Земное и небесное. глава вторая. vi-vii
17 августа 1934 года открылся Первый всесоюзный съезд советских писателей. Как и во всех сферах жизни, происходило окончательное закрепощение очередной ветви человеческой деятельности. Добровольные союзы, рождённые как бы из самой жизни, из сплава человеческих воль и стремлений, заменялись условным и принудительным подчинением единой государственной структуре. Тропы, что веками вели путников к городам, весям и храмам, усиленно затаптывались, и вместо них прокладывалась единая железная дорога, ведущая к Голиафу всеохватывающего государства.
Или, быть может, та стремительно набегающая сложность и пестрота довоенной жизни, которая была стёрта революцией, перемешана ею, и вновь выступившая в 20-е годы, уже совсем в иных сочетаниях, потребовала запутавшемуся, опростившемуся, утратившему ясные ориентиры человеку, затолочь её в простых, чётких и единых формах, истребовав от них со свойственной новому времени рациональной практичностью, несомненную пользу?..
Съезд прошёл в высшей степени организованно: приглашённых писателей, в том числе и иностранных, бесплатно привезли в Москву, поселили в хорошие гостиницы, и в продолжительности всего съезда прекрасно и сытно кормили. Вся обстановка съезда была обставлена в торжественном, триумфальном виде. Всё это демонстрировало то, что власть ценит писателей, «инженеров человеческих душ», по меткому выражению Горького, и возлагает на них большие надежды. Однако мало кто из писателей знал, что всё с той же дотошной организованностью секретно-политический отдел НКВД ещё до начала съезда составил на каждого из них подробное досье, а в течении всего съезда информировал ЦК партии об их разговорах и настроениях.
На протяжении всех заседаний, кроме признания несомненных достоинств советской литературы, и формулировки для неё задач (заказа со стороны власти, как сказали бы недоброжелатели), прозвучало так же немало критики в её адрес, что создавало ощущение остроты дискуссии, её полезности для исправления указанных недостатков. Однако трудно было не увидеть во всём этом и тот характерный для нового времени сознательный отказ от участия его величества случая, или, называя её старым словом – судьбы, волю которой древние греки ставили выше возможностей любых богов. Предрешенность, заданность итогов дискуссии, подобно ложному лабиринту, немногочисленные ходы которого ведут к одному выходу, была очевидна всем. И оттого съезд этот окрасился тем нарастающим в обществе всеобщим равнодушием, которое заглушалось громкими аплодисментами и высокопарными речами собранных здесь чуждых во многом друг другу людей.
Ведь если представить: как угасла бы значимость тех страстных откликов великих писателей на общественные события, если бы они исходили не из их личной воли, личной позиции, определённого риска, острого ощущения ответственности за его последствия – всего того, что составляет поступок и свободу личности, а были бы произнесены в заранее организованном перечне докладов, собранных беспрекословно единой волей, в ею заданном направлении и поставленном ею образом мыслей и перечне догм. Искусственность, неестественность, единообразие в том, что по существу многогранно оскорбляет наше чувство, наш разум. Но главное – теряется почтение к человеку, через услужение избравшему для себя «полный гордого доверия покой».
И съезд этот завершился бы благополучно, по проложенным властью рельсам, если бы не одна подпольная антисоветская листовка, обращённая к западным писателям, каким-то чудом появившаяся на съезде и распространившаяся среди его участников. Она никак не повлияла на его ход, однако легла под почву того недоверия, сменившего революционное неверие, и взрастившего ещё более разрушительные стихии…
Егор Александрович, к его большому удивлению, был приглашен в ресторан, находившийся недалеко от Дома союзов, в котором месяц назад завершилось это историческое для страны событие. Последний раз он был в ресторане ещё в годы НЭПа, и теперь ощущал некоторую неловкость и за свой костюм, и за свою неприкрытую нищету, и за унизительную необходимость заранее высчитывать стоимость заказа.
Его встретил человек выразительной внешности, какого-то ещё дореволюционного лоска, изящной манерности, дышащий уверенностью в себе и осознанием собственного достоинства. В зубах у него была курительная трубка, которая придавала ему ещё более основательный вид.
