Прошедшее. 24 при-людии. Том первый
ПРОШЕДШЕЕ. Двадцать четыре при-людии
ТОМ Первый.
СОДЕРЖАНИЕ
ВВЕДЕНИЕ
1. КАК Я ОКАЗАЛСЯ БАКИНЦЕМ
2. ОГОРОДЫ
3. ШИФОНЬЕР С ОВАЛЬНЫМ ЗЕРКАЛОМ
4. ДВОР
5. МОЛОКАНСКАЯ СЛОБОДКА И ГОРНЫЕ ДЕРЕВНИ
6. НОВАЯ КВАРТИРА
7. ТРЕТЬЯ ГОРА
8. РАННЯЯ ВЛЮБЛЁННОСТЬ
9. КАК Я СТАЛ МОСКВИЧОМ
10. «ТРУБА»
11. ВХОД В ИСКУССТВО И ДУХОВНЫЙ МИР
12. АРТИСТИЧЕСКАЯ КАРЬЕРА
13. КАК Я СТАЛ АРХЕОЛОГОМ
14. ИНТЕРНАЦИОНАЛЬНЫЕ ДРУЗЬЯ-ТОВАРИЩИ
15. КАК Я СТАЛ АЛЬПИНИСТОМ
16. ДВА ПУТЕШЕСТВИЯ ИЗ МНОГИХ
17. КАК Я ОКАЗАЛСЯ ЭРУДИТОМ
18. КАК Я ПЕРЕСТАЛ БЫТЬ МОСКВИЧОМ
19. АСТРАХАНСКОЕ НЕДОРАЗУМЕНИЕ
20. КАК Я НЕ СТАЛ ИРКУТЯНИНОМ
21. ПОПЫТКА СТАТЬ ЛЕНИНГРАДЦЕМ
22. БОМЖЕВАНИЕ
23. ОСВОЕНИЕ ЛЕНИНГРАДА-ПЕТЕРБУРГА
24. ЖЕНИТЬБА
ВВЕДЕНИЕ
«При-людии», — придуманное мной слово, созвучное с музыкальной «прелюдией». Однако смысл его — в чём-то прилюдном, Иначе говоря, в огласке. Здесь я и придаю огласке эпизоды своей земной жизни. Вполне себе прилюдно.
При-людия №1. КАК Я ОКАЗАЛСЯ БАКИНЦЕМ
Полуденный свет зимнего солнца свободно проходил сквозь белые кружевные занавески окон и падал на только что вымытые полы маминой комнаты. Расстилался по выскобленным доскам, словно коврик, сотканный из ниток света. Занавески чуть заметно раскачивались, заставляя и световой коврик шевелиться да изменять узор. Он многократно отражался в никелированных шариках на спинках высокой маминой кровати, сжимаясь в густые кучки ослепительных точечек, игриво подрагивающих. И отскакивал россыпью мелких зайчиков на почти недосягаемый затемнённый потолок, будто небо. Мерцал там далёкими-далёкими созвездиями. Я пребывал в полном покое, лежал на маминой кровати, чуть ли не утопал в мягкой перине.
У меня ещё нет ровным счётом никаких сведений о мире, куда удалось выйти из мамы всего-то девять дней назад. Я медленно поднимал и опускал веки, с любопытством различая свет и тьму. На том все мои познания заканчивались.
Сверху, над потолком-небом раздавалась артиллерийская канонада.
Завершался 1943-й год.
В соседней комнате затеялось скромное застолье по случаю дня рождения Марии Николаевны, моей мамы. Исполнилось ровно тридцать лет с того дня, когда она появилась на свет — средь степей кавказских гор, в небольшой молоканской колонии, основанной ссыльными русскими людьми…
Что предшествовало тому и что последовало после, но до моего собственного выхода в земной мир, я расскажу, опираясь на воспоминания старших родственников и на собственные исследования.
Мама родилась в семье старинных фамилий Поповых и Ножиных, проживающих ранее в Пензенской губернии, откуда их сослали на Кавказ именно по случаю отступничества от православия. А до того — на Суздальщине. Поповы, понятно, происходили из церковной среды, а Ножины — предположительно из именитой купеческой или даже боярской. То есть, из средневековой аристократии, элиты. Нога — стародавнее прозвище, означающее человека с высокой способностью двигаться. Кто-то из неких знатных людей так прозывался, получил эту фамилию, и дал потомство Ножиных. Часть из них стала дворянской, иные — кто куда. И трудно ответить на вопрос: что подвигло церковников и бывших аристократов к склонению в раскольническое вероисповедание так называемых духовных христиан? Загадка. Полученные ими новые сословия неизвестны, и можно лишь утверждать, что они — люди вольные.
Мама вышла замуж за моего отца, Тимофея Павловича, родившегося годом раньше в семье Саликовых и Лавреновых, в соседней такой же горной колонии, но пообширнее, на берегу клокочущей реки. А до того они проживали в Пензенской и Тамбовской губернии, откуда также высланы по той же вине. Фамилия Лавренов образовалась от греческого имени Лавр, по-видимому, при крещении, либо из-за причастности к жизни какой-либо церковной лавры. Саликов — от Салика, уменьшительной формы древнеримского имени Сальвий, обретённого также при крещении. Подобно тому, как произошли иные фамилии от уменьшительной формы иных имён: Юриков, Ванин, даже Васюточкин. Арабское и соответственно, мусульманское имя Салик, а правильнее, Салех, для нас маловероятно, поскольку таковой носитель имени вряд ли стал бы христианином, хоть подобные случаи изредка происходили. Слишком изредка. У Саликовых и Лавреновых издревле были артельные хозяйства по строительству домов и колодцев. В Пензенской губернии строительная их артель располагалась в городке Чембар, на речке Малый Чембар, от которой и происходит название городка. Но охват их деятельности тем не ограничивался. Заказчики отыскивались и в соседних поселениях. Например, в Тарханах.
То село расположилось недалеко от Чембара, в сторону Пензы. Там-то и обосновалось поместье Арсеньевых, где затем властвовала Елизавета Алексеевна. Нужды в строительных делах находилось предостаточно. И ещё она воспитывала внука, будущего великого поэта. И что удивительно, почти одновременно император Николай Первый отправил в ссылку на Северный Кавказ моих пра-пра-прадедов с пра-пра-прабабками, и поэта Лермонтова, внука Арсеньевой. Общались ли они ещё в детстве, проживая в Пензенской губернии, да потом, на Кавказе, я заявлять не смею. Но почему-то особая любовь к Лермонтову возникла у меня ещё с первого знакомства с ним через книжки. Теплится и поныне.
Чембар тоже не обошла своеобразная слава. Туда заезжали государи-императоры. В 1824-м — Александр Первый, а в 1836-м — Николай Первый. Он, кстати, попал там в тогдашнее ДТП. Колесо кареты наткнулось на колдобину, та сильно качнулась, император выпал и сломал ключицу. Беда, конечно, большая. А подлечил его, надо сказать, местный уездный лекарь Григорий Белинский, отец впоследствии знаменитого Виссариона Григорьевича. Тот провёл в Чембаре детство в те же годы, что и Михаил Юрьевич по соседству, в Тарханах. Ныне Тарханы значатся, как Лермонтово, а Чембар — Белинский. При том при всём, любопытным для меня остаётся одно обстоятельство. Если к Лермонтову, поэту я отношусь действительно с искренней любовью, то Белинского, критика, — терпеть не могу. Должно быть, в детстве он кому-нибудь из моих предков довольно крепко «насолил», и, по-видимому, — критически.
Лавреновы в своё время воссоединились с Ветровыми, выходцами из семей очень давних времён, когда бытовало имя Ветер. А те, ещё раньше воссоединились с Немакиными, родом, возможно, из поволжских немцев, поселившихся поблизости от Чембара.
Все перечисленные славянские роды, обитавшие в Тамбовской и Пензенской губерниях, и от которых течёт моя собственная кровь, происходили из племени венетов, больших любителей путешествовать и заселять новые для себя места. Двигались они расширяющимся фронтом на восток, стали вятичами, затем ещё на восток, разгулялись по Сибири, да не останавливаясь на самом краю обширного евразийского материка, перешагнули аж в американскую Калифорнию да Аляску. Но всюду они оставляли свои корни, в том числе, на землях, ранее освоенных волжскими булгарами, давшими названия текущим рекам и речушкам. Одна из них — Малый Чембар, где появилось русское поселение. Кстати, чуток примешанной немецкой крови, думаю, мало что попортил во мне.
С Кавказа Северного произошло переселение наших ссыльных на юг, в Бакинскую губернию, где в невысоких горах они возвели собственные молоканские колонии. Да, император сослал-то их из-за того, что они приняли раскольничью молоканскую веру, эдакую разновидность протестантства от православия. Вредную для устоев общества. Но, кто знает, вдруг тогдашнее Чембарское дорожно-транспортное происшествие со сломанной ключицей послужило некой добавочной, хоть косвенной причиной для высылки оттуда нескольких неугодных семей. Всего лишь через четыре года после несчастного случая. Всякое бывает. Ключица — кость непростая. Хоть и наградил тогда император этот город щедрыми подарками за своё излечение. Среди них даже целый храм. Правда, его потом взорвали большевики. Перед Великой Отечественной войной.
В начале двадцатого века мои деды с детьми перебрались в город Баку, где скучковались на тогдашней окраине и построили себе каменные дома впритык друг к дружке, образовывая ничтожно малые дворики. Но в них обязательно присутствует фруктовая растительность. И ещё непременно — лавровое дерево (у Лавреновых оно служит не только ради листьев для приправы к еде, но вдобавок — родовым знаком). Молоканская слободка, именуемая «Молоканкой», поныне доживает свой век. Впрочем, и в центральной части города существовала Молоканская улица и Молоканский садик, ныне переименованные, но в народе их не забывают называть по-прежнему и в наши дни.
Отец мой, Тимофей Павлович Саликов отслужил в армии прожектористом (были тогда армейские грузовики с прожекторами для различных целей, в том числе, для обнаружения вражеских самолётов в ночном небе), и женился на моей матери, Поповой Марии Николаевне, успевшей до того обзавестись одним сынишкой. Я его никогда не видел, о его судьбе мама не рассказывала, и тайна ушла вместе с ней. Отец устроился работать в котельный цех электростанции, ГРЭС «Красная Звезда» в Белом Городе. К ней примыкал жилой двор, и всё это хозяйство называлось «Электроток». Там родители мои получили временную квартиру. У них родилась дочка Валя. И умерла она в полуторагодовалом возрасте от менингита. Мама частенько, с глубоким и трепетным чувством вспоминала о ней, о её редких способностях не по годам, не забывала повторять любимые воспоминания до последних дней. Незадолго до начала Отечественной войны родился мой старший брат Владимир. Когда шла война, плоская крыша нашего двухэтажного дома служила основанием для зенитных орудий. Они сбивали немецкие самолёты-разведчики. Днём и ночью. По ночам их выискивали армейские прожектора. Но отец мой, несмотря на то, что имел настоящую воинскую специальность прожекториста, не принимал в том участия. Он продолжал работать на электростанции, стратегическом объекте. Ему доверили самый главный котельный агрегат (величиной с пятиэтажный дом) со сложной системой обслуживания, и предоставили «броню» от армии. По-видимому, зенитки на крыше охраняли именно этот стратегический объект. А в конце 1943-го, в ночь после Николы Зимнего — я, четвёртое дитя мамы, явился в этот мир на два месяца раньше срока, самым чудесным образом, едва живым, но в «рубашке». Совершенно крохотным. Через девять дней меня принесли в мамину комнату. Бережно вставили в перину высокой кровати с никелированными спинками, метающими точки солнечных зайчиков на потолок, изображая там звёздное небо. Так я оказался бакинцем.
При-людия №2. ОГОРОДЫ
Самое раннее, что сохранилось в памяти — увлекательные походы за помидорами. В 1947-м году. Ещё когда шла война, каждое предприятие получило участки земли за городом для возделывания личных огородов. Одна длинная грядка на семью. Так легче выживать, поскольку на продуктовые карточки не прокормиться. С голоду никто не умирал, но еды для гражданского населения в городских магазинах не хватало. Главное дело — накормить фронт. У нас там тоже выделена грядка. На ней росли помидоры. Личные угодья никем не охранялись, но случаев кражи не наблюдалось ни разу. У начала и конца каждой грядки воткнута на палке табличка с фамилией владельца. Всё. Того достаточно, чтобы никто чужой на неё не зарился. И после Победы карточная система для покупок продовольствия в магазинах сохранялась ещё пару лет. Наши помидоры, как и прежде, шли на продажу, чтобы на вырученные деньги приобретать более необходимые продукты. На базаре, без карточек. Я, будучи тогда в трёхлетнем возрасте, на нём ещё ни разу не бывал, но знал, что там можно купить всё за деньги или драгоценности.
Походы на огороды запомнились эдакими фрагментами, подобно «трейлеру» кинофильма. Надо очень долго идти по шпалам железной дороги, а потом сворачивать в голую степь, где зеленела ботва. Рельсы железной дороги отстояли друг от дружки широко, да и сами они представлялись великими, аж по колено. И шпалы, — толстенные, да расставлены так, что с них приходилось спрыгивать, а затем меж ними делать по два-три шага. Я держался за высоко висящую огромную руку отца, что доставляло уверенность в экстремальной ходьбе. В другой руке отец держал большое пустое ведро. Иногда, шутки ради он сажал меня туда на недолгое время. Удобства никакого, а удовольствия — до визга. И отдых особенный. Когда мы доходили до своего угодья, тут же я отыскивал себе уютное местечко посередине грядки. Дышал полной грудью. Густой, шероховатый, насыщенный зеленью дух от ботвы забирался вглубь ноздрей, и там определённо чувствовалась его несъедобность. Однако для дыхания польза есть. Потому что приятно им дышать. Пока отец собирал спелые плоды, я видел себя в воображении, будто нахожусь в мире сказок, слышанных от него же перед сном, в неких непроходимых зарослях заморских джунглей, где обитают дикие звери, а иногда проникают туда разбойники с пиратами, да закапывают несметные драгоценности меж деревьев. А я их потом отыскиваю и раздаю людям, чтобы они могли покупать себе еду на базаре. Без карточек.
Домой мы возвращались с полным ведром урожая, и тогда уж не доводилось игриво проехаться в нём да немного отдохнуть по-особенному. Терпеливо шёл да шёл. Так я сызмальства натренировался в ходьбе. Дома помидоры высыпались на пол, а затем укладывались обратно, только уже порциями по килограмму, перестеленные газетой. Как раз один слой — один килограмм. С такой поклажей мама отправлялась за ворота и выставляла добытый урожай на продажу возле трамвайного кольца. Только парочку штук оставляла. Больших, величиной с кулак отца. Одну мне, одну брату. Вкус помидоров тоже запомнился. Уж очень выразительный. Правда, я их ел ещё много лет, но то, что впервые — оно словно печать. И форма у них необычная — со слегка выделенными дольками и неглубокой воронкой в том месте, где они крепятся к стеблю. Отец не разрезал их, а разламывал пальцами. Там проявлялась крупная сочная зернистость, алая с белёсостью, куда вкраплены едва заметные цепочки жёлтеньких семечек. И снова запах, но уже определённо съедобный. И, конечно же, полезный.
Каждый раз, когда мы достигали огородов, я восхищённым взором впивался в восходящую за ними гору, высоко-высоко восходящую, и у меня останавливалось дыхание. На ней обязательно хранится завораживающая тайна. Вот бы туда взобраться! Мечтал о том, что уже скоро, когда подрасту, непременно поднимусь на неё. Наверное, на следующий год. Но тогда же, осенью карточки отменили, огороды запретили. А их место вспахали, наделали лунок, посадили гранатовые деревья. Так путешествия на огороды завершились. Но гора всё-таки осталась в планах восхождения.
При-людия №3. ШИФОНЬЕР С ОВАЛЬНЫМ ЗЕРКАЛОМ
Квартира нам досталась небольшая. По площади небольшая. А по высоте — ничем не достать. Даже, чтобы поменять перегоревшую лампочку, висящую на длинном шнуре, отец ставил на уверенно устойчивый стол табуретку, а на неё ещё приземистую скамеечку, и только восстав на такую пирамиду, ему удавалось дотянуться руками до патрона. Мамина комната пребывала для меня и брата почти под запретом, она постоянно закрывалась высокими двустворчатыми дверями, выкрашенными в белый цвет, с фигурчатой филёнкой. Поэтому я слабо помню тамошнюю мебель. Мы называли её именно маминой, хоть и отец там тоже ночевал. Может быть оттого, что он иногда спал в другой комнате, проходной, на нашей кровати, но днём. А мама — только там. И большую часть времени она тоже находилась у себя одна. Что делала, неизвестно, только слышалось оттуда почти профессиональное пение. Она редко ходила на работу, говорила, что у неё должность — домохозяйка. Проходная комната считалась общей, но в ней укромно в углу стояла одна кровать для меня с братом. Из наиболее значимой иной мебели там царил уже упомянутый массивный дубовый стол с «венскими» стульями вокруг. Этажерка в углу (тоже «венская») с парой-тройкой десятками книг. И шифоньер красного дерева с овальным зеркалом. У него подпилены ножки. Так случилось оттого, что когда родители приобрели этот шедевр краснодеревщика в день женитьбы, то поселились они в полуподвале с очень низким потолком, и шифоньер попросту не вставлялся в интерьер. А тут — на него допустимо взгромоздить ещё такой же, и то до потолка оставалось бы пустое место. В него нам тоже запрещалось залезать, хоть он вроде находился в нашей комнате, пусть и общей вдобавок. Его часто передвигали в бесконечных поисках оптимального решения интерьерного дизайна.
Однажды, имея возраст уже в четыре года, когда в доме никого не оставалось, я всё-таки залез в это шикарное помещение. Оно само туда манило. Дверце оказалось не плотно прикрытым. Зияла узкая щёлочка, и в неё непременно надо заглянуть, чтобы удовлетворить немереное любопытство. Но темно внутри. Ничего не видать. Открыл её пошире да залез туда весь целиком. В нос ударил запах нафталина, я прослезился и чихнул. Над головой свисала всякая взрослая одежда, а внизу, в самом углу лежала огромная книга. В её толщину вместилось бы с дюжину книг из нашей этажерки. Правда, средь них тоже красовалась одна, толстоватая, я по ней как раз научился читать. Называлась «Краткий курс истории ВКП(б)» (Всесоюзной коммунистической партии большевиков). Но с моей находкой — не сравнить. Я, воспламенённый восхищением, придвинул её ближе к краю, на свет, и в уголке что-то сверкнуло. Глянул туда. Крестик. Оловянный. И на книге есть тиснение подобного креста. Робко приоткрыл толстую обложку. На меня выставились крупные слова со старинными буквами. Они надолго запечатлелись в моих глазах: «БИБЛIЯ Книги Священнаго Писанiя ВЕТХАГО И НОВАГО ЗАВ;ТА». Перелистнул и прочитал «Въ начал; Богъ сотворилъ небо и землю»… Я уже знал не только обычные, но и старинные буквы, потому что у нас на этажерке стояло давнее издание «Анны Карениной». Пробовал её тоже осваивать… Послышался звук шагов, а затем возглас мамы: «Почему шкаф рот разинувши»? Ну, попался, так попался. И я покорно высунул голову, ожидая встряску. Но мама только улыбнулась, увидев, с чем имеет дело сынок. Вместе с тем она погрозила пальчиком и опасливо сказала, что если кто прочитает эту книгу с начала до конца, может сойти с ума. Затем она и спрятана. Я закрыл Библию, отодвинул её снова вглубь, но достал оттуда крестик и полюбопытствовал, чей он. Мама коротко ответила: «Твой». Потом обняла меня за талию, вытащила наружу, усадила на венский стул, сама села напротив и стала рассказывать о появлении крестика. Я слушал, вонзая пальцы в свои волосы, там постукивая ими по темечку. Наверное, для лучшего запоминания. Оказывается, я родился полуживым. Врачи долго приводили меня в состояние жизнеспособности. Это удалось в канун маминого дня рождения, за три дня перед новым годом. И новый год я встретил в полном сознании. Но вскоре заболел. Тут тебе рахит, а там тебе колит, в других местах еще невесть что. Снова пошла борьба за жизнь. В конце концов, она сохранилась, благодаря переливанию крови. От мамы. Болезни ещё продолжались да продолжались, хотя уже без особой опасности. Маме посоветовали добрые люди окрестить меня по православному, несмотря на то, что молоканский обычай совсем иной. Так и случилось. По секрету от всех родственников. Но крестики тогда носить вообще запрещалось нашим атеистическим государством, вот и спрятан он. Я встал на стуле, глянул в овальное зеркало. Там отразилась моя потрёпанная макушка. С тех пор шифоньер красного дерева стал для меня обителью тайны. И разок мне довелось прикоснуться к ней.
Но тайна и сама стала притрагиваться к моему сознанию совершенно иным образом. Иногда, по вечерам или утрам, когда я ещё не совсем уснул или почти не проснулся, прямо внутрь моей головы проникает некая прямая широкая труба. Она телесно никак не ощущается. Лишь мысленно. Прозрачная-препрозрачная. Другой конец трубы уходит в бесконечность, где обитает самая настоящая тайна. Оттуда звучит голос необыкновенного свойства. Слов нет, но я знаю, что этот голос из тайны. Так продолжалось довольно долго. Но когда я стал взрослеть, эта моя чудесная связь прекратилась. И вернулась лишь однажды, только ещё нескоро.
При-людия №4. ДВОР
Я помню тогдашний адрес: Белогородское шоссе, 66, корпус 3, квартира 10. Наш двор кто только не населял. Первый корпус, выстроенный в стиле «модерн», по лицевой части состоял из самых фешенебельных квартир со всеми удобствами. Их занимали семьи начальства электростанции. Интеллигенции, как говаривала мама. Она и дружила исключительно с ними, что можно объяснить происхождением её от когда-то аристократического семейства Ножиных. Но ещё там занимало особую квартиру высокопоставленное лицо из «энкавэдэ», иначе говоря, по-теперешнему — министерства внутренних дел. Эти квартиры имели парадные входы с широкими гранитными лестницами. С тыльной стороны лепились совсем маленькие квартирки для временных жителей. Второй корпус, не имея стиля, состоял из самых низкокачественных жилищ с цементными полами, низкими потолками, без кухонь, без уборных. В нём тоже обитали временно всякие семьи да одиночки разных профессий невысокого достоинства. И мои родители вынужденно там поначалу поселились. Ждали очереди. Вот старшая сестрёнка и заболела неизлечимо из-за цементных полов. Наш, третий корпус, куда мы переехали после рождения старшего брата, отличался оттенками стиля «модерн» и обладал неким средним качеством: с кухней, высокими потолками, деревянными полами. Но уборная размещалась под чугунной узорчатой лестницей, ведущей на открытую галерею второго этажа, и служила общей для нескольких квартир. Здесь бытовали семьи, средние по социальному уровню. Четвёртый корпус, расположенный напротив первого, являлся конторским зданием, также в стиле модерн, где корпела «интеллигенция». Мама дружила с теми тоже. В целом двор представлял пространственный крест с закутками по тыльным сторонам корпусов. Народ во дворе состоял из самых всяких национальностей, но это никак не отражалось на взаимоотношениях. Кроме русских, — лезгины, евреи, украинцы (это наши соседи), грузины, латыши татары (мы их называли «казанские»), греки, мордва, армяне, азербайджанцы, белорусы, таты… Да всех не перечислить. Большинство составляли русские семьи. Но и еврейские тоже всюду проявлялись. Соответственно, и детишки, играющие во дворе, в совокупности выглядели настоящим интернационалом, не делимым по этническому признаку. Мой старший брат дружил с сыновьями высокопоставленного лица из первого корпуса. Я дружил со всеми. Или со мной дружили все. Однажды, в том же году, когда ещё употреблялись продовольственные карточки и походы на огороды, я под балконом квартиры высокопоставленного лица нашёл диковинную вещицу. Поднёс её маме, спросил: «Что это»? Она внезапно расплакалась и сказала: «Бутерброд, белый хлеб со сливочным маслом». Диковинную вещь я оставил на траве.
