Скользящий полёт по литературе

СТАТЬИ И ОЧЕРКИ А. А. ДИВИЛЬКОВСКОГО

Сборник публикует его составитель Ю. В. Мещаненко*

…………………………………………………………………


КРАСНАЯ НОВЬ

ЛИТЕРАТУРНО-ХУДОЖЕСТВЕННЫЙ И НАУЧНО-ПУБЛИЦИСТИЧЕСКИИ ЖУРНАЛ

КНИГА ПЯТАЯ — ШЕСТАЯ

МАЙ — ИЮНЬ

Москва–Ленинград

1931

Тираж 15.000 экз.

Страниц всего: 253

               
                КРИТИКА И БИБЛИОГРАФИЯ


   232


   СКОЛЬЗЯЩИЙ ПОЛЕТ ПО ЛИТЕРАТУРЕ


   А. Дивильковский


                Litterature russe contemporaine, par Vladimir Pozner 
                — Preface  de Paul Hazard — edition KRA. Paris. 1929.
 
                ///

                Современная русская литература. Соч. Владимира Познера,
                с предисловием П. Азара. Издательство «КРА». Париж, 1929.



   Решительно развязаться, наконец, с вредным предрассудком так называемой «литературой нейтральности» или «чисто литературной точкой зрения» — задача ясная уже сейчас для всякого мало-мальски сознательно относящегося к литературе советского гражданина.
 
   Нейтральность здесь обозначает на самом деле бегство литературы — зеркало жизни — от этой самой жизни, от насущных вопросов советского бытия.

   Она означает прежде всего бегство от «генеральной линии» с её наискорейшим переходом к социалистическому типу всей народнохозяйственной жизни — к сплошной коллективизации и машинизации деревни и т. д.

   Тем более интересно встретиться лицом к лицу с усердными защитниками данного предрассудка, находящими себе убежище «на том берегу», в Париже «дружественном», под покровом буржуазной Франции.

   Ах, Франция, нет в мире лучше края...
 
   Так решил, очевидно, бывший сочлен кружка «Серапионовых братьев» в Ленинграде — В. Познер, издавая свою «Панораму современной русской литературы».

   Интерес «Панорамы» в том, что по ней необычайно наглядно вскрывается до дна вся отсталость, вся вредность сказанного косного, — близоруко-спецовского предрассудка для нашего момента «великих работ».
 
   Парижская марка книги отчасти даже помогает это понять.

   Автор ведь, очевидно, не связан страхом перед пролетарской, советской цензурой, он выкладывает нам, разумеется, все свои лучшие, вполне «свободные» доводы в пользу излюбленной идеи.

   И — тем хуже для его идеи!

                ----------------------

                *Второй заголовок книжки на ее титульном листе.


   В самом деле: только наивные люди могут обмануться мнимою «нейтральностью» взглядов В. Познера.

   Пусть, например, он во вступлении к главе 4-й «Сегодня (1917—1919 гг.)» отзывается об Октябрьской революции, что она-де — «вне в нашей компетенции».
 
   Этот отзыв тут же получает продолжение, по сути своей отнюдь не такое уже нейтральное.

   «В плане литературном, — говорится далее, — революция не имела места, или же, если угодно (слушайте! – А. Д.), она проявилась в несколько приёмов в разные эпохи; с приходом символистов, в первых рассказах М. Горького и даже ранее — в творчестве Гоголя».

   Не правда ли: эта странная мешанина уже начинает принимать здесь некоторую преобладающую политическую окраску?

   Возьмем еще окончание той же тирады, где понимание «революции» в литературе конкретизируется «ещё определённее».

   Розанов, выпустивший в 1912 г. свое «Уединенное», А. Белый, написавшей «Петербург» в 1913 г., — революционеры; Блок, Хлебников — вот «революция».
 
   Стиль отнюдь не революционной мистики и «демонизма» здесь закругляется (ибо и Блок-мистик, здесь имеется в виду весь Блок, а не только его более или менее революционные «Двенадцать»).

   Но помещение имени Розанова во главе «революции» — отвратительнейшего лицемера-черносотенца Розанова — это уже политика, как бы ни старался автор замаскировать ее менее отвратительными именами.

   Политика в особенности ярко выступает из-под более или менее искусного «нейтрального» прикрытия, когда возьмем не то или другое место книги, а книгу в целом, ее «творческий план», весьма выдержанное в общем выполнение этого плана.
 
   Тут уже дух Иудушки Розанова пронизывает всё насквозь.


   233


   И как раз глава, специально посвященная Розанову, — едва ли не самая яркая в книге, даже в своем роде талантливая.
 
   Какая-то неудержимая симпатия влечет автора к этому реакционнейшему из столпов суворинского «Нового времени».

   Со своей дикой религией попа Розанов — двойник, можно сказать Григория Распутина, но только первый пытался стать теоретиком, философом полового мракобесия там, где Гришка был не более как «практиком», гнусным шутом и знахарем.
 
