73. Смерть

В середине февраля Чехов вернулся в Ялту еще полный московских впечатлений. Оживленно рассказывал про чествование, показывал поднесенные ему подарки и комически жаловался, что кто-то, должно быть, нарочно, чтобы ему досадить, распустил слух о том, что он любитель древностей, а он их терпеть не может. Среди многих подношений действительно были модель древнего русского городка, старинный ларчик и даже чернильница XVIII века.

Он пробыл в Ялте до конца апреля, временами оживлялся, строил планы на будущее, мечтал засесть за работу, говоря, что в голове много уже созрело. Собирался, если поправится, с наступлением тепла поехать на войну, из-за которой очень волновался, врачом, так как врач может больше видеть. Но чаще бывал молчалив, сосредоточенно задумчив, и он, никогда раньше не жаловавшийся на здоровье, говорил, что устал, что хочется по-настоящему отдохнуть, набраться сил. Он чувствовал необходимость в покое, но в самом конце апреля опять уехал в Москву.

По приезде Чехов сразу же слёг в постель. В конце мая Телешов видел его в Москве, перед самым отъездом в Германию, и ужаснулся: Антон Павлович стал совсем маленький, бескровный, бессильный. Про себя прямо сказал: «Еду помирать».
И передал поклон московским писателям, тем, кого встречал на «Средах».

– Больше уж никого не увижу.

Телешов не был ему близким человеком. Потому, вероятно, он ему и сказал прямо. Действительно близким – Марии Павловне, матери, этого не говорил, а писал им бодрые письма.

По совету лечащего врача Таубе, Чехов с женой едут на курорт в Баденвейлер в июне 1904 года. Он пишет сестре перед отъездом: «Милая Маша, я всё ещё в постели, ни разу не одевался, не выходил… на 2 июня заказаны билеты, мы уезжаем в Берлин, потом в Шварцвальд. (22 мая 1904 года).

Баденвейлер – курорт в Шварцвальде, недалеко от Швейцарии. Там, в тишине, зелени, проводил Чехов последний июнь своей жизни. Было страшно жаркое лето. Он от жары задыхался. Мучила эмфизема легких, одышка. Сердце слабело. Тяжело ему приходилось.

Ольга Леонардовна Книппер-Чехова в письме от 27 июня 1904 г. Вл. И. Немировичу-Данченко среди прочего сообщила о состоянии здоровья мужа: «В весе теряет. Целый день лежит. На душе у него очень тяжело. Переворот в нем происходит».
Сам же Антон Павлович до рокового дня посылал о себе друзьям и родным бодрые вести: «Здоровье мое поправляется, входит в меня пудами, а не золотниками. Ноги уже давно не болят, точно и не болели, ем я помногу и с аппетитом; осталась только одышка от эмфиземы и слабость от худобы, приобретенной мною за время болезни. Лечит меня здесь хороший врач, умный и знающий. Это д-р Шверер, женатый на нашей московской Живаго».

«Отсюда в Ялту мы, быть может, приедем морем через Триест или какую-нибудь другую гавань».

В предпоследнюю ночь случился страшный припадок «сердечной слабости». Тяжелая душная ночь, окна закрыты, предгрозовая погода. Полумрак. Чехову болезнен свет. Страшный туман, словно «привидения самых фантастических очертаний, вползал и разливался по комнате», «и свеча то замирала, то вспыхивала», словно воспроизводила ритм угасающего сердца.

Чехов метался в забытье, бредил, спрашивал о каком-то матросе. Слабо отстранял руки Ольги Леонардовны:
«Пустому сердцу не надо…».
Позже, Книппер вспомнит эту фразу так: «Я положила ему на грудь лед, а он с грустной улыбкой сказал:
- На пустое сердце льда не кладут...»
Он бы мог сказать – на холодное сердце льда не кладут. Но сказал – пустое.
Почему пустое? Лишенное чего? Освободившееся от жизни. Опустевшее. Покинутое.

Следующий день был тихий. Чехов сидел в кресле у окна. Ольгу Леонардовну отправил на прогулку по саду. Вернулась она уже в сумерках.
Пропустили ужин. «Гонг еще не прозвонил». Что-то страшное было в этой фразе. Гонг – словно зов жизни. Прослушали.
Не отозвались. Жизнь больше не позвала.
В час ночи повторился приступ. «Жаловался, что ему жестко лежать, жаловался на тошноту, „маялся“ и первый раз в жизни сам попросил послать за доктором».
Книппер постучалась к Льву Львовичу Рабенеку, проживавшего в соседней комнате, с просьбой вызвать доктора Шверера.
Чехов сообщил доктору: «Их штербе». Повторил по-русски: «Я умираю».
Доктор впрыснул камфору. Больному не стало лучше. Шепотом попросил Рабенека принести шампанское. Книппер придерживала мужа за талию. Чехов выпил бокал залпом. «Раздался странный звук, исходящий из его горла, что-то похожее, что происходит в водяном кране, когда в него попадает воздух, — заклокотало что-то».

