Пушкин Смерть Что хотел сказать Жуковский да так и

Пушкин
Смерть насильственная  - гибель
Что хотел сказать о ней и по ее поводу Жуковский да так и не смог


После смерти Пушкина 

Вторая половина (после 17) февраля —  март (не позднее 24) 1837 г.

Письмо В. А. Жуковского гр. А. Х. Бенкендорфу  о смерти Пушкина

;Первая черновая редакция;

Милостивый Государь
граф Александр Христофорович.
Генерал Дубельт, без сомнения, словесно доложил Вашему Сиятельству о действиях наших в рассматривании бумаг Пушкина. До сих пор в письмах, адресованных к покойному  и  прочтенных  самим  генералом  Дубельтом,  не  найдено  совершенно  ничего  такого, на что бы правительство могло обратить внимание. Мы начали с лиц, которые были в особенной связи с Пушкиным и особенно известны правительству, с писем Рылеева, Кюхельбекера, барона Дельвига, князя Вяземского и моих (сии последние генерал Дубельт прочитал; они по моему желанию сшиты в четыре тетради и закреплены казенными печатями и могут быть во всякое время представлены для прочтения); но в этих письмах не нашлось ничего такого, что могло бы потребовать дальнейшего исследования. В иных есть выражения шуточные, вольные, весьма много, весьма мало значащие, смотря по тому, как будешь их изъяснять. Если смею здесь сказать искренно свое мнение, то подобные выражения, вырывающиеся по большей части без всяких особенных намерений, в свободе переписки, так же точно как и в свободе разговора, не стоят того, чтобы правительство на них обращало внимание. Такого рода инквизиция производит только обоюдное раздражение, весьма ненравственным образом действует на общество, из которого исчезает всякое спокойствие, всякая взаимная вера, и, пугая правительство призраками, заставляет его видеть врагов и тайные вредные замыслы там, где их никогда не бывало, ничего не устраняет, напротив, сама производит ту вражду, которую отразить думает, и своими, по большей части ни на чем не основанными, опасениями или, что еще хуже, основанными на толкованиях пристрастных, несправедливых, только тревожит и сердит умы и, обнаруживая перед ними какую-то беспокойную робость, невольно и их заставляет бояться чего-то им неизвестного. Такого рода общее, неопределенное беспокойство, в умах производимое, есть состояние вредное: оно, как гнилой воздух, портит кровь и всю конституцию общества и производит наконец те сильные болезни, оканчивающиеся или разрушением, или долгим выздоровлением. Простите, что все это говорю: то, что случилось в последнее время по случаю смерти Пушкина, произвело во мне эти мысли.
Сообщая их Вашему Сиятельству без всякой закрышки, я доказываю тем мое искреннее уважение к Вашему характеру. Пушкин умирает, убитый на дуэли; что произвело эту дуэль, о том ни слова; скажу только, что роль, так бедственно сыгранная Пушкиным в этой трагедии, не есть в ней самая худшая; Пушкин был выведен из себя, потерял голову и заплатил за это дорого. С его стороны было одно бешенство обезумевшей ;?; ревности; с другой стороны, напротив, был и ветреный, и злонамеренный разврат. Но до этого нет дела. Теперь хотят видеть в обществе две партии, из коих одна стоит за Геккерна, другая за Пушкина. Как можно думать о Геккерне, потеряв Пушкина. Что нам, русским, до Геккерна; кто у нас будет знать, что он когда-нибудь существовал, кто может полагать его ;4 слова нрзб;. Пушкин — потеря для целой России; он погиб в цвете жизни, имел гений, каких не много и какие родятся редко; этот гений только что пришел в силу; благодаря Государю, которого отеческие заботы подняли его из-под гнета судьбы (им самим на себя навлеченной), примирили с прошедшим, и, наконец, привели бы в порядок и душу его и жизнь, он произвел бы со временем много истинно превосходного и сделался бы славною принадлежностью славного времени своего царя и благотворителя. Этот Пушкин погиб для России. По привычке, указывая на некоторые буйные произведения его беспорядочной молодости, его называют демагогическим писателем, мутителем народа (забывая, что он с тех пор, как Государь подал ему руку, не написал ничего подобного, исключая нескольких злых эпиграмм и нескольких выходок против литературных врагов, не стоивших его внимания и клеветавших на него втайне). Но в эпиграммах нет греха против правительства; и тот еще не бунтовщик, кто оскорбителю своему отомстит забавною и острою насмешкою. Недостойно бы правительства вмешиваться в эти личные домашние ссоры частных людей. Но как писатель Пушкин не демагогический, а национальный писатель, то есть выразивший в лучших своих произведениях то, что любезно сердцу русскому: Годунов, Полтава, многие песни на Петра Великого, ода на взятие Варшавы, Клеветникам России и многие другие написаны им при нынешнем Государе, это его последние творения, по ним и следует теперь судить его. Несмотря на то, по старому один раз навсегда укоренившемуся предубеждению, говоря о Пушкине, все указывают на оду ко Свободе, на Кинжал — написанные им (в то время, когда Занд убил Коцебу) в 1820, и выставляют 20-летнего Пушкина, чтоб осуждать 36-летнего. Смею уверить, что в последние годы он ничего возмутительного не только не написал, но и про себя не думал. Я знал его образ мыслей. В суждениях политических он, как ученик Карамзина, признавал самодержавие необходимым условием бытия и безопасности России; был почти фанатический враг польской революции и ненавидел революцию французскую, чему последнему доказательство нашел я еще недавно в письмах его к жене. Но предубеждение, раз укоренившись, не уступит и очевидности. А здесь многое способствовало ему сохраниться. Множество пиес самых предосудительных, в которых нет ничего похожего на слог Пушкина (как, например, отвратительная пиеса, в которой описывается его первая ночь), ходило под именем Пушкина; литературные враги низкого класса не дремали, и многие из них чернили его доносами, и сам он  — надобно признаться  — иногда поступал неосторожно или беспорядочно. В один прием ;?; из Демона не переделать ;?; в Ангела. Но все Пушкин последних годов уже был не прежний Пушкин; на нем уже лежала печать благотворения его Государя: хотя еще и был он стеснен строгим высшим присмотром, который не может не быть тягостным, сколь бы, впрочем, ни был кроток, но он уже начинал чувствовать, что заботливость о нем обращалась в доверенность; и эта доверенность своею магическою силой начинала залечивать, возвышать и животворить его душу. И если бы непреодолимый порыв гибельных обстоятельств, вдруг взволновавших его пылкие страсти, не уничтожил всего одним ударом, душа его наконец бы просветлела, и его Гений вспыхнул бы с новой силой к славе русского царя и нашего времени. Этот Пушкин вдруг погиб. Государь постигнул эту потерю, как личный благотворитель и создатель своего поэта, как представитель своего народа и в то же время как образец и блюститель народной нравственности. Как он выразился в эту печальную минуту, этого я никогда не забуду и благодарю Бога, что я был ее свидетель; это была одна из тех высоких минут жизни, в которые чувствуешь все благородство и высокое назначение души человеческой; эта минута познакомила меня с душой моего Государя.