– Валерий Константинович Озеров, – вновь представил он себя и веско пожал руку Егору Александровичу. И тут же заявил ему, что угощает его, что по своей должности он имеет талоны, так что его приглашение нисколько не обременяет его, и что главная радость его жизни состоит в поддержке талантливых писателей.
Они вошли в роскошно обставленный зал, и официант, без того надменного хамства, которое вошло в обиход среди обслуживающего персонала во времена НЭПа, пусть и несколько неловко, но приветливо и с приятной улыбкой подал им меню.
– Ни о чём не думайте, берите то, что вам нравится, – негромко сказал Валерий Константинович. И, мерно постукивая длинными пальцами, с чувством гурмана, стал называть блюда. «Стерлядь, и самую свежую. Филе из птицы с трюфелями…». Егор Александрович, со времени ссылки равнодушный к подобным излишествам, назвал те же блюда, но в другом порядке.
– У вас недурной вкус, – едва улыбнувшись уголками тонких губ, сказал Валерий Константинович, – но, если позволите, не будем на этом останавливаться, а сразу перейдём к духовной пище. Я говорю, конечно, о нашем ремесле. Кстати, вас не обижает это слово – ремесло? Мне интересны взгляды моих коллег на все грани писательской деятельности, или труда, называйте, как хотите.
Егор Александрович, с радостью предвкушая интересную и содержательную беседу о литературе и искусстве с известным писателем, со свойственной ему детской непосредственностью отдался эмоциям:
– Нет, что вы, конечно, здесь нужно это самое ремесло, труд, сноровка, чтобы выразить наши духовные искания, наши мысли и чувства.
Но несмотря на нахлынувшую на него доверчивость к незнакомому человеку, которого он всегда сразу же осыпал множеством достоинств, Егор Александрович никак не мог побороть в себе неловкость, слыша строгий и веский голос своего собеседника и ловя его испытывающий взгляд, напоминавшем ему о том, как много теперь зависела от него его жизнь, и, он в это верил, жизнь Елизаветы и её детей.
– Духовные искания?
– Да, то, что может пробудить в человеке возвышенные чувства, сделать его чище и добрее.
Валерий Константинович всё так же испытующе смотрел на него, будто принимая экзамен, или, о чём Егор Александрович, засмущавшись высокопарности своих слов, почему-то подумал – словно допрашивал на следствии. И вдруг Валерий Константинович тихо произнёс:
– Так-так. Значит, вы верный рыцарь русской литературы…, – но тут же уже обычным голосом спросил, – то есть именно в этом мы видите цель искусства и, в частности, литературы?
Егор Александрович задумался, внутренне напоминая себе об опасности в нынешнее время необдуманного высказывания своих взглядов по любым вопросам, пусть даже никак и не связанных с политикой:
– Я думаю, что искусство как явление столь многообразно, что по отношению к нему нельзя говорить о цели…
– То есть вы считаете, что целей и задач у искусства нет? Я говорю ведь о настоящем искусстве, а не о его имитациях. И я хочу услышать ваше мнение, а не строгое определение, объективное и трудноуязвимое для критики, – Валерий Константинович строго и вместе с тем заинтересованно смотрел на него.
Егор Александрович выдохнул:
– Я считаю, что искусство в первую очередь служит воспитанию в человеке идеалов.
Валерий Константинович энергично откинулся на спинку стула, с видом человека, высокие ожидания которого только что оправдались, и облегченно произнес:
– Да-да, вы ещё из тех!
Но тут же оправился и продолжил уже более деловитым тоном:
– Вы очень хорошо сказали. Предлагаю вам оставить эти слова для вашей будущей статьи. Пожалуйста, не смущайтесь моими вопросами. Мне интересны взгляды моих коллег, а также созвучие их тем задачам, которые сейчас поставлены перед нами, литераторами, и перед нашей страной.
И, испытующе посмотрев на Егора Александровича, добавил:
– Я думаю, что вы тоже ощущаете грандиозность строительства, что нынче свершается на наших глазах. Строительства, ещё невиданного в истории человечества.
