябин.

— Так. Или ты сможешь выплатить штраф в девятьсот минимальных?

— Не-е-ет, — огорченно вздохнул Дерябин.

— Или у тебя есть желание подвергнуться этой, как там ее, дематериализации со стерилизацией?

— Нет. Конечно же, нет.

— Значит, надо бежать.

— Но нас же накажут.

— Дурак, — отрезала Фрида.

«Та-а-ак, — с горчайшим сарказмом подумал Дерябин, — вот меня уже и подбивают к эмиграции. Эта сука подбивает меня к эмиграции. Очень хорошо. Прекрасно».

— Нас же накажут, — сказал он вслух. — Этого делать нельзя.

— Тогда я уеду одна, — отрезала Фрида и брезгливо стряхнула с себя дерябина. — А ты, дорогой мой, прощайся с яйцами.

— Ну, Фрида, ну, лапка, ну это же все… незаконно, — заканючил Дерябин.

— Что — незаконно? Прощаться с яйцами?

«Вот сука, — грустно подумал Дерябин. — Коготок увяз — всей птичке пропасть. Вот сука».

— Конечно же, нет, лапка. Незаконно — сейчас уезжать.

— Как знаешь, дерябин, — пожала плечами Фрида. — Как знаешь.

— Ты думаешь… что нам с тобою… все-таки… лучше уехать?

— Короче, так, дорогой. У тебя есть максимум полчаса.

Через полчаса скрюченный в три погибели под неподъемным рюкзаком Дерябин и навьюченная двумя тяжеленными сумками Фрида вышли в ночь. За пазухой у Фриды дремал кот Эдуард Лимонов.


                VI
          ВСЯ ЭТА ИСТОРИЯ С ТОЧКИ ЗРЕНИЯ КОТА ПО КЛИЧКЕ ЭДУАРД ЛИМОНОВ

Кот по кличке Эдуард Лимонов ничем не напоминал своего знаменитого тезку. Это было рыхлое, толстое, абсолютно ко всему на свете равнодушное существо с утра и до вечера дрыхнущее на диване. Лимоновской пассионарности в нем не было ни на грош. Кот Э. Лимонов был флегмой.

Единственное, чем Лимонов–кот хотя бы отчасти напоминал Лимонова-писателя, мыслителя и публициста, было то, что оба Лимонова родились на свет стихийными философами-экзистенциалистами. Лимонов-писатель жег своим (не всегда цензурным) глаголом сердца людей, Лимонов-кот переваривал несовершенство этого мира молча.

Убожество этого мира всю жизнь раздражало и ранило кота-философа. Возьмем хотя бы такой пустяковый атрибут Бытия, как приходившие к ним в жилище гости. По степени негативности эти гости делились на три категории: на добрых, на злых и на несовершеннолетних.

К добрым кот не относился никак. Злых — недолюбливал и в их присутствии старался дрыхнуть в полглаза. Что же касается так называемых несовершеннолетних, то, сталкиваясь с оными, кот придерживался того золотого правила, что лучше перетрусить лишнего, чем зря рисковать и предпочитал вообще не вылезать из-под дивана.

То пахнущее кислым потом и семенем существо, что уже известно читателю под именем А.П. Дерябин, было отнесено котом-философом к условно добрым. Такие условно добрые существа появлялись, к сожалению, время от времени у них в доме, и, совершив на хозяйку несколько торопливых садок, как правило, тут же стремились сбежать. Бескорыстная похоть этих существ вызывала в коте-философе чувство брезгливости. Сам он, будучи евнухом, половой жизни не вел и не собирался вести и к обыкновению пришлецов, выпив винца, заваливаться с хозяйкой на тахту, относился с тем же отстраненным недоумением, с каким, вероятно, сами бы эти существа отнеслись к широко известному приключению его гениального тезки с негром.

