Смерть в Венеции

Ты не должен так улыбаться! Пойми же ты , никому нельзя так улыбаться!» - мысленно укоряет Тадзио "манновский" Густав фон Ашенбах. Вслед за ним те же слова, много лет спустя, будет шептать и "висконтиевский"герой.
Эту "странную улыбку красоты" Висконти пронёс через весь фильм, запечатлев её, изменяющуюся и едва уловимую, на хрупкой киноленте, которая и по сей день смотрится как некое личностное откровение.
Есть в "Смерти в Венеции" нечто скрытое, тоскливо завораживающее, то, что старался всеми силами донести до зрителя великий итальянец. И у него это получилось. Получилось соткать полотно столь тонкое, что вплетённые в его основу нити, состоящие из желания, красоты, воспоминаний и смерти, никоим образом не перегружают картину.
А лишь добавляют ту особую чувственную атмосферу, самодостаточно царствующую в каждой работе мастера.
У Дирка Богарда, исполнителя роли композитора Ашенбаха, есть интереснейшие воспоминание, относящиеся к подготовительному периоду съёмок, в которых он приводит слова самого Висконти о связи новеллы Томаса Манна с фабулой будущей ленты: «Будем снимать прямо по книге, как написано у Манна, - никакого сценария (...)
Слушай музыку Малера - все, что он написал. Слушай не переставая. Нам надо проникнуть в это одиночество, в эту бесприютность; будешь слушать музыку - все поймешь. И еще надо читать, читать и читать книгу...Манн и Малер тебе... все скажут».
В "Смерти в Венеции" сошлось всё – великий создатель, талантливейшие исполнители, непревзойденная музыка знаменитого австрийца, пропитанные итальянским колоритом кадры , гениально отснятые Паскуалино Де Сантисом.
И, конечно , Венеция, этот загадочный город, где смерть проста и лукаво-невинна, будто случайно пойманная улыбка стройного, белокурого мальчика.
Когда перечитываешь новеллу Томаса Манна, вспоминаются его слова: "Слово способно лишь воспеть чувственную красоту, но не воссоздать ее...".Возможно, именно это утверждение и стало причиной, побудившей Висконти обратиться к произведению Манна , и осуществить великолепную экранизацию, поставив один из своих лучших и этапных фильмов. Висконти говорил: "Читая Томаса Манна — читая сознательно, по-настоящему добираясь до сути, — возникает такое чувство, что ты его полностью понимаешь"...Как понимаешь и принимаешь этот фильм буквально с первых кадров - когда в лагуну, пересекая лунную дорожку, к нам приближается силуэт парохода, на борту которого видна надпись "Эсмеральда"… Удивительно щемящее, тревожное и вместе с тем восторженное чувство создает акварельная картинка приближающегося венецианского пейзажа в свете вечернего солнца, сопровождаемая нежной, смятенной, прекрасной и трагической мелодией, ставшей основной музыкальной темой фильма- великолепного адажио из пятой симфонии Густава Малера, ставшего прототипом главного героя, Густава фон Ашенбаха. Приехавшего в любимую им Венецию , на курорт Лидо , в надежде еще раз здесь очутившись, вновь набраться свежих впечатлений, выйти из преодолеваемого кризиса, насладиться спокойствием и уединением: "Он почти и не сомневался, что так и будет, ибо этот город всегда встречал его сиянием".
Но, как известно, мы лишь предполагаем...
"При самой своей натуре мы несчастны всегда и при всех обстоятельствах, ибо, когда желания рисуют нам идеал счастья, они сочетают наши нынешние обстоятельства с удовольствиями, нам сейчас недоступными. Но… вот мы обрели эти удовольствия, а счастья не прибавилось, потому что изменились обстоятельства, а с ними — и желания."Мрачные предчувствия, мучающие Ашенбаха, пока не имеют объяснения, и его смятение, рассеяное блуждание по городу, некоторая динамическая заторможенность, подчас томительная для зрителя, как раз готовит зрителя к кульминации: "Страх был началом, страх и вожделение, и полное ужаса любопытство к тому, что должно случиться." Вскоре это произойдет — едва оправившийся от сердечного приступа композитор во время прогулки на пляже Лидо обращает внимание на прогуливающееся там семейство: мать, двух ее дочерей , и мальчика, чье физическое совершенство и красота потрясают его..."Это лицо напоминало греческую скульптуру лучших времен, и при чистейшем совершенстве было так неповторимо и своеобразно обаятельно, что Ашенбах вдруг понял: нигде, ни в природе, ни в пластическом исскустве, не встречалось ему более что-либо счастливо сотворенное." Очарованный, композитор, убежденный в истинности лишь красоты духовной...