Егор Александрович, пережив сильно подорвавшую его здоровье ссылку, из года в год теряя друзей и знакомых, вынуждаемый лицемерить и унизительно просить, всё более наполнялся никому не выказываемой, разве что кроме Елизаветы, робкой ненавистью к новому строю. При этом, невольно оберегая себя от угрызений совести, отношение своё к происходящему он ставил на почву размывающей его нравственную оценку объективности, то есть расщепляя оцениваемые им явления на их достоинства и недостатки; и потому, выказывая свою точку зрения за или против некого общественного события, он всегда находил почву под неё, и потому всегда считал, что говорит правду, пусть и не полную. Теперь же он думал над тем, как вывернуть разговор на прежнюю колею:
– К сожалению, последние годы я был вне происходящих событий, вернее, вынужден был находиться вдалеке от них. То есть я хочу сказать, что читаю газеты и стараюсь быть осведомленным в том, как перестраивается наша страна, однако не имею возможности погрузиться в эту стройку… Я ощущаю себя в этом дилетантом. Думаю, что в некоторой степени я разбираюсь лишь в искусстве и литературе…
Ощущение угодничества отравило его самоощущение, но он тут же подумал о том, что его сомнения ложны, что он говорит сейчас правду – ведь он действительно иногда читает газеты и интересуется тем, что происходит в стране.
– Да-да, я знаю об этом, о том, что вы лишь недавно вернулись в Москву. Что ж говорить, ошибки молодости… Но, к счастью, государство наше предоставляет заблудшим людям возможность на свежем воздухе, с помощью созидательного, полезного другим людям труда, обрести здравый взгляд на мир, возможность вырваться из затхлой атмосферы разрушительных влияний, которая, кстати говоря, была так характерна для предреволюционной России. Но давайте не будем об этом, что было то было.
И с тоном, как будто убеждающим не только собеседника, но и себя, продолжил:
– Многие интеллигенты не знают, что такое физический труд, не знают о том, как много мусора, непорядка, грязи при всяком строительстве. Быть может, вас тоже смущает эта грязь, но прошу вас вглядеться в то, что сейчас происходит, увидеть величественные контуры этого строящегося здания! Вдумайтесь, ведь за каких-то 15 лет мы сделали то, на что у прежних поколений уходили века, а уж если говорить о несчастном народе нашем, то вся человеческая история словно прошло мимо него… Теперь же освободившийся народ стремительно приобщается к культуре, знаниям, а научные изобретения как никогда внедряются в его жизнь…
О, а вот и наши блюда! Давайте же мудро отделять один род деятельности от другого, и предадимся здоровому гедонизму.
Официант принёс стерлядь, шашлычки из карпа и грузинское вино. Егор Александрович очень обрадовался появившейся возможности собраться с мыслями. После сказанных слов о грандиозном строительстве и о созидательном труде в ссылках, ореол достоинств, которым он наградил собеседника, в миг развеялся. Он понял, что имеет дело с идеологом нового строя, быть может, опустившимся аристократом, который каким-то чудом оказался на стороне тех, кто целью своей поставил уничтожить его слой. Удивление вызывало в большей степени то, что он был принят этим строем, а не то, что он пошёл ему служить. Что это, беспринципность ли ради славословий и житейских удобств, или государственный патриотизм, характерный для слоя аристократии? И в который раз он подумал о том, что подобный союз в большей степени возможен для аристократа, нежели для интеллигента, нетерпимого к любым формам насилия.