А игры у нас затевались — полные разнообразия. Обыкновенные «ловитки», обыкновенные «прятки». «Казаки-разбойники». Кстати, эта игра способствовала детальному изучению всех мест двора, поскольку необходимо хорошенько запрятаться. Лапта, городки. Тут участвовали даже взрослые. Они, взрослые, по вечерам на выходные собирались у парадной первого корпуса, чтобы порассказать да послушать всякие страшные истории. Мы иногда тоже подвязывались к ним, но имели собственное пристанище возле конторы, где «гнули баланды». Так и говорили: «Пошли баланды гнуть», что означает рассказывать небылицы. И — самодеятельность. Девчонки поголовно стали балеринами, сами изготовляли весь необходимый реквизит. Мальчишки мастерили самокаты (мы их называли «колясками») из досок и подшипников, да мчались по двору наперегонки. А совместная самодеятельность выражалась постановками спектаклей на темы просмотренных кинофильмов. Замечу без скромности: я выбирался бессменным режиссёром-постановщиком, да исполнял главные роли. И это несмотря на то, что выделялся средь всех именно в меньшую сторону. И по возрасту, и по росту. Рост, впрочем, сыграл со мной роковую шутку. В 1950-м году я собрался поступать в школу. Мог и двумя-тремя годами раньше, поскольку научился читать, писать и считать одновременно с братом, старше меня почти на три года. (Даже читал слова со старинными буквами). Но и на тот момент до семилетнего возраста не дотягивал почти четыре месяца. В школе сказали, глядя на меня глубоко вниз: «Он ведь такой маленький, пусть подрастёт да придёт на следующий год». Сентябрь сделал меня грустным бездельником. Я несколько раз переходил дорогу туда-сюда. И вот, я сбит огромным грузовиком. Правда, он резко затормозил, целостность моя спаслась, не считая прищемлённые колесом пальцы ноги, да плечо, побитое бампером. Но выдался сильный испуг. И я стал заикой. Причём, бывали случаи, когда совершенно не удавалось что-либо высказать. И довольно часто. Таковое голосовое препятствие сопровождало мою жизнь через всё нахождение в школе, куда меня взяли на следующий год. Учёба давалась, конечно же, на «отлично», поскольку школьная программа всегда известна мною наперёд. По письменным занятиям. А устно… Учителя меня от них уберегали, как могли. Но не все…
Тогда же, после моего столкновения с грузовиком, случилось землетрясение. Ночью. Все выбежали из домов и долго, не отпуская испуга от сердца своего, стояли посередине двора. Молча. Помню, как шевелилась земля под ногами. Раскачивались дворовые фонари. До самого утра люди всё ещё боялись возвращаться под крыши. Но все четыре корпуса устояли. Только второй дал небольшую трещину. Потом рассказывали, что кое-где в городе всё-таки здания порушились, и многих людей придавило. Я от слов тех ощущал повторную боль в своей ноге, прищемлённой грузовиком.
В школу мы ходили по тем же шпалам, что и когда-то на огороды. Она только что возведена. Рядом с воинской частью. Дальше — недавно возник новый военный городок из синих щитовых домиков с крутыми крышами, устланными красной черепицей. Их называли «финскими». Я обычно шёл рядом с рельсом и по нему волочил свой портфель. Его ширина внизу с металлическими уголками точно соответствовала оголовку рельса. В первый же день занятий, перед рассаживанием за партами, один мальчик ни с того ни с сего спросил у меня: «Ты веришь в Бога»? Вспомнился шифоньер красного дерева с овальным зеркалом, тайна в нём, и без сомнения прозвучало «да», многократно подтверждённое кивками головой. Правда, через несколько лет Библия вместе с крестиком куда-то исчезли, оставив лишь робкую память о себе.
Наша школьная учительница Анна Родионовна часто на уроках «Родной речи» рассказывала о среднерусской природе. С любовью и грустью. В сердце моё тогда крепко запала та же любовь и та же грусть, будто лично я покинул свою прекрасную родину.
А ещё во дворе инициативные взрослые создали детский духовой оркестр. Мне достался альт. Однако оркестр просуществовал недолго из-за нерадивости руководителя, и не довелось освоить этот инструмент по-настоящему. Инициатива заглохла. Зато родители купили балалайку. Расквасил об струны указательный палец. Он долго не заживал. И страсть к балалайке остыла. А старший брат стал ходить в музыкальную школу по классу скрипки. У нас многие дети ходили в музыкальную школу. Не ходили, ездили на трамвае. У девчонок, бывших балерин висела на руке папка с надписью «ноты». Они учились на фортепьяно. А мальчишки, в том числе, мой брат — на скрипке. В основном её осваивали еврейские дети. Они такие папки не носили, у них руки заняты чёрненькими футлярами для хрупкого деревянного изделия со смычком и одновременно для нот. Однажды, значительно позже брат взял меня с собой. Его учитель глянул на мои пальцы, воскликнул: «Да они же настоящие виолончельные»! И стал я учиться на виолончели. За неимением размера, соответствующего моему росту, купили совершенно взрослый инструмент. Но я с ним справлялся. По окончании первого класса музыкальной школы, состоялся мой первый концерт в Большом зале Дворца культуры. Я стоял за кулисами с виолончелью выше себя, ожидая своего выхода на подмостки. Другие выступающие глядели на меня с изумлением. Настал мой час. Выйдя на сцену, я оказался ослеплённым светом рампы и будто полностью растерянным. Присутствие зрителей в зале только угадывалось, но доставляло дополнительную робость. Вместе с тем, я, набрав сил духовных и физических, вонзил шпиль дюжего инструмента в пол перед стулом. Уверенно уселся. Концертмейстер за роялем кивнул головой, наиграл вступление, и я совершенно рьяно исполнил выученное произведение. Публика шумно зааплодировала с криками «браво». Я встал, наклонил туловище и голову, но не с тем, чтобы артистически покланяться публике, а начал вытаскивать шпиль из пола. Мне сие сразу не удалось. Концертмейстер скакнул на подмогу, и, вызволив инструмент, мы оба удалились за кулисы в сопровождении весёлых звуков ладошек очарованных слушателей. Я получил всеобъемлющий опыт выступления на эстраде, и последующее моё участие в музыкальных да прочих мероприятиях, трудностей не вызывало.
Иногда в наш двор забегали мальчишки-хулиганы. Иначе говоря, — шпана. Они в руках имели так называемые «поджиги». Устройство, состоящее из медной трубки, прикреплённой к деревянному держателю, имитирующему пистолет. Трубка у рукояти сплющена, имеет узкую прорезь. К ней приделана зажигалка. В медное вместилище засыпается воспламеняющее вещество, соскобленное с обыкновенных спичек. И забивается круглая пуля. Срабатывает зажигалка, возгорается заряд через щель в трубке, и пуля выскакивает с грохотом. Если выстрелить в человека, то убить не убьёт, но покалечить может. Хулиганьё своими «поджигами» просто пугает, демонстрируя их неотразимое могущество, если хочет чем-либо разжиться у нас. Но меня те мальчишки почему-то уважали. Не трогали, обходили стороной. По-видимому, знали, что я тут главный режиссёр. Случалось, приходила некая Маня-Дурочка. Её тоже все дети боялись, притом дразнили. Однако она была тихой душевно больной, хоть со злобными искорками в глазах. А для меня Маня опасности вовсе не представляла, но уже по причине собственной моей симпатией к ней. И при всякой случайной встрече — она тонко улыбалась мне.
Когда я учился ещё во втором классе, умер Сталин. Мама так и вскричала в своей комнате за высокими двустворчатыми дверями, слегка приоткрытыми: «Умер, умер»! В классе учительница развернула газету, окантованную толстой чёрной рамкой с портретом вождя на всю первую полосу, и прочитала обращение к народу от партии-правительства. Отец делал прогнозы на будущее. Уповал на Маленкова. Тот, мол, справится. Справлялся недолго, пока его не вышиб Хрущёв. И основного соперника, почти всевластного Берию он распорядился расстрелять. С помощью того же Маленкова. А у нас расстреляли своего главного большевика, товарища Багирова. Суд состоялся на недавно открытом большом республиканском стадионе. Всенародно. И единогласно был вынесен вердикт: смерть. А ведь ещё недавно, почти каждый из того же народа, проходя на демонстрациях мимо трибуны по случаю празднования великих советских дней Первого мая и Седьмого ноября, стремился быть поближе, дабы воочию и благоговейно разглядеть великого человека, верного соратника Сталина, мудрого товарища Багирова, ласково помахивающего рукой. Этакие выдались послесталинские разборки.
При-людия №5. МОЛОКАНСКАЯ СЛОБОДКА И ГОРНЫЕ ДЕРЕВНИ
Мы с мамой часто ездили туда. На двух трамваях. Сначала на номере 4, от кольца до кольца, а затем на номере 8 или 13, от кольца рядом до поворота с горы. Своего дедушку Попова и бабушку Ножину в живых я не застал. Но в том дворике, где они жили раньше, один из причудливо слепленных домов занимала самая старшая племянница мамы. У неё мы и гостили. Она вышла замуж за довольно пожилого человека. Мы с братом его звали Дядя Миша, хотя настоящее имя у него было, кажется, Махмуд. Он купил автомобиль «Москвич-401». На этой небольшой машине — вшестером поехали в горную деревню, где родилась мама. Уже вечерело. «Щас покажу вам скорость», — улыбаясь, молвил Дядя Миша. И вдавил педаль газа в пол. «Смотрите, 60 километров в час». За окном всё мелькало. Ужас. Ни один трамвай с такой скоростью не гнал. Потом начался «серпантин», и ход машины сбавил обороты. Более того, доводилось притормаживать. На дороге там-сям показывались зайцы, ослеплялись фарами автомобиля и наощупь, зигзагом бежали впереди.
Деревня, выстроенная избами на среднерусский манер, утопала в садах. А соседний азербайджанский аул состоял из низеньких саклей с плоскими крышами, и забит кучками овец да баранов. Я побывал там в гостях. Залез на одного широкобокого барана. Провалился в его мягкой причёске, немного покатался, крепко вцепляясь пальцами в шерсть. Представитель домашнего скота ни разу не брыкнулся. Только обернулся, глянул на меня по-бараньи исподлобья да помотал головой. Я счёл этот подвиг зачином освоения верховой езды. Начал задумываться, не обуздать ли настоящего коня. Поблизости таковых не оказалось, только ишаки. А, зная об их упёртости, я не стал заниматься ослиными скачками.
Изба наших родственников срублена из дубовых брёвен. Доски полов тоже дубовые, сучковатые. Сучки выдавались гладенькими выпуклостями, потому что полы постоянно скоблились до белизны последние сто лет да утоньшались, а твёрдость сучков меньше поддавалась скоблению и они лишь отшлифовались. Чистота проявляла себя всюду. В избе, в саду, на улице. Хозяева избы тоже блистали чистотой. Эдакий мир аккуратности и невинности, что вызывало даже какую-то робость. Горы представились больше похожими на холмы, покрытые высокой жёлтой травой. Но у меня хватало воображения, чтобы представить их настоящими хребтами. Мне там нравилось играть одному. А взбираясь на макушку, я кричал оттуда гортанным звуком по-тарзаньему. Недавно посмотрел все четыре серии трофейного фильма про Тарзана и, конечно, успел до отъезда сыграть главную роль в нашем дворе. Натренировался в крике так, что не отличить от оригинала. Правда, никаких слонов на этот условный зов не появлялось. Лишь несколько орлов кружили надо мной. А с мамой ходили за грибами. Она говорила, что знает места в окрестных балках, заросших кизильником и терновником. Но, видимо, из-за отсутствия дождей, кроме выпрыгивающих зайцев, нам ничего не попадалось. Встречались и змеи, от которых уже отпрыгивали мы, подобно зайцам. У мамы навеялись воспоминания, и она стала рассказывать историю о давнишней другой поездке, в другую деревню, ту, где родился отец. Тогда мне и трёх лет не было. На заводи у берега клокочущей горной реки стояла водяная мельница. Заброшенная… Вдруг я сам начал вспоминать… Да, подле неё лежало толстое старое бревно, втопленное в песок. Я подошёл к нему, уселся, разглядывая журчащие воды у берега. Недалеко валялась кривая палка. Я взял её, а она шевельнулась и стала всяко изгибаться. Тут я увидел на ней маленькую головку с ласковыми жёлтыми глазами. Удивился. Подбежал какой-то дядька с криком: «Змея»! Выхватил её у меня, кинул на землю и пришиб палкой настоящей. Мама тогда чуть в обморок не упала, узнав о жуткой моей находке. Змея-то ядовитая. Попутно я вспомнил иное сильное впечатление в той деревне: стоял под деревом, а надо мной висела огромная синяя слива…
Вернулись с дядей Мишей в слободку. А там, ещё по соседству с племянницей мамы обитала одна странная старушка, не помню точно, кажется, то ли тётка, то ли двоюродная бабушка моей бабушки Ножиной. Когда у неё спрашивали, сколько ей лет, она отвечала: «девяносто шесть». Говорили, что уже последние лет двадцать она повторяет этот свой возраст. И вскидывает руку наотмашь, для усиления убедительности. На параллельной улице жила семья моего дядьки, папиного брата Ивана Павловича. Помню тамошний очень высокий тротуар, почти в мой рост, а прямо из него росли кряжистые деревья с корневищами наружу. И мою двоюродную сестру по имени Рая. Она старше меня лет на двенадцать, длинная, почти взрослая, но мы крепко сдружились. Иван Павлович воевал с фашистами от начала до конца. Он возил боеприпасы на знаменитой «полуторке». Доставлял их на передовую, прямо к линии фронта. Рассказывал, как за ним гонялись вражеские истребители, но он всякий раз увёртывался. «Я наработал собственные приёмчики с поворотами, торможениями, да задним ходом», — рассказывал он. Так доехал до Берлина, увешанный медалями. Все, кто возвращался оттуда, умудрялись захватить с собой трофеи, хоть это было запрещено командованием. Потому-то самыми популярными считались швейные иголки. Небольшие коробочки с сотней штук в каждой. Места почти не занимают, и спрятать легко. Зато здесь их можно продать поштучно, да шибко разбогатеть. Дядя Ваня привёз только мужские запонки с прозрачными камешками. Их он потом подарил мне. Потом, это когда вышел из тюрьмы. После Победы он продолжал работать на своей боевой «полуторке». Ну, своей, потому что никто другой на ней не ездил. А на самом деле она числилась в государственной собственности. И попал в страшную аварию. Грузовичок разбился вдребезги. Вина легла на Дядю Ваню без предоставления каких-либо доказательств. А ведь всю войну он увёртывался да увёртывался от обстрела и бомбёжки, не получив и малого повреждения. А тут — на тебе. Наверное, расслабился, да чего-то не углядел. Сам чудом уцелел. За что и дали ему десять лет тюрьмы. Правда, все родственники скопили столько денег, сколько стоил такой же новенький грузовик. Ивана Павловича выпустили досрочно за выданный выкуп. Но из-за судимости он лишён всех боевых наград. Жена его вместе с моей любимой двоюродной сестрёнкой не пустили его обратно в дом. Он поселился на другом конце города, женился на другой женщине. И в «Молоканку» не возвращался. К нам он, конечно же, наведывался и серьёзно о чём-то беседовал с родителями.
А бабушку Лавренову в той же «Молоканке» я помню хорошо, хоть и бывал у неё всего-то разок-другой. Гладкое лицо с тонкими чертами, и постоянно улыбающиеся глаза без должного сопровождения губ. Она угощала меня диковинными конфетами и рассказывала красивые байки о чудесах.
При-людия №6. НОВАЯ КВАРТИРА
Когда я перешёл в четвёртый класс, мы получили новую квартиру в посёлке по ту сторону школы. Его образовывал в основном военный городок, тот самый, состоящий из «финских» домов. А наше новое здание поставлено каменным, двухэтажным, на горке, и квартира оказалась на втором этаже с окнами на три стороны света. На юг, а там видно море, да с балконом. На открытую степь с севера, откуда частенько дул ветер в сопровождении песка, проникающего сквозь раму и оседающего на подоконнике в виде длинной горки. На запад, где раскрывался амфитеатром весь город. Причём, туда же обращена уборная с окном. Сидишь на горшке-унитазе и созерцаешь. Особенно, когда стемнеет, и вся гигантская выразительная подкова светится, очерчивая внутренним краем берег чёрной бухты, усеянной огоньками кораблей, а внешним — вздымается к чёрному небу, усыпанному звёздами… Там, у того края среди городских огней невидимо мерцает и крохотное окошко, за которым живёт дядя Ваня, где я не был никогда. Лишь камешки его запонок на моих запястьях отбрасывают столь же слабый свет… Но лучше всего, конечно, обретаться на балконе. Прямо — лицезришь чашу моря. Его частично замыкает остров в виде сплюснутой шляпы, будто плавающий точно на горизонте. Повернёшь голову направо — тот же весь город. Влево — ниже цепочкой нисходят ещё три таких же дома, что и наш. А далее, очерчивая горизонт, возвышается голая гора. Та самая, что вызывала восхищение, когда я бывал на огородах, и на которую намерен был взойти. По ночам на море перед глазами загораются три плавучих маяка, один дальше другого, а на острове единственный, но высокий маяк попеременно вспыхивает разноцветным огнём. Красным, белым, зелёным, белым, и снова тот же световой ритм. Наверху несть числа звёздам. А низко над горой висит луна и бледно освещает её таинственность.
Помню тот новый адрес: Пятая Кольцевая, дом пятьдесят восемь, квартира восемь. В доме и было восемь квартир. По четыре на подъезд. В нашем подъезде опять случился интернационал. Напротив — евреи, под ними — армяне, под нами — азербайджанцы. У них постоянно включено радио на полную громкость, а звукоизоляция деревянного перекрытия идеальностью не жаловала. «Опять завели свою зурну», — сетовала мама. Наконец диктор оповещал: «концертимиз куртардыр, сагол елдашлар». Мама облегчённо вздыхала. Те слова означали: "концерт окончен, до свидания товарищи".
Сосед напротив был военным пенсионером, отставным лётчиком. Он похвалялся пенсией в три тысячи дореформенных рублей, и купил такой же автомобиль что был у дяди Миши. Тогда продавались три вида легковых машин. «Москвич» за девять тысяч рублей, «Победа» за шестнадцать, и только что появившийся царь-автомобиль «ЗИМ» за сорок тысяч. Наш сосед потом сменил свою машину на «Победу». Но до «ЗИМа» не дотянулся. Мой отец получал тысячу двести, порой полторы. Тогдашние сотенные и полусотенные ассигнации можно было сворачивать в рулончики. Инженерам платили от девятисот рублей до двух тысяч. Так что и «Москвич» не каждый мог приобрести, а «ЗИМ» вообще непонятно чьим средствам соответствовал. Потом предстал «Москвич-403», по форме напоминающий «ЗИМ», но поскольку оставался маленьким, его так и называли в Баку: «зим-галасы». Маленький «ЗИМ». Он стоил, кажется тринадцать тысяч.
Надо заметить, что бакинский русский язык обладал некой певучестью и обогащён словами из азербайджанского языка вперемешку с армянским.
«Финские» дома стояли на своих земельных участках с небольшими садиками. А у нас — целая слегка всхолмлённая степь. Там устроили стихийные сады жильцы многоквартирных домов. Кто сколько хотел. И мы преуспели занять земельки на возвышении пологого холма. По периметру — виноградник, в середине — вишни да инжир. Там же построили два сарая. Говоря «мы», я ничуть не лукавлю, потому что помогал во всём отцу с усердием, даже инициативно. Поставили старую кровать меж вишнёвых деревьев. Мне нравилось лежать на ней и срывать спелые плоды, укладывая их во рту. А в одном из сараев я, прогуливая школьные занятия, тайком читал фантастическую литературу. И занимался там гимнастикой с гантелями, чтобы расширить плечи вместе с грудью. Однажды зимой, когда единственный раз и на одни лишь сутки выпадает снег, наметая пышные сугробы, я в сарае разделся догола да плюхнулся в сугроб с головой. Повертелся в нём, затаив дух, словно обжигаясь, выскочил обратно. После сего происшествия даже ни разу не чихнул. Закалился.
Мы с братом накапливали деньги, экономя на школьных обедах и на сдаче от покупок хлеба. Сперва, обитая ещё в старом дворе, купили фотоаппарат «Любитель». Фотографировали всех подряд. Очень интересно было заниматься проявлением фотографий в темноте с красным фонарём. Следующим стал набор для настольного тенниса. Для игры сгодился известный массивный дубовый стол, теперь занимающий центр большой комнаты новой квартиры. Он оказался вдобавок раздвижным. Играли всей семьёй. Позже достали духовое ружьё. Такое, что используется в уличном тире. Сами делали дробь из свинца. Просто. Плавишь металл на костре в сковородке. Затем выливаешь его в консервную банку с дырочками на дне. А банку держишь над ведром с водой. Жидкий свинец капает через дырочки в ведро, там и застывает в виде шарика с хвостиком. Стреляли в своём саду по мишени. Но как-то брату взбрело в голову поохотиться на воробьёв. И я последовал за ним. Было дело, что подстрелили несколько штук, ничуть не жалея. Даже пытались из них приготовить еду. Но однажды, зимой произошёл случай. Он запомнился на всю жизнь. Беззащитный скворец, прилетевший к нам зимовать из северных мест, сидел на земле. Я зарядил ружьё. Выстрелил почти в упор. Скворец глянул на меня. Глаза его быстро стали терять блеск жизни. И остекленели. Я вмиг наглядно осознал, что жизнь, оказывается, именно уходит. Куда? В бескрайнее и бездонное окружение? Совершается некое опустошение тела, именуемое смертью. И сама эта смерть глядела на меня глаза в глаза, отчего я пришёл в ужас. А к ружью как её символу — больше не прикоснулся.
Но были иные случаи с умерщвлением. Мы держали кур. Однажды отец поручил мне поймать курицу и отрубить ей голову. Поймал. Отрубил. Курица выскользнула и бегала безголовая по огороду. Едва поймал её снова. О смерти не подумал. Не видел её. Другой раз мы откармливали поросёнка. Звали его Борька. Я привязался к нему. Дружил. Пришла пора его зарезать. Он жутко визжал, почуяв смерть. Знающие люди сделали своё дело. Вонзили ему длинный нож прямо в сердце. Переживаниям моим не было конца. Потом я ел его копчёности. Мной владело странное, необъяснимое чувство.
При-людия №7. ТРЕТЬЯ ГОРА
Наконец-то мы с братом двинулись в сторону горы. Тогда состоялся настоящий поход со съестными запасами. Причиной путешествия оказалось не просто любопытство, а некая история, рассказанная одним старичком. В посёлке, где нам уготовилось жить-поживать, дворы отсутствовали. Дети собирались на игры в некоем круглом тупичке, довольно обширном. К нему удачно привилось название «круг». Там и взрослые посиживали.
Так однажды появился незнакомый пожилой человек. Он подсел к нам с братом. Потом предложил сообщить нечто интересное. Рассказал о той горе. Якобы, с её вершины можно увидеть вторую гору, а если дойти и до неё, то покажется гора третья. До неё редко кто доходит, потому что просто так её не увидишь. А уж если удастся разглядеть, да на неё подняться, то будущая жизнь станет весьма удачной. Помочь тому способствует раскрытие тайны внутри первой. Ключ для раскрытия можно выкопать там же. Всему есть знаки. Вот оно как. Что представляет собой тайна, сокрытая внутри горы, доступно догадаться самим, если найдём туда вход.
И цель нашего мероприятия оказалась именно таковой. Взбирались мы довольно легко по умеренно крутому каменистому подножью. Там-сям пробивалась всякая зелень с цветочками и без них. «Это «царский хлеб»», — говорил брат, указывая на фиолетовые цветочки. Срывал их и поедал. Причмокивал языком. Я следовал его примеру. Ощущал особый аромат. По-видимому, эта особенность и представлялась царской. «А это «земляной орех»», — брат указывал на зелень без цветков, и острым камешком выгребал вокруг неё землю. Корешок тянулся глубоко вниз и, наконец, завершался кругленьким корнеплодом. Я сделал то же самое. Очистил кожуру плода, съел его. Вкус похож на сырую картошку. Понятно, что столь скудная еда не утоляет голод. Но тот ещё не успел заявить о себе. По пути мы нечаянно обнаружили крупное нагромождение камней, заросших кустарником, а среди них — дыру. В неё можно пролезть. «Она», — прошептал я. И решительно туда втиснулся. Темновато. «Мы же фонарик забыли прихватить», — в голосе моём прозвучала нотка горького отчаяния. Глаза привыкли к темноте и позволили увидеть довольно обширную полость. На её стенах действительно виднелись неясные знаки. Таинственные. Но не удавалось их не только разгадать, но вообще разглядеть. «Вылезай, — сказал брат, — и так дойдём». Он всегда показывал себя уверенным. Я повиновался. Когда мы взошли на узкую длинную вершину, я глянул на море. Горизонт значительно удалился, и шляповидный остров подтвердил свою островную сущность. За ним тоже простиралось море до недостижимых далей. Так мне открылась шарообразность Земли. «Странно, — подумал я, — почему древние люди представляли Землю плоской? Неужели они никогда не поднимались на гору»? Затем мои глаза стали шарить по сторонам. Где же вторая гора? Мы пошли по длинной покорённой нами вершине, испытующе вглядываясь вперёд. Да, там прочитывалось некое возвышение. Добрели до него. Поднялись на пологую вершинку. Но сколько ни всматривались оттуда вдаль вокруг себя, иного поднятия не выискали. «Просто так её не увидишь». Подоспел настоящий голод, не утолённый «царским хлебом» и «земляным орехом». Скушали свои съестные запасы, посидели, свернули назад. Когда спускались мимо каменной гряды с дырой, я горестно вздохнул и прошептал: «В следующий раз возьмём фонарик, тогда всё у нас получится». Тут земля под ногами шевельнулась. Но нам удалось сохранить вертикальное положение. Притом не стало дыры меж камней. Она сузилась до непроницаемости.