(Вторая черновая редакция;

Генерал Дубельт донес, и я, с своей стороны, почитаю обязанностию также донести Вашему Сиятельству, что мы кончили дело, на нас возложенное, и что бумаги Пушкина все разобраны. Письма партикулярные прочтены одним генералом Дубельтом и отданы мне для рассылки по принадлежности; рукописные сочинения, оставшиеся по смерти Пушкина, по возможности приведены в порядок; некоторые рукописи были сшиты в тетради, занумерены и скреплены печатью; переплетенные книги с черновыми сочинениями и отдельные листки, из коих нельзя было сделать тетрадей, просто занумерены. Казенных бумаг не нашлось никаких. Корбова рукопись, о коей писал граф Нессельрод, вероятно отыщется в библиотеке, которая на сих днях будет разобрана. Сверх означенных рукописей нашлись рукописные старинные книги, коих не было никакой нужды рассматривать; они принадлежат библиотеке. Всем нашим действиям был веден протокол, извлечение из коего, содержащее в себе полный реестр бумагам Пушкина, генерал Дубельт представил Вашему Сиятельству.
Приступая к напечатанию полного собрания сочинений Пушкина и взяв на себя обязанность издать на нынешний год в пользу его семейства четыре книги «Современника», я должен иметь пред глазами манускрипты Пушкина и прошу позволения их у себя оставить с обязательством не выпускать их ;из; своих рук и не позволять списывать ничего, кроме единственно того, что будет выбрано мною самим для помещения в «Современнике» и в полном издании сочинений Пушкина с одобрения цензуры. Сии манускрипты, занумеренные, записанные в протокол и в особый реестр, всегда будут у меня налице, и я всякую минуту буду готов представить их на рассмотрение правительства. Хотя я теперь, после внимательного разбора, вполне убежден, что между сими рукописями ничего предосудительного памяти Пушкина и вредного обществу не находится, но для собственной безопасности наперед протестую перед В;ашим; Сиятельством против всего, что может со временем, как то бывало часто и прежде, распущено быть в манускриптах под именем Пушкина. Если бы паче чаяния и нашлось в бумагах его что-нибудь предосудительное, то я разносчиком такого рода сочинений не буду и списка их никому не дам. — В этом уверяю один  раз  навсегда,  и  все  противное этому один раз навсегда отвергаю. Такую предосторожность почитаю необходимою тем более, что на меня уже был сделан самый нелепый донос. Было сказано, что три пакета были вынесены мною из горницы Пушкина. При малейшем рассмотрении обстоятельств такое обвинение должно бы было оказаться невероятным. Пушкин был привезен в шесть часов после обеда домой 27 числа генваря.
28-го в десять часов утра Государь Император благоволил поручить мне запечатать кабинет Пушкина (предоставив мне самому сжечь все, что найду предосудительного в бумагах). Итак, похищение могло произойти только в промежуток между 6 часов 27-го числа и 10 часов 28 числа. С этой же поры, то есть с той минуты, как на меня возложено было сбережение бумаг, всякая утрата их сделалась невозможною. Или мне самому надлежало сделаться похитителем, вопреки повеления Государя и моей совести. Но и это, во-первых, было бы не нужно, ибо все вверено было мне, и я имел позволение сжечь все то, что нашел бы предосудительным: на что же похищать то, что уже мне отдано; во-вторых, невозможно (если бы, впрочем ;?;, я был на это способен); ибо чтобы взять бумаги, надобно знать, где лежат они, это мог сказать один только Пушкин; а Пушкин умирал. Замечу здесь однако, что я бы первый исполнил его желание, если бы он (прежде нежели я получил повеление, данное Государем, опечатать бумаги) сам поручил мне отыскать какую бы то ни было бумагу, ее уничтожить или кому-нибудь доставить. Кто же подобных препоручений умирающего не исполнит свято, как завещание? Это даже и случилось: он велел доктору Спасскому вынуть какую-то его рукою написанную бумагу из ближнего ящика, и ее сожгли перед его глазами; а Данзасу велел найти какой-то ящичек и взять из него находившуюся в нем цепочку. Более никаких распоряжений он не делал и не был в состоянии делать. Итак, какие бумаги, где лежали, узнать было и не можно и некогда. Но я услышал от генерала Дубельта, что Ваше Сиятельство получили известие о похищении трех пакетов от лица доверенного (de haute vol;e ;высокого полета. — франц.;). Я тотчас догадался, в чем дело. Это доверенное лицо могло подсмотреть за мною только в гостиной, а не в передней, в которую вела запечатанная дверь из кабинета Пушкина, где стоял гроб его и где бы мне трудно было действовать без свидетелей. В гостиной же точно в шляпе моей можно было подметить не три пакета, а пять; жаль только, что неизвестное мне доверенное лицо не подумало если не объясниться со мною лично, что, конечно, не в его роли, то хотя для себя узнать какие-нибудь подробности, а поспешило так жадно убедиться в похищении и обрадовалось случаю выставить перед правительством свою зоркую наблюдательность насчет моей чести и своей совести. Эти пять пакетов были просто оригинальные письма Пушкина, писанные им к его жене, которые она сама вызвалась дать мне прочитать; я их привел в порядок, сшил в тетради и возвратил ей. Пакетов же, к счастию, не разорвал, и они могут теперь служить убедительными свидетелями всего сказанного мною. Само по себе разумеется, что такие письма, мне вверенные, не могли принадлежать к тем бумагам, кои мне приказано было рассмотреть. Впрочем, и представлять было бы не нужно: все они были читаны, в чем убедило меня и то, что между ними нашлось именно то письмо, из которого за год пред тем некоторые места были представлены Государю Императору и навлекли на Пушкина гнев Его Величества, потому что в отдельности своей представляли совсем не тот смысл, какой имели в самом письме в совокупности с целым. Этот случай мне особенно памятен, потому что мне была показана В;ашим; С;иятельством; эта выписка; я тогда объяснил ее наугад и теперь, по прочтении самого письма, вижу, что моя догадка меня не обманула.
Не имею нужды уверять Ваше Сиятельство в том уважении, которое (несмотря на многое мне лично горестное) я имею к Вашему благородному характеру. В этом Вы сами должны быть уверены. Новым доказательством моего к Вам чувства пускай послужит та искренность, с которою говорить с Вами намерен. Такому человеку, как Вы, она ни оскорбительна, ни даже неприятна быть не может.
Сперва буду говорить о самом Пушкине.
Смерть его все обнаружила, и несчастное предубеждение, которое наложили на всю жизнь его буйные годы первой молодости и которое давило пылкую душу его до самого гроба, теперь должно, и, к несчастью, слишком поздно, уничтожиться перед явною очевидностию. Мы разобрали его все бумаги. Полагали, что в них найдется много нового, писанного в духе враждебном против правительства и вредного нравственности. Вместо того нашлись бумаги, разительно доказывающие совсем иной образ мыслей; это особенно выразилось в его письме к Чадаеву, которое он, по-видимому, хотел послать не по почте, но не послал, вероятно, по той причине, что он не желал своими опровержениями оскорблять приятеля, уже испытавшего заслуженный гнев Государя. Одним словом, нового предосудительного не нашлось ничего, и не могло быть найдено. Старое, писанное в первой молодости, то именно, около чего вертелись все предубеждения, на нем лежавшие, все, как видно, было им самим уничтожено; нет (сколько можно судить теперь) в бумагах его, не осталось и черновых рукописей. Он сам про себя осудил свою молодость и произвольно истребил для самого себя все несчастные следы ее. Что же из сего следует заключить? Не то ли, что Пушкин в последние годы свои был совершенно не