Ибо кот в глубине души был…

Но хватит, читатель, об Эросе. Ибо куда как большее место в жизни кота-мыслителя занимала кулинария. Притом, что гурманом кот не был. Он ел абсолютно любую еду, подходящую мелкому хищнику: мясо, птицу, рыбу и выдвигал к этой пище одно-единственное требование — чтобы ее было много. Максимально много. Однажды он, например, слопал целую курицу. Вареную бледную курицу весом около двух килограмм, случайно оставленную Фридой на кухне. Правда, потом почти что неделю чувствовал себя — отвратительно.

…Что же касается отношений кота с А.П. Дерябиным, то они были, так сказать, прохладно-негативными. Хотя вполне (между прочим) могли быть прохладно-дружескими. Могли бы — если бы не отвратительная привычка Дерябина время от времени трепать кота за ухом и гаркать ему в самое-самое ухо: "Кис!!! Кис!!!".

Эта привычка кота-агностика откровенно бесила. Бесила настолько, что (собственно говоря) давно уже следовало изодрать блудливую руку пришлеца когтями, с тем, чтоб отучить его мучить животных раз и навсегда. Следовало бы! Но на практике не получалось. На практике коту-мыслителю всегда почему-то казалось чуть проще еще потерпеть, чем обострять отношения и затевать совершенно ненужную свару. За что и приходилось расплачиваться. А именно: раз по восемь на дню ощущать на загривке деревянные пальцы Дерябина и слышать его голосок, выговаривающий деланным басом: "Кис!!! Кис!!! Кис!!!".

Относительно же финала нашей истории — рокового визита старичка-штрафничка — мы можем сообщить вам одно: старичок у кота ни малейшего интереса не вызвал. Штрафничок был для этого слишком банален: пахнул едко и пряно, Э. Лимонова не лапал, на хозяйку не прыгал, и ушел по-джентельменски рано — часа через полтора.

Сам старичок-штрафничок у кота, повторяем, даже и тени интереса не вызвал, но вот после его ухода начались вдруг дела удивительные и неслыханные.

Хозяйка и ее что-то зачастивший в последнее время гость немного (ну, мы же не можем без этого!) поиграв в трали-вали, вдруг, ничтоже сумняшеся, вспомнили о вопиющем антиэстетизме своего жилища и тут же принялись его прибирать и украшать. Для этого все свои вещи, нелепо и крайне  уродливо распиханные по углам, они вытащили на самую середину комнаты и стали (весьма и весьма живописно) их повсеместно раскидывать.

Сразу же поднялась густая волна одуряюще разнообразных запахов, а их плоское и бедное жилище сразу же стало смотреться удивительно стильно, что (с чисто эстетической точки зрения), не могло не радовать не лишенного художественной жилки кота, но (с сугубо практической точки зрения) его же и настораживало, ибо… ибо с чисто практической точки зрения кот ненавидел любые перемены. Девятилетний жизненный опыт давным-давно научил Э. Лимонова, что любые слишком резкие изменения — это лишь первый этап на пути к окончательному бытовому краху.

И обе эти вещи: и неожиданные, совершенно ненужные именно здесь и сейчас перемены, и моментально последовавший за ними окончательный крах не заставили — увы! — себя ждать. Его (sic!) хозяйка, к которой кот, между прочим, всегда относился прохладно-подобострастно, собравшись на улицу и надев, как всегда, свой узкий кожаный плащ, вдруг взяла и засунула (sic!) кота к себе за пазуху.

Такого по отношению к коту-мыслителю не позволял себе никто и никогда. За исключением… и здесь из глухих подвалов памяти вдруг выплыл, казалось, давно позабытый образ Страшного Ветеринара, который в давние-давние времена с точно такой же наглостью нырнул прямо в пах к Лимонову-шестимесячному котенку и вырезал из него целые океаны боли. Короче, все это было… ужасно.

Ужасно… Ага. И, окажись на месте Лимонова другое, чуть менее уравновешенное существо из того же Семейства Кошачьих, то последствия были бы — непредсказуемыми. Но кот-мыслитель лишь разок-другой приглушенно мявкнул и, выпростав из подушечек свои хищно изогнутые коготки, позволил себе лишь чуть-чуть поцарапать хозяйку за туго колыхавшиеся под тяжестью его тела полушария.