Когда мы вернулись домой в состоянии некоторого перевозбуждения, мама всплеснула руками и с укором воскликнула: «Где вы пропадали? Ведь случилось землетрясение, похожее на то, в нашем старом дворе, и я подумала, что вас где-то завалило. Наши-то дома все целые». «На второй горе, на второй горе, — тихо сказал я, — а до третьей не дошли». «Фу ты, — подобно мне тихо сказала мать, даже слегка вкрадчиво, — нет никакой третьей горы, да второй тоже, одна эта гора, и только». «Есть, — уверенно возразил я, — и когда-нибудь дойду до неё».
Кто знает, не иду ли я к ней по сию пору, не ведая способа её заприметить? А старичок больше не появлялся.
При-людия №8. РАННЯЯ ВЛЮБЛЁННОСТЬ
В первый же день в классе, после вопроса одноклассника о вере в Бога, я приметил девочку, сидящую за первой партой в середине. Сам-то примостился за четвёртой, и с краю. У неё была причёска в мелких завитушках, тонкие губы, широкий лоб, слегка оттопыренные уши, большущие глаза, а остальное лицо представлялось почти прозрачным. Она глянула на меня всей своей бездонностью, и я проглотил крупную порцию воздуха. Потом оказалось, что её квартира в первом корпусе нашего двора. Более того, она — дочка начальника цеха, и с ним вместе работает мой отец. А почему раньше не попадала мне на глаза? И в играх не участвовала. Я задался жизненным вопросом, всяко собираясь узнать секрет от неё самой. Хотя, в играх обходился без её участия. Вертелась средь нас другая девочка, тоже с пышной причёской и жгучими очами. Она исполняла роль моей возлюбленной в наших спектаклях по мотивам просмотренных фильмов. Я даже собирался на ней жениться. Но потом эту девочку увезли. Жду возвращения. А её роли пока попеременно достаются другим, но их работа настолько бесталанна, что непременно вызвала бы у Станиславского известную оценку: «Не верю». И вот, пожалуйте вам — сюрприз. Ей и роль играть не надо. Имя открытой мною девочки — Сева. Такое же прозрачное, что и лицо. Ещё она занимается в музыкальной школе на фортепьяно. В руке у неё покачивается папка с надписью «Ноты». А мне только предстоит долгий путь туда же, но к виолончели. И — через тернии в виде неподдающегося медного альта да каверзной остроугольной балалайки.
От близкой встречи со мной и от жизненного вопроса она всегда уклонялась, даже с небрежностью чуть выставляла нижнюю тонкую губу. Но издалека непременно стреляла в меня блестящими глазами настежь раскрытыми. Такая у нас возникла особенная взаимность. Она тоже оказалась отличницей. Учителя часто говаривали: «Берите пример учёбы с Жорика и Севы». Так между нашими именами предстал союз «и». Что ж, для начала неплохо.
Был случай, когда стая мальчишек вскричала мне: «Побежали скорее, там за вторым корпусом Любка хочет, чтобы кто-нибудь из нас в неё влюбился. Обещает представление. Полностью разденется да потанцует. Покажет свои прелести». Я не побежал. Любопытства не возбудилось. Я знаю, что если уж суждено мне влюбиться, то, конечно же, не в тело с прелестями, а в то, что невидимо присутствует в нём, исключительно в девичью душу, в жизнь. В ту самую жизнь, которая может уйти из тела, как у того скворца, но остаться навечно в бескрайнем и бездонном окружении. Только там находится то, во что следует влюбляться. Я уже твёрдо осознал, что у каждого человека есть душа, означающая саму жизнь, потому что ощущал её в себе. Частенько возникало у меня эдакое трепетное ощущение. Вот и Сева, у неё за прозрачностью лица сияло именно то, что означает жизнь, светилось непостижимой глубиной. Я вижу этот свет её души, и он дорог мне. А Любка вскоре умерла от водянки мозга.
Шли годы. Мы по-прежнему отстояли друг от друга. Даже в те минуты, когда я по неотложному поводу, но с глубокой застенчивостью посетил её дом один раз. Вместе с тем, возникла, а затем испытывалась некая невыразимая, совершенно внепространственная близость. Она чем-то напоминает былую мою тайну, скрытую за дверцей шифоньера с овальным зеркалом, и ту, что внутри бестелесной трубы, тянущейся от головы в бесконечность. Также былую. Однако начало так и оставалось началом. Оно будто застыло. А потом, после окончания семи классов, она поступила в музыкальное училище, и школа опустела. Поводы посетить её дом оказывались всегда отложенными. Тем более, в старом своём крестообразном дворе я почти никогда не появлялся. К тому же удалось переключиться на иную девочку, не менее утончённой внешности. Ещё в начале седьмого класса. То ли из-за настойчиво длящейся удалённости наших отношений с Севой, то ли случился банальный приём вызвать у неё ревность. Но скорее всего потому, что именно она сообщила мне о запуске первого искусственного спутника. А я ведь сильно увлекался космосом и постоянно читал журнал «Знание-сила», где описывались будущие спутники. Иная девочка сидела за партой позади меня, и я постоянно туда оборачивался, чтобы побеседовать о будущем науки, спиной к доске и учителю, за что получал порицания.
Временно побывала у нас в школе ещё одна, и весьма активная девочка спортивного склада. Она сразу приметила меня. Пригласила бывать на спортивных занятиях вместе. Они происходили на том стадионе, где недавно судили товарища Багирова как врага народа и объявили ему смертный приговор. Я согласился и приехал с ней туда. Никакого судного духа не почувствовал. Стадион как стадион. Дух чисто спортивный. У меня сызмальства не получалось с продолжительным бегом, хотя в ходьбе без отдыха — не было равных. Она пыталась наладить мне правильную «дыхалку» в беге. Мы затем подолгу сидели там на деревянных подкладках бетонных ступеней зрительских трибун, помахивая ногами в воздухе, и говорили, говорили без устали о всяком интересном. И удивительно, речи мои ни разу не сбивались, текли ровно, без запинки. Симпатические токи. Они. Благоприятные струи исходили от неё, обволакивали меня простым спокойным вдохновением, вовлекали в непосредственность. Эта подружка налаживала мне «дыхалку», и речь моя попутно выправлялась. Но только в её присутствии. Вскоре закончилось время нахождения подружки близ меня. Жёсткие неприятности с речью успешно воротились.
Начиная с десятого класса, мальчишеская часть заметно уменьшилась, а девчачья — увеличилась. Произошло объединение классов «А» и «Б». Причиной послужило то, что нам объявили о «хрущёвском» переходе на одиннадцатилетку для связи школы с жизнью. Так многие мальчишки ушли в вечернюю школу, где сохранялась десятилетка, и тем сэкономили целый год. А я тогда же, с прибытием большого числа новых девочек, вдруг, в сравнении с ними, открыл сугубую исключительность той, иной моей девочки, с утончённой внешностью и познаниями в космической науке. Сквозь утончённость и физическую теорию засияла душа. Её свет озарил моё влюбчивое сердце, оно загорелось в ответ. Свет не угасал, он лишь набирал силу. Тесно с ней подружился, частенько захаживал в гости в один из «финских» домов. Её мама охотно угощала своим кулинарным искусством. Говорил я мало, опасаясь оконфузиться не покидающими меня голосовыми препятствиями. Но достаточно, чтобы прослыть неглупым человеком. Она и сказала однажды убедительным тоном: «Ведь ты неглупый человек, и должен понять, что дочка моя не годится тебе в невесты; я советую вам просто дружить». Что касается советов, то дело обстояло совсем наоборот. Уже издавна именно ко мне обращались за советом разные многие люди. Я всякий раз уважительно отвечал, нередко попадая в цель. Но в чём, в каких потёмках скрывалась некая ущербность, мешающая моей девочке быть невестой, действительно не понимал. Моё светлое пламя в груди становилось объёмнее и горячее. Дома, занимаясь на виолончели, я выдавал искромётные экспромты.
А Сева? Мы встретились случайно однажды в центре города. Она чуть-чуть выставила нижнюю губу. А в настежь открытых глазах пронеслись насыщенные искры. Прошлись вместе лишь для того, чтобы она показала своё новое жилище. То был надстроенный этаж старого дома, состоящий из двух квартир. А ведь годом раньше выдался случай и нам туда въехать, во вторую квартиру. Дело в том, что её отец предложил моему отцу соучаствовать вместе с ним в строительстве будущих своих жилищ своими руками или средствами, как и он сам. Средств не сыскалось, руки, да вообще всё тело отца — без того уставали на работе, а я был ещё мал, не годился в строители, несмотря на богатый опыт по возведению сараев в нашем саду. Свободными руки оставались только у моего брата, поскольку он окончил школу и ничего не делал. Но тот отказался их применять в созидательном труде, потому что руки-то — музыкальные. Вторая квартира досталась другим. То есть, явно выпадал чудесный шанс довестись нам естественными соседями, и в таком случае причины для встреч не требуются, но…
Роль моего брата, которого я в придачу называл другом, в моей судьбе оказалась немалой. Много чего приключалось по его инициативе. Худого иль доброго? Скорее всего, там сквозила некая адиафора. Будто нейтральность. Но судьбоносная. И теперь. Он посоветовал мне перейти с виолончели на контрабас, чтобы играть в эстрадном ансамбле на танцах. Я послушался. Играл по вечерам в клубе, зарабатывал свои первые в жизни деньги. Ещё когда заканчивал девятый класс. Школьные девочки приходили туда, но не танцевали, а лишь грудились кучкой и сдержанно восхищались моей игрой. И та, которой запретили быть моей невестой — тоже. Она стояла где-то в уголку. Грустно посматривала на меня. Ей цыганка нагадала, что она выйдет замуж в 20 лет. Сам я, по какому-то наитию, намеревался жениться лишь ближе к тридцати годам. Ну, скажем, после 28-ми. Явная нестыковочка. Так оно и вышло в действительности.
Связь школы с жизнью заключалась в работе на каком-нибудь производстве. Мы практически превращались в вечерников. Странно. Почему я сразу не перешёл в вечернюю школу, не сэкономил целый год? В итоге потерял два, сначала не поступив в школу годом раньше, затем оставаясь на «связи с жизнью». Работа мне досталась на стройке. Учеником сантехника и подсобником сварщика. Не вышло раньше построить собственную квартиру да стать близким соседом обладательницы прозрачного лица, навсегда утраченной, — так делаю теперь это для других, совсем чужих…
Один раз, находясь на крыше строящейся пятиэтажки («хрушёвки»), я подошёл к её краю, чтобы подтянуть снизу нужную деталь. Дом качнуло. Под ногами пропала устойчивость. Вовремя подбежавший сварщик схватил меня, оттащил от края. Мы вместе распластались на битумной кровле. То было третье, успешно пережитое мной землетрясение. И дом также устоял.
Потом я недолго работал помощником слесаря-сантехника на крупном нефтеперерабатывающем заводе. Недолго, потому что стал водителем электрокара, поскольку тот занимал обширную территорию. Там необходимо перевозить всякие трубы да прочее хозяйство туда-сюда Я сдал экзамены на водительские права, можно сказать, параллельно. В школе нас обучали водительскому искусству на грузовике и преподали азбуку устройства автомобиля. Запомнилось главное правило светофора. Наш наставник спрашивал, что означает жёлтый свет? Ответ — приготовиться. «Нет, — восклицал наставник, — жёлтый свет означает освободить перекрёсток». «Освободить перекрёсток». — Так я ответил на экзамене по вождению. И получил водительские права с похвалой. Однако такой итог связи школы с жизнью вовсе не пригодился в жизни настоящей. Полученные права, кроме как для недолгого вождения электрокара, никогда не использовались.
В то время почти все молодые люди поголовно стремились быть стилягами. Главное — иметь самые узкие брюки. Соревновались, у кого уже. Я не отставал от этого стремления, и сам ушивал штанины брюк, используя мамину ножную швейную машинку «Зингер». Ещё надо иметь в причёске «кок», широкоплечий пиджак, лаковые туфли и галстук в виде шнурков на брелоке. Девочки смеялись над нами, но одновременно горевали. Потому что их стиляжья мода почти не задевала, будто обходила бочком. Но, к счастью, пришла вскоре мода на мини-юбки, тогда и они кинулись соревноваться, у кого выйдет короче.
Кстати, я намеренно не уточняю национальные принадлежности моих девочек из детства, одна из которых вдруг разделила бы мою судьбу. Потому что в городе Баку тогда была объединяющая всех, единственная национальность — бакинцы.
При-людия №9. КАК Я СТАЛ МОСКВИЧОМ
Мама имела в характере своём лидерские качества и неизменную тягу к дружбе с интеллигенцией. По-видимому, в ней действительно сохранилась жилка Ножиных, когда-то пребывающих в элитных кругах. Кстати, и нынешние дети мои тоже не скрывают барские замашки, да аристократические манеры. Довольно крепкая наследственность. Дать мне высшее образование было также высшей целью мамы. Она постоянно на том настаивала. И я сам на то настроился. Выбирал. Поначалу, ещё в шестом классе, отдал предпочтение скульптурному искусству. На то меня подвигло умение в самом раннем возрасте лепить из глины различные автомобили. Потом потянуло к художеству. И то не без причины. Тоже в раннем детстве я мелом рисовал на асфальте нашего двора портреты вождей. Особенно удавался Сталин. И ещё написал масляными красками портрет брата на трапециевидном куске фанеры. А в школе меня определили главным художником. Рисовал стенгазеты и всякие наглядные пособия в специальных кабинетах. Помню, самой замечательной композицией вышла картина кур заморских пород на огромном листе бумаги в кабинете по зоологии. Классным руководителем у нас была учительница немецкого языка. Она с лёгкостью отпускала меня со своих занятий на художественную деятельность. Надо сказать, данное обстоятельство имело странное последствие в будущем, о котором поведаем потом. Из всех школьных предметов мне легче всего подчинялась геометрия и физика. Учительница по физике, Татьяна Михайловна Гасюк, бывшая петербурженка-ленинградка, эвакуированная во время войны и оставшаяся в Баку, весьма хвалила мои способности, прочила стать великим учёным, открывателем новых законов мироздания. Она была моей любимой учительницей. Рассказывала о блокадных днях в Ленинграде до эвакуации. О голоде и холоде, о том, как добывали еду (случалось, порой кто-то даже ел человечину), и как утеплялись. Рассказывала и просто о городе. О его величественной красоте. Она преподавала и астрономию. Сей предмет мною тоже любим. Разглядывать ночное небо, — страсть какая-то неуёмная. Вместе с тем, я часами просиживал в Центральной библиотеке, читал много книг, в промежутках подумывая: а что, если податься в писатели? Пробовал кое-что сочинять. Фантастику. Продолжал заниматься музыкой. Одним словом, выбор получения образования — широк до необъятности.
Летом 1961-го года брат вознамерился поступать в ГИТИС (Государственный институт театрального искусства). Он предложил мне поехать в Москву вместе с ним. Я увязался. В коридорах артистического заведения толпилось много искателей актёрской славы. Но что странно, они обращались ко мне, а не к брату по поводу настоящего артистизма. По-видимому, из-за моего явного состояния независимости, выпирающего наружу. А брат застенчиво пребывал рядом, будто он сопровождал меня тут, а не я его. Подолгу ходил по городу, и однажды, двигаясь по тихой улочке да бегло размышляя о будущей жизни, увидел озеленённый двор с фонтаном посередине, красивое здание в глубине. На нём вверху небольшими буквами написано «Архитектурный институт». Постоял, вчитываясь в эти буквы, словно вбирал их в себя. Туда, в глубину подсознания. Пошёл дальше, но притом так же глубоко призадумался. Глубоко, значит, не облекая думу в какие-либо словесные конструкции. Эдакая длительная театральная пауза произвелась в размышлениях. И насытилась она предчувствием чего-то самого важного в жизни. Будто выстраивались там некие конструкции, предопределяющие судьбу. А внешний мир, в сей же час заполнявший улицы, требовал нечто своё, неотвратимое. Отовсюду к сердцу нашей родины, Красной площади тянулись толпы людей. И я, совершенно невольно, продолжая пребывать в паузе, подался в одну из них. Оказывается, там состоялась встреча с космонавтом Германом Титовым, недавно совершившим суточный полёт вокруг земли.
Я вернулся в Баку, чувствуя себя обогащённым ёмкими представлениями о жизни. Брат в институт не поступил. Тогда же его призвали в армию. Он там удачно пристроился в «музвзводе» со своей скрипкой. В городе Костроме. К нему тоже неотвратимо подкрадывалась судьба со своей сетью.
А потом случилась пренеприятная история. Эстрадный ансамбль, в котором я играл на танцах, приписан одному крупному промышленному предприятию. Тому самому, где я же гонял на электрокаре. А оно шефствовало над погранотрядом, что на границе с Ираном. Должны состояться длительные шефские концерты: с первых чисел мая до заключительного выступления в День пограничника 28-го мая. Я тогда оканчивал учёбу. Шла подготовка к экзаменам на «Аттестат зрелости». Что решить? Отказаться от гастролей? Нетушки. Поехали.
Из дальних странствий возвратясь, я немедленно был вызван к директору школы. Эту должность занимала Мария Ивановна Никитина, высокая строгая дама с ослепляюще сверкающими очками на глазах, по совместительству преподававшая литературу, но не в нашем классе. Она встретила меня словами: «Ты, решением педсовета, не допущен к экзаменам, поскольку пропустил весь подготовительный период». Я спросил, когда будет допуск. На следующий год, — прозвучал ответ. А ведь чудесно водились концерты по берегам пограничного Аракса с видами на соседнюю чужую загадочную страну! И вот — неминуемая расплата. Конструкции судьбы концами не состыковывались, повисли, словно выпавшие откуда-то ремешки. «Но я своей властью могу допустить тебя». «Ой»! «Правда, с одним условием: ты обещаешь сдать все экзамены на отлично… ну, пусть с одной четвёрочкой». «Согласен»! — счастливо провозгласил я. И сдал. Действительно, лишь с одной четвёрочкой. А на выпускном балу директор пригласила меня на «белый танец». Улыбалась, поблёскивая очками, и говорила: «Молодец, выполнил уговор, умеешь крепко держать слово, и на экзамене по литературе ты написал настоящее крепкое сочинение».
Получив аттестат, я на следующее раннее утро, в конце июня 1962-го года отправился в знакомую Москву. Улетел на самолёте «Ил-18». Решил поступать в Архитектурный институт. На факультет градостроительства. Ведь сия профессия вбирает в себя всю широту моего выбора. До начала вступительных экзаменов больше месяца, успею подготовиться.
Перед отъездом я посетил свою старую учительницу Анну Родионовну. Она меня напутствовала, дала маленькую посылочку и адрес своей дочери, проживающей недалеко от Москвы, в городке Реутов. «Обязательно зайди к ней, ведь и ты мне почти сын».
Когда я вошёл в здание Архитектурного института, ещё до конца не избавившись от заложенности в ушах из-за шумного самолёта, в безлюдном вестибюле меня встретили гипсовые слепки древнегреческих скульптур: полностью обнажённые Дорифор и Диадумен. Они своенравно выделялись на высоких постаментах и бесстрастно глядели в пространство глазами без зрачков, словно являя собой свободу. Я сразу подсознательно понял, куда попал. Уши освободились от заложенности. Однако приёмная комиссия ещё не работала. Рановато прилетел. Похоже, ночлег в общежитии не светит. Вышел во двор. Походил вокруг фонтана. На его бордюрчике сидели три весёлые девушки-подружки с большими папками для бумаги. У одной из них та была раскрыта на коленях, и я увидел рисунок гипсовой головы. Догадался, что они тоже готовятся поступать. Приблизился к той, с раскрытым рисунком на коленях, попутно обнаружив продолжение ног в виде тонких голеней, спросил, где тут рисуют. Она глянула на меня из-под прядей волнистых русых волос, и оттуда, из взгляда исходил тоже некий вопрос. Эдакий сакральный, что ли. Взгляд словно что-то искал в глубинах моего лица. А губы создали в центре звёздочку. Она промолчала, поджав под себя тонкие голени. Ответила другая. Объяснила путь. Я нашёл кафедру рисунка, записался на курсы. Когда вернулся во двор, те уже ушли, оставив нематериальное облако вокруг фонтана. Правильнее сказать, одна из них его оставила. Со звёздочкой. «Незнакомка», — тихо сказал я себе и стал выделывать круги подле фонтана. «Что, — обратился ко мне один тоже весёлый молодой человек, — не устроился»? «Угу, и ночевать негде». Тот ухмыльнулся. «Я тоже здесь не устроился. Дам совет. В МГУ экзамены начинаются через неделю. Сдашь документы на поступление, получишь общежитие. А поступать не обязательно. Вернёшься сюда уже ко времени». Хе, — подумал я и уже немедленно бы приехал на тогдашние «Ленинские горы», но вспомнил учительницу, посылочку, адрес в городке Реутов. Потом МГУ. А поначалу — в пригородную зону.
Городок оказался больше похожим на деревню. Исключительно отдельные домики с садами. Быстро отыскал нужный среди них. На окраине. Забора нет. Постучал в окно. Оттуда высунулась улыбающаяся женская голова. Я объяснил свой визит. «Вот и хорошо, — сказала она, — полезай в окно, потому что дверь заклинило наглухо, поможешь починить». Я залез. Попили чайку, побеседовали. С дверью пришлось повозиться, но успех был достигнут. Я вышел через неё погулять. Совсем рядом — небольшой овражек, а за ним — светлый лесок на травянистых волнах земли. Меня подняло. Вот они, рассказы Анны Родионовны, обёрнутые в любовь и грусть. Я рванулся туда бегом. Валялся на траве, обхватывал деревья в обнимку, целовал кору. И плакал. Господи! Чудо какое расчудесное! Ведь всё тут родненькое, своё до самой глубины сознания! Меня обуяло бездонное чувство обретения действительной, самой настоящей родины, давно утерянной, а ныне явленной драгоценным подарком. Я впервые понял, что такое счастье, подлинное, человеческое. И будто более ничего не нужно. Переночевал на чердаке, окутанный сладостными переживаниями.
А утром — на «Ленинские горы». Документы приняли, дали направление в общежитие на одиннадцатом этаже высотного здания. Ячейка состояла из двух комнат и душа с уборной. Там уже обретался один человек. «О, — сказал он, — я тебя знаю». Полез под кровать, вынул чемодан, достал оттуда фотографию. На ней изображена группа солдат-пограничников и мы, оркестранты. «Вот ты, а вот я», — сказал напарник-абитуриент. Чудеса!