тот, каким видели его впервые? Но таково ли было об нем Ваше мнение? Я перечитал все письма, им от Вашего Сиятельства полученные: во всех них, должен сказать, выражается благое намерение. Но сердце мое сжималось при этом чтении. Во все эти двенадцать лет, прошедшие с той минуты, в которую Государь так великодушно его присвоил, его положение не переменилось; он все был как буйный мальчик, которому страшишься дать волю, под строгим, мучительным надзором. Все формы этого надзора были благородные: ибо от вас оно не могло быть иначе. Но надзор все надзор. Годы проходили; Пушкин созревал; ум его остепенялся. А прежнее против него предубеждение, не замечая внутренней нравственной перемены его, было то же и то же. Он написал «Годунова», «Полтаву», свои оды «К клеветникам России», «На взятие Варшавы», то есть все свое лучшее, принадлежащее нынешнему царствованию, а в суждении об нем все указывали на его оду «К свободе», «Кинжал», написанный в 1820 году; и в 36-летнем Пушкине видели все 22-летнего. Ссылаюсь на Вас самих, такое положение могло ли не быть огорчительным? К несчастию, оно и не могло быть иначе. Вы на своем месте не могли следовать затем, что делалось внутри души его. Но подумайте сами, каково было бы Вам, когда бы Вы в зрелых летах были обременены такою сетью, видели каждый шаг Ваш истолкованным предубеждением, не имели возможности произвольно переменить место без навлечения на себя подозрения или укора. В Ваших письмах нахожу выговоры за то, что Пушкин поехал в Москву, что П;ушкин; поехал в Арзрум. Но какое же это преступление? Пушкин хотел поехать в деревню на житье, чтобы заняться на покое литературой, ему было в том отказано под тем видом, что он служил, а действительно потому, что не верили. Но в чем же была его служба? В том единственно, что он был причислен к иностранной коллегии. Какое могло быть ему дело до иностранной коллегии? Его служба была его перо, его «Петр Великий», его поэмы, его произведения, коими бы ознаменовалось нынешнее славное время. Для такой службы нужно свободное уединение. Какое спокойствие мог он иметь с своею пылкою, огорченною душой, с своими стесненными домашними обстоятельствами посреди того света, где все тревожило его суетность, где было столько раздражительного для его самолюбия, где, наконец, тысячи презрительных сплетней, из сети которых не имел он возможности вырваться, погубили его. Государь Император назвал себя его цензором. Милость великая, особенно драгоценная потому, что в ней обнаруживалось все личное благоволение к нему Государя. Но, скажу откровенно, эта милость поставила Пушкина в самое затруднительное положение. Легко ли было ему беспокоить Государя всякою мелочью, написанною им для помещения в каком-нибудь журнале? На многое, замеченное Государем, не имел он возможности делать объяснений; до того ли Государю, чтобы их выслушивать? И мог ли вскоре решиться на то Пушкин? А если какие-нибудь мелкие стихи его являлись напечатанными в альманахе (разумеется, с ведома цензуры), это ставилось ему в вину, в этом виделись непослушание и буйство, В;аше; С;иятельство; делали ему словесные или письменные выговоры, а вина его состояла или в том, что он с такою мелочью не счел нужным идти к Государю и отдавал ее просто на суд общей для всех цензуры (которая, конечно, к нему не была благосклоннее, нежели к другим), или в том, что стихи его, ходившие по рукам в рукописи, были напечатаны без его ведома, но также с одобрения цензуры (как то случилось с этими несчастными стихами к Лукуллу, за которые не одни Вы, но и все друзья его жестоко ему упрекали). Замечу здесь, однако, что злонамереннее этих стихов к Лукуллу он не написал ничего, с тех пор как Государь Император так благотворно обратил на него свое внимание. Зато весьма часто ему было приписываемо чужое, как бы оно, впрочем, ни было нелепо. Но что же эти стихи к Лукуллу? Злая эпиграмма на лицо, даже не пасквиль, ибо здесь нет имени. Пушкин хотел отомстить ею за какое-то личное оскорбление; не оправдываю его нравственности, но тут еще нет ничего возмутительного противу правительства. И какое дело правительству до эпиграммы на лица? Даже и для того, кто оскорблен такою эпиграммою, всего благоразумнее не узнавать себя в ней. Острота ума не есть государственное преступление. Могу указать  на  многих  окружающих  Государя  Императора  и  заслуживающих  его  доверенность, которые не скупятся на эпиграммы; правда, эти эпиграммы без рифм и не писаные, но зато они повторяются в обществе словесно (на что уже нет никакой цензуры) и именно оттого врезываются глубже в память. Наконец, в одном из писем Вашего Сиятельства нахожу выговор за то, что Пушкин в некоторых обществах читал свою трагедию прежде, нежели она была одобрена. Да что же это за преступление? Кто из писателей не сообщает своим друзьям своих произведений для того, чтобы слышать их критику? Неужели же он должен до тех пор, пока его произведение еще не позволено официально, сам считать его не позволенным? Чтение ближним есть одно из величайших наслаждений для писателя.  Все позволяли себе его, оно есть дело семейное, то же, что разговор, что переписка. Запрещать его есть то же, что запрещать мыслить, располагать своим временем и прочее. Такого рода запрещения вредны потому именно, что они бесполезны, раздражительны и никогда исполнены быть не могут.
Каково же было положение Пушкина под гнетом подобных запрещений? Не должен ли был он необходимо, с тою пылкостию, которая дана была ему от природы и без которой он не мог бы быть поэтом, наконец прийти в отчаяние, видя, что ни годы, ни самый изменившийся дух его произведений ничего не изменили в том предубеждении, которое раз навсегда на него упало и, так сказать, уничтожило все его будущее? Вы называете его и теперь демагогическим писателем. По каким же его произведениям даете Вы ему такое имя? По старым или по новым? И какие произведения его знаете Вы, кроме тех, на кои указывала Вам полиция и некоторые из литературных врагов, клеветавших на него тайно? Ведь Вы не имеете времени заниматься русскою литературою и должны в этом случае полагаться на мнение других? А истинно то, что Пушкин никогда не бывал демагогическим писателем. Если по старым, ходившим только в рукописях, то они все относятся ко времени до 1826 года; это просто грехи молодости, сначала необузданной, потом раздраженной заслуженным несчастием. Но демагогического, то есть написанного с намерением волновать общество, ничего не было между ими и тогда. Заговорщики против Александра пользовались, может быть, некоторыми вольными стихами Пушкина, но в их смысле (в смысле бунта) он не написал ничего, и они ему были чужды.   