«Но что-то в его словах есть. То есть вполне вероятна его искренняя вера в необходимость всего того, что сейчас происходит». Но только он принялся за еду, как Валерий Константинович прервал возникшие молчание:
– Кстати, что вы знаете о коллективизации? Не мне вам говорить о значительности перестройки нашего сельского хозяйства, о том, какие блага она принесёт нашему народу, нашему государству. Русский мужик, тысячелетиями трудясь с помощью сохи и плуга, совсем скоро окончательно пересядет на трактор, а земледельческая культура впитает в себя все новейшие достижения науки. Ещё трудно определить весь масштаб этих развертывающихся событий…
Валерий Константинович разрезал стерлядь и, прервав свою речь, недовольно проговорил:
– А рыба то не самая свежая, не постарался ради меня Николай… Надо с него за это спросить…
Так вот, зачем я вам всё это говорю... Вы подходите мне. Я читал ваши старые статьи. Насколько я знаю, это последние вышедшие в печать статьи. Также ваш знакомый дал мне некоторые ваши рукописные заметки. Вы хорошо пишите, но мне особенно понравилась ваша статья о русском крестьянстве – вы так трогательно и вместе с тем правдиво описываете его жизнь, пусть и с некоторой пейзажностью её восприятия. И у меня возникла мысль: почему бы вам не поехать сейчас в те же края и не описать нового, сознательного работника колхоза с его тягой к знаниям, с его социалистическим отношением к труду? Но уже без характерной для вас сентиментальности, которая, кстати говоря, мне очень нравится. Но с вашей зоркостью, с вашей искренней любовью к народу, с вашей болью за его судьбу. Но уже с цифрами, графиками – теперь людям нужна конкретика, факты, чёткая и правильная мысль. Конечно, важны и человеческие эмоции, судьбы. Всё вместе это и создаст первоклассный продукт эпохи.
Егор Александрович был в растерянности. То, о чём он мечтал: о возможности говорить с людьми, делиться с ними всем тем, что дорого для него, оказалось лишь наивной иллюзией. Ему хотелось говорить о литературе, о её великих сподвижниках: Пушкине, Лермонтове, Достоевском, Толстом, мысли и наблюдения о которых он записывал всю жизнь. Но вместо этого он получал, по сути своей, политический заказ, и он касался того, о чём ему довелось слышать ужасающие известия, которым он никак не мог поверить. Он подбирал слова вежливого отказа. Но не успел он ответить, как Валерий Константинович прервал затянувшуюся паузу:
– Знайте, что в вашей предстоящей работе, если вы согласитесь на неё, конечно, есть и политический, общественный смысл. Страны буржуазного запада взялись за привычное для них дело гнусной клеветы на то, что происходит у нас. Особенно их злит наша перестройка в сельском хозяйстве – хищников страшит конкуренция. А с нашими-то землями мы уж точно обгоним Америку в производительности как зерновых, так и в животноводстве. Так вот, мы, писатели, должны реагировать на вызовы наших врагов. Вот с учётом этого вы и должны писать вашу заметку, это даст вам большее ощущение ответственности за написанное слово, которым могут воспользоваться наши враги. И вообще, простите за мой совет, жить мы должны по-военному, осознавая, как дорого могут стоить нам наши ошибки и просчёты.
Самое трудное и неприятное для Егора Александровича при общении с людьми – это отказать, расстроить человека, каким бы он ни был. Он не мог побороть в себе это врождённую черту: относиться к человеку, как к своему ближнему. Лишь с дистанцией отношение это терялось. Но когда он был рядом, смотрел человеку в глаза, ему не хватало духу конфликтовать с ним в каких-либо формах.
– Извините, но я не готов на такую работу. Я мало разбираюсь в сельскохозяйственном труде, в устройстве колхозов...
И добавил ещё один аргумент, который ему показался очень веским:
– И вы верно отметили качество моего отношения к деревенской жизни: пейзажность. Оно не годится для объективного и всестороннего охвата произошедшего преображения крестьянства.
Валерий Константинович строго посмотрел на него:
– О чём же вы хотите писать?
– О литературе, о жизни в её скромных масштабах. Я зритель малого.
– Вот именно так вы и взглянете на колхоз, в который приедете. Это будет схоже на то, что вы писали раньше о деревне, но с наличием фактического материала для точных и понятных выводов. Неужели вы не хотите принести пользу нашему народу?
– Я не уверен, что справлюсь с задачей.
Валерий Константинович сжал губы и слегка поднял голову, как бы нападая на собеседника:
– Ну уж нет! Подумайте, как много мы, писатели, можем сейчас сделать на нашем поприще! Ведь всё изменилось. И как прав был Толстой, когда в своей статье об искусстве писал о ненужности подавляющего большинства того, что было создано до нас. И как верно он писал о трех руководящих страстях того искусства: гордости, любовной похоти и скуки. Теперь же наша задача состоит в созидании человеческих душ, в воспитании в нём идеалов, как вы сказали. Конечно, труд наш нелегок и пылен, и много старого, тёмного, неразумного коренится в нашем народе, что мешает ему развиваться, двигаться вперёд.