Меня воспитывали честным человеком, и я всё-таки начал сдавать экзамены на физический факультет по специальности Астрономия. Одновременно посещал подготовительные курсы по рисунку и черчению в Архитектурном институте. Представлял себе свою будущую учёбу. Если поступлю в МГУ, то буду параллельно вольным слушателем в Архитектурном. Или наоборот. Письменный экзамен по математике оказался не по зубам. Она совсем другая, не школьная. Но я написал, что знал, и, по-видимому, из сострадания — получил «удовлетворительно». Сие означало, что проходной минимум в двенадцать баллов по профилирующим предметам удастся набрать, если устную математику и физику вкупе сдать на «девятку». Но, заслуженно получив по устной математике такую же «троечку» с натяжкой да ухмылку экзаменатора, физику на «шестёрку» одолеть не удалось. Последний, иностранный, — сдавать мне уже не рекомендовали, поскольку сие дополнительное испытание бессмысленно из-за недобора баллов по основным предметам. Пропустил да отправился гулять. А когда воротился, застал своего напарника одетым, с чемоданом в руке. Он тоже не прошёл по конкурсу. «Ты чего торопишься, — сказал я, нас ведь пока не выгоняют». «Поступил в университет, в Харьковский, — говорит счастливец, — приехал его представитель и записывал туда всех тех, кто не прошёл по конкурсу в МГУ. Желающих. Даже без иностранного. Я записался. Теперь еду в Харьков. А ты где пропадал»? «Да ладно, буду поступать в Архитектурный». А сам подумал иное. Ведь не пошёл бы гулять, то пал бы на соблазн и тоже оказался бы студентом Харьковского университета. А потом бы сидел в обсерватории на горе у Фороса. Бы. Значит, судьба иная. Четыре экзамена здесь и семь там. Всего одиннадцать. И в школе было десять. Хорошее число. Двадцать одно очко.
Забрал документы, принёс в Архитектурный. Там надо пройти врачебную комиссию. Хмурая некрасивая женщина осмотрела моё тело, покивала головой, а потом стала что-то спрашивать. И тут меня одолел спазм в речевом аппарате. Я не мог произнести ни одного слова. Заикание проявило себя во всей красе. «Ну, нет, молодой человек, я не допускаю вас к экзаменам», — сказала пасмурная врач и написала справку в приёмную комиссию об отказе. Жар пронзил меня от головы до пят. Я тут же вспомнил своего сияющего напарника по МГУ, ставшего студентом на халяву. Мог бы ведь сам оказаться таким же, если не бесцельное гуляние. А что теперь? Армия. Военкомат меня, вроде бы не забраковывал. Призовусь в погранотряд. Ха-ха. Замешательство моё оставалось недолгим. Я выхватил злополучную справку, направился прямо к проректору по учебной части. Очень строгий человек. Настоящий чекист. И фамилия — Лукаев. Я подал ему скверную записку врача, заявил: «Разве имеет она право на такое решение»? Чисто сказал, без запинки. Тот велел ещё что-нибудь промолвить. О себе. Рассказал. Чуть-чуть запнулся разок, но почти незаметно. Праведный гнев подсобил. «Действительно, — согласился проректор, — пойдём». Мы вместе вошли в медицинский кабинет. Врач, похоже, испугалась. Сумрачность сменилась на покорность. «Немедленно перепишите справку с положительным результатом», — сказал бывший чекист, похлопал победителя по плечу, сказав: «А ты обязан поступить, и без единой запинки».
Для меня эти слова показались таким же уговором, что и с директором школы. Его надо исполнять. Я устроился в общежитии на Неглинке 29/14, где висел плакат, гласящий «лучше переспать, чем недоесть», да звучали из магнитофонов песни Окуджавы. И тщательно готовился к экзаменам. Особенно по рисунку и черчению. Их, затем, и надо было сдавать в первую очередь. Рисунок головы Дорифора — восемь часов в два приёма, капитель — четыре часа, чертёж замысловатой вазы на сопряжения — два часа. Четырнадцать часов изнурительной работы, хоть и не подряд. Гипсовая голова Дорифора вышла больше похожей на живую, а гипсовая капитель, — на мраморную. Маловато времени отвелось на подготовительном курсе. По черчению произвелась слишком корявой надпись. И вот, — списки не прошедших этот первый тур. Они выставлены за спинами Дорифора с Диадуменом. Длинные столбики. Потому что конкурс оказался более шести человек на место. Я пытал взглядом колонку на букву «С». Много фамилий. Но, к счастью, без моей. Рядом стояла понурая женщина, по-видимому, она была матерью кого-то, оказавшегося в списке. «Нету», спросила меня. «Нету», ответил я с удивлением. «Ну, поздравляю, рада хоть за тебя». И обняла, всплакнув. Конкурсный фильтр сократился до двух человек на место. Математику и физику сдал без подготовки. После МГУ-то. Вытаскивал билет, сразу отвечал. Отлично. Сочинение по литературе — тоже. С рисунками оказалось не столь удачно. Однако, хорошо. Черчение — тоже. Проходные баллы по профильным предметам набрал с избытком. А последним и непрофильным экзаменом случился иностранный язык. Но я ведь в школе на уроках немецкого не засиживал. Меня отпускали рисовать стенгазеты да стенды. И ставили четвёрки в дневнике. Знания немецкого отложились в памяти весьма скудными. «Ихбин дубин», — пробурчал я, вытаскивая билет с тремя вопросами. К одному из них прикреплён печатный текст из немецкого литературного произведения, который предстояло перевести. Бернхард Келлерман, «Туннель». Я совсем недавно прочитал этот роман. Глянул на листок с почти сплошь незнакомыми словами, но, к счастью, обнаружил в начале и в конце нечто понятное, соответствующее моим познаниям, что позволило догадаться, откуда выхвачен фрагмент. Написал по памяти прочитанный недавно русский перевод. Время вышло, надо отвечать. Я подсел к экзаменатору, колоритной женщине с пытливыми очами, предъявил свой труд. «Ух ты, — была реакция экзаменатора на прочитанный текст, — так у тебя тут не подстрочник, а настоящий художественный перевод»! Затем речь зашла о немецкой литературе, знаю ли я ещё кого из писателей. Я перечислил. «Надо же, — сказала моя визави, — они же все мои любимые; ладно, молодец, можешь не отвечать на остальные вопросы, — глянула в экзаменационный лист, — у тебя ведь проходные баллы в избытке; четвёрочка устраивает»? «Угу», — я промычал даже слишком поспешно.
Пришло письмо от брата из воинской части, что в Костроме. Приглашал на свадьбу. Шустро его ухватила судьба и понесла своим неведомым путём. Я, не задумываясь, поехал, не дождавшись иного списка — поступивших. Всего должно быть сто пятьдесят счастливчиков. Когда вернулся, тот уже был снят. Подтверждения моей удачи я не сыскал.
Первое сентября. Торжественное собрание в Красном зале Архитектурного института с зачитыванием списка новых студентов. Фамилии перечислялись по группам. Первая, — меня нету, вторая, — нету, третья, четвёртая… нету, нету. Проходят напряжённые полчаса. И уже последняя, восьмая. У меня застыло дыхание. Буквы шли одна за другой. Вот, наконец, рядышком, «П». Петровский, Помогайченко, Пустовалов, Пьяниченко… И — Саликов. После меня всего двое: Тулина, Чвалун. Полторы сотни завершены. Я выдохнул с удивлением.
В тот же день я получил временную московскую прописку. Так я стал москвичом.
При-людия №10. «ТРУБА»
В общежитии на Неглинке, иначе говоря, на «Трубе», поскольку рядом, на стыке трёх бульваров в низине была Трубная площадь, довелось проживать эдак пунктирно. Сначала лишь до октября, затем, на четвёртом и пятом курсе. От площади налево поднимался Петровский бульвар, направо — Рождественский. Оба наверху заканчивались монастырями, соответственно, Петровским и Рождественским. По ним ходил трамвай номер А, «Аннушка». Прямо, продолжением Неглинки пролегал Цветной, доходил до Самотёка (часть Садового кольца). На нём — старый Центральный рынок, старый цирк и новый панорамный кинотеатр «Мир». Неглинка другим концом замыкается Охотным Рядом. Её пересекает улица Кузнецкий Мост, сохранившая гранитную брусчатку и своё значение как своеобразного центра художественно-интеллектуальной жизни Москвы. Неглинка — бывшая речка. Её взяли в трубу, захоронили под улицей. Отсюда все наши названия. Ходьбы в институт на Рождественке — не более десяти минут в горку мимо «Сандуновских» бань. Завтрак по обычаю в «Пирожковой» напротив института. Два свежевыпеченных добротных пирожка с разной начинкой по 6 копеек новых, пореформенных денег, сокращённых в десять раз по сравнению с прежними, и 8 копеек за стакан молока. Обед — в институтской столовой. Комплексный. За 30 или 40 копеек. Можно брать отдельные блюда, например, только суп-пюре гороховый за 9 копеек. И поужинать доступно там же в буфете, да почти бесплатно. В институте существовало вечернее отделение, так что буфет работал допоздна. В центре стола всегда уготованы две стопки хлеба. Чёрного и белого. Горчица, соль. И чаша знаменитой архитектурной квашеной капусты. Всё бесплатно. Берёшь чай за 3 копейки, вместе с ним наедаешься хлебом с капустой да горчицей. Я такое допустил, кажется, всего один раз, потому что стыдно. Но если ещё взять за 17 копеек увесистую порцию сыра, то ужин попросту шикарный. Одним словом, имея стипендию 28 рублей, — живи-не-тужи. И отец мне присылал по 10 рублей каждый месяц. Хлеб выставлялся на столах бесплатно во всех столовых и кафе. Видимо, то был первый шаг на пути в коммунизм, объявленный Хрущёвым в 1960-м году на двадцать лет. Однако уже к осени 1963-го случился зерновой неурожай, впоследствии продолжающийся, хлеба не хватало даже в магазинах, и народ закупал его впрок, опустошая полки. Больше никакой поступи в светлое будущее не предвиделось, да и первый шаг пришлось отменить. Был выбран курс на зрелый социализм. Он приступил к созреванию на следующий год, когда Хрущёва освободили от должности, мотивируя его волюнтаризмом со всякими прочими злоупотреблениями. Воцарился Брежнев. Отец на сей раз отдал предпочтение Косыгину.
Если продолжить о местах с едой-питьём, то могу добавить. При получении стипендии мы ходили пировать в «Шашлычной» на углу Неглинки и Кузнецкого Моста. За целых три рубля. Шашлык, вино и ещё закусочка. А рядом — «Кафе-молочное», где мы подолгу засиживали за чашечкой кофе по 5 копеек, на манер жизни в Париже. Туда заходили и студенты «Щуки» (театрального училища), что на Петровке. И ещё постоянно бывал один чернявый художник. Он стоял у торцовой стены, рисовал углем выбранные им физиономии. Одним словом, богема. Она вся умещалась за столиками у окна. Иные столы занимали посетители ЦУМа, что напротив. С большими сумками, заполненными ценной добычей.
Мы — это большая компания, состоящая из нескольких парней и нескольких девушек. Среди них неразлучная тройка, та самая, с которой я познакомился по приезду в Москву подле фонтана. А уже среди этих, совершенно отдельно — русоволосая девушка, с вопрошающим взором, звёздочкой в центре губ, с тонкими голенями. «Незнакомка». Школьно-детская влюблённость уходила вдаль, рассеивалась в собственном обширном пространстве. Но из неё пока почти незаметно сгущалась взрослая. Но главное оставалось. Живая душа девичья. Она, сидя напротив, по-прежнему иногда уставлялась взглядом в мою глубину с таинственным вопрошанием. Возможно, эта сакральная пытливость и разрешилась бы, если хоть раз мы оба оказались наедине. Однако такого случая не представлялось. Будто некая внешняя сила того не позволяла. Аудитории, в которых мы трудились над своим будущем, тоже были разными. Я, правда, заходил туда время от времени, встречая всё то же выражение в её глазах. Позже, через много-много лет, она попросила написать её портрет. Я написал. По памяти. Там сам собой возник тот же сакральный вопрос во взгляде. Я приписал рядышком бестелесный профиль своего лица. Ту глубину, куда адресован вопрос. И назвал картину «Незнакомка». Загадка внутри взгляда сокрыта поныне.
С едой вокруг института вообще всё обстояло слишком даже хорошо. И тебе пельменная на углу Пушечной, и тебе ещё одна пирожковая на Кузнецком. А недалеко от общежития, в Столешниковом переулке — славное кафе «Лира». Везде достаточно не более полтинничка, чтобы насытиться. И с выпивкой спиртного дела обстояли чудненько. Помимо шашлычной открылось крошечное кафе в крутом переулке между Неглинкой и Рождественкой. Поскольку оно оказалось ровно посередине, один из членов нашей постоянной компании, Виктор Пустовалов назвал его «Пол-горы». Оно закрепилось навечно. Там и распивалось спиртное. Паша Аносов, большой интеллектуал и эстет, брат известного дирижёра Геннадия Рождественского и сын профессора по ландшафтной архитектуре Залесской, никогда не брал закуски. У него в нагрудном кармане хранилась корка чёрного хлеба с плесенью. Вытаскивал её и с аппетитом занюхивал выпитое. Кстати, и бесплатный хлеб к тому времени исчез. Окрест удобно располагались и продовольственные магазины с винными отделами, где можно было на месте выпить полстаканчика или целый. Для того там уготовлен специальный стол. Паша однажды буквально затащил нашу пьяненькую весёлую компанию к своему брату. Геннадий Николаевич принял весельчаков радушно. Супруга его, Нина Тимофеева, прима-балерина Большого театра отнеслась к нашему вторжению сдержанно, однако сразу выгонять не стала. Помню, что я вёл себя скверно, оставив нелицеприятное впечатление, которое, надеюсь, вскоре сошло на нет, позабылось вместе со мной.
Окна наших больших комнат с плакатами и магнитофонами (а в них жило по 6 человек) выходили во дворик, а тот одновременно являлся летним добавком к ресторану «Узбекистан». Иные ближайшие рестораны тоже имели названия подобной тематики: «Берлин», «Будапешт». Так вот. Среди наших притеснилась одна узкая комната, постоянно запертая. Иногда туда кто-то приходил, кто-то уходил. Потом выяснилось, что там находилась аппаратура подслушивания. В каждом столике ресторана вмонтирован микрофон. Сотрудники КГБ могли подслушивать разговоры посетителей, дабы потом выловить кого-нибудь в чём-нибудь подозреваемом. По-видимому, во всех ресторанах Москвы таковое практиковалось по обычаю. И даже в каждой башенке «сталинских» высотных зданий затаивались подобные службы. Что они оттуда подглядывали да подслушивали, не могу знать. В институте много чего происходило запоминающимся. Например, «сплошняк». Это когда за неделю до сдачи курсового проекта отменялись все занятия, кроме проектирования. Случалась настоящая творческая «богема» с раннего утра до позднего вечера, где я сочинял, конечно же, что-нибудь необычное. В дни сплошняков в каждую группу внедрялся некий соглядатай, следящий за нашим богемным поведением. У нас им был человек, одетый в коричневое пальто. «Коричневый идёт»! — шептал тот, кто поближе к двери. И все принимали серьёзные выражения лиц, устремляя взгляды в свои подрамники. Однажды он вошёл и сказал: «Ребята, я знаю, что вы меня называете коричневым и опасаетесь, будто я донесу на вас что-нибудь неприятное; но я же понимаю вас и служу свою службу по приказу вышестоящих органов, но предавать никого не стану». Мы тут же достали припрятанные бутылочки с вином, затащили «коричневого» в круг, и все вместе выпили за дружбу студентов с Комитетом Государственной Безопасности.
Надо сказать, что общежитие на «Трубе» занимали почти только юноши. Иногородних девушек приезжало мало. В ту пору Архитектурный институт был преимущественно мужским. В нашей группе, например, поначалу состоящей из 24-х человек, девушек насчитывалось лишь 4. Даже мужских туалетов было больше, чем женских. На один. Тот размещался рядом с кабинетом проректора по учебной части, Лукаева. В последующие годы женская часть успешно давала прибавку. И количество туалетов сравнялось. Лишний мужской стал помещением для натягивания бумаги на подрамники.
Живя на «Трубе» в последующие годы я частенько, но в одиночку заходил в «богемное» «Кафе-молочное». С книгой. Брал две чашечки кофе. Садился за наш столик у окна. Одну выпивал горячей, а вторую оставлял в сторонке. И читал. Несколько часов подряд. Прочитывал книгу целиком, допивал холодный кофе, уходил. И вот что удивительно. Я сидел за столом один. Было свободных ещё три стула. Но никто из посетителей ЦУМа с сумками не подсаживался ко мне даже тогда, когда за другими столами не светилось ни одного свободного места. Ждали своей очереди. Наверно, не желали мешать моему одиночеству.
При-людия №11. ВХОД В ИСКУССТВО И ДУХОВНЫЙ МИР
Предметов по искусству изобиловало. Рисование: карандашом обыкновенным, «пушкой» (толстый мягкий графитный стержень в механическом держателе), пером. Живопись: акварель, гуашь, масло, сграффито, мозаика, витраж, линогравюра. Скульптура: только лепка. Композиционное моделирование: Начертательная геометрия: построение перспективы различных форм, построение теней на различных формах. И, конечно же, архитектурное проектирование, начиная с основ. Градостроительное проектирование. Интерьер. Ещё ландшафтное проектирование. Архитектурная колористика. А также история искусств, история архитектуры, история градостроительства, современная архитектура и градостроительство. Но и предметов инженерных тоже хватало. Все дела, что относятся к строительству зданий и городов, а также их снабжению по части жизнедеятельности и безопасности. Научных тоже много. Физика, математика, все теории, как архитектуры и градостроительства, так и конструкций да технологий. Право, нормы, экономика. Философия, предметы научной коммунистической идеологии. Иностранный язык. Физическая культура. Даже военное дело с маскировочной и сапёрной специализацией … Всего в институте 36 кафедр. И все свои.
Занятия шли по четыре-пять пар часов ежедневно, кроме воскресенья. Достаточно изнурительно. Кроме того, факультативно велось операторское киноискусство, курс которого вёл известный кинооператор Косматов (он частенько упоминал актрису Нифонтову). Я стал участником джазового ансамбля, основанного Алексеем Козловым, к тому времени закончившим институт. За фортепьяно — Игорь Бриль, тогда студент музыкального училища имени Гнесиных, «Гнесинки». По-настоящему играть на контрабасе классический джаз научил меня блестящий контрабасист и гитарист Навескин Валентин, сдал мне инструмент, а сам ушёл сочинять песни. Начальство института пригласило руководить нашим музыкальным ансамблем композитора Колмановского. Тот познакомился с репертуаром, состоящим из того, что играют Оскар Питерсон, Диззи Гиллеспи, Чарльз Паркер, Джон Колтрейн, Коулмен Хокинс (созвучный с фамилией приглашённого) и другие известные американские джазисты. Да, послушав собственные наши импровизации, сказал, что уважает джаз. Предложил параллельно поиграть советскую эстрадную музыку. Несколько дней пробовали. Скучновато. Композитор всё понял, пожелал нам успехов. И распрощался.
«Красный» зал на втором этаже был универсальным. Здесь показывали югославские мультфильмы, нигде более в Москве не показываемые, проходили студенческие празднества с капустниками и танцами, различного рода собрания. В просторном помещении под сценой хранились всякие музыкальные инструменты, в том числе мой контрабас. На сцене стоял рояль «Стэнвэй». И читались лекции по истории искусств
Первую лекцию, Николай Иванович Брунов, великий искусствовед, начал так. «Когда я учился в простой гимназии, там на курс истории искусств отводилось шестьсот часов. А здесь, в специализированном художественном ВУЗе, тот же курс я обязан уложить в шестьдесят часов».
От себя добавлю. Но на коммунистическую идеологию, вовсе не являющуюся никакой специальностью для архитектурного образования, отводилось в разы больше часов. Это история КПСС (ну, её-то я знал ещё с четырёхлетнего возраста), марксистско-ленинская философия, научный коммунизм, диалектический материализм (диамат), исторический материализм (истмат), марксистко-ленинская политэкономия, научный атеизм, да что-то ещё пропустил, забыл, наверное. Но к предметам этим я относился с ветерком, почти ничего не запоминая. Зато помню, как сдавал экзамены по ним. Заходил в аудиторию последним из группы в десять человек, чтобы последним взять билет. Садился за первый стол. Отвечать мне тоже получалось последним. Я слушал ответы на вопросы предыдущих товарищей, а также возражения и правки преподавателя. Как правило, за это время два из трёх вопросов там совпадали прямо или косвенно с теми, что у меня в билете. Быстренько записывал. Выходил отвечать, нарочно делая незначительные отклонения. Ответ на оставшийся вопрос обставлял витиеватыми фразами. И получал в зачётке «хорошо». Были и другие уловки при сдаче экзаменов или зачётов. По иностранному языку надо было сдавать так называемые «тысячи». Это переводы текстов с тысячью знаков и больше. Я покупал в газетном киоске «Новое время» и «Nеue Zeit», вырезал статейку из немецкой версии, списывал текст с версии русской. Тоже намеренно с незначительными отклонениями или вообще своими словами. Сходило. Правда, на госэкзамене преподаватель меня раскусил и, сказав «каким ты был, таким и остался», написал в зачётке «удовлетворительно». Немецкий язык осел у меня где-то глубоко в подсознании.
Лекции по истории искусств оказывались, как правило, первой парой часов с утра, прямо сразу после пирожков. Они сопровождались слайдами. Свет в зале погашен. Порой получалось уснуть. Зал полный. А у стен и в дверях стояли старшекурсники, внимательно слушали. По-видимому, тоже в своё время проспали, а теперь одолела жажда возместить упущенное. Мы, спустя пару лет, делали то же самое. Впитывали в себя лекции-драгоценности. Искусство, что бы оно ни изображало, прячет внутри себя мир духа. Более того, из большей части слайдов исходили гениальные изображения как раз на религиозную тему. Будь то язычество, будь христианство. Этого было достаточно, чтобы получить возможность поразмышлять о пагубности вездесущей атеистической пропаганды.
Рисунок начался с кубов, пирамид, конусов и прочих неживых предметов. Скучно. Зато скульптура, та, что была первой в моём выборе профессии — с ходу живая натура. Обнажённая женская. Это дело поначалу будто ослепило неким удивлением, поскольку впервые так вот, почти вплотную удалось увидеть женское тело во всей полноте наготы. Да ещё преподаватель заметил, что она уже мама, а грудь, поглядите, ничуть не обвисла. Но вскоре изумлённый взгляд становился вполне себе творческим. Лепить фигуру надо было на проволочном каркасе, размер небольшой, сантиметров 30-35 в высоту, иначе говоря, в масштабе один к пяти. Увлечённость построения форм, да ещё в собственной интерпретации одолела все иные переживания. Работа двигалась успешно. Преподаватель подходил и цокал языком. Материалом служил так называемый эглин, пластическое вещество серого цвета. Что касается рисования, так я занялся поиском собственной манеры с применением, соответственно, оригинальной техники. И получал низкие оценки. Кафедру живописи мы называли кафедрой хоккеистов. Там почти все преподаватели ходили с клюшками. Лишь один оказался молодым. Виталий Скобелев. Тот обожал флорентинца Доменико Гирландайо, добывал многочисленные польские журналы, да прочие иностранные книженции, где печатались репродукции картин современных художников западного мира. Не-реалистов. У нас запрещённых. Приносил в институт, делился с нами рассматриванием их. Тайком. А искусством этого же мира, но прежних дальних годов, считающимся вполне реалистическим, допускалось наслаждаться в музее имени Пушкина, что на Волхонке, в «Пушкинском». Посещение бесплатное для студентов художественных ВУЗов, ходи хоть каждый день. Мы и ходили частенько. Выучили наизусть всё. От Поликлета до Матисса. Правда, почему реалистическими считались картины, изображающие религиозные сюжеты и личности, более того, иконы, что выставлены в Третьяковской галерее, — мне было невдомёк. Научный атеизм как раз отрицал реалистичность этих сюжетов и личностей. Так, это безбожие, имея двуличие и лицемерие, на моих глазах затрещало, развалилось на ничтожные частицы.
Кроме «Пушкинского» и «Третьяковки» добавились Эрмитаж и Русский музей. В октябре я переехал с «Трубы» в «Алексеевку» — студенческий городок недалеко от ВДНХ. Там комната была на троих. Мой сосед по койке, Гена Сысоев предложил на ноябрьские праздники посетить Ленинград. Мы и поехали в ночь на 6-е ноября. Вдвоём на один билет (один из нас, а именно я, ехал «зайцем»). С утра, пройдя пешком весь Невский проспект, по пути позавтракав, явились в Эрмитаж. Провели там часа четыре, пообедали в местном буфете. Затем, отправились в Русский музей, где пробыли до его закрытия. Впечатлений не описать. И масштаб. «Пушкинский» и «Третьяковка» оказались уж слишком миниатюрными. Переночевали на подоконниках лестничной клетки богатого доходного дома на Лиговке. Весь следующий день просто гуляли, где придётся. Прошлись по всем четырём мостам центральной части города. И снова масштаб. Ощущение особой значимости простора Невы. В Москву ехали бесплатно в купе «спального» вагона, где, кроме нас в почти пустом вагоне разместился единственный легальный пассажир — трёхзвёздный генерал. Проводница сама предложила нам войти в вагон, когда мы проходили мимо. «Поехали, — сказала она, — вагон пустой, да и праздник нынче». После того посещения имперской столицы, я частенько ездил туда «зайцем», всякий раз изобретая собственный приёмчик. Запомнились выходные дни музеев. Понедельник — Эрмитаж, вторник — Русский музей, среда — «Пушкинский», четверг — «Третьяковка». Нынче в Москве выходные дни изменили прежним устоям, а Петербург сохранил их незыблемость.