"Ибо красота, Федр, запомни это, — только красота божественна, и вместе с тем зрима, а значит, она — путь чувственного, путь художника к духу, "— словно находит опровержение в явившемся ему воплощении совершенства физического и духовного. Теперь жизнь Ашенбаха насыщена глубокими переживаниями, и, словно подчеркивая эту произошедшую с ним перемену, Висконти меняет палитру красок, насыщяя прозрачную акварель повествования яркими мазками. Меняется свет, ритм картины, появляются новые персонажи, будь то уличные актеры балаганчика, веселящиеся, смущающие Ашенбаха своими шутками, все больше ощущается смена напряжения. Каждая мелочь теперь воспринимается Ашенбахом с понятным только ему значением. Спонтанно принятое решение уехать, убежать от надвигающегося рока, не воплощается — известие о пропаже чемоданов воспринимается им со смешанным чувством облегчения… и необратимости. Пожалуй, это единственный эпизод в фильме, когда Ашенбах, возвращаясь в отель, испытывает счастье предквушения скорой встречи с Тадзио. Но радостное чувство вскоре сменяется душевными переживаниями, вызванными ощущением краха, потери собственной личности, и осознанием своего неизбежного физического угасания. "Местом действия была как бы самая его душа, а все произошедшее ворвалось извне, разом сломив его сопротивление — упорное сопротивление интеллекта, пронеслось над ним и обратило его бытие, культуру его жизни в прах и пепел". Сменяющие друг друга картины из прошлой жизни тревожат его дух, в памяти всплывают то творческие неурядицы, то бередящие душу видения рано умершей маленькой дочки. Он испытывает угрызения совести из-за постигшего его чувства. Нечто подобное он испытывал когда-то давно, посетив юную проститутку, то же чувство восхищения ее прелестью, боязни обладания , стыда и смятения перед собой. Ашенбах ищет себе оправдание, пытается убедить себя в искренности и чистоте своих эмоций по отношению к Тадзио, лишить их чувственного оттенка, создает себе иллюзию отеческой заботы, беспокоясь о губительных для мальчика последствиях неизвестной эпидемии, постепенно охватывающей Венецию. Он готов просить мать Тадзио уехать с детьми из гибельного города, мысленно принимая неотвратимость следующей в этом случае разлуки, и даже хватается за эту возможность расставания как за единственную соломинку выжить самому, чувствуя неминуемое приближение конца...
Но рациональные законы в этой игре не имеют места. Иррационально все — мистический город, неизбежная эпидемия, размеренная продолжающаяся праздная жизнь на фоне гибнущих под покровом ночи первых жертв Холеры. И Ашенбах принимает эти условия, и решение следовать им до конца.Его попытка изменить свое мироощущение посредством напомажения усов у цирюльника столь же смешна, сколь и единственно закономерна, ведь изменение сути должно, как ему представлялось, изменить и облик. Попытка эта , в итоге, вызывает глубокое разочарование , и приступ отчаянного, почти истерического смеха. А вслед за этим к Ашенбаху вдруг приходит чувство неожиданного облегчения и покоя, последовавшее за осознанием необратимости происходящего, приобретшего совершенно метафизический смысл.
Обессиленный, Ашенбах приходит на пляж, где в лучах заходящего солнца в последний раз наблюдает за Тадзио… Эмоциональная глубина финальной сцены заключена в удивительном сочетании трагичности и торжества жизни. Зачарованно и тревожно Ашенбах следит за возней Тадзио и его приятеля, с ужасом наблюдая, как на плечо Тадзио ложится рука грубоватого юноши ,видя в этом метафору своих страхов, иллюстрацию порабощения, разрушения грубой силой великой тайны красоты. Понимая всю неизбежность происходящего, Ашенбах предпринимает последнюю попытку приподняться с кресла в порыве защитить Тадзио, но тщетно… А мальчик, увернувшись из-под десницы, задумчиво бредет вдоль золотистой морской дорожки, став неотъемлемой частью этого прекрасного пейзажа лагуны… И ,вдруг отстановившись, властным жестом как-будто указывает путь кому-то невидимому. Уже почти стекленеющими глазами, но со счастливейшей улыбкой на мокром от слез лице Густав фон Ашенбах провожает его совершенный силуэт:
"Ему чудилось, что бледный и стройный психагог издалека шлет ему улыбку, кивает ему, сняв руку с бедра, указует ею вдаль и уносится в роковое необозримое прстранство. И, как всегда, он собрался последовать за ним...В тот же самый день мир с благоговением принял весть о его смерти". Благоговейную весть о самой красивой смерти.
Смерти от прощания с красотой. Смерти в Венеции.


Рецензии