Это, однако, не помешало (без всяких доказательств) причислить его к героям 14 декабря и назвать его замышлявшим на жизнь Александра. За его напечатанные же сочинения и в особенности за его новые, написанные под благотворным влиянием нынешнего Государя, его уже никак нельзя назвать демагогом. Он просто русский национальный поэт, выразивший в лучших стихах своих, наилучшим образом все, что дорого русскому сердцу. Что же касается до политических мнений, которые имел он в последнее время, то смею спросить Ваше Сиятельство, благоволили ли Вы взять на себя труд когда-нибудь с ним говорить о предметах политических? Правда и то, что Вы на своем месте осуждены думать, что с Вами не может быть никакой искренности, Вы осуждены видеть притворство в том мнении, которое излагает Вам человек, против которого поднято Ваше предубеждение (как бы он ни был прямодушен), и Вам нечего другого делать, как принимать за истину то, что будут говорить Вам ;о нем; другие. Одним словом, вместо оригинала Вы принуждены довольствоваться переводами, всегда неверными и весьма часто испорченными, злонамеренных переводчиков. Я сообщу Вашему Сиятельству в немногих словах политические мнения Пушкина, хотя наперед знаю, что и мне Вы не поверите, ибо и я имею несчастие принадлежать к тем оригиналам, которые известны Вам по одним лишь ошибочным переводам. Первое. Я уже не один раз слышал и от многих, что Пушкин в Государе любил одного Николая, а не русского Императора, и что ему для России надобно было совсем иное. Уверяю Вас напротив, что Пушкин (здесь говорится о том, что он был в последние свои годы) — решительно был утвержден в необходимости для России чистого, неограниченного самодержавия, и это не по одной любви к нынешнему Государю, а по своему внутреннему убеждению, основанному на фактах исторических (этому теперь есть и письменное свидетельство в его собственноручном письме к Чадаеву). Второе. Пушкин был решительным противником свободы книгопечатания и в этом он даже доходил до излишества, ибо полагал, что свобода книгопечатания вредна и в Англии. Разумеется, что он в то же время утверждал, что цензура должна быть строга, но беспристрастна, что она, служа защитою обществу от писателей, должна и писателя защищать от всякого произвола. Третье. Пушкин был враг Июльской революции. По убеждению своему он был карлист;   он признавал короля Филиппа необходимою гарантиею спокойствия Европы, но права его опровергал и непотрясаемость законного наследия короны считал главнейшею опорою гражданского порядка.
Наконец, четвертое. Он был самый жаркий враг революции польской и в этом отношении, как русский, был почти фанатиком. Таковы были главные, коренные политические убеждения Пушкина, из коих все другие выходили как отрасли. Они были известны мне и всем его ближним из наших частых, непринужденных разговоров. Вам же они быть известными не могли, ибо Вы с ним никогда об этих материях не говорили; да Вы бы ему и не поверили, ибо, опять скажу, Ваше положение таково, что Вам нельзя верить никому из тех, кому бы Ваша вера была вниманием, и что Вы принуждены насчет других верить именно тем, кои недостойны Вашей веры, то есть доносчикам, которые нашу честь и наше спокойствие продают за деньги или за кредит, или светским болтунам, которые неподкупною ;нрзб; иногда одним словом, брошенным на ветер, убивают доброе имя. Как бы то ни было, но мнения политические Пушкина были в совершенной противуположности с системой буйных демагогов. И они были таковы уже прежде 1830-го года. Пушкин мужал зрелым умом и поэтическим дарованием, несмотря на раздражительную тягость своего положения, которому не мог конца предвидеть, ибо он мог постичь, что не изменившееся в течение десяти лет останется таким и на целую жизнь и что ему никогда не освободиться от того надзора, которому он, уже отец семейства, в свои лета подвержен был, как двадцатилетний шалун. Ваше Сиятельство не могли заметить этого угнетающего чувства, которое грызло и портило жизнь его. Вы делали изредка свои выговоры, с благим намерением, и забывали об них, переходя к другим важнейшим Вашим занятиям, которые не могли дать Вам никакой свободы, чтобы заняться Пушкиным. А эти выговоры, для Вас столь мелкие, определяли целую жизнь его: ему нельзя было тронуться с места свободно, он лишен был наслаждения видеть Европу, ему нельзя было произвольно ездить и по России, ему нельзя было своим друзьям и своему избранному обществу читать свои сочинения, в каждых стихах его, напечатанных не им, а издателем альманаха с дозволения цензуры, было видно возмущение. Позвольте сказать искренно. Государь хотел своим особенным покровительством остепенить Пушкина и в то же время дать его гению полное его развитие; а Вы из сего покровительства сделали надзор, который всегда притеснителен, сколь бы, впрочем, ни был кроток и благороден (как все, что от Вас истекает).
Обращаюсь теперь ко второму предмету, о коем хотел говорить с Вашим Сиятельством: к тому, что произошло по случаю смерти Пушкина. Я долго колебался, писать ли к Вам об этом. Об этом происшествии уже не говорят; никаких печальных следствий оно не имело, толки умолкли — для чего же возобновлять прение о том, что лучше совсем изгладить из памяти. Это правда; но если общие толки утихли, то предубеждение еще осталось, и многие благоразумные люди не шутя уверены, что было намерение воспользоваться смертию Пушкина для взволнования умов; но главное то, что я считаю своею обязанностию отразить в глазах Государя Императора то обвинение, которое на меня и на немногих друзей Пушкина падает, и сказать слово в оправдание наше, не обвиняя никого и даже не имея никакой надежды быть оправданным. Если  бы  Пушкин  умер  после  долговременной  болезни  или  после  быстрого  удара, о нем бы пожалели; общее чувство национальной потери выразилось бы в разговорах, в каких-нибудь статьях, стихами или прозою; в обществе поговорили бы о нем и скоро бы замолчали, предав его памяти современников, умевших ценить его высокое дарование, и потомству, которое, конечно, сохранит к нему чистое уважение. Но Пушкин умирает, убитый на дуэле, и убийца его француз, принятый в нашу службу с отличием; этот француз преследовал жену Пушкина и за тот стыд, который нанес его чести, еще убил его на дуэле. Вот обстоятельства, поразившие вдруг все общество и сделавшиеся известными во всех классах народа, от Гостиного двора до петербургских салонов. Если бы таким образом погиб и простой человек, без всякого национального имени, то и об нем заговорили бы повсюду, но это была бы просто светская болтовня, без всякого особенного чувства. Но здесь жертвою иноземного развратника сделался первый поэт России, известный по сочинениям своим большому и малому обществу. Чему же тут дивиться, что общее чувство при таком трагическом происшествии вспыхнуло сильно. Напротив, надлежало бы удивиться, когда бы это сильное чувство не вспыхнуло и если бы в обществе равнодушно приняли такую внезапную потерю и не было бы такое равнодушие оскорбительно для чувства народности. Прибавить надобно к этому и то, что обстоятельства, предшествовавшие кровавой развязке, были всем известны, знали, какими низкими средствами старались раздражить и осрамить Пушкина; анонимные письма были многими читаны и об них вспомнили с негодованием. Итак, нужно ли было кому-нибудь особенно заботиться о том, чтобы произвести в обществе то впечатление, которое неминуемо в нем произойти долженствовало? Разве дуэль был тайною? Разве обстоятельства его были тайною? Разве погиб на дуэле не Пушкин? Чему же дивиться, что все ужаснулись, что все были опечалены и все оскорбились? Какие же тайные агенты могли быть нужны для произведения сего неизбежного впечатления? Весьма естественно, что, после того как распространилась в городе весть о погибели Пушкина, поднялось много разных толков; весьма естественно, что во многих энтузиазм к нему как к любимому русскому поэту оживился его безвременною трагическою смертию (в этом чувстве нет ничего враждебного; оно, напротив, благородное и делает честь нации, ибо изъявляет, что она дорожит своею славою); весьма естественно, что этот энтузиазм, смотря по разным характерам, выражался различно, в одних с благоразумием умеренности, в других с излишнею пылкостию; в других, и, вероятно, во многих, было соединено с негодованием против убийцы Пушкина, может быть, и с выражением мщения. Все это в порядке вещей, и тут еще нет ничего возмутительного. Не знаю, что в это время говорилось и делалось в обществе (ибо и я и прочие обвиненные друзья Пушкина были слишком заняты им самим, его страданиями, его смертию, его