И резко прервав себя, закончил речь другим, уже более мягким тоном:
– Я вижу в вас то, что не видите вы. Давайте так: это будет пробной вашей поездкой, и если не понравится она вам или, чему я не верю, вы не справитесь, то мы с вами расстанемся просто добрыми друзьями. По документам я всё улажу, вы потом можете спокойно уйти и устроиться в другой журнал или издательство.
Егор Александрович застыдился своего упрямства в случае очередного отказа, и, не размышляя, согласился, в душе радуясь тому, что не слишком огорчит собеседника:
– Да, я согласен. И прошу заранее прощения, если не получится у меня написать.
– Нет, у вас получится. В этом можете не сомневаться. Народу нужен наш труд, вернее, ваш труд – так нужно думать в первую очередь. Ну, и о том, что мы, как человеческие существа, должны всё-таки на что-то существовать – у вас будут хорошие ставки и так же талоны на еду.
Услышав последнее, Егор Александрович подумал о том, как он сможет обеспечить жизнь Елизавете и девочкам, давно ставших ему родными, и от этого радостного мечтания он захотел сказать приятное Валерию Константиновичу, пусть и не совсем то, о чём в действительности думал:
– Я очень рад. И вы верно сказали о том, как много ещё тёмного в нашем народе, и что мы должны бороться с ним, целенаправленно, вместе, объединив наши силы, не распыляя их в пустоту, как это было до нас.
– Бороться с народом? – пошутил на возникшую двусмысленность Валерий Константинович, с удовольствием поглощая трюфели, по-видимому, весьма довольный полученным согласием, и с прежней серьёзностью продолжил, – вы наш человек, я это вижу. Вам так же сердечно близки социалистические идеи, идеи справедливости, идеи заботы обо всех несчастных и угнетенных. Вся эта индивидуалистическая идеология капитализма чужда нашему человеку, который не может так лелеять себя, как это делает пустозвонный человек Запада. Если уж благо, то благо для всех, если уж свобода, так свобода для всех, и никак иначе!
Егор Александрович приятно удивился близости своим взглядам его слов, хотя ему резали слух эти новые слова политических догматов:
– Я с вам совершенно согласен! Однако на Западе столько всего создано и продолжает создаваться... Даже несмотря на безработицу и всё более охватывающую его нищету… Я видел в недавней газете сводки того, сколько производит Америка…
Валерий Константинович отпил бокал вина и веско произнёс:
– Америка стала технически развитой только потому, что создавалась эта новоевропейская цивилизация с нуля, без всего этого отсталого, давно отжившего, ненужного, всего того, с чем мы ведём бой: с дремучей, мешающей нормальному развитию религией, с тёмными, словно из средневековья сошедшими попами, с антипатриотичной интеллигенций, привыкшей только конфликтовать с властью, и никогда ей не помогать, с застывшему в веках, невосприимчивому ко всему новому крестьянством, и многим другим, что досталось нам в наследство от царской власти, от поработившей собственный народ империи.
Мы строим в определённом смысле новую цивилизацию, но на справедливых, социалистических началах, в соответствии с последними достижениями науки и мысли. Ведь всё передовое создавалось на новой почве, но под влиянием всех достижений предшествующего хода истории: нынешняя Западная Европа родилась на обломках Римской империи и получила своё развитие под влиянием античной культуры, Япония, тогдашние её княжества, возникла вдали на острове, но под сильным влиянием китайской цивилизации, да и Древняя Русь наша так быстро и красиво взошла под крылом Византии…
– Но они так долго созидались…
– Нам не нужно столько времени. Всё это создавалось растительно, медленно, а наше строительство сознательно, целенаправленно, руководится разумом многих достойных людей, которые вобрала в себя партия. А главный наш строительный материал – это наука. Именно разум партии и всесилие науки нам помогут в скорый срок построить нашу цивилизацию.