Округа Архитектурного института была насыщена книжными магазинами. Лишь на Кузнецком и его продолжении в виде Камергерского переулка, от Большой Лубянки до Тверской — целых семь, крупных и маленьких, в том числе, букинистические. В них-то и появлялись иногда книжки, подобные тем, что показывал Скобелев. Издательства «SKIRA». Поведёшь пальцем по репродукции, ощутишь её рельефность. Будто предназначена она для слепых. И качество выдающееся. Можно рассматривать через лупу. Самая дешёвая такая книжка-альбом стоит двадцать рублей. Не потянуть. Я за такие деньги там же купил полные собрания сочинений Достоевского и Томаса Манна. В целом, книжные покупки довольно оживленно росли. Ещё я покупал журналы «Иностранная литература», где печатались книги современных писателей. У меня образовалась довольно-таки объёмная библиотека из отечественной и переводной иностранной словесности. Из неё брал я книги, одну за другой, читал в «Кафе-молочном» за чашечкой кофе. Целиком одну в день.
В самом начале учебного года я купил этюдник с телескопическим треножником для масляной живописи. И ездил на этюды за город на электричке. Привозил обратно по одной картинке. Краски высыхают долго, могут размазаться по дороге, если бы оказалась пачка. Обычно у нас была компания из трёх-четырёх человек. Остальные писали этюды акварелью, по несколько штук за один день. Акварель сохнет почти сразу.
И тогда же я регулярно, раз в неделю, стал ходить на концерты в Большой зал консерватории. Покупал входной билет за 50 копеек, всегда находил место в амфитеатре. Слушал гениальных исполнителей. Ростроповича, Рихтера, Рубинштейна, Когана, Гилельса, Кондрашина, Баршая, Светланова… Ещё много, много кого. И, конечно же, орган. Большой театр я посещал реже, может быть, один-два раза в месяц. Покупал с рук «лишний билетик», не дороже одного рубля, на верхний ярус. В оркестровой яме блестела лысина Геннадия Рождественского, брата нашего Паши Аносова по отцу, который тоже был дирижёром. На сцене Тимофеева, Плисецкая, Максимова, Васильев, Лиепа, Вишневская, Архипова (наша выпускница), Кибкало, Лисициан, Ведерников… Драматические театры меня не привлекали. Достаточно всяких-разных фильмов.
В те годы было кинематографическое «Возрождение». Еженедельно появлялись фильмы-шедевры. Наши и заграничные. Бывали целые их фестивали. Мы обычно ходили на дневные сеансы в «Метрополь» на Охотном Ряду. Рассаживались впереди всех, чтобы никто не маячил перед глазами, к тому же свободно складировали наши многочисленные портфели да папки, порой, целые подрамники. Ещё получилось подружиться со студентами ВГИКа (института кинематографии). Им удавалось проводить нас на закрытые показы вообще запрещённых фильмов, например, Хичкока или со сплошной обнажёнкой. Такие показы проводились в учебных целях. То есть, преподавались все возможные кинематографические приёмы вызывать у зрителя те или иные эмоции. Наш институтский киномеханик также, кроме югославских мультфильмов, по своим каналам частенько добывал полузапрещённые художественные ленты, «крутил» их нам в Красном зале.
А в конце учебного года мы на электричке поехали в Троице-Сергиевскую лавру в канун Пасхи. Узнали, что надо успеть явиться в Троицкий собор до девяти часов вечера, иначе специальная конная милиция туда уже не пустит из-за большого скопления народа. Лишь старушкам да старичкам дозволено свободно проходить меж лошадей на церковную службу. Явились вовремя. К семи. Собор был ещё почти безлюден. Зато полон тайны до густоты. Его содержимое целиком поглотило меня. Дыхание стало особенным, будто я дышу не только воздухом, но и ещё чем-то. Служба началась лишь в одиннадцать. Пасхальная Полунощница. Но прошедшие четыре часа нисколько не утомили. И вот — главное, что засело в душе моей навсегда. Воцарилась полная тишина и погашено электричество. Лишь слегка колеблющееся пламя лампад у икон, свечей на подсвечниках, в руках прихожан. Тишина длится и длится. И тут, будто сквозь неё тихо-тихо проступает пение: «Воскресение Твое, Христе Спасе, ангели поют на небесех, и нас на земли сподоби чистым сердцем Тебе славити». Я действительно ощутил ангельское пение. Оно сквозило через человеческое. И слышалось вовсе не ушами, а чем-то настоящим, настолько настоящим, что умом не охватить. Весь мой внутренний мир залила благодать. Наверное, именно она. Потому что ни с чем не сравнить это ощущение. Повтор пения слов громче и громче, затем оно подхватывается всеми прихожанами. Отворяются Царские врата и двери храма. Выносятся хоругви, икона Воскресения, за ними следует священство, далее хор, потом посетители храма. Колокольный звон. Радостный, до восхищения. Начинается крестный ход. И на самом деле, — вокруг храма тьма народу, конная милиция сдерживает их натиск. «Христос воскресе из мертвых, смертию смерть поправ и сущим во гробех живот даровав»! «Христос воскресе»! «Воистину воскресе»! Мы смогли вернуться после крестного хода, потому что теснились поближе к стенам. Кони нас не доставали с целью отрезать от шествия. Продолжилась Вечеря, пасхальная служба. Затем — Пасхальные часы и Литургия Иоанна Златоуста. И, наконец — отпуст. Перед выходом из храма надо поцеловать крест и руку священника, но меня почему-то одолело смущение. Прошёл мимо. Как себя вели мои попутчики, я не видел. Я вообще ничего не видел тут, на земле. Дошли до платформы. Четыре часа утра. Вскоре появилась первая электричка. Все полтора часа езды до Ярославского вокзала я пребывал между явью и сном. От головы шла бестелесная труба, что посещала меня в детстве. Она доходила до бесконечности. Оттуда слышался издавна знакомый мне голос…
При-людия № 12. АРТИСТИЧЕСКАЯ КАРЬЕРА
Я был участником джазового ансамбля. Тогда вся джазовая Москва стекалась в наш институт. Устраивали почти бесконечные «джем-сейшны». Мы играли на всех студенческих вечерах. На подмостках в «Красном зале». В те дни там убирали столы и стулья, освобождая место для танцующих. К нам на время подвязался и настоящий негр Эрик Дон Артур Александр, высокий красавец. Он пел блюзы и соул. Так у нас выходил джаз настоящий. Бывало, каждый из музыкантов освобождался, чтобы тоже потанцевать. И вышел случай, что я оказался в паре с настоящей принцессой. Мы сразу станцевались. Она всё время улыбалась и похлопывала меня по плечу в знак симпатии. Да, в Архитектурном институте учились дети высокопоставленных заграничных деятелей. То была дочь короля Лаоса. А ещё был принц из Чёрной Африки и дочь монгольского лидера. Кроме внутреннего применения мы этим ансамблем зарабатывали на «халтурках». По 10 рублей за вечер в кануны больших государственных праздников. Нас приглашали на тогдашние «корпоративы» всякие учреждения, в том числе и некоторые министерства РСФСР. Я таскал свой контрабас на плече, и тот будто плыл в толпе прохожих. Однажды на подобной вечеринке присутствовали Брагинский с Рязановым и великий штангист-тяжеловес Юрий Власов. Нас пригласили за общий стол, и я оказался рядом с огромным штангистом. Контраст вышел замечательный, на что Брагинский отозвался смешным экспромтом, будто придумывая на ходу сценарий будущего фильма. Потом, при выходе, надевая свою одёжку, я увидел на вешалке нечто, способное укрыть сразу троих как я — терракотовое пальто Юрия Власова.
Это одна сторона моего артистического поприща на сцене и вне её, но случилась и другая.
Яркими событиями выдавались наши «капустники». На них приходило всё московское студенчество. Такие они знаменитые. По традиции это театральное представление устраивали третьекурсники. А четверокурсники оформляли рисунками столовую, в тот день изобилующую пивом. Когда дошла очередь до нашего курса, мы изготовили некий гротескный спектакль с использованием истории сотворения мира. А «миром» был, конечно же, Архитектурный институт. Когда сочиняли, то смеялись по поводу удачных реплик. И мне досталась пара ролей. Ангела в раю и профессора по истории градостроительства Андрея Владимировича Бунина, но в бренном мире. После генеральной репетиции, иначе говоря, «прогона», где присутствовало всё институтское начальство, нас отправили на «партком». Председатель парткома с отменной фамилией Сенаторов, тихо-тихо заявил: «Ну что ж, будем отчислять; всей вашей труппе не место в институте». Вот вам и случился «прогон» в самом прямом смысле. Мы сидели у той и другой стеночки, а он прошёлся вдоль и покивал каждому в лицо. Оказалось, что наша пьеса чуть ли не антисоветская и антиинститутская. К тому же и откровенная «полуобнажёнка» в райском эпизоде. И вроде бы ничего смешного. Но, как бывает обычно в драматургии, нашлись защитники среди профессоров. И проректор Лукаев, настоящий чекист, тот, кто спас меня от институтского медработника, скрывая улыбку, сказал: «Выручу тебя и на сей раз; ты произнёс свою речь без единой запинки и весьма вдохновенно». Среди защитников был заместитель декана Саакянц и молодой преподаватель Слава Садовский. Оба досконально знали приёмы сценического искусства. Обещали помочь переделать сие произведение. Срок премьеры сдвинули на неделю. Но по Москве пронёсся слух, что капустник запретили. Через неделю на «запрещёнку» съехалось вообще невиданное число народу. Был заполнен весь двор, люди буквально просачивались через двери, забивая Красный зал до небывалой тесноты. Хоть некоторые слова в текстах были заменены, а Адама и Еву одели в деревья из ватмана, кое-какого успеха мы достигли. И вот, что удивительно. Там, где при сочинении текстов мы обхохатывались, публика реагировала слабо, а где нам казалось что-то проходным, зал смеялся и рукоплескал, заставляя нас делать паузы. Загадка. Ну, а сняли с должности тогда Никиту Сергеевича Хрущёва.
При-людия № 13. КАК Я СТАЛ АРХЕОЛОГОМ
После окончания очередного курса нас отправляли на какую-нибудь «практику». Обмерную, акварельную, геодезическую, прорабскую, воинскую, проектную. Поэтому летние каникулы длились около одного месяца.
Акварельную практику мы с Геной Сысоевым решили совместить с путешествием по Карелии. Институтское начальство позволило. Я купил палатку, а Гена — фотоаппарат. Отправились в Петрозаводск (я, конечно же, ехал «зайцем»). Оттуда пароходом (именно пароходом, потому что двигатель у него — настоящий паровой) пересекли Онежское озеро и дошли до Пудожа. Там жили родственники Гены. В первый же день он уронил свой новенький фотоаппарат в реку. Еле-еле достали. Но он оказался уже в нерабочем состоянии. Предварительная оценка показала, что надо его нести в ремонтную мастерскую. Я вызвался это сделать и отправился в Петрозаводск. В тамошней мастерской мне сказали, что необходимо кое-что заменить, а у них этого нет. «Поезжайте в Ленинград, там эти фотоаппараты изготовляют, вот и отремонтируют». Поехал. Нашёл мастерскую на Литейном проспекте. Обещали починить, но к завтрашнему дню. Где-то надо найти ночлег. И я вспомнил одно место. Нет, не подоконник на лестничной клетке доходного дома. Иное. Немного загодя в Ленинграде открылась выставка «Американская архитектура», вместе с которой приехали и знаменитые американские архитекторы. Тогда средь нас образовалась большая группа с целью попасть на эту выставку. Поехали «зайцами», но добрались не все, кой-кого высадили. Осталось человек пять. Выставка грандиозная, чудесная. Американцы радушно приглашали на свои лекции. Завтра. Значит, придётся тут ночевать. Пошли в ЛИСИ, родственный нам институт, попроситься в общежитие. Мест не оказалось Но один странный человек пригласил нас к себе. Сам пошёл впереди, мы кучкой сзади. Кто-то говорит: «А вдруг это бандит и ведёт всю компанию в своё логово». Но то, что нас всё-таки пятеро, внушало уверенность в отпоре силам зла. Тем не менее, он привёл нас в свою квартиру, весьма странную, как и сам. Выпили водочки, улеглись, и на следующее утро пошли на обещанные лекции в Академию Художеств. Об этом человеке я и вспомнил. Пошёл к нему по памяти на Черняховскую улицу в длинный двор. Тот встретил меня с радостью и пустил ночевать. Наутро, забрав отлично работающий фотоаппарат, я благополучно вернулся в Пудож. И мы сразу отправились пешком на север. Цель — Водлозеро. В нём два острова Один — Погост с деревянной церковью, другой — Чёрный. Попросили местных мужиков на лодке перевезти туда на недельку. Сделано. И подарили нам пару червяков для рыболовства, сказав, что на той земле таковые не водятся. Остров оправдал своё название. А именно: весь зарос черникой. Но можно его назвать ещё оранжевым, потому что средь черники высовывались подосиновики величиной с суповую тарелку. Гена оказался заправским рыболовом. Насадив червяка на крючок, он опускал его прямо перед собой, сидя на камешке. Вода прозрачная, рыбу хорошо видно. Клюнет, он её тут же вытаскивает и снимает. А верёвочку с целым червяком забрасывает обратно. Так на одного червяка он доставал до дюжины рыбок. Я вспомнил, как сам ловил в детстве бычков в Каспийском море. Сидел на пристани, свесив ноги. Держал в руке суровую нитку, одним концом намотанную на короткую палочку, а другой конец был оснащён свинцовым грузилом и крючком с червячком. Бычки обычно обживают придонное пространство. Когда чувствительная рука ощущала небольшой трепет, нитка скоренько наматывалась на палочку, появлялся над водой нехотя шевелящийся бычок размером с ладонь, но с толстой головой, Я снимал рыбку и нанизывал её на проволоку. Так, накопив их штук под двадцать, приносил домой. Состоялись пиршества, в том числе и для кота, которому доставались толстые бычковые головы.
Прожили на острове недельку на подножном корму. А когда вернулись, встретились с бригадой археологов из трёх человек, только что прилетевших на «кукурузнике». Они занялись поиском доисторических стоянок каменного века. Мы тут же устроились к ним рабочими и отправились в экспедицию по реке Водле на новенькой моторной лодке. Запаслись бутылочкой чистого спирта. «Для особого случая». Там, где в реку впадала небольшая речушка или ручей, образуя эдакий полуостров с выраженным взлобком, мы останавливались. «Здесь возможна стоянка», — утверждали специалисты. Мы с Геной, вооружённые лопатами, копали шурфы в поисках культурного слоя. «Если появится серая масса, то, это остатки золы, значит, на этом месте существовало кострище, а, стало быть, недалеко можно будет найти остатки жилищ; но это потом, цель экспедиции — засечь на карте место для будущих раскопок». Так нам объясняли знатоки своего дела нашу работу. «А если найдёте рыжеватую массу, значит, здесь свалка используемой керамики, стало быть, тоже неподалёку была стоянка». И действительно, откапывалось то серое, то рыжее. И отмечалось на карте. Но не на каждом взлобке. Не обошлось и без приключений. Одно из них — внезапное попадание на длинную гряду порогов. Вокруг нашего судёнышка вздымались огромные буруны меж не менее огромных валунов, а мотор заглох. Чьей волей мы остались целыми, только Бог ведает. Так состоялся тот «особый случай», и содержимое бутылочки наполовину выпито на травянистом берегу речного плёса ниже порогов. Мы решили и здесь копнуть. «Да нечего тут искать, — сказал самый высокий специалист, имеющий учёную степень, — место нехарактерное». Мы ослушались, копнули. Обе лопаты упёрлись в какой-то твёрдый предмет. Им оказался настоящий древний каменный топор. Ценнейшая находка и буря восторга, не меньшая, чем буруны в порожистой воде. Ещё один "особый случай". Допили, а пустую бутылочку закопали в том шурфе.
Экспедиция закончилась в окрестностях Пудожа. Состоялась у нас эдакая кругосветка. Получив зарплату по сто рублей, мы отправились в другой конец Онежского озера, где приютилось кругленькое Муромское озеро. На его берегу стоял большой каменный храм. Войти в него не удалось, но через окошко мы разглядели в нём ещё одну церковь, деревянную. И уже с опытом археологов догадались, что церковь та очень древняя, и её сберегли, не снесли для того, чтобы построить новую. Далее, проделав ещё множество пеших переходов, где мы покрывались целым слоем из комаров, добрались до Кеми. Хотели достичь Соловков, но тогда туда ходил единственный служебный катер один раз в неделю. И он как раз ушёл. Разожгли на берегу прощальный костёр, покидали туда всё теперь ненужное, вернулись в Москву, прихватив пару икон из заброшенной церкви в лесу. Акварельных картинок удалось написать по целой пачке, так что практика тоже состоялась. Писали в основном церкви, по большей части деревянные, кои в тех краях изобилуют. И фотоаппарат пригодился. Но кисть отражала действительность вернее, чем объектив фотоаппарата.
А в прошествии нескольких лет, живя в Ленинграде, был случай, когда я устроился в Эрмитаж на недолгую работу художником в археологической экспедиции. Зарисовки раскопов тоже считались более точными, чем фотографии.
При-людия № 14. ИНТЕРНАЦИОНАЛЬНЫЕ ДРУЗЬЯ-ТОВАРИЩИ
По обычаю у студентов, помимо общего тесного знакомства, заводятся ближние круги друзей. Благодаря моей бакинской душе, создался интернациональный круг. Армянин, латыш, ингуш, эстонец, еврей, казах, негр, туркмен, мордвин, украинцы и, конечно, русские. Кстати, у нас на курсе собрались замечательные связочки фамилий. Помогайченко-Спасибов, Пьяниченко-Едовин-Сытых, Серопова-Лимонад. С Мишей Лимонадом как-то вышла забавная история. Надо было сдавать на анализ мочу. Он и наклеил на бутылочку надпись с фамилией Лимонад. В лаборатории приняли это за издевательство и направили в институт гневный рапорт. Игорь Помогайченко служил в армии танкистом, а их часть стояла рядышком с погранотрядом, где я тогда гастролировал. Там показывали фильмы, а экраном служила белая торцовая стена казармы. Эти фильмы смотрел и я, с другой стороны разделяющего нас забора. Значит, оба разок побывали в одном кинотеатре вместе. Знак судьбы. Далее наше «вместе» продолжилось, создавая всякие происшествия. Было, что увлеклись местным путешествием и опоздали на экзамен по немецкому языку, а, стало быть, завалили сессию, что лишило нас стипендии. Пришлось обоим жить на 10 рублей в месяц, присылаемых отцом. Но выручали «халтурки». И ещё я устроился работать по ночам на ткацкой фабрике. Там моя напарница, с обширными ожогами на руке и лице, подробно пересказывала повесть Уайльда «Портрет Дориана Грэя» в виде некоего сериала. Игорь уговорил меня стать охотником. Я согласился, вступил в «Общество охотников и рыболовов», что дало право приобрести ружьё. Купил двадцатый калибр. Охота состоялась всего один раз, по лицензии на вальдшнепа, но я никого не подстрелил. И позже не убил из него ни одного животного. Только разок мы с тем же Игорем устроили салют в форточку на мой день рождения.
Закадычным другом стал Аблай Карпыков. Из Алма-Аты. Он говорил «из Алма-Ата». Мы с ним находили общий язык, обсуждая искусство. Литературу, живопись, музыку. Особенно литературу, поскольку он страстно любил чтение. Я даже поддакивал ему по поводу тех книг, которые сам не читал. Однажды мы с ним вместе съездили в Баку. Маме он почему-то не понравился. Она чувствовала за ним какой-то подвох. А подвох и случился. Потом.
Витя Виноградов. Мы его звали Изюм, и он не обижался, а принимал это за должное. С ним мы философствовали. Его даже за излишнее философствование отчислили из института, но через год восстановили. Он как-то предложил съездить во Владимир и Суздаль. От Москвы не так уж далеко. Владимир. Спустились к берегу Клязьмы, оттуда смотрим на древности. Меня пронзило острое воспоминание. Мне часто снятся удивительные сны. Среди них я вижу места, мне родные. Города. Отлично помню во многих снах один и тот же город, который считаю своей родиной, где я постоянно живу. И вот он предстал передо мной наяву, и оказывается, это Владимир. Сказал Вите о своём открытии. «Что ж, наверно так и есть», — промолвил он философски. А в Суздале шли съёмки фильма «Андрей Рублёв». Витя мне и говорит: «Это специально для тебя, чтобы ты убедился в своей прошлой жизни здесь; ну не своей, скорее, твоих предков, в тебе ведь живёт генная память». Я ему поверил.
Юра Ешилбашан. Из Ленинакана. (Ныне Гюмри). Мы с ним делили одну комнату в общежитии. С ним и с Геной Сысоевым. В одни из летних каникул мы договорились вместе поехать в Баку, к моим родителям, а затем в Ленинакан, к его родителям. Так и сделали. В отличие от Аблая, маме Юра понравился, она подолгу с ним беседовала. Гуляли по городу. Как-то, уже ночью на выходе из великолепного Нагорного парка нас окружила шпана. Вблизи и поодаль. В Баку долго обживались две такие знаменитые группировки. Баиловская шпана, что на западной окраине и Ленинская шпана, что на восточной. Мы попали в окружении Баиловской. Перед тем был слышен свист с характерной ритмической и интонационной окраской, наверное, означающий начало операции. Ему вторили подобные посвистывания с разных сторон. Стало ясно, что от нас хотят. Грабануть, а, может быть, ещё порезать. Я воскликнул: «Глядите! Какой прекрасный город! Ведь это счастье, что вы в нём живёте, а мы, к сожалению тут лишь временные гости»! Ближайший к нам парень спросил: «А вы откуда»? «Из Москвы». «Москва тоже красивая»? «Да, красивая, но Баку лучше». Он смутился, не зная, что предпринять. Затем махнул рукой, повернулся по сторонам, свистнул коротким звуком во все эти стороны, что, по-видимому, означало приказ «Отбой», и те разошлись. «А меня в гости в Москву пригласишь»? «Конечно»! Он хмыкнул и тоже отошёл прочь. Юра тяжело выдохнул. Да и я не надеялся, что всё обойдётся полюбовно. В Ленинакане дом отца Юры был с садом и ульями. Выдался хороший урожай яблок. «Собирайте плоды и несите на базар, заработаете себе на обратную дорогу», — предложил отец Юры. Мы забронировали торговое место на базаре. Юра ходил собирать яблоки, я торговал. Перед уходом он сказал: «Когда будут спрашивать, откуда яблоки, скажи из… (Я забыл название местности, где растут самые хорошие яблоки). А если будут спрашивать цену по-армянски, говори карасум, значит сорок, можешь сбавлять цену, говоря ересум, тридцать. Я так и делал. Стоял за прилавком, в белой рубашке, со славянской внешностью. Называл знаменитую местность и говорил то карасум, то ересум, в зависимости от обстановки. На меня смотрели с недоумением, но покупали. Рядом был другой продавец, он торговал перцем. «Послушай, — говорит он, — у тебя хорошо идёт торговля, я отойду ненадолго, поторгуй моим перцем. «А за сколько»? «Дванцат». «Ладно», — сказал я, хотя не понял, что означает «дванцат». Он ушёл. Подходят покупатели, спрашивают, почём перец. Я вздымаю брови, говорю: «Дванцат». Кто-то из покупателей подхватывает это слово с уточнением: «Дванацат, тасверку». «Ага, тасверку», — подтверждаю я. Мгновенно выстроилась очередь. Возвращается продавец, восхищённо качает головой. «Ну, молодец, э! Какая бойкая торговля». А когда увидел, что покупатели расплачиваются по двенадцать копеек, возмутился. «Ты как назвал цену»? «Тасверку». «Так это же дванацат, а не дванцат, дванцацт значит два по десат, э»! Бить не стал, хотя руки у него чесались. Юра доставил очередную коробку с яблоками. Слышал этот разговор и вручил принесённое продавцу перцем. «Держи, это тебе за убытки». Тот обмяк и похлопал меня по плечу. Потом мы побывали на озере Севан, на холме у горы Арагац, где ночь, оказалась такой тёмной, что не видно было руки, поднесённой к глазам. Даже изобилие ярких звёзд тому не способствовало. В Ереване я оказался на традиционном обеде. Вместо тарелок стелятся большие листы лаваша в виде эдаких салфеток. На него в середину из общей посуды кладут еду. Всякую. Едят, отрывая с краёв кусочки лаваша. Получается как бы еда с хлебом. Когда всё поедается, остаток лаваша с остатками еды отправляется в рот. Замечательно.