семейством, чтобы заботиться о толках в обществе, и еще менее о том, как бы производить эти толки), но по слухам, дошедшим до меня после, полагаю, что блюстительная полиция подслушала там и здесь (на улицах, в Гостином дворе и проч.), что Геккерну угрожают; вероятно, что не один, а весьма многие в народе ругали иноземца, который застрелил рус;ского;, и кого же русского, Пушкина? Вероятно, что иные толковали между собою, как бы хорошо было его побить, разбить стекла в его доме и тому подобное; вероятно, что и до самого министра Геккерна доходили подобные толки, и что его испуганное воображение их преувеличивало, и что он сообщил свои опасения и требовал защиты. С другой стороны, вероятно и то, что говорили о Пушкине с живым участием, о том, как бы хорошо было изъявить ему уважение какими-нибудь видимыми знаками; многие, вероятно, говорили, как бы хорошо отпречь лошадей от гроба и довезти его на руках до церкви; другие, может быть, толковали, как бы хорошо произнести над ним речь и в этой речи поразить его убийцу, и прочее, и прочее. Все подобные толки суть естественное следствие подобного происшествия; его необходимый, неизбежный отголосок. Блюстительная полиция была обязана обратить на них внимание и взять свои меры, но взять их без всякого изъявления опасения, ибо и опасности не было никакой. До сих пор все в порядке вещей. Но здесь полиция перешла за границы своей бдительности. Из толков, не имевших между собой никакой связи, она сделала заговор с политическою целию и в заговорщики произвела друзей Пушкина, которые окружали его страдальческую постель и должны бы были иметь особенную натуру, чтобы, в то время как их душа была наполнена глубокою скорбию, иметь возможность думать о волновании умов в народе через каких-то агентов, с какою-то целию, которой никаким рассудком постигнуто быть не может. Раз допустивши нелепую идею, что заговор существует и что заговорщики суть друзья Пушкина, следствия этой идеи сами собою должны были из нее излиться. Мы день и ночь проводили перед дверями умирающего Пушкина; на другой день после дуэля, то есть с утра 28 числа до самого выноса гроба из дома, приходили посторонние, сначала для осведомления о его болезни, потом для того, чтобы его увидеть в гробе,  — приходили с тихим, смиренным чувством участия, с молитвою за него и горевали о нем, как о друге, скорбели о том великом даровании, в котором угасала одна из звезд нашего отечества, и в то же время с благодарностию помышляли о Государе, который, можно сказать, был впереди нас тем участием, что так человечески, заодно с нами выразил в то же время. За Государя, очистившего, успокоившего конец Пушкина, простое, трогательное, христианское выражение национального чувства — и все это делалось так тихо; более десяти тысяч человек прошло в эти два дни мимо гроба Пушкина, и не было слышно ни малейшего шума, не произошло ни малейшего беспорядка; жалели о нем; большая часть молилась за него, молилась и за Государя; почти никому не пришло в голову, в виду гроба, упомянуть о Геккерне. Что же тут было, кроме умилительного, кроме возвышающего душу? И нам, друзьям Пушкина, до самого того часа, в который мы перенесли гроб его в Конюшенную церковь, не приходило и в голову ничего иного, кроме нашей скорби о нем и кроме благодарности Государю, который явился нам во всей красоте своего человеколюбия и во всем величии своего царского сана; ибо он утешил его смерть, призрел его сирот,   уважил в нем русского поэта как русский государь и в то же время осудил его смерть как судия верховный. Какое нравственное уродство надлежало иметь, чтобы остаться нечувствительным пред таким трогательным величием и иметь свободу для каких-то замыслов, коих цели никак себе представить не можно и кои только естественны сумасшедшим.
Но,  начавши  с  ложной  идеи,  необходимо  дойдешь  и  до  заключений  ложных;  они произведут и ложные меры. Так здесь и случилось. Основываясь на ложной идее (опровергнутой выше), что Пушкин — глава демагогической партии, произвели и друзей его в демагоги. Друзья не отходили от его постели, и в то же время разные толки бродили по городу и по улицам. Из этого сделали заговор, увидели какую-то тайную нить, связывающую эти толки, ничем не связанные, и эту нить дали в руки друзьям его. Под влиянием этого непостижимого предубеждения все самое простое и обыкновенное представилось в каком-то таинственном, враждебном свете. Граф Строганов, которого уже нельзя обвинить ни в легкомыслии, ни в демагогии, как родственник взял на себя учреждение и издержки похорон Пушкина; он призвал своего поверенного человека и ему поручил все устроить. И оттого именно, что гр. Строганов взял на себя все издержки похорон, произошло то, что они произведены были самым блистательным образом, согласно с благородным характером графа. Он приглашал архиерея, и как скоро тот отказался от совершения обряда, пригласил трех архимандритов. Он назначил для отпевания Исаакиевский собор, и причина назначения была самая простая: ему сказали, что дом Пушкина принадлежал к приходу Исаакиевского собора; следовательно, иной церкви назначать было не можно; о Конюшенной же церкви было нельзя и подумать, она придворная. На отпевание в ней надлежало получить особенное позволение, в коем и нужды не было, ибо имели в виду приходскую церковь. Билеты приглашенным были разосланы без всякого выбора; Пушкин был знаком целому Петербургу; сделали для погребения его то, что делается для всех; дипломатический корпус приглашен был потому, что Пушкин был знаком со всеми его членами; для назначения же тех, кому посылать билеты, сделали просто выписку из реестра, который взят был у графа Воронцова. Следующее обстоятельство могло бы, если угодно, показаться подозрительным. Мне сказали, кто, право не помню, что между приглашенными на похороны забыты некоторые из прежних лицейских товарищей Пушкина. Я отвечал, что надобно непременно их пригласить. Но было ли это исполнено, не знаю. Этим я не занялся, но если бы мною были рассылаемы билеты, то, конечно бы, лицейские друзья Пушкина не были забыты. Как бы то ни было, но все до сих пор в обыкновенном порядке. Вдруг полиция догадывается, что должен существовать заговор, что министр Геккерн, что жена Пушкина в опасности, что во время перевоза тела в Исаакиевскую церковь лошадей отпрягут и гроб понесут на руках, что в церкви будут депутаты от купечества, от университета, что над гробом будут говорены речи (обо всем этом узнал я уже после по слухам). Что же надлежало бы сделать полиции, если бы и действительно она могла предвидеть что-нибудь подобное? Взять с большею бдительностью те же предосторожности, какие наблюдаются при всяком обыкновенном погребении, а не признаваться перед целым обществом, что правительство боится заговора, не оскорблять своими нелепыми обвинениями людей, не заслуживающих и подозрения, одним словом, не производить самой того волнения, которое она предупредить хотела неуместными своими мерами. Вместо того назначенную для отпевания церковь переменили, тело перенесли в нее ночью, с какой-то тайною, всех поразившею, без факелов, почти без проводников; и в минуту выноса, на который собралось не более десяти ближайших друзей Пушкина, жандармы наполнили ту горницу, где молились о умершем, нас оцепили, и мы, так сказать, под стражею проводили тело до церкви.   Какое намерение могли в нас предполагать? Чего могли от нас бояться? Этого я изъяснить не берусь. И, признаться, будучи наполнен главным своим чувством, печалью о конце Пушкина, я в минуту выноса и не заметил того, что вокруг нас происходило; уже после это пришло мне в голову и жестоко меня обидело.