Егор Александрович вновь смутился этой догматической, антихудожественной риторики, и постарался перевести разговор в русло искусства.
– Но надо признать, что искусство Запада – это великое искусство.
Валерий Константинович не подбирал слова, а отвечал сразу и при этом всегда связно:
– Подавляющее большинство из него можно выбросить, ничего не потеряв. Лишь на плечах отдельных титанов покоится оно. Так же немаловажно то, что история Запада богата на события, и много пережито им, пусть и грязного, кровавого, но именно такой опыт даёт почву для значительных переживаний и, соответственно, для их материализации в форме искусства.
Они продолжили беседу об искусстве, и Егор Александрович крайне удивился тому, что Валерий Константинович оказался большим ценителем древнего русского искусства: и храмового строительства, и летописей, и церковного пения. Он всё более укреплялся в мысли о том, что он общается с человеком, искренне верившим в то, что говорит. Но он не мог для себя уяснить это невозможное сочетание любви к древности и сознательного отказа от неё, невосприимчивости к её разрушению, которое свершается на его глазах.
Они допивали последний бокал вина, когда Валерий Константинович подвёл черту под их встречу:
– Однако, прошу прощения за мою деловитость, но мне нужно идти. Даже в поздний воскресный вечер у меня остаются некоторые рабочие обязанности. Я рад, что мы с вами обо всём договорились. Завтра я берусь за организацию вашей поездки и, надеюсь, уже к концу этой недели вы сможете отправиться в путь. Я ещё узнаю о том, какой колхоз вам лучше посетить.
Они вышли из ресторана и, чуть отойдя от него, Егор Александрович невольно остановил взгляд на строящемся здании гостиницы Моссовета, заслонившим собой вид на Кремль. «Строительство, ещё невиданное в истории человечества» – вспомнил он произнесённые собеседником слова. Вдруг они услышали бой курантов, играющих «Интернационал». Валерий Константинович задумчиво посмотрел в сторону Спасской башни, которая была скрыта за стройкой, и тихо спросил:
– А вы помните колокольные звоны в Москве? Няня всякий раз приговорила: «У Макарья звонят, у Егорья звонят, у Николы звонят, бьют часы, говорят». Вы ведь различаете малиновый звон, красный звон, трезвон?.. А, впрочем, это всё тоже лишнее и ненужное. Вот великое изобретение радио – и только оно должно войти в нашу жизнь, и открыть нашему народу все сокровища музыкальной культуры.
Не успел Егор Александрович ответить, как Валерий Константинович Озеров протянул ему руку:
– Советую вам уже сейчас начинать собирать материал. Завтра я постараюсь определиться с местом, но оно точно будет в тех краях, где вы уже были. Прощайте, коллега.
Они распрощались, и Егор Александрович, слегка хмельной, пошёл к трамваю. Мысли его путались, голос внутренний молчал. Он стыдился себя, и вместе с тем радовался предстоящей поездке.
VII
Лето, но какое-то иное, словно в отцветших красках, таких тёплых, мягких, какие бывают только в залитой солнечным светом комнате, какой видится она глазами ушедшего детства. В неге летнего сада он качается в колыбели, и ему кажется, что его вот-вот обнимут склонившиеся над ним великаны-тополя, что так напевно шумят, и покачиваются, и шепчут листвой. И он ощущает себя плывущим на лодке по тихой реке, и видит над собой бархатно-голубое небо, лучистым светом своим проходящим сквозь купола из листьев деревьев, которые словно стараются его обнять, защитить от яркого солнца. И так ему радостно, так светло. Лишь земная да небесная чаша, и меж ними свет проходящий обнимают собою этот любящий его мир.
Вдруг он ощущает тепло чьих-то рук. Они мягко подбрасывают его в небо, минуя листву, что давала ему прохладу и тень, и он окунается в небесную высь, что так манила светом своим и нежной синевой. И жарко, и вместе с тем так весело ему в лучах её щедрого солнца. Но всё те же любящие руки его снова берут и поднимают всё выше и выше, и сквозь жар и слепящий свет он вдруг попадает в кромешную тьму и стынь. «Зачем меня сюда подняли?» – думает он.