А затем начались события настолько странные, что наш герой предпочел на часок-другой притвориться мертвым. Ибо вдруг началось…

Но расскажем-ка все по порядку. Дело в том, что Вселенная, в которой до сего дня обитал кот Лимонов, оканчивалась, как известно, бескрайней лестничной клеткой. Правда, на самой бескрайней лестничной клетке за все девять лет своей жизни кот ни разу, собственно, не был и всю информацию об этом запретном и дальнем уголке Ойкумены добывал, прижавшись носом и ухом к щелястой входной двери.

 Судя по стекавшейся оттуда к коту информации, на бескрайней лестничной клетке обитали:

; невообразимо-огромный доберман Бадди. С точки зрения кота — символ всего Агрессивного и Ужасного;

; уличный кот Мурзик, оскорбительно нелишенный, в отличие от кота-философа, мужского начала, и бывший для него символом всего Грубого и Наглого;


; домашняя кошка Тася. С точки зрения нашего, весьма и весьма, между прочим, (в платоническом смысле) влюбчивого кота — символ всего утонченного и Прекрасного.

Именно так и была до сего дня устроена Вселенная Кота Лимонова.

И вот теперь представьте, читатель, что испытал наш герой… или лучше представьте-ка сами, что испытали бы ВЫ, если б на девятом (по человечьему счету — на сорок седьмом) году своей жизни вдруг обнаружили, что таинственная и запретная лестничная клетка является не концом, а лишь началом Вселенной. И та множественность миров, о которой в самых своих смелых мечтах вы позволяли себе лишь смутно догадываться, стала вдруг грубым и непреложным фактом. Ибо к вам за пазуху — сквозь скучный запах мертвой кожи плаща, сквозь нежный аромат хозяйкиных пота и смазки и нестерпимую вонь духов "Ландыши" — вдруг начали пробиваться тысячи запахов, неоспоримо доказывавших, что кроме одного-единственного добермана Бадди в мире существуют еще и ротвейлер Мейсон, бультерьер Тайсон, лжекавказец Джульбарс, карликовый пудель Дефолт, афганская борзая Фауна и сотни и сотни других ипостасей Агрессивного и Ужасного.

Подумай, читатель, что испытали бы ВЫ, если бы к вам, за пазуху вдруг просочились бы тысячи ароматов, неопровержимо свидетельствующих, что, кроме Таськи, Мурзика и вас самих, в мире есть еще Моськи, Боськи и Васьки, Пупочки, Лапочки и Масяньки, кутузовы, Нельсоны и Чубайсы, и ещё многие тысячи других представителей великого семейства Кошачьих!


….Еще целый час или два Вселенная пахла бессчетным собачьим и кошачьим народом. Потом потянулись места на редкость пустынные. Они  пахли асфальтом, бензиновым смрадом, перепрелыми листьями, человечьей мочой и живой мокрой корой росших где-то в черной дали деревьев.

Монотонно мотались хозяйкины сумки. Под курчавым и теплым кошачьим брюхом неравномерно подрагивала ее большая и твердая грудь.


— Видать — всему, даже этой, как ее, Изощренности Господней когда-нибудь да приходит конец, — лениво подумал кот и тут же заснул.

Ему снился Кошачий Бог.

Он был похож на Тигра, которого кот ни разу в жизни не видел.


Очнулся кот в залитом электрическим светом трамвайном салоне.


Кот выгнул спину горбом, надменно прищурился, презрительно изучил свои новые владения и, подумав,  решил, что променял очередное шило на мыло. Потом кот сожрал две банки кошачьих консервов, свернулся клубочком, тщательно вылизался, немного поразмышлял о сугубо абстрактной возможности того, что наряду с Кошачьим Богом где-то может существовать еще и Собачий Антибог и мало-помалу опять закемарил.

Наряду с Кошачьим Богом ему снился Собачий Антибог. Он был похож на Кинг-Конга, которого кот однажды видел по телевизору.


Рецензии