Эрнст Вацетис. Поклонник Вертинского. Пел его песни с полным подражанием. Его отец тоже Эрнст. И тоже учился в Архитектурном институте. И дед Эрнст. Тот был министром в Латвии. Сына своего наш Эрнст тоже назвал Эрнстом. Он жил в Москве, но в Риге жила его бабушка, которую он часто навещал. Так, бывая в Риге, я встречался с ним, он водил меня по городу, подробно рассказывая о её архитектуре. Побывали на службе в лютеранском храме, но не в Домском соборе со знаменитым органом. Она у них начинается в полдень. Разница с нашей не только в этом, она совсем другая. Мы ездили на Залив в Дзинтари, на дачу его бабушки. Свободно говорил на латышском и немецком языке. Кстати, слово вацетис и означает немец. Как-то, сидя в рижском кафе, он спрашивает у меня: «Вот всё говорят, что мы строим коммунизм. Когда же он построится»? «Ну, — говорю я, — он давно уже готов». «Где»? «А везде». Эрнст посмотрел вокруг, затем кивнул головой и сказал: «Да, ты прав»,
Рудик Кирайдт. Из Тарту. Мы его звали просто Ддт. Я привёз свою виолончель с пачкой нот. Разбирал сюиту Баха в общежитском коридоре, затем попробовал сыграть её начисто. Подходит Рудик и говорит: «Давай, и я сыграю». Сыграл. Лучше меня. На этой почве мы и подружились. А в конце учёбы я подарил ему свой инструмент и больше не играл. До поры.
Байиш Молдобаев. Из Фрунзе. (Ныне Бишкек). Сам называл себя Борей. Я побывал у него в гостях. Сначала в компании четырёх человек. В городе Фрунзе, где все улицы засажены тополями вдоль домов, не видно их названий. Вот входит в троллейбус женщина, спрашивает: «Этот улица чикчик идёт»? «Не чикчик, а джынгджынг», — отвечает один из пассажиров. Она недоумевающе выходит. Речь шла об улице Дзержинского. Боря привёл нас к своему дяде, киргизскому министру. Тот принял компанию радушно, уже с накрытым столом. На нём красовались всякие яства, самовар. «Садитесь, отдыхайте», — сказал он, а сам вышел в соседнюю комнату. Мы навалились на все эти разносолы, насытились, опустошив тарелки и самовар. Сидим, беседуем. Входит хозяин. «Ну что, отдохнули»? Мы покивали головами. «А теперь покушаем». Вносится огромное блюдо с горой плова и литровка водки. Киргизы, оказывается, пристрастились к этому зелью и говорили: это русские нас научили. Вот беда, так беда. Отказаться нельзя. Принялись поедать изделие высокого кулинарного искусства. Хорошо, водочка помогла. Потом не ели целый день. В другой раз я был в Киргизии один. Боря свозил меня на озеро Иссык-Куль. Там усадил на коня. «Покатайся». Я увидел, как носятся другие кони, сробел и спрыгнул. Затем, состоялся какой-то местный праздник. Разбили юрту прямо в городе и там устроили пиршество. Зарезали барашка и изжарили его. Я оказался почётным гостем и поэтому должен был обглодать баранью голову. Все с любопытством глядели на меня, уважительно кивая своими головами.
Коля Давыдов. Из Мордовии. Весельчак. С ним велись разговоры исключительно шуточные. Наверное, именно по этому признаку мы выбрали его старостой группы. Я подарил ему икону, привезённую из Карелии, которую он хранил и почитал до последнего своего дня.
При-людия № 15. КАК Я СТАЛ АЛЬПИНИСТОМ
Удерживая в памяти давнишнее восхождение на Первую гору и мечту найти заветную Третью гору, я преисполнился желанием побывать в Больших горах Кавказа. Как-то оказался в Пятигорске. Стоял и считал эти горы, вспоминая Лермонтова и своих предков, побывавших тут. Более четырёх не получалось. «Где же пятая»? — спрашиваю у прохожего. «Так вы на ней стоите», — отвечает тот. Поскольку я уже оказался на горе, иные четыре покорять не стал. Тем более что мы договорились с Игорем Помогайченко, опытным альпинистом, встретиться в Балкарии за селом Рцывашки у пастушьего коша возле горной речки того же названия, чтобы затем совершить настоящее восхождение на «трёхтысячник». Их там будет трое, и необходимое снаряжение с провизией они прихватят и для меня. Из Пятигорска до Нальчика рукой подать, оттуда автобус, и вроде бы окажусь у цели. Но мне удалось опоздать явиться туда на целые сутки. Разговариваю с пастухами. «Вах-вах, — говорят они, — ушли твои друзья сегодня утром, часа два назад, сказали, что пойдут вон по тому ущелью». У коша сходились два ущелья. «Догоню», — сказал я, поскольку в моём рюкзаке был только свитерок и плитка шоколада, а у них наверняка поклажи килограмм по сорок, вынуждены отдыхать часто. И поспешил вдоль каменистой реки вверх по течению. Вглядывался вдаль и вверх. Никаких человеческих фигур не видать. Речка явилась своим истоком, далее пролегала булыжчатая морена. Впереди высился ледник. Стало холодно, и я надел свитерок. Ведь наверняка здесь должна оказаться стоянка моих товарищей. Ищу по сторонам палатку. Уже ведь вечереет. Откуда ни возьмись пал плотный туман, по-видимому, туча, которая по обычаю своему накрывает горы. Ничего не видно, да холод обрёл щедрую влажность, пронизывая меня насквозь. Мне даже почудилось, будто внутри меня образовываются снежинки и колются своими шестиугольными узорами. «Вот, оказывается, от чего приходит смерть моя», — мелькнула мысль. Оставаться здесь действительно означает верную погибель. Надо возвращаться вниз, хотя бы просто вниз. Единственным проводником тут оказались булыжники, по которым я ступал наощупь. Ночь сгущалась вместе с тучей, словно соревнуясь меж собой. Я спускался по морене уже на четвереньках бочком. Вскоре нащупал ледяную воду и услышал впереди шум реки. Выбрался на бережок и теперь шёл, ориентируясь по звуку. Он меня радовал. Туча впереди слегка рассеялась, и показался огонёк. К шуму реки добавилось мычание коров да блеяние овец. А вот и кош. «Ты не туда пошёл, твои друзья направились по другому ущелью, — сказал один из чабанов, — я сам видел». «Хорошо, что живой, — сказал другой, — раздевайся, сушись, напоим тебя, накормим и спать уложим». Так неудачно завершилось моё восхождение. Потом Игорь горестно извинялся и свалил всё на свою невесту Нелю, якобы она уговорила идти по другому ущелью.
То было в летние каникулы. Настали зимние. «Будет у нас зимнее восхождение, — заявил Игорь. Мы вылетели в Нальчик. Вчетвером. Без Нели. Добрались до высокогорного шале. Рано утром хорошенько подкрепились и двинулись по крутому заснеженному склону вверх. Можно было его обойти «серпантином», но мы же альпинисты, а не простые пешеходы. Далее поднимались вдоль другого склона. «Здесь тропа», — сказал Игорь, утопая в сугробе по грудь. Затем, пропустил вперёд Вадима Бадырова как самого мощного из нас. Он выполнял работу бульдозера. Я и ещё один товарищ, его, кажется, звали Витей, — оказались в серединке, а замыкал связку Игорь. Сугроб становился тоньше и, наконец, доставал только до щиколотки. Под ногами ледник. Наступила ночь. Надо ставить палатку прямо на лёд. И тут что-то прорвалось. Не ветер, нет, самая настоящая взрывная волна. «Пушечный удар», так называются порывы горного ветра. Они продолжались и продолжались, не позволяя нам установить жилище. Наконец, к полуночи нам удалось это сделать и погрузиться туда со своими спальниками. Почти не спали, всё ждали, когда нашу палатку вместе с нами снесут не смолкающие порывы ветра и укатят в небытие. Разбудило нас яркое солнечное утро. Но выйти сразу не случилось. Обувь наша, побывав вне спальных мешков, вместо мягкости кожи обрела фанерную жёсткость. Ноги туда не просунуть. Догадались отогревать её свечками. Я вынул из рюкзака бутылку с вином. «На, согрейся», — говорю Бадырову. Тот взял её, повертел. Там был розовый лёд, а вверху оставалась прозрачная жидкость. По-видимому, отделился спирт. Термометр показывал минус сорок. Посмеялись. Когда вышли вовне, заметили вокруг палатки множество следов. Но эти отпечатки были не втоплены, как им положено, а наоборот, выпуклые. «Это …децы», — сказал Бадыров непечатным словом, означающим неотвратимый конец. «Ага», — единогласно ответили все остальные. «Они окружали нас всю ночь, прикрываясь пушечными ударами, — говорит Витя, — хотели снести палатку вместе с нами в пропасть и погубить». Он вдруг безвольно опустился на лёд, начал разуваться и раздеваться, устремляя куда-то свой мечтательный взгляд. «У него переохлаждение, — быстро определил Помогайченко, имея опыт альпиниста, — это явный признак. Надо срочно возвращаться». Впереди совсем близко торчал пик вожделенной вершины. Мы глядели на него и вздыхали с печалью. Я достал ружьё, прихваченное на всякий случай для обороны от хищников, и выстрелил. От вершины вернулось эхо. Насильно одели Витю, Бадыров взвалил его себе на плечи и быстро устремился вниз. Мы скоренько собрали палатку и мешки в рюкзаки. Игорь забрал бывшую ношу Бадырова. Скорость движения вниз оказалась неожиданно стремительной. На восхождение мы потратили целый день, а спустились за три часа. Надо сказать, что перед отправкой в горы необходимо зарегистрироваться в специальном учреждении, указав маршрут и время пребывания в пути. Мы обозначили время в одну неделю, а вернулись на следующий день. «По прогнозу никаких пушечных ударов и такого снижения температуры не ожидалось», — заявил один из тамошних специалистов. Витю удалось спасти.
Потом, спустя много лет, путешествуя с пятнадцатилетним сыном по Западной Европе, мы оказались в Альпах. Там взобрались так высоко, что казалось, будто весь альпийский хребет вышел обозримым. Так я стал настоящим альпинистом.
При-людия № 16. ДВА РАЗНЫХ ПУТЕШЕСТВИЯ ИЗ МНОГИХ
Я каждые каникулы, зимние и летние, отправлялся в путешествие (большей частью «зайцем»). А начиналось оно обязательно с Ленинграда. Вся наша Прибалтика, от Ленинграда до Калининграда, всё наше Причерноморье, от Батуми до Одессы, вся Волга, от Углича до Астрахани и далее до Баку по Каспийскому морю, Северный Кавказ и Закавказье, а также Западная Украина. В Прибалтике более всех по душе пришёлся Вильнюс, в Причерноморье — Крым, на Волге — Кострома, на Кавказе, конечно же, Баку. В этих местах я бывал многократно.
Частенько в небольшой компании я ездил за город на этюды, заниматься живописью на природе. Для того приобрёл этюдник на трёх складных ножках. Наиболее полюбилось мне Абрамцево. И вот, однажды я решил, что високосный год следует встречать одному и где-нибудь в лесу. Поехал как раз в Абрамцево. Прихватил рюкзак с палаткой, спальным мешком, книжкой «Фауст», небольшой бутылочкой вина, парой свечей. Добрался ещё засветло и двинулся по дороге в сторону леса. Стало смеркаться, почти стемнело, и я свернул с дороги. Сразу оказался по пояс в снегу. С трудом проделал траншею до ближайшей ёлки. Там утоптал снег и поставил палатку, поддев под неё несколько еловых «лап» для теплоизоляции. Улёгся, зажёг свечу, стал читать «Фауста». Незаметно уснул. Разбудил меня топот вокруг палатки. Он то возникал, то затихал. Долго. Я вышел. Из-за облаков выглянула полная луна. Я оглядел ближайший снежный покров, но кроме собственной траншеи и своих же следов — ничего не обнаружил. И луна спряталась. Снова улёгся. Зажёг новую свечу, подогрел бутылочку над ней. Отпил несколько глотков. «Наверно успел встретить новый год, — подумал я и хихикнул, — он-то и разбудил меня». Снова одолел сон. И теперь кто-то стал скрести по крыше палатки. Пришлось выглянуть. Зачинался рассвет. И — никого. Тут-то я увидел верхушки крестов, торчащих из-под снега. «Кладбище, — догадался я, — тогда всё понятно, это покойники решили составить мне компанию и резвились вокруг палатки». Глянул на ёлку, а она тряхнула ветками, и с них стали падать пласты снега. Хлоп-хлоп рядом с палаткой. А затем начал сползать слой снега с крыши палатки, издавая шорох. И наступило разочарование. Оказывается, покойники тут ни при чём, а всякий топот и скрежет издавал снег…
После пятого курса наше мужское население института отправили на воинские сборы, поскольку существовала военная кафедра. Помнится, частенько я засыпал на занятиях той кафедры. Преподаватель-полковник делал замечания. Тогда Витя Пустовалов нарисовал мне на веках зрачки. Я закрывал глаза, опрокидывал голову назад и засыпал. А со стороны преподавателя казалось, будто я их вылупил, и внимательно, не моргая, слушаю причуды военной науки. Время на воинских сборах провели весело. Был случай, когда завершился «марш-бросок», и мы изрядно устали, но оказались у реки. Разделись догола и с крутого берега ринулись в атаку на воду. Напугали местных девушек. А по окончании сборов и получив звание младшего лейтенанта, мы, небольшой группой, отправились в путешествие по Северу. От предместий Вологды спускались на плоту по Сухоне до Котласа (не без приключений), далее, на пароходе — до Соль-Вычегодска. Там, на Вычегде Витя Пустовалов, через многие годы став академиком, поймал за брюхо солидного размера стерлядь, которую потом, на пароходе «Советская Татария», по пути из Архангельска до Соловков, мы попросили зажарить в ресторане. И когда нам её подали, за соседними столиками возникло изумление. Приняли нас за особых пассажиров. Ну, да, меж нами обретался будущий академик. На Соловках мы восторгались монастырём, который в тот год освободился от воинской части, Шла реставрация силами МГУ, но вместо крестов там возвышались красные звезды. Я решился искупаться в Белом море, чтобы пополнить свою коллекцию морей. Уже освоены Каспийское, Балтийское, Азовское, Чёрное, вот теперь Белое. Остались ещё тёпленькие Красное и Жёлтое, подумал я, дрожа от холода, но они — совершенно недоступны для простого советского человека. А черника на Соловках оказалась величиной с вишню.
При-людия № 17. КАК Я ОКАЗАЛСЯ ЭРУДИТОМ
Что двигало мною в поисках творческого пути? Пожалуй, — неискореняемая жажда произвести что-то необычное. Во всех областях приложения моего творческого любопытства я намеревался быть изобретателем. Но вот, что действительно оказалось любопытным, так это скорое обнаружение того же изобретения, но придуманного раньше. Я поначалу не находил в информационном поле ничего подобного моим придумкам. Но потом на мою голову обрушивались некоторые сведения об уже совершённом таком же открытии другими людьми. В итоге я оказывался просто эрудитом, но самым особливым способом. Выходит, мною будто «считывались» эти мысли, но не из литературы, а непосредственно из накоплений матушки ноосферы. Такая вот странная эрудиция. Ну что ж, хоть в этом состоялась искомая необычность. Например, изобрёл светопровод, используя цепочки отражений в трубе. А вскоре прочитал в журнале «Знание — сила» о подобном изобретении. Ещё изобрёл «символизм» в искусстве, и себя в нём, не ведая, что подобное течение в искусстве уже существовало до меня. Надо сказать, что представители Серебряного века не печатались в советское время. За исключением Блока и Маяковского. Вот и оказались неведомыми. Только потом, выискивая старые издания, прочитал их великие произведения. И почувствовал родственные души. Стало быть, не зря назвал себя символистом. Ещё изобрёл числовой ряд, отличный от Фибоначчи, основанный на уравнении «Золотого сечения». Впоследствии, конечно же, обнаружил, что тот уже существует и называется рядом Люка.
И в области теории архитектуры возникали подобные случаи, поскольку зарубежные теоретики тоже не были в открытом доступе. Я рассказывал своим преподавателям эти свои идеи, а один из них, наиболее продвинутый в области зарубежных теорий, ведущий сотрудник «ЦНИЭП Градостроительства», прямо так и сказал: «ну, вы, молодой человек, самый настоящий эрудит».
Вместе с тем, кое-что всё же оставалось чисто моим. Скажем, двигатель. Вечный. К таковому я издавна относил парус и тяготение, но однажды ещё добавил давление. Парус и тяготение используются испокон веков, а вот давление, — нечто новенькое. Надо изготовить некую капсулу и научиться управлять сопротивлением материала, на который действует давление со всех сторон. Где-то ослаблять, а где-то усиливать. Тогда внешнее давление будет выдавливать эту капсулу, как пасту из тюбика в определённом направлении. Но реализация так и не произошла из-за отсутствия соответствующей экспериментальной базы. Институтский «сопромат» оказался недееспособным. Пришлось вставить сие изобретение значительно позже в одно из моих литературных произведений («Камень или Terra Pacifica»).
В библиотеку института приходили свежие заграничные журналы с самыми современными архитектурными разработками великих мастеров того времени. Многие студенты вдохновлялись ими, даже копировали, поэтому в читальном зале стоял постоянный шорох перелистывания страниц. Но для меня вся эта информация служила тем, чтобы не попасться на плагиат. Ведь и в области архитектуры и градостроительства мною тоже изыскивались чисто оригинальные решения.
В целом библиотека наша была весьма богата в разнообразии своём. Я много читал всякой литературы. Даже Коран, только что вышедший и пахнущий типографской краской. И это удивительно. Ведь Библию, наверняка там имеющуюся, выдавать студентам — было запрещено. Её я прочитал значительно позже, если не учитывать первое знакомство с ней в шифоньере с овальным зеркалом, когда я только научился читать. И ещё запомнилось мне чтение «Маленького принца» Сент-Экзюпери по совету моей Незнакомки. И Антуан, автор этого тончайшего произведения, оказался мне родственной душой.
Дипломным проектом я выбрал «Город будущего». В него слилось всё моё накопившееся представление о сущности градостроительства, то есть, создания полноценной среды для достойного обитания человека. Это две пары сочетаний: общения и уединения; бытового и возвышенного. Таковые представления проявились в конкретных формах. Но сам процесс проявления оказался слишком долгим. Дипломная комиссия, делая обходы каждую неделю, не находила у меня ничего, кроме огромного пустого подрамника, размером два на три метра, и пачки цветных карандашей, которыми я исполнял самому неясные абстрактные почеркушки. И заявили, что если через неделю я ничего не представлю, то отстранят от «диплома». И меня как раз прорвало. Явились искомые формы, и за неделю тот огромный подрамник превратился в черновой макет «Города будущего». Комиссия так и ахнула. Да я сам чрезвычайно удивлялся. Наш декан Николай Халампиевич Поляков крепко пожал мою руку, намерился даже обнять, но сдержался и лишь потрепал плечо.
Еще, будучи параллельно с «преддипломом» на проектной практике в «Моспроекте», в мастерской Лебедева, я участвовал в проектировании района «Вешняки-Владычино». Придумывал всякие варианты застройки и организацию планировки. Кое-что из моих задумок воплотилось в жизнь. Это было своеобразным посвящением в реальное проектное дело.
При-людия №18. КАК Я ПЕРЕСТАЛ БЫТЬ МОСКВИЧОМ
Шесть лет учёбы позади. С триумфом защитив диплом на тему «Город будущего», я призадумался и о будущем своём. Мог бы остаться в Москве, уже по-настоящему работая в «Моспроекте», где проходил преддипломную проектную практику. Или в «ЦНИИЭПе Градостроительства», где работал шеф по дипломному проекту, а с ним и «рабы»-аспиранты. (Рабство было традиционным, поскольку в одиночку дипломнику невозможно осилить чистовые чертежи и объёмные изображения на площади в среднем 16 квадратных метров, у меня — 22; обычно в «рабы» приглашались студенты младших курсов, таковым приходилось быть и мне самому). Но временная прописка заканчивалась, а чтобы получить постоянную, надо либо жениться на москвичке, либо годок-другой помучиться в чине бомжа, пока влиятельное лицо из того или иного проектного учреждения не выхлопочет такую привилегию. Намечались оба варианта. Но, по неясному наитию, женитьба мною предполагалась лишь на подступах к тридцати годам, хотя бы после 28-ми. Русоволосая девушка, «Незнакомка» (а это слово является синонимом слова «невеста»), не перестающая вонзать в меня взгляд с затаённым в нём вопросом, явно до такого возраста не намеревалась терпеть. Более того, она вышла замуж за моего самого закадычного друга в самом начале работы над дипломом, когда я отсутствовал в Москве. Наша группа получила звание лучшей в институте, и в качестве премии преподан вояж в Узбекистан, тот самый, именем которого назван ресторан, смежный с нашей «Трубой». Я, конечно же, предвидел такое завершение деяний двух моих любимых человеков. Оно уже предопределено годом раньше, когда мой закадычный друг почти внезапно предал наше тесное общение, найдя себе друга иного. Углядел во мне соперника. А я таковым никогда не случаюсь. Мне вообще претит дух соперничества. Я вижу в нём нечто от животного мира, человеку не подобающее. Однако эмоциональное потрясение испытал. Сильнейшее. Брат моего закадычного друга был кинорежиссёром, закончившим ВГИК, куда мы ходили на закрытые показы кинематографических приёмов. И, по-видимому, каким-то образом передал ему собственные профессиональные наработки вызывать те или иные эмоциональные подвижки. Куда там Хичкок! И в подмастерья не годится. А в прежние годы мы втроём весело отправлялись в леса, на реки и озёра, ночевали вместе в одной тесной палатке, рассчитанной вообще на одну персону. Она укладывалась в серединке, а мы теснились по бокам, образовывая в стенках палатки натянутые выпуклости. Таковое тесное, весёлое взаимоположение вывернулось горестной изнанкой. Я вспомнил, что он, пребывая со мной в Баку, не понравился маме. Она чувствовала за ним какой-то подвох. Вот он и состоялся. Они вместе долго не прожили. Правда, были другие девушки, питающие ко мне симпатию. Одна из них, живущая в «сталинской» высотке, где на башне прятались подслушивающие да подсматривающие «кагэбэшники», как-то раз прямо заявила: «Может быть, поженимся». С оттенком сомнения. Перспектива заманчивая, но чисто прагматическая, чего я терпеть не мог. Одним словом, женитьба отпадала. А быть в качестве бомжа означало обречь некоторых уважаемых людей на моё долговременное опекунство. И влиятельных особ, долго да болезненно ходатайствующих за мою московскую прописку, и тех, кто меня бы приютил в своём доме. Хотя, зарабатывать деньжат на пропитание, мог бы сам, пусть и нелегально. А тогда за тунеядство высылали из Москвы за сто первый километр. Если попадёшься. Ещё можно было поступить в аспирантуру, на что намекали мне преподаватели, оценивая мой дипломный проект как начало диссертации. Предстояло сдать так называемый «кандидатский минимум», включающий в себя приверженность к марксистко-ленинской идеологии. А я ведь намеренно пропускал мимо ушей все занятия по этим предметам и сдавал экзамены, благодаря приёму подслушивания ответов предыдущих товарищей. Так что сия часть минимума заведомо оказывалась провальной. В конце концов, уже невмоготу выдерживать и упрямо сохраняющееся во мне эмоциональное потрясение. Надо куда-то исчезнуть из этого города, где произошло что-то «неправильное». Но, всё-таки, главной причиной выезда из Москвы была, конечно же, древняя венетская закваска. Возобладала неуёмная тяга к путешествиям. И подался поначалу в Астрахань. (В ту пору существовало так называемое «распределение», и я сам выбрал этот город, предлагающий мне приемлемое существование).