И летит он в темноте, сквозь неё различая редкие огоньки одинокого и тоскливого света. Постепенно они сливаются в линии, формы, и вьются хороводом причудливых знаков. Сквозь хаос света вдруг начинают просматриваться странные картинки, быстро сменяющие друг друга. Вначале это какие-то силуэты, которые всё более и более напоминают человеческую форму, но какую-то искажённую, уродливую. Пугающие человечки эти сливаются во что-то странное, устрашающее своей переменчивостью, несоразмерностью. При соприкосновении они распадаются, и те звёзды, что составляли их, либо продолжают плыть в холодной черноте, либо гаснут. Он уже не может смотреть на это противостояние света и закрывает глаза.
Но вдруг он ощущает тепло. Открыв глаза, он видит, как приближается к одному из этих огоньков, который оказался не так мал, как ему представлялся до этого. И вот он рядом с ним, и снова видит прежнюю голубизну неба, и тёплый свет ласкающего солнца, и он рад тому, что вновь окажется в прежнем саду. Но окунувшись в небесную синь, сквозь неё он разглядывает выцветшие поля ужасающих битв, теперь уже земных, не небесных.
Он не хочет туда, а хочет обратно в свой сад, но любящие руки всё ближе и ближе подносят его к этим страшным картинам битв. И вот он уже различает в них те же человеческие фигуры, что кружились во тьме. Но эти возникшие образы их жизни ещё безобразней, чем те, дальние картины их битв. С отчаянием он оглядывается назад, ища её поддержки. И тут он видит её глаза, в которых – покорность судьбе и вместе с ней скорбное осознание того, что она отдаёт его на муки, на большие страдания. Зачем же тогда она расстаётся с ним? Он бросает свой взгляд обратно на землю, и неожиданно вновь видит её, но теперь уже в земном обличии. Он всматривается в прекрасные черты её земного воплощения, среди политой кровью земли, и вдруг его пронзает осознание обречённости в этом мире её святой любви…
Егор Александрович проснулся в свете луны, падающим в его маленькое оконце, и зажёг лампу. Он вновь закрыл глаза, вспоминая все детали прерванного сна. Ставя себя низко с нравственной точки зрения, он всё же не мог не отметить, что главное хранит в себе в бережном целомудрии, не давая никакой грязи коснутся его. Но что это главное?..
И вдруг ему пришла в голову мысль: а что, если то, что он относит к своим достоинствам и то, чем он гордится, то есть этим неугасимым внутренним светом, который один делает стоящей его жизнь, не есть результат его деятельности, его личных достоинств, а напротив, досталось ему в дар, запросто так, и светит вопреки ему самому, его мыслям, страстям и поступкам. Свет этот редко отражается в деятельности его, разве что блеснёт на страницах его заметок и дневников. Но всё же, несмотря на всё то, что, казалось бы, давно должно было затушить этот огонь его души, он всё так продолжает светить и согревать его даже в самые постыдные минуты жизни.
«Впрочем, – подумал Егор Александрович, – я слишком строг к себе, как-никак я добр и отношение к людям у меня искреннее и доброжелательное, но сколько же во мне внутреннего неустройства, самокопания, суеты. Вот Елизавета…»
И он представил её, сидящей рядом с ним, но не здесь, в этой коморке, а в доме его детства. Всегда цельная, чистая, естественная, такая какая есть; полная противоположность его извечной раздвоенности: внешнего упрощенчества и внутренней усложнённости. Но теперь всего этого нет; он стоит в центре комнаты и обнимает её среди плывущих на порывистом ветру занавесок, за которыми виднеется застеленный ливнем поникший сад. Запах его, густой и душистый в облаке вечернего дождя, едва уловим ему в аромате её амбровых духов, а прикосновение к ней, ощущение её кожи, её дыхания уносят его в млеющий мир чувственности. Разные картины предстали перед ним.