;Фрагменты второй редакции
(по авторизованной копии);

;После фразы Вы на своем месте не могли следовать за тем, что делалось внутри души его (см. с. 859), взамен следующей:;
Вы материально на это не имели времени и должны были, основываясь на мнении, раз утвердившемся, действовать все в одном смысле; само по себе разумеется, что всякое донесение на Пушкина, от существовавшего против него предубеждения, должно было казаться вероятным; а Пушкин имел врагов, между коими были и литературные враги, весьма деятельные на клеветы всякого рода и действовавшие таким оружием, которого Пушкин сам употребить против них не был в состоянии. Ваше Сиятельство не могли ни заметить, ни облегчить того чувства, которое в таком положении грозило душе Пушкина и отравляло жизнь его; Вам даже и понять такого положения невозможно. Вы делали свои выговоры с благим намерением и тотчас о них забывали, переходя от них к Вашим важным занятиям; а эти выговоры, для Вас столь маловажные и составляющие одну незаметную для Вас минуту, определяли для Пушкина его жизнь.
 ;Взамен фразы И мог ли вскоре решиться на то Пушкин? (см. с. 859):;
И мог ли Пушкин осмелиться представлять на благоусмотрение Государя то, что всякую минуту без всякого затруднения могла и должна была принимать от него обыкновенная цензура?
;После слов уничтожило все его будущее? (см. с. 860) сделана вставка:;
Замечу еще одно: Пушкин был лишен наслаждения видеть Европу, наслаждения, ему, как писателю, необходимого. Он чувствовал, что оно было ему запрещено потому, что к нему не имели доверенности. Не говоря о том, какое горе должна была развить ;?; на душе его такая недоверенность. Но вот что верно. Путешествие было бы самым целительным для него лекарством во всех отношениях. Бояться, что выезд за границу вреден для России, есть не уважать России. Напротив, в душе каждого мыслящего русского поездка за границу только что укореняет любовь к России. Это я заметил во всех, кто имел ;?; что-нибудь отличное. Отвыкают от России только те, кои и в России уже не русские. Такого рода люди, каков был Пушкин, всегда благотворно образуются близким знакомством с ходом вещей: они приобретают твердость мысли, видя вблизи таким, каково оно есть, то, что вдали может казаться совсем в ином свете. Пушкин быстрее бы созрел, и созрел в пользу отечества мыслями и талантом, если бы мог видеть Европу; как бы возвысилась его душа оказанною ему доверенностью; и многое, многое, что после привело его к погибели, с ним бы не случилось.
;После слов что будут говорить Вам ;о нем; другие (см. с. 860), взамен следующей фразы:;
Но кто же эти другие? Всегда ли они понимают то, что слышат? всегда ли хотят понимать, ибо им нужна ли истина? и способны ли понимать, ибо слушают с предубеждением и всегда дают толкование, пристрастное тому, что слышат? И, наконец, достойны ли доверенности, будучи недостойны уважения? Между тем их слова часто решают участь человека и на всю его жизнь. Ибо клевета, как бы она, впрочем, нелепа ни была, всегда достигает своей цели, и легче сдвинуть с места гору, нежели стереть то клеймо, которое клевета налагает.
;После слов Пушкин мужал зрелым умом и поэтическим дарованием, несмотря на раздражительную тягость своего положения (см. с. 861) абзац до конца зачеркнут. Вместо него вставка:;
Он только что достиг своего полного поэтического развития. Его литературные враги печатали и говорили, что он упал (и когда же начали они это говорить и пи;сать; ;?;? в то время, как написаны его лучшие поэтические произведения). Публика им верила на слово, и это сделалось какой-то общею поговоркою. А Пушкин только что созрел, и что бы он написал, если бы тяжелые обстоятельства всякого рода, скопленные мало-помалу, не упали на бедную его голову тем обвалом, который толь незапно раздавил его пред нашими глазами? Отдадим же ему справедливость. Первые годы его были проведены в буйстве; несчастие, им самим на себя навлеченное, остепенило его; а то, что сделал с ним Государь Император, открыло ему новую, настоящую дорогу жизни. И с этой минуты, смело утверждаю, Пушкин был гораздо лучше того имени, которое дала ему первая половина его жизни и которое, к несчастию, сохранилось ему и на вторую, хотя в последний год свой он заслужил совсем иное.