При-людия №19 АСТРАХАНСКОЕ НЕДОРАЗУМЕНИЕ
Август. Арбузы. Чёрная икра. Непременный «вермут» в киосках по продаже газированной воды. Кажется, ничего иного спиртного в этом городе не существовало. И полно милиционеров на улицах. Начальство проектного института обещало предоставить жильё в настоящей квартире, но пока определило в ночлежку на двенадцать персон, под названием «Дом колхозника». Там спать совершенно невозможно из-за духоты да разнотонного храпа. И отсыпаться приходилось в рабочее время за рабочим столом. Познакомился с двумя художниками, один из которых оказался выходцем из Латинской Америки. Выпивали. Исключительно вездесущий «вермут». Однажды ночью (мне идти в ночлежку не было никакого смысла), мы устроились на крылечке одного здания. Запели в три голоса песенку из Окуджавы. «Синий троллейбус». Громко. Тут открылась дверь, вышли милиционеры. Много, как на улицах. Схватили нас, запихнули внутрь. Зданием оказалось отделение милиции. Потом уложили нас в какой-то фургон, отправили в «вытрезвитель». Там, увидев латиноамериканца, отпустили, опасаясь международного скандала. Но в проектный институт пришло письмо о моём задержании. Тут же мне в личное дело вписали «выговор». Карьера явно не складывалась. Я пошёл погулять по набережной Волги. Навстречу идут два моих молодых преподавателя: Илья Лежава и Слава Садовский.
Они вели у нас Архитектурное проектирование с третьего по пятый курс. Перед третьим курсом, будучи на «картошке» (обязательной повинности студентов по сбору несметного урожая на совхозных полях), мы познакомились. Илья по вечерам со всеми подробностями пересказывал фантастический роман Станислава Лема «Солярис», только что вышедший из типографии. Мы подружились и почти сразу перешли на «ты». Хотя преподавателей положено называть по имени и отчеству, они настаивали, чтобы их называли просто по имени. Кстати, Илья был Георгиевичем. Его отец — маститый грузинский архитектор Георгий Ильич Лежава, а дед Илья Георгиевич. Такая завязалась семейная традиция.
«О»! «Мы едем лотосы смотреть». «И я с вами». Поехали в Дельту. Там до лотосов нас повёз на своей тихоходной лодке инспектор водного надзора. «Вот у меня судно делает не более пятнадцати километров в час, а у браконьерских лодок по два «Вихря» подвешены, — говорит он, — и ещё, у меня старенький пистолетик, а у них автоматы, поди поймай, да камыши тут пятиметрового росту, протоков лабиринт»… По пути он останавливался, тщательно осматривая содержимое ловушек. Щук и окуней выбрасывал, у сома отсекал лишь хвостовую часть, остальное выбрасывал, а леща брал целиком. Стерляди и осетры не попадались. Тем не менее, уха удалась. А лотосы уже отцвели, оставив толстые основания лепестков посередь огромных листьев, лежащих на воде.
По возвращению из очаровательной Дельты оба преподавателя направились в Грузию, точнее, в Сванетию. «И я с вами»…
При-людия №20. КАК Я НЕ СТАЛ ИРКУТЯНИНОМ
Путешествие со своими друзьями-учителями по Сванетии выдалось не менее содержательным, чем пребывание в дельте Волги. Случился и такой эпизод. Поутру навстречу показался всадник. Глубоко пожилой человек. По обоим бокам лошади висели бурдюки. «О! — Воскликнул он. — Гамарджоба, я на свадьбу еду, жена заставила, устал немного. Давайте вместе отдохнём». Слез с коня, отцепил один бурдюк. «Молодое вино», — сказал он, широко улыбаясь и нежно похлопывая по сосуду из шкуры козла. Возлегли в тени раскидистого платана. Бурдюк быстро истощился. Старик отцепил второй, поговаривая: «А что свадьба, э? Встреча с хорошими людьми важнее». И затянул старинную сванскую песню. Илья Лежава подхватил мелодию терцией ниже. Слава Садовский держал басы длительностью в целый такт, я, не зная, о чём эта песня, гулял между квинтой, квартой и унисоном в верхах. Опустошили второй сосуд. Я чувствовал себя совершенно трезвым, но встать на ноги не смог, чтобы отойти в сторонку. Пришлось откатиться. «Молодое вино», — повторил, по-видимому, тоже хороший человек, и улёгся поудобнее. Полежали до полудня. Затем попрощались со сваном, будто близкие родственники, пошли своим путём. Вернулся в Астрахань лишь для того, чтобы оставить его, не задумываясь. Уехал в Москву, побывал там несколько дней, чтобы поразмышлять о дальнейшем бытовании. Пошёл на Ярославский вокзал, с которого частенько ездил на электричке куда-нибудь. Сел в поезд «Москва-Владивосток», купив билет именно до Ярославля. Но там не вышел. «Венетская закваска» вкупе с предками Ножиными снова двинула меня на хождение в дальние дали. Билет можно было продлить в вагоне у начальника поезда. Сначала до Перми (тогда Молотов), затем до Екатеринбурга (тогда Свердловск). Глядел из окошка, выходил на перрон. Не нравилось. Так доехал до Иркутска. Вышел в город. Отыскал местный проектный институт, куда меня взяли с радостью в градостроительную мастерскую. Руководителем оказался Слава Воронежский, сокурсник моих молодых учителей, с которыми я путешествовал по дельте Волги и по Сванетии. «Мир тесен». Поручили проектировать застройку на севере города. И поселили в комнату одной квартиры в центре города. Вечером я зашёл в небольшое кафе на центральной улице, в прошлом Большой, ныне Карла Маркса. Безлюдно. Взял чашечку кофе с пирожком и уселся за столиком у окна, подобно «Кафе-молочному» на Неглинке. Входит мужчина средних лет, тоже берёт кофе, ищет, куда бы сесть, затем подсаживается ко мне. «Я вижу, вы человек творческий», — говорит. «Пожалуй», — отвечаю. «Может быть, споём что-нибудь»? «Ладно». «А что»? «Давайте третий концерт Рахманинова». Тот не удивился и поддакнул. Мы запели. Негромко. Женщина за прилавком, облокотившись, слушала и улыбалась. Я потом купил в антикварном магазине пишущую машинку с буквами старинной орфографии. Задумал осваивать литературное поприще.
В первые же выходные поехал на Байкал. Там стал бродить по тропе высоко над берегом. Вздымалась и противоположная сторона озера далеко вдали. И звук. Не явный. Другой. Откуда-то из недр и вод исходил особый тон, ощущаемый не ушами, а грудью. Ровный такой, уверенный и проникновенный. Он будто пытался поведать о тайне всего местного окружения. И я дышал этим звуком. Вдруг недалеко передо мной показалось крупное тёмно-коричневое животное сквозь ветви кустов. «Медведь», — ужаснулся я, осознавая, что убраться с тропы означает падение в Байкал. Животное замычало. Им оказалась корова, неведомым путём тут заблудшая.
В мастерской обреталось много девушек. «Надо бы в кого-нибудь влюбиться, чтобы заглушить память о Незнакомке», — подумал я. Заводил романы сразу с несколькими девушками. Вскоре точно влюбился. Её в мастерской звали Графиней. Часто ходил к ней домой. Посвящал ей стихи, печатая их на пишущей машинке с буквами старинной орфографии. А морозы тогда случились сорокаградусные. Я заметил, что зимой разница в температуре снаружи и внутри была как раз 40 градусов. Когда за окном трещало минус 20, то у меня выпадало плюс 20. А если там 40, то у меня весь ноль. Ко мне приходили гости точно в то же время, когда я засиживался у Графини (дверь всегда была не запертой, даже оставалась чуть приоткрытой). Художники, поэты, архитекторы. Выпивали там без меня, а дождавшись, говорили: «Ну вот, мы без тебя всё выпили». Иногда я все-таки успевал к застолью. А столом служил этюдник. Пустые бутылки выставлялись на балкон. К весне он заполнился. Погрузив бутылки в покрывало, мы вчетвером, удерживая покрывало за углы, донесли их до пункта сдачи. На вырученные деньги купили несколько полных бутылок и на том же покрывале внесли их в дом, да выставили на этюднике. На нём и поныне остались следы застолья.
Я тоже частенько гостил у друзей. Наиболее близкими оказались Слава Воронежский, Вадим Клевенский и Витя Немешев. Архитекторы. И художник Толя Соколов. Он вскоре стал главным художником Иркутска. С Воронежским философствовал и играл в шахматы, с Клевенским слушал американский джаз, с Немешевым делал «халтурки», у Соколова размышлял об искусстве. Немешев неплохо играл на аккордеоне, и у меня с ним случился джазовый дуэт. (Я раздобыл контрабас). Клевенский выражал восхищение. В целом, состоялась некоторого рода «богема». Ещё до меня в мастерской работал Женя Пхор, о котором там тепло вспоминали, и сравнивали меня с ним. Позже и он оказался в «тесном мире».
У проектного института была дача на берегу Иркутского моря, что, собственно, являлось продолжением Байкала на месте Ангары, подпёртой плотиной Иркутской ГЭС. Мы с Вадимом Клевенским отправились туда морозным утром на лыжах. По льду этого моря. Местами лёд был голым, без одежды из снега. Его чистую голубизну пронизывали извилистые трещины микроскопической ширины, создавая своеобразное кружево, где проявлялась игра орнамента из различных оттенков цветового убранства прозрачного льда. По этим трещинам и угадывалась его толщина примерно в полтора метра. Намёрзлись, конечно, почти до собственного заледенения. А, дойдя до хижины и очутившись в ней, ощутили там натопленный густой воздух. И не менее тёплой оказалась встреча с иными товарищами. Подоспели к самому началу местного празднования, не помню, какого.
По весне, то есть, в мае, мы с Витей Немешевым пару раз бывали в двух-трёхдневных походах. Витя прослышал о каком-то диковинном огромном камне где-то недалеко от Хужира. Непременно его хотелось отыскать. Оснастились походным инвентарём, в том числе и моим ружьём двадцатого калибра, которое когда-то послужило орудием салюта в форточку общежития в Москве по случаю дня рождения. Отправились. В Хужире нам рассказали, как перебраться через речку Джигду. «Переберётесь в Закаменку, там спросите». Один мужик в Закаменке что-то невнятно объяснил. Мы побрели через тайгу к заветному камню. Я на всякий случай зарядил ружьё и нёс его наперевес. Шли долго вдоль ручья вверх. Тот затерялся во мхах, заставляя нас замешкаться. Куда идти дальше? Пришлось двигаться наугад. И вот навстречу идёт человек. Мы к нему с вопросом. Тот удивился, опасливо глядя на моё ружьё и вздымая руки вверх. На еле узнаваемом русском языке он выговорил, что тут Монголия. Так я впервые в жизни побывал за границей. А камня мы отыскать не сумели. Возвратились в Иркутск, по пути наткнувшись на приключение, где мне в третий раз пришлось повторить острую мысль: «Вот от чего приходит смерть моя». Мне взбрело в голову преодолеть крутой утёс над рекой, а Витя присел на берегу. Я карабкался по высокой отвесной стене, оставляя бережок далеко внизу, выискивая опоры для рук и ног среди выступов и трещин. Вышло так, что ухватившись за трещину и наступив на выступ, там и там опора отвалилась. Я летел вниз, и эта мысль успела возникнуть, даже усвоиться. Потом очнулся в воде с разочарованием. Оказывается, падая рюкзаком вниз, я стукнулся о рюкзак Вити, срикошетил и свалился в воду. Отделался ссадинами.
Мысль о причине смерти явилась именно в третий раз, потому что задолго до того, путешествуя в одиночку по Крыму, я отважился в шторм отплыть подальше от берега, чтобы покататься на волнах, а меня течением унесло ещё дальше. Несколько часов пытался выбраться, но скорость уж слишком ничтожна. И судорога свела пальцы ноги, ущемлённые грузовиком в детстве, а затем вывихнутые при игре босиком в футбол. Ужасная боль. Силы иссякли. И повторилась та же мысль, явившаяся в горах Кавказа. «Вот, оказывается, от чего приходит смерть моя». Меня тогда заметили добрые люди, забрали на шлюпку и доставили на берег.
Когда мы с Витей пришли в свой проектный институт с побитым видом, все решили, что с нами произошла какая-то драка.
А Толя Соколов однажды вбегает ко мне в комнату и говорит: «Скорее, а то опоздаем». Я не стал спрашивать, куда мы опаздываем, и пошёл с ним. Подходим к театру. Там дают «Кармен». И как раз антракт. А во время антракта двери открыты, чтобы публика могла покурить на улице. Мы вошли, будто уже покурили. И прямиком в буфет. «Ну вот, — облегчённо сказал Соколов, — это единственное место в городе, где вечером можно раздобыть коньячок». И взял по стаканчику. Сидим в буфете. За стеной — Тореадор поёт свою заглавную партию. Толя теперь никуда не торопился. Взял ещё по стаканчику. Посидели до конца оперы. Так я побывал в иркутском театре. Единственный раз.
В начале лета я с Графиней несколько раз загорал у разных водоёмов. В том числе и у Иркутского моря. На высоком утёсе. А сбоку внизу пара человек вошла в воду, немного отплыла и помаячила, громко фыркая. Мне пришла охота совершить подвиг перед девушкой. Сиганул с утёса вниз головой. Траектория выдалась отрезком широкой параболы, и я глубоко вонзился в отросток Байкала на довольно большом расстоянии от берега. И — ошпарился. Вода оказалась холоднее, чем ледяная, отчего грудь моя вдавилась внутрь. А мысленно представился виденный мною зимой причудливый полутораметровый лёд на этом море, который невозможно преодолеть из глубины. Едва смог вынырнуть. Что есть силы, почти не дыша, рванулся к берегу, на который уже выбралась та пара человек. Почти полностью бездыханным добрался до нашего лежбища. «То моржи», — сказала Графиня, указывая на парочку, и никак не оценила мой подвиг. В последствие оказалось, что у неё до меня был жених, и снова тут проклюнулся, да весьма активно, предложив немедленно им пожениться. Вот тебе на. И мне привелось ошпариться ещё раз.
В конце лета молодёжь института отправилась в колхоз, в село Хаихта на целый месяц в помощь труженикам села. Я взял с собой кисть, краски и подрамник с холстом. Этюдник оставил в комнате. Перед отправкой в колхоз проходило организационное собрание, где меня выбрали предводителем данной экспедиции. (Раннее детство, когда я был главным режиссёром во дворе, тут обернулось в новом качестве). На собрании присутствовали девушки, ранее не встречаемые. Я приглядывался к ним в поисках предпочтения, за кем бы приударить. И приметил одну. Весёлую. В Хаихте нас поселили в бывшем хлеву с нарами. Одни для девушек, другие для юношей. Потолок оказался заметно серым и шевелящимся. То был ковёр из мух. На следующий день появилась идея изготовить самогон. Купили сахару, дрожжей, залили это снадобье водой в молочный двадцатилитровый бидон. Получилась брага. Из неё нехитрым способом испарили и охладили спирт. Вышло три четверти ведра. Один из юношей разливал зелье ковшом по кружкам. Не пил ни капли, но оказался самым пьяным, надышавшись над ведром. Все мухи свалились с потолка. Утром, на больную голову, но с твёрдостью предводителя я серьёзно поговорил о нашем невзрачном быте с председателем колхоза. В итоге нас перевели в клуб, да обеспечили едой в местной столовой. Девушка, мною примеченная, и сама была не прочь побывать со мной. Общались, как и положено, под луной. И появилась у меня новая возлюбленная. Подрамник с холстом превратился в замечательную картину, высоко оценённую всем коллективом. Когда вернулись в Иркутск, Графиня уже готовилась к свадьбе. «А что свадьба, э»?..— мысленно пронеслись в голове слова тогдашнего свана-старика. Я опустошил поллитровку с водкой без закуски, но остался трезвым. И всплыло в памяти наше грузинское многоголосие. Однако о чём была та песня, я так и не узнал.
Я частенько балагурил. Главным инженером института был человек по фамилии Бух. Я ему и говорю: «а ведь в институте есть кое-кто поглавнее». «Кто»? — удивился тот. «А главбух», — сказал я, не допуская улыбки. Он почему-то обиделся. Ещё в одной комнате со мной был архитектор Пятов Марк Исаевич. Как-то под вечер у меня спросили: «Сколько времени»? Я глянул на часы и ответил: «Половина Марка Исаевича». Он тоже обиделся.
В Иркутск заезжали в командировки мои сокурсники. Встречались и радовались. А в конце осени пришло официальное письмо с приглашением на работу в Выборге. Это постаралась жена Игоря Помогайченко Неля Хотулёва. Он в ту пору стал ленинградцем. Я согласился, ведь рядом Ленинград, город моего пристрастия, и, закончив свой градостроительный проект, покинул Иркутск, хоть и полюбившийся мне. «Всё равно ведь уехал бы, — сказал я себе, — рано или поздно, однако лучше рано». Продал приобретённые тут вещички, заодно ружьё двадцатого калибра и пишущую машинку с буквами старинной орфографии. Ехал поездом. Глядел в окно на всхолмлённую тайгу, от которой исходил знакомый мне особый звук, ощущаемый грудью. Уверенный и проникновенный. Тайна всего окружения, о которой он пытался мне рассказать, уходила в прошлое.
Ко мне привязался техник-архитектор Володя Корзун. Да так, что поехал тоже в Выборг. А в Иркутске остались не состоявшиеся невесты. Пока.
В целом иркутский год обогатил меня чрезвычайно.
Астраханское начальство тем временем объявило меня в розыск, но за весь год так и не нашло.
При-людия №21. ПОПЫТКА СТАТЬ ЛЕНИНГРАДЦЕМ
Поздняя осень обернулась ранней зимой. Первое впечатление от Выборга оказалось весьма своеобразным. Я обнаружил несоответствие города и населения. Город сам по себе, люди в нём тоже сами по себе. Это ощущение не покидало меня всё четырёхмесячное пребывание там. Однако состоялись замечательные знакомства в проектном институте. Дима Фридлянд, руководитель мастерской, архитекторы Алла Шкалябина, Гурий Озеров и его жена Белла Королёва. Дружба состоялась почти мгновенно. Я привёз с собой из Иркутска несколько своих картин и попросил Аллу Шкалябину временно их приютить, поскольку меня поселили в общежитии. Она повесила их в своей небольшой комнате. Мы с Володей Корзуном частенько заходили к ней посидеть, поболтать. Однажды она мне говорит: «Был тут у меня один художник из Ленинграда, Юра Жарких, мы как-то познакомились с ним в поезде, увидел твои картины и захотел с тобой познакомиться». А я каждую неделю ездил в Ленинград. Два часа с небольшим, на электричке. В очередной раз мы поехали вместе и пришли в мастерскую таинственного для меня художника. Там царила настоящая богема, состоящая из незаурядных художников и лиц неопределённой профессии. Я был принят в эту компанию безоговорочно и стал появляться там почти всякий раз, когда бывал в Ленинграде.
В Выборге я проектировал сельское поселение «Первомайское». В нём была птицефабрика. После посещения этого села, его начальство отрядило мне подарок — огромную коробку с куриными тушками и несколькими десятками яиц. Часть этого богатства я роздал сотрудникам, а часть принёс в комнату Аллы Шкалябиной, и там мы решили устроить пирушку. Пригласили гостей. Нашли большую кастрюлю и большую сковороду. Варили куриц и жарили яичницу. То и другое посолили. А когда принялись это есть, ощутили какой-то почти несъедобный вкус. Что такое? Оказалось, что вместо соли мы вбухали туда и сюда лимонную кислоту. Хохотали до невозможности. И всё-таки кое-что удалось съесть, предварительно отмочив это в воде.
В Ленинграде я непременно бывал у Игоря Помогайченко и Нели Хотулёвой, тех, кто устроили мне вызов в Выборг. Ночевал у них. Неля собиралась стать режиссёром. Попросила меня нарисовать портрет Станиславского. Я исполнил просьбу. Неплохо. Возможно, этот портрет помог ей поступить на «Высшие режиссёрские курсы». Вместе с Сокуровым. И появилась идея перебраться в Ленинград. Тогдашняя коммунистическая власть не позволяла просто так жить в Ленинграде, как и в Москве. Всё дело в прописке. Человеку с высшим образованием её получить невозможно. Рабочим — пожалуйста, есть так называемый лимит. Их так и называли «лимитчики». Более того, изощрённость подобных правил отдавала истинной парадоксальностью. Прописку можно обрести, если ты устроился на работу и получил об этом справку. Но устроиться на работу можно, если у тебя есть прописка и ты имеешь соответствующий штамп в паспорте. Как говорится, замкнутый круг. А выслать из города власть могла и людей прописанных, например, за тунеядство. Под эту статью подпадали, поэты, художники, композиторы, если не имели записи в «трудовой книжке» о месте работы. Таковы были тогдашние условия проживания в Столицах. Неля посоветовала устроиться в институт «Гипроторф». Вдруг получится прописаться в посёлке Шувалово. Там есть торфоразработки. Устроился. Ушлый директор сумел обойти правило. Но прописку удалось получить лишь в Области. Временную. У одной бабульки, за пять рублей в месяц. Снял комнатушку в Кирпичном переулке, близ Невского проспекта. Продолжал ходить в мастерскую Юры Жарких. Он посоветовал мне писать картины маслом, используя только лак. Я и написал блестящий автопортрет. На лестничной клетке, потому что запах моей живописи распространялся на всю квартиру. (Его, спустя много лет, купил музей «Циммерли» в Нью-Джерси, близ Нью-Йорка). Бабулька вскоре отказалась продлевать прописку из-за того, что я позабыл ей привезти очередные пять рублей. Неугомонная Неля посоветовала тогда пойти в «Ленжилпроект». Там главным архитектором был Анатолий Григорьевич Эрдели. Он уговорил директора предоставить мне временную прописку в общежитии, приписанном институту, на улице Красных Печатников. Получилось. Тоже не без хитрости. На один год. А сам Эрдели недавно перешёл сюда из института «Ленпроект» и взял с собой проектирование зоопарка. Это слово можно перевести, как «пристанище жизни». Создал небольшую группу, где я и оказался вместе с Эдиком Тяхт и Володей Першиным. Спроектировал «Площадку молодняка». Эдакое, скорее скульптурное произведение. Вылепил её из пластилина. И сделал много чертежей-шаблонов по уровням через каждый метр, чтобы правильно всё это
возвести. Когда началось строительство, то сварщики и бетонщики применили только план. А для возведения объёма они использовали мой пластилиновый макет, лишь переводя тот масштаб в натуральную величину. Им понравилось быть скульпторами. Вышло сооружение, образом своим напоминающее фантастическую птицу, огромным крылом укрывающую своих детей. Причём, я такой образ не задумывал. Он возник сам. Правда, этот шедевр просуществовал недолго. Лет через двадцать пять его снесли «по техническим причинам». Была плохо выполнена гидроизоляция, и подтапливало дно. Я не горевал, а даже с гордостью заявлял, что это редкий случай, когда здание сносят при жизни автора. Тем временем, я перебрался жить в мастерскую жены Володи Першина, художницы по тканям. Это было полуподвальное помещение на Петроградской стороне, на улице Большая Зеленина. Я помог там сделать ремонт. Вскоре в Ленинград переехали из Выборга Гурий Озеров и Белла Королёва. На Фонарный переулок. Они тоже стали работать в «Ленжилпроекте». Институт находился на Английской набережной (тогда она называлась набережной Красного флота). Уходя по домам поздно вечером, мы взяли за традицию класть в лапу каменного льва у дома по соседству — монетки. Наутро лапа снова оказывалась пустой. Что покупал лев по ночам на эти деньги — неизвестно. Ещё к нам в институтскую комнату, где проектировался зоопарк, приходили погостить три девушки: архитекторы Галя Берёзкина, Надя Столбовая, Таня Сидоренко. Надя была похожа на Нефертити. Я даже подумал за ней приударить, но как-то не слишком охотно это делал. Лишь называл её на манер Ильича — Наденька. Или исконно по-гречески — Эльпида. Она вскоре и стремительно вышла замуж. Я был её «свидетелем» при регистрации брака. И засвидетельствовал потерю вообще всякой надежды.
Временная прописка в общежитии на улице Красных печатников закончилась без права продления, что автоматически увольняло меня из института.