Захватываясь ими, он предался сладостным мечтаниям об их будущей жизни. Счастье семейной жизни ему всегда виделось во встрече с человеком, который, как и он, был чистым листом бумаги, без опыта прошлого, без опыта влюблённости или любви. И взрослея вместе, они впитывают черты друг друга, помогают друг другу в становлении себя. И ничто не может быть тайной между ними, ведь каждое их чувство становится общим, каким бы сокровенным оно не казалось. Даже молитва у них общая. И никакой рассудочности, сухих наблюдений или оценок друг друга: всего того, что оскорбляет любовь.
Да, он прекрасно понимал, что в любви, в отличие даже от самой искренней дружбы, он и она являли себя друг другу во всей своей полноте, со всеми достоинствами и недостатками, со всем бытовым и незначительным. Но всё это представлялось ему совсем неважным, чем-то вроде милых маленьких бусинок на ожерелье их совместной счастливой жизни. И прожитые годы не разрушили в нём этих юношеских мечтаний.
Вдохновенный приоткрывшимся очертаниям возможного будущего, он порывисто ходил из угла в угол своей коморки. Ему казалось, что теперь остался только один шаг, чтобы окутавшее его облако счастья спустилось на землю и обняло собой её и его. Он принял окончательное решение написать обо всём этом ей в письме, когда уже совсем скоро отправится в поездку.
В темной комнате при свете полной луны Елизавета рассматривала себя в зеркало. Умом она порицала это женское кокетство, но ей было так трудно лишить себя этого маленького удовольствия нравиться себе.
«Да, вот такая я!» – ещё девочкой она кружилась в доме, счастливая от этой влюблённости в себя, от осознания своей легкости и обаяния, которые, она была убеждена, не могли не влюбить в себя. «Вот такая я!» – забавлялась она, перебегая из комнаты в комнату. «И не поможет?» – смеялась прибиравшаяся в её комнате служанка Аглая. «Нет, не поможет» – также смеялась Елизавета, останавливаясь около неё. «И ничего не скажет?» – продолжала смеяться Аглая. «Нет, не скажет» – улыбалась она, затем, неожиданно закрыв ладонями ей глаза, бежала дальше по комнатам, заливаясь смехом. «Ох, проказница, ох, проказница!» – причитала Аглая. «Да, такая я!» – пропевала она, пританцовывая на веранде у кустов сирени.
– Да, вот такая я… – с грустью произнесла Елизавета, смотря на себя в зеркало, но в душе убежденная в том, что на самом деле она такая же, просто её обаятельность и красота теперь не такая броская, как раньше, не сразу заметная.
Она взяла бутылочку духов, давно пустую, но всё ещё хранивших свой аромат, который уносил её в очаровательный мир женских мелочей, покрывавший изящной вуалью всё её женское, личное, тайное.
И вновь она представила его глаза, его красивое мужское лицо. Она уже видела его не в первый раз, и сейчас у неё возникла мысль, или скорее, надежда, что он приходит на концерты только ради неё. А ведь и вправду, что это может быть: очарование ли музыкой или только ей? Его взгляд был как-то особенно ласков, но при этом твёрд, не выискивал взаимности, а просто говорил ей: «Вы прекрасны и других таких нет, но только это я и хочу вам сказать, хочу, чтобы вы от этого улыбнулись, и вам стало хорошо». И она, поверив в то, что он ходит в театр и в кино только ради неё, таинственно улыбнулась своему отражению. Она вновь ощущала эту остроту, эту ёмкость, наполненность жизнью, когда хотелось петь, хотелось смеяться, хотелось вновь погрузиться в прежний мир таких милых её сердцу мелочей.
И вдруг она подумала о Егоре Александровиче, о его доброте, о его цельности, о его наивной чистоте, о том, как он чужд всей этой чертовщине, этой достоевщине, что порой творится в ней.
Она прислушалась к звукам из детской комнатки, и по мерному дыханию поняла, что девочки спят. Она тихо подошла к их комнате и приоткрыла шторку. Манерно прислонившись к шкафу, будто на неё кто-то смотрит, она взглянула на них.
«Счастливого вам завтра» – с нахлынувшем на неё умилением тихо произнесла она. «Счастливого вам завтра» – едва слышно повторила она, и осторожно прикрыла за собой шторку, благоговейно оберегая их детский сон.
Конец второй главы
Свидетельство о публикации №224092700055