//
ПД. Ф. 244. Оп. 18. № 149 (первая черновая редакция); № 40 (вторая черновая редакция); № 157 (авторизованная копия второй редакции).
 Напечатано: Веселовский А. Н. В. А. Жуковский: Поэзия чувства и «сердечного воображения». СПб., 1904. С. 394—397
(вторая черновая редакция, не полностью); Щеголев. Дуэль 1916. С. 113—117 2-й паг. (первая черновая редакция), 118—138 2-й паг.
(вторая черновая редакция, авторизованная копия).
//

***
Источник доков:
«АЛЕКСАНДР СЕРГЕЕВИЧ ПУШКИН: ДОКУМЕНТЫ К БИОГРАФИИ 1830—1837»  Института русской литературы РАН  (Пушкинский Дом) Издательство «Пушкинский Дом»  Санкт-Петербург 2010  (сост.  С. В.  Березкиной,  В. П.  Старка;  Подгот. текстов  С. В.  Березкиной, И.  В.  Васильевой,  А.  В.  Дубровского,  Т.  И.  Краснобородько, А. С. Лобановой, В. П. Старка; Примеч. С. В. Березкиной)


(****)

Наши комментарии  текста Жука (так его звала Жуковского  Россети)

Первая рукопись

1. Задание по «рассмотрению бумаг покойного Пушкина)  автор письма назвал инквизицией, коя вызывает «беспокойство, в умах производимое, есть состояние вредное: оно, как гнилой воздух, портит кровь и всю конституцию общества и производит наконец те сильные болезни, оканчивающиеся или разрушением, или долгим выздоровлением»

2. О дуэли Пушкина с Дантесом:
 «Пушкин умирает, убитый на дуэли; что произвело эту дуэль, о том ни слова; скажу только, что роль, так бедственно сыгранная Пушкиным в этой трагедии, не есть в ней самая худшая; Пушкин был выведен из себя, потерял голову и заплатил за это дорого. С его стороны было одно бешенство обезумевшей ;?; ревности; с другой стороны, напротив, был и ветреный, и злонамеренный разврат».
Слов о обезумевшее применительно к состоянию бешенства  взято в кавычки ( Жук не уверен, что это уж совсем было безумием…Может безысходностью и адекватнйот реакцией на травлю ..)