При-людия №22. БОМЖЕВАНИЕ
Гурий Озеров познакомил меня с художником Михаилом Удалеевым и его женой Евгенией Якобсон. Оба старше меня на двадцать лет. Я часто посещал их комнату в коммунальной квартире на Адмиралтейской набережной. Там Евгения Владимировна собирала различных замечательных людей. Удалеев придумал разделение людей по состоянию мозгов. Наивысшим присваивалось звание Мозг, пониже — Мозга, ещё ниже — Мозговня, а самый нижний — Говня. Себя он причислял ко второй группе.
Прописка закончилась, и я стал бомжом.
Евгения Владимировна посоветовала устроить фиктивный брак. Даже нашла «невесту». Записались в ЗАГСе. Регистрацию брака назначили через месяц. Было лето. Я отправился на Юг. Тоска одолевала нестерпимая. В Одессе, проходя мимо иностранного парохода, я подумал: «А не проникнуть ли туда и оставить эту коммунистическую страну с её несчастным прописочным режимом». Нет, я не был диссидентом. Я любил свою страну. Но не любил никакого режима. Жаждал свободы. На заграничный пароход проникнуть не удалось так же, как и получить прописку в Ленинграде. Набрал в узелок абрикосов из неизвестного сада. Ночлег нашёл на скамейке в парке, подложив узелок под голову. Утром проснулся оттого, что кто-то вынул мои абрикосы и убежал. Ох, Одесса, нечего мне тут делать. Уехал в Ялту. Там тогда не существовало этих чудовищных бетонных "волнорезов" и насыпной гальки. Берег был уставлен разновеликими красивыми камнями, где можно посидеть на одном из них наподобие копенгагенской Русалки или даже скрыться меж них от посторонних глаз, пребывая наедине с морем. Жил там, ночуя, где попало, снимая «углы». Какая-то сила удерживала там меня. К регистрации брака опоздал. Тогда решил поехать снова в Иркутск. Захотелось погулять по берегам Байкала. И повидать любящую меня девушку. Ту, сотрудницу по проектному институту, приглянувшуюся мне в пребывании на работах в деревне Хаихта. Только побывать, да вернуться в Ленинград, уповая на какую-нибудь удачу. В Иркутске мне предоставил свою комнату один из бывших сотрудников, сам отправляясь в отпуск. Я на следующий день, повидав свою девушку, улетел на самолёте в Улан-Удэ. Посередине города протекала река Селенга, неся на себе куски древесной коры. В центре, помимо административных зданий, сбоку площади я увидел то, что мне было надо, иначе говоря, заведение с едой. По всему фасаду красовалось название «Позная». (Позы — бурятские крупные пельмени). А на дверях приклеен плакат: «Поз нет». Тут же стояли стенды с газетами. Я попробовал почитать одну из них, на бурятском языке. Буквы вроде наши. Но, с большим трудом преодолев одно лишь название какой-то статьи, я вспотел. Купил в булочной пару килограммов сухарей. Нашёл автобусный вокзал, да поехал к Байкалу. Две недели гулял по озеру. На бурятском берегу, на острове Ольхон. Ел сухари, которые пополнял в местных лавках, и подножный корм в виде разных ягод. Приключения были незначительные. Спал на песчаном берегу под открытым небом. Грелся, поджигая пару брёвен. Они обильно валялись на берегу. Белые. Словно бивни доисторических животных. Вернулся в Иркутск и сразу — к своей девушке. Грязный, обросший, отощавший. Она приняла меня с радостью. Зоя. То же, что и Ева, но по-гречески. Жизнь. Я тогда и не мог предположить, что потом проживу с ней более полувека и стану «долгожителем». Ей тоже захотелось на Байкал. Поехали. Был август. Некоторые листочки уже начали желтеть. Вдали от берега мы построили шалаш. Поискали поблизости воду, и нашли небольшую лунку с бьющим родничком. Над ним — одинокая пихта. Пошли на прогулку. Ходили там-сям, да забыли, в какой стороне осталось наше пристанище. А уже смеркалось. Стало одолевать опасение остаться просто в лесу, холодной ночью, без огня, без воды, без крыши, без еды, без тёплого спального мешка. Двинулись наугад. И вот. Одинокая пихта на фоне меркнущего неба, тёмная лунка со слабо сверкающим родничком, а поодаль — замечательный шалаш. Фух. Развели костёрчик, сварили еду, поужинали да завалились спать в шалаше. Наутро вернулись в Иркутск, и я улетел на самолёте в Ленинград.
Гурий и Белла пригласили меня пожить у них на Фонарном переулке, пока я не найду себе возможность пребывать в городе легально. И был такой случай. Обычно я ходил от Фонарного переулка по набережной Мойки и далее через Исаакиевскую площадь мимо памятника Николаю Первому. А тут меня останавливает постовой милиционер и говорит, что здесь проход запрещён, и мне предстоит заплатить штраф. У меня в кармане лежал лишь полтинник, а штраф тогда исчислялся полным рублём. «Ну всё, — подумал я, — теперь он потребует у меня паспорт, а в нём нет прописки, и вышлют меня за сто-первый километр». Милиционер сказал: «Пятьдесят копеек». И я с радостью отдал ему свой последний полтинник. Вместе с тем, мне удавалось подзарабатывать денежку через вторые руки, делая «халтурки», то есть, опять же нелегально.
Гурий был большим философом и крайне обширным эрудитом. Он посвящал меня в свои изыски по извилистым путям к познанию мира. Пересказывал много чего из прочитанного им в «Публичке» (ныне «Российская национальная библиотека»). Разговаривая о музыке, он восхищался Скрябиным. Я вдохновился и купил грампластинку, где Скрябина исполняет Генрих Нейгауз. Слушал вторую сонату и писал картину. Вышло нечто, напоминающее и женщину, и ангела, и что-то космическое с привкусом романтизма вперемежку с символизмом. И назвал картину «Музыка».
Продолжились мои посиделки у Евгении Владимировны с замечательными людьми. Среди них были архитекторы Илья Чашник, Сергей Борисов, Лев Дмитриев, фотограф Дима. Удалеев к тому времени развёлся с женой и пропал. Борисов и Дмитриев, как и сама хозяйка, работали в 1-й мастерской «Ленпроекта», расположенной в двух концах улицы Зодчего Росси. Там же, где находится и Главное архитектурно-планировочное управление. Родилась мысль устроить меня туда. Это можно было сделать через Главного архитектора города. Тогда им был Каменский. Не очень-то сговорчивый, хоть и властный. Когда он появлялся в той половине мастерской, что выходит на площадь Ломоносова («Ватрушку»), ему показывали последние проектные достижения. Он делал замечания. Как-то Сергей Борисов сказал: «Мы с удовольствием исправим». На что тот ответил: «Не надо с удовольствием, с удовольствием дороже». Тот же Сергей делал попытки поговорить с ним обо мне, да всё никак не удавалось. А вскоре Каменский уволился, и на его место заступил Геннадий Никанорович Булдаков. Человек новый. Необходимо время найти к нему подход.
Гурий и Белла переехали в Ялту. И я приютился у Евгении Владимировны. Целыми днями просиживал в «Публичке». По подсказке Гурия читал произведения русских философов. В основном Бердяева и Фёдорова. А также литературные произведения «Серебряного века». Ведь большинство их в советское время не издавалось, и в книжных магазинах не появлялось. Прочитав сочинение Андрея Белого «Символизм», изобилующего ссылками на мировую литературу, я стал заказывать книги по этим ссылкам. В результате — прочитал более сотни книг философского и религиозного содержания, следуя по цепочкам ссылок одних книг на другие. Окно зала, где я читал, выходило на Невский проспект. Порой я вставал и глядел в окно на суету толпы. В голове возникали мысли о существовании параллельных миров. Чтение обогащалось и «Самиздатом». Тогда из рук в руки передавались машинописные перепечатки «запрещённых» книг, в том числе Оруэлла, Джойса, Набокова. На одни сутки. Но поощрялось подержать подольше, если ты ещё раз её перепечатаешь. Тираж получался по четыре-шесть экземпляров, в зависимости от толщины бумаги и силы удара печатной машинки. Тогда бытовало ещё издание книг под грифом «для библиотек». В продажу они не поступали. Можно было их почитать в библиотеке или в том же «Самиздате». В то же время выходило множество «разгромных» статей на «запрещёнку». Так мы научились читать «между строк», улавливая смысл этих книг. Незадолго до сидения в «Публичке» и чтения «самиздатовской» литературы я впервые и тоже за одну ночь прочитал иную «запрещёнку» — все четыре Евангелия. Был совершенно потрясён от глубины Писания. И когда перечитал всякую мировую религиозную литературу, от Каббалы и Буддизма до Эзотерики, то понял, что наше Православие вмещает много чего там изложенное, но гораздо более возвышенно, глубже и чище. Впоследствии, прочитав русских православных мыслителей, я полностью утвердился в этом открытии.
Наконец, уже весной, мне удалось оказаться в кабинете Главного архитектора. Побеседовали. В результате я получил от него красивую бумагу, направленную в Жилищный комитет, где я получил разрешение на временную прописку в любой квартире, куда меня примут. И принял меня фотограф Дима в квартиру на Зверинской улице, что на Петроградской стороне и недалеко от зоопарка, где красовалось моё архитектурно-скульптурное произведение «Площадка молодняка», впоследствии радикально переделанное другими авторами. Заодно Главным было обещано приобретение жилья и постоянной прописки при первом же удобном случае. К этому же времени руководителем 1-й мастерской был назначен Валентин Фёдорович Назаров, которого большинство сотрудников называли просто Валя.
При-людия №23. ОСВОЕНИЕ ЛЕНИНГРАДА-ПЕТЕРБУРГА
Первая мастерская «Ленпроекта» занималась крупными градостроительными разработками. И помещение, куда я попал, оказалось весьма внушительной величины. На одной из стен висел Генплан города, высотой четыре метра, шириной три метра, состоящий из четырёх подрамников. Он породил во мне трепетное состояние. Здесь начиналось проектирование Северо-Запада города и Центральной Дуговой Магистрали. Мне, вместе с Лёвой Дмитриевым досталась магистраль. Она протянулась от Невы до Финского залива на юге города, общей протяжённостью 13 километров, частично застроенная и частично пустующая. Мы соорудили макет длиной около семи метров и шириной один метр. Когда приходилось поспорить по поводу того или иного решения, я Лёве говорил: «Ты лев, а я прав». Его лицо выражало скрытое недовольство.
В мастерской было принято представляться вновь поступившим сотрудникам, иначе говоря, выступить, рассказать о себе. В комнате собралось около сорока человек. Я выступил. Спел недавно сочинённый романс. Этого оказалось достаточно. А Серёжа Борисов расплылся широкой улыбкой и сказал: «Ну, не хуже Вертинского».
Между тем я снял комнату на улице Александра Матросова, что на Выборгской Стороне. Тогда существовало нелегальное место по съёму и сдаче жилья у Львиного мостика на Канале Грибоедова. По одну сторону от львов собирались сдающие, по другую — снимающие. Оттуда и отсюда выстреливались пытливые взоры, выискивая симпатичные для себя личности. Находя таковые, между этими группами возникало взаимодействие. Сдающие женщины предпочитали девушек и военных мужчин. Сдающие мужчины берегли время и заключали договоры сразу, чисто по симпатии. Мне попался один из них, и мы договорились, не торгуясь, за 30 рублей в месяц на полгода.
С Выборгской Стороны до места работы я добирался на трамвае, пересекая Неву по Литейному мосту. И всякий раз наблюдал одно и то же явление, показавшееся мне символичным. Вверх по течению Невы сближались силуэты двух примечательных зданий: водонапорной башни на переднем плане и Смольного собора на отдалении. Возникало происшествие, похожее на своеобразное затмение. Зрительные величины башни и собора точно совпадали меж собой. И когда утилитарное сооружение начинало заслонять здание величественное, трамвай немного притормаживал. Совершалось полное затмение. Затем, собор раскрывался вновь, и я облегчённо вздыхал. «Зачастую в нашей жизни всё утилитарно-бытовое заслоняет собой величественно-духовное, но не навсегда», — мелькала мысль у меня.
В первый же день пребывания в мастерской, на выходе из неё вечером — я перекинулся несколькими словами с Вадимом Рохлиным, 35-летним архитектором (мне тогда было 28). И мы сходу сдружились. По-видимому, симпатические токи создали некий резонанс. И беседы наши участились. Напротив нашего здания на улице Зодчего Росси располагалось балетное училище имени Вагановой. Там была столовая и буфет. Мы с Вадимом заходили туда в рабочее время «попить чайку» да поговорить об искусстве. Позже к нам присоединился его однокурсник Борис Николащенко, и создался «тройственный союз». Бывало, мы, увлекшись, просиживали в буфете довольно продолжительное время, что не очень нравилось начальству. А начальством была Григорьева Галина Константиновна, замруководителя мастерской, весьма представительная дама с блестящими очками. Как-то раз она заставила нас написать объяснительную записку по поводу явного отлынивания от работы. Не знаю, что написали Боря и Вадим, а я сочинил эдакое литературное произведение, где признавался в любви к работе и лично к начальству. Запечатал в конверт, украсив его цветами. Когда она взяла его в руки, вскрыла и прочла содержимое, появилась у неё добрая улыбка с оттенками снисхождения и смущения. Она взглянула на меня сквозь блестящие очки, погрозив пальчиком, а затем сказала, что прощает всех троих и не наложит никакого взыскания. Буфетчицу звали Тасей. Мы так и говорили: «пошли к Тасе». Кроме чая брали квашеную капусту. Боря, испробовав её на вкус в первый раз, произнёс на свой лад знаменитую ленинскую фразу об Аппассионате Бетховена: «Ничего не знаю лучше, готов есть ее каждый день. Изумительная, нечеловеческая еда». И с тех пор мы стали говорить: «возьмём по Аппассионате». Ему нравилось перефразировать и другие слова, например, из Хемингуэя: «Обком звонит в колокол». (Обком — Областной комитет коммунистической партии). Как-то раз Геннадий Никанорович Булдаков пригласил Первого секретаря Обкома Романова Григория Васильевича, высшего руководителя города. Тот приехал на своём бронированном служебном автомобиле «Зил-117». Побывав в кабинете Главного архитектора, они оба явились в Мастерскую. Дело было уже вечером, после рабочего времени. Однако у нас имелась манера оставаться работать и позже. Увидев компанию незнакомых ему людей, он сказал: «Здравствуйте, товарищи», а затем развернулся и исчез за дверями. Вскоре «броневик» рванулся с места, и мы только его и видели. Как потом выяснилось, высший руководитель города мог встречаться только с проверенными людьми по утверждённому списку, а тут вышла неожиданная оказия. Возможно, Булдакову и влетело тогда по партийной линии за организацию несанкционированной встречи с трудящейся интеллигенцией, но об этом Геннадий Никанорович умолчал.
Мастерскую посещал и другой представитель власти, но профессиональной, Заместитель Председателя Госстроя СССР, он же бывший Главный архитектор Ленинграда в 40-вых годах, Баранов Николай Варфоломеевич. Высказывал свои замечания по проектам. Мы были знакомы, поскольку он преподавал в Московском архитектурном институте, где я учился, хоть и не у него непосредственно. Пожал мне руку и сказал: «Правильный выбор сделал, приехав в Ленинград, шедевр градостроительного искусства».
Случилось сорокалетие руководителя мастерской Валентина Назарова, и в преддверии того сотрудники стали готовить «капустник». (Не путать с «аппассионатой», поскольку в данном случае это спектакль). Я сочинил песню, теперь помню только начальные слова: «Валюн-Валун», предполагая его немалую значимость. Другие участники напридумывали ещё немало остроумных текстов, и капустник выдался на славу. Потом ежегодно состоялись иные спектакли. На 23-е февраля их готовили женщины, на 8-е марта — мужчины. Всякий раз выдумка превосходила все ожидания самих выдумщиков. Сии мероприятия способствовали сплочённости коллектива.
Закончив Центральную Дуговую Магистраль, я перешёл в команду по проектированию Северо-Запада Ленинграда. Здесь собрался весь цвет мастерской, да ещё Назаров пригласил иных известных архитекторов из других мастерских. Совершенно новый огромный район города непременно должен перенять сущность Петербурга, стать его неотрывной частью. По этому поводу проводились непрерывные градостроительные и философские дискуссии в поисках обнаружения этой сущности и способах её применения на новых территориях. Так я влился в некую целостность этого таинственного пространства на берегах дельты Невы, устремился в поиски решения всех городских проблем, какие только бывают. Что касается общего постижения города, представления о его, если можно сказать, генетическом коде, то вышло некое тестирование. Мне поручили создать образ окружения Лахтинского разлива. Я нарисовал и сделал макет. Коренные петербуржцы-архитекторы, глянув на это произведение бывшего москвича, в один голос заявили: «Да тут настоящий петербургский дух»! А я понял, что не сам постиг этот город, а он вошёл в меня.
При-людия №24. ЖЕНИТЬБА
В мастерской, где я работал архитектором, все сотрудники были старше меня, причём, значительно. И не случилось никакого соблазна завести роман с кем-нибудь из особ женского пола. К тому же я не забывал свою иркутскую подружку Зою, вёл с ней активную переписку. Осмелился призвать её к себе. Она заканчивала учёбу в институте по специальности экономист. И вот, получив диплом, Зоя прилетает в Ленинград. Я задолго до её прилёта прибыл в аэропорт и успел полежать в зоне взлётно-посадочной полосы на травке. Надо мной взлетали огромные лайнеры. Ту-104 и другие «Ту» это делали слишком полого и чрезвычайно шумно, а вот Ил-62 взмывал эффективно круто. Потом мы встретились, и я повёз свою невесту на улицу Александра Матросова. Оставил её в своей съёмной комнате, чтобы сбегать в магазин за продуктами. На улице у меня случился глубокий вдох, а на выдохе вышли слова: «Ну вот и всё». Это произошло 22-го июля 1972-го, високосного года, который я по традиции встречал в одиночку посреди заснеженных ёлок. И подоспел задуманный мною возраст женитьбы не ранее 28 лет. В ЗАГС я не торопился. Всё ожидал, когда мне дадут постоянное жильё. Но Зоя настояла на этом, и мы вступили в законный брак 29-го сентября. К этому же времени заканчивалась договорённость с хозяином комнаты о съёме. Стоит заметить, что в этой квартире проживала ещё молодая семья и одинокий парень, который был местным бандитом. Посиживая на кухне со всеми вместе, он говорил: «Вы в полной безопасности, потому что мои подельники знают вас и охраняют от посторонних шаек».
По закону молодожёну предоставлялся десятидневный отпуск. Мы отпраздновали свадьбу недалеко от ЗАГСа в "Кафе-мороженом", где по тогдашнему обычаю подавалось и шампанское. Оттуда сразу отправились в путешествие. Сначала в Москву, где остановились в сталинской высотке у той моей однокурсницы, которая неуверенно предлагала нам пожениться после окончания института. Прогуливаясь по городу в разных местах, как нарочно встречали кого-нибудь из моих знакомых. У Зои создалось впечатление, будто меня знает вся Москва. Через пару дней отправились в Крым, начиная с Феодосии. Затем, Коктебель, Судак, Гурзуф, Ялта. Здесь мы встретились с моими закадычными друзьями Гурием и Беллой, у них и переночевали. Долго беседовали обо всём и прошлись босиком по Царской тропе. Затем, конечный пункт — Севастополь. Оттуда вернулись в Ленинград, где некуда было пристать. Улица Александра Матросова осталась в прошлом, а будущее ничем не обозначилось. У Львиного мостика ничего не удалось достать. Тогда один из бывших сотрудников по «Ленжилпроекту» отвёз нас в Шувалово, где он снимал дачку рядом с платформой электрички. Там мы и пристроились в отдельном домике с печкой. До Финляндского вокзала всего десять минут езды, а оттуда снова трамвай и тот же Литейный мост.
Я ездил на работу, А Зоя навещала Эрмитаж, Русский музей и «Публичку», что ныне называется «Российская национальная библиотека». Частенько вечерами мы встречались и ходили слушать классическую музыку в Капелле, в Большом и Малом зале Филармонии. Большой зал мы по старинке называли Дворянским собранием, а Малый — дворцом Энгельгарта.
Тем временем, Главный архитектор города, Геннадий Никанорович нашёл удобный случай встретиться с председателем Горисполкома (по-теперешнему, губернатором), Сизовым Александром Александровичем, в прошлом, начальником «Главленинградстроя», и поговорил о моих проблемах по приобретению постоянного жилья. Тот обещал дать команду своим компетентным подчинённым быстренько это дело обустроить. Казалось, можно облегчённо выдохнуть. Но той же ночью он скоропостижно скончался... Это случилось в конце года. Успел-таки високосный год устроить такую трагедию.
Зима тогда выдалась тёплой, без снега, но домик наш продувался насквозь и, несмотря на присутствие печки, жить в нём было проблематично. Но мы остались там, утеплив его по максимуму. Там прижились две симпатичные мышки. Они нас не боялись, поедали крошки под столом, забирались на подоконник, смотрелись в маленькое зеркальце и грызли Зоину губную помаду. В новогоднюю ночь шёл дождь, и сибирячка Зоя тому чрезвычайно удивилась. Через месяц у неё появились признаки беременности. Надо срочно подыскать жильё понадёжнее. Нашлось оно. На углу Гороховой и Канала Грибоедова. Галя Берёзкина помогла. Комнатушка в коммуналке со всей необходимой мебелью и посудой. Окно выходило во двор-колодец, а напротив жила одинокая женщина. Я догадался об этом по одному признаку: вечером, когда зажигался свет, она не зашторивала окно и красовалась там у окна во французском белье. Редкостная удача в те времена, а показать это некому. Что касается постоянного жилья, то удалось втиснуться в очередь на его получение от института «Ленпроект», где я и работал. Каждый год институту выделялось несколько квартир. Но передо мной там уже стояли на улучшение жилой площади мои друзья Боря Николащенко и Вадим Рохлин. Они жили с семьями в коммуналках, в тесных условиях. Теперь никто не поверит, что архитекторы, посвятившие себя труду на благо города, с ещё большим трудом добиваются приличного обитания в этом же городе. А новый председатель Горисполкома был далёк от области строительных дел, у него в приоритете оборонная промышленность, и общего языка с ним у Геннадия Никаноровича не нашлось, чтобы уладить дело, минуя «Ленпроектровскую» квоту. Ждать надо минимум три года.
В начале осени Зою отвезли в роддом, что находился с краю Московского парка Победы. К этому же времени закончилось наше пребывание на Канале Грибоедова, поскольку сама хозяйка вернулась туда. Моя сотрудница Фруза Гиневич, отец которой был литовцем, а мать полькой, по паспорту числилась русской, так вот, она предложила пожить нам у неё на улице Космонавтов, неподалёку от парка Победы. «Ребёнку нужны удобства и покой, — сказала она утвердительно. Пришло время выписки. Меня предупредили о том, что принято давать тому, кто вынесет ребёнка, символическую денежку. За мальчика рубль, за девочку полтинник. Мне жена подарила девочку, и мы сговорились назвать её Софией. Когда я за полтинник принял на руки свою дочь, она раскрыла синие-синие глаза и вполне осмысленно глянула на меня, будто говоря: «Да, это я». Ну, радость объяла меня великая.
У Фрузы мы прожили до весны. Дружно и весело. У меня случился отпуск, и Зоя предложила поехать в Баку, к моему отцу, к тому времени овдовевшему. Утром, в ожидании автобуса, мы разбивали каблуками корку льда. А когда прилетели в Баку, и оказались в доме отца на окраине города, там нас встретило обилие цветения. Кусты красных роз, белоснежные плодовые деревья, ласковый тёплый ветер с моря, сам отец, озарённый радостью, — всё это поразило Зою до глубины души. И готовая детская кроватка, сколоченная отцом, а правильнее сказать, дедом, ждала свою хозяйку.
Неподалёку жила моя учительница по физике Татьяна Михайловна Гасюк, та, которая считала меня своим лучшим учеником, и та, которая после эвакуации из блокадного Ленинграда, осталась жить в Баку. Я побывал у неё в гостях, и на прощанье она сказала: «Значит, вместо меня ты вернулся в Ленинград».
Не дожидаясь окончания отпуска, я уехал, чтобы подыскать нам новое жильё. Несколько раз приходил к Львиному мостику и, наконец, обрёл удачу. Подвернулась хорошая комната на Фонтанке, почти напротив Летнего сада.
а.
Свидетельство о публикации №224092000770