Чехов перелег на бок. Ольга Леонардовна легла вместе с ним. Доктор держал Чехова за руку. Рабенеку казалось, что это жест поддержки, утешения. Но Шверер считал пульс: «Все кончено, господин Чехов скончался. Будьте добры сказать об этом госпоже Чеховой».

Вдова тяжело приняла известие. Кричала, трясла доктора Шверера за лацканы пиджака.

Свидетели смерти вспоминали черную огромную бабочку, метавшуюся по комнате и бившуюся о горячие лампочки. Только никто не мог вспомнить, влетела ли в комнату до смерти писателя или после.

Затем наступил рассвет, запели птицы, в соседней церкви зазвучал орган. Они сидели на балконе – вдова писателя и студент Рабенек – и ни о чем не говорили. Чехов лежал на кровати с умиротворенным успокоенным лицом.
Вскоре пришел доктор приготовлять умершего.
Хозяин гостиницы любезно разрешил оставить тело покойника на весь день в комнате. А потом, под покровом ночи, несли покойника, как безвестного господина из Сан-Франциско, в корзине для белья, до часовни, чтобы не беспокоить печальным зрелищем других постояльцев гостиницы, чтобы не омрачить их души ничем, даже тенью печали.
Корзины были небольшие, торчали ноги.
Несли легкое тело. Чехов писал приятелю о своей болезненной худобе: «Ноги тонкие, каких у меня никогда не было».
Хозяин отеля «Зоммер», последнего пристанища Чехова, вспоминал, что Чехов производил впечатление сильно больного человека, но никто не догадывался, как близок конец.

Тело оставили в часовне до следующей ночи.
А дальше поездом. Домой, в могилу. В вагоне для устриц.

А ведь он неистово мечтал об Италии.
Хотел вернуться домой пароходом из Неаполя, Триеста, Марселя в какую-нибудь гавань, Ялту или Одессы. Он планировал это путешествие, справлялся в письмах (ему оставалась неделя жизни): «Дорогой Григорий Иванович, а я к Вам с просьбой. В какой день пароход выходит из Марселя и в каком часу, сколько дней идет до Одессы, в какой час дня или ночи приходит в Одессу, можно ли на нем иметь комфорт, например каюту для меня и для жены, хороший стол, чистоту…. Умоляю Вас, напишите! Напишите также цену билетов».

«Милая Маша,.. мечтаю о том, чтобы выехать отсюда. Но куда? Хотел я в Италию на Комо, но там все разбежались от жары. Везде на юге Европы жарко. Я хотел проплыть от Триеста до Одессы на пароходе, но не знаю, насколько это теперь, в июне-июле, возможно. Может ли Жоржик справиться, какие там пароходы? Удобные ли? Долго ли тянутся остановки, хорош ли стол и проч. и проч.?»

Стремился домой. Хотел ехать в новом костюме. Заказал два летних костюма -
белый в синюю полоску и синий в белую. Их привезли на следующий день после его смерти из Фрейбурга.

И.А. Бунин вспоминал, что Чехов «много раз старательно, твердо говорил, что бессмертие, жизнь после смерти в какой бы то ни было форме — сущий вздор... Но потом несколько раз еще тверже говорил противоположное: «Ни в коем случае не можем мы исчезнуть после смерти. Бессмертие — факт»». Это — своеобразная микромодель подхода Чехова к таким явлениям, как смерть, жизнь, бессмертие. Он как бы допускает возможность двух противоположных решений.

***
А через две недели Чехов или гроб с его останками возвращались в Россию. По немецким законам тело умершего от  туберкулеза не разрешалось перевозить, в полагалось кремировать на месте. Ольге Леонардовне удалось уговорить власти и отправить гроб с телом писателя  в вагоне-морозильнике «для устриц». В этом вагоне и прибыло из Берлина в Петербург тело писателя, почти без всякой встречи по причине перепутанных телеграмм.