3. О Пушкина: 
Пушкин — потеря для целой России; он погиб в цвете жизни, имел гений, каких не много и какие родятся редко; этот гений только что пришел в силу; отеческие заботы подняли его из-под гнета судьбы (им самим на себя навлеченной), примирили с прошедшим, и, наконец, привели бы в порядок и душу его и жизнь, он произвел бы со временем много истинно превосходного и сделался бы славною принадлежностью славного времени своего царя и благотворителя. Этот Пушкин погиб для России.
По мнению Жука  Пушкин был гением , себя не реализовавшим, а только созревшим для создания истинно превосходного , стал бы принадлежностью царя  и прославил бы  его.
По буйным  произведениям  его беспорядочной молодости, его называют демагогическим писателем, мутителем народа. Но Пушкин последних годов уже был не прежний Пушкин.
Как писатель Пушкин не демагогический, а национальный писатель, то есть выразивший в лучших своих произведениях то, что любезно сердцу русскому. Этот Пушкин вдруг погиб

Вторая рукопись

1. Жук оправдывается -  на него был сделан донос слугами усопшего Пушкина  - агентами Бенкендорфа. А может донесла агнетша и еще не вдова? Дубельт  доложил о выносе Жуком трех пакетов. Но Жук положил в шляпу не три, а пять пакетов. Он сказал, чтоо это были письма Пушкина к жене и что он их ей отдал.  А вы бы дали на месте НН письма контролеру?  Нет = то то и оно.

2. 28-го в десять часов утра Император поручил Жуку  запечатать кабинет Пушкина (предоставив ему сжечь все, что найду предосудительного в бумагах).  Пушкин еще не умер … Но сем уже было все ясно и власть похабно занялась своим делом – искать крамолу и искоренять оную на корню.

3. Пушкин  поручил Спасскому сжечь одну такую бумагу.

4. О Пушкине:

- Пушкин, проявлявший в молодости враждебность против правительства и вредную нравственность,  в последние годы свои был совершенно не тот = надзор его исправил

- Пушкин однако не избавился до конца, несмотря на все его старания последних лет,  от подозрений и предубеждений

- Пушкин решительно был утвержден в необходимости для России чистого, неограниченного самодержавия, и это не по одной любви к нынешнему Государю, а по своему внутреннему убеждению, основанному на фактах исторических

- Пушкин был решительным противником свободы книгопечатания и в этом он даже доходил до излишествам  и вещал, что цензура должна быть еще более строгой
- Пушкин по убеждению своему он был карлист (монархист);   он признавал короля  (царя0 необходимою гарантиею спокойствия Европы (общества, России), а  непотрясаемость законного наследия короны считал главнейшею опорою гражданского порядка.

- Пушкин был самый жаркий враг революции польской и в этом отношении, как русский, был почти фанатиком

- мнения политические Пушкина были в совершенной противуположности с системой буйных демагогов (еще до 1830-го)

5. О дуэли:

- Пушкин умирает, убитый на дуэле, и убийца его француз, принятый в нашу службу с отличием; этот француз преследовал жену Пушкина и за тот стыд, который нанес его чести, еще убил его на дуэле.

- жертвою иноземного развратника сделался первый поэт России, известный по сочинениям своим большому и малому обществу

- Разве дуэль был тайною? Разве обстоятельства его были тайною? Разве погиб на дуэле не Пушкин? Чему же дивиться, что все ужаснулись, что все были опечалены и все оскорбились? Какие же тайные агенты могли быть нужны для произведения сего неизбежного впечатления?

- Общество взволновалось, оскорбилось для чувства народности и возмутилось  такой смертью своего поэта не политически, а от  сотворенного безобразия иноземцами - застрелили рус;ского;, и кого же русского, Пушкина

- Но власть, основываясь на ложной идее что Пушкин — глава демагогической партии, произвела и друзей его в демагоги. Друзья не отходили от его постели, и в то же время разные толки бродили по городу и по улицам. Из этого сделали заговор, увидели какую-то тайную нить, связывающую эти толки, ничем не связанные, и эту нить дали в руки друзьям его.

6. О мнении  народном «Кто виноват и кого на дыбу»:

Вдруг полиция догадывается, что должен существовать заговор, что министр Геккерн, что жена Пушкина в опасности, что во время перевоза тела в Исаакиевскую церковь лошадей отпрягут и гроб понесут на руках, что в церкви будут депутаты от купечества, от университета, что над гробом будут говорены речи
Итак, народ поставил  Геккерна, Дантеса и жену Пушкина  в триумвират  ликвидаторов Пушкина и оскорбителей Русского мира и глубинной нашей народности вообще.

Откуда народ знал или уверовал, что  НН виновница торжества иноземцев и в чем суть ее вины (давала иноземцу развратнику?)

Если это (о позе НН) только слух и никакой полит Русской партии за ним нет, то кто автор слуха и волны молвы «На дыбу сучку!» и «Поджечь дом развратников (мужеложников)!»


Кстати (а может и несовсем), Жуковский ничего не сказал о роли НН в мужании поэтического дарования мужа и в его гибели. Наверное, говорить об этом с шефом надзора и сыска не было никакой нужды = "свои " все всё знали  и заводить об этих сокровенных знаниях речь было бы фрондой и неприличием 
 


Рецензии