Так вышло, что Алексей Суворин был единственным официальным лицом, встречавшим писателя на родине. Он позаботился обо всем: панихиде, временном жилье для вдовы и об отправке вагона дальше в Москву. На платформе ждал священник с небольшим хором.

По воспоминаниям очевидцев, в ожидании поезда старик Суворин быстро ходил туда-сюда по перрону, опираясь на палку. Ругался, что до сих пор нет поезда. Он ни на что не обращал внимания и только ждал. Когда гроб с телом Чехова прибыл, Суворин рухнул на землю. Ему подали стул, и он еще какое-то время сидел на нем в молчании, ничего не видя вокруг.

И только на другой день, уже в Москве, огромные толпы народа, запрудившие всю вокзальную площадь, переполненные депутациями с венками и цветами станционные платформы подчеркнули для всех значительность потери.Встретить его на вокзал собрались средние русские люди, студенты и барышни, молодые дамы с заплаканными глазами, без генералов и полицеймейстеров, без промышленников и банкиров.

Борис Зайцев вспоминал то грустное чувство, с каким поддерживал гроб, когда выносили его с литераторами с Николаевского вокзала на площадь. Некоторое время несли на руках, потом поставили на катафалк. Толпа все-таки собралась порядочная. Когда шли по узенькой Домниковской улице, из подвального этажа высунулся в окошко на уровне тротуара портной с испитым и замученным лицом, спросил: «Генерала хоронят?» – «Нет, писателя». – «Пи-са-те-ля!»

Путь был далекий, через всю Москву в Новодевичий монастырь, к захоронению отца Чехова, к Павлу Егоровичу.

Этот день так и остался некиим странствием, долгим, прощальным, но и светлым, как бы очищающим – само горе просветляло.

У Художественного театра служили литию. Были литии и в других местах. Все шло медленно, но выходило и торжественно. Солнце сияло, набежали потом тучки, брызнул дождь, несильный, скоро прошел. В Новодевичьем зелень блестела, перезванивали колокола.

Ровно тридцать лет пролежал в могиле на кладбище Новодевичьего монастыря цинковый гроб, прибывший с германской границы. При похоронах его засыпали сначала свежей землей, а сверх земли великим множеством цветов, зелени и лавров. Потом, через некоторый срок, поставили памятник.

В 1933 г. кладбище на территории Новодевичьего монастыря упразднили. И вот через тридцать лет без нескольких месяцев, 16 ноября 1933 года, в час дня, собралось возле могилы несколько человек. Здесь были немногие артисты Художественного театра — Книппер-Чехова, Москвин, Вишневский, были члены президиума Чеховского общества, фотограф, несколько родственников и знакомых. День выдался очень студеный, совершенно зимний, с колючим снегом и ледяным ветром.

Почти три часа потребовалось на то, чтобы отбить застывшую землю и выбросить ее на снег. Терпеливо и безмолвно стояли собравшиеся долгое время. Какое-то жуткое настроение мешало разговаривать. А землю все копали и копали под налетами сухого, жгучего ветра. Уже зимние ранние сумерки начали нависать, когда наконец дорылись до цинковой крышки и начали подводить канаты, а затем с немалыми трудностями вытянули из ямы на поверхность, на белый снег, сильно помятый серый гроб и поставили его на дровяные салазки, кое-как сколоченные из тесовых остатков. Но Москвин возразил:

— Нет, товарищи! Давайте понесем на руках.
И первый взялся за металлическую скобку гроба.

Так со старого, упраздненного кладбища в торжественном безмолвии перенесли на руках на новое кладбище того же бывшего монастыря прах писателя, туда, где Художественному театру отведена была большая площадь, засаженная вишневыми деревцами.

В этом «вишневом саду» была уже приготовлена новая могила, вблизи аллей с могилами артистов, а также писателей, умерших за последние годы; сюда же перенесен был недавно из бывшего Данилова монастыря прах Гоголя.

Молча подошли к новой — второй — чеховской могиле. Гроб стоял уже на помосте, и через минуту его начали опускать. Быстро и безмолвно засыпали яму, над которой вырос небольшой земляной холмик. В торжественном молчании прошло несколько минут у этого нового холмика. Жесткой снежной крупой быстро стал покрываться он, точно белой пеленою. Затем все молча разошлись по своим делам, по своим домам. Ранние зимние сумерки нависли над городской окраиной серою дымкой.

Здесь же был позднее установлен памятник Павлу Егоровичу. Это кенотаф, или пустая могила, поскольку место захоронения осталось прежним. Рядом была похоронена через 55 лет 90-летняя вдова писателя.


Рецензии