   Автор же восторгается каждым словечком в драгоценных писаниях Розанова, сего «революционера слова», хотя сам принужден признать невероятно гнусные факты из биографии своего любимца.

  Наглый цинизм, растление малолетних, «издание под чужим именем прокламаций в духе самой крайней реакции»...
 
   Словом, как говорится в «Горе от ума»:


                Я правду о тебе порасскажу такую.
                Что хуже всякой лжи!


    И автор тут же с великим благоговением зовет его: «Розанов — пилигрим, пророк и апостол».

   Чей же, спрашивается, пророк?

   Ну, конечно, Владимира Познера и прочих любителей «нейтральности» в литературе!

   И замечательно, как это податливо-нейтральная точка зрения располагает ее сторонников к своего рода хвостизму вслед за своим кумиром.

   Нейтралист сам начинает в каком-то восторженном самозабвении повторять «обскурантские» взгляды своего образца.

   Не угодна ли почитать вот этот перл: «Таким образом Розанов кажется уже не человеком, а сверх-естественным существом. Колеблешься установить его точную природу. Некоторое указание можно было бы найти в том факте, что одна гадалка по руке, приглашённая однажды прочитать по руке Розанова, не нашла из ней конца линии жизни. И в самом деле, прибавляет автор, «в произведениях его есть элементы вечности».
 
   Эта «магическая» чепуха была бы сама по себе невероятна в книге автора, претендующей на особую, чрезвычайную научность своей «нейтральной» точки зрения, если бы нам не было известно, что вера в гадалок н прочий ненаучный вздор, как эпидемия, охватывают сейчас мозги французской, американской и прочей западной буржуазии.

   Тупик, предчувствие гибели...

   Но мы ясно видим — куда, в какой лагерь несет «нейтрального» автора насмешливый рок.

   В лагерь буржуазно-крепостнической, политической реакции.

   В советской литературе, конечно, нет никаких перспектив для развития подобных точек зрения.

   Пролетарская революция — так революция!

   Розановская реакция — так реакция!

   А мешать розановский яд в советское здоровое питьё — это значит отравлять последнее, быть вместе с отравителями, а не каким-то средне-нейтральным только литературных дел мастером.

   Ничего не значит, что по внешности автор избегает вдаваться в анализ собственно политической стороны писаний Розанова (а также вообще разбираемых писателей).

   Помимо «ремесленных», формальных оценок, он ограничивается вообще лишь философскими, религиозными, словом, лишь «возвышенно-идейными» соображениями.
 
   Но разве бывает «в природе» философия сама по себе, религия сама по себе, искусство, литература, идеология вообще без вполне определенной классовой, следовательно, и партийно-политической принадлежности?

   Хочешь или не хочешь, сознаешь или нет, но всеми этими более или менее «тонкими средствами и путями ты служишь всегда социальной борьбе, тому или другому ее лагерю».

   Так называемая нейтральная идеология указывает в данном случае лишь на принадлежность её по исходной точке к промежуточному, колеблющемуся классу — к мелкой буржуазии, что не мешает, — наоборот, заставляет, — «неведомою силой» притягиваться к более сильному классу и его представителям, — например, к Розанову.

   Поэтому «нейтральность» тут лишь прием уклонения от прямого ответа на вопрос: с кем же вы?

   «Я — ни с кем; я — только с искусством», — говорит ускользающий мелкобуржуазный идеолог.

   И запасшись подобной, по-видимому, удобной идейкой, как своего рода безмоторным аэропланом, последний получает возможность этакого скользящего полета по областям современной литературы.
 
   Только поверхность литературных явлений затрагивается его легко порхающим, будто бабочка, критическим аппаратом.

   Только почти одни вопросы искусства-ремесла либо искусства-станка, — затрудняюсь более близко передать излюбленный автором французский термин «m;tier».

   Причем у него оказываются и два главные подразделения этого «станка»:
 
      1) речь, слово, стиль, степень их оттачивания у того или иного писателя,
      2) сюжет произведения, как нача-


   234

 
ло формально организующее, архитектурное, — то есть, и там и тут форма прежде всего, содержание как будто безразлично или поглощается без остатка «сюжетом», который в свою очередь не более как один из элементов стиля и речи.
 
   В действительности, как мы видели, содержание более или менее молчаливо протаскивается, а именно — мистико-философски -реакционное; но об этом еще скажем.

   Как же выглядит вся критико-литературная постройка книги с воображаемой надполитической высоты авторского сложения?

   О, всего менее нейтрально!

   Начать с того, что, например, даже Чехов, признанная всем миром художественная величина, фактически выпадает из познеровского «научного» обзора русской литературы за сорок последних лет.

   Чехов лишь мельком упоминается, при случае, в той или другой главе об, очевидно, более блестящих «звездах»: отдельной главы о нем нет.

   Причина?

   Она видна из следующего краткого, но немилостивого отзыва; «Чехов слишком сосредоточивался на деталях сложной жизни чувства, психологии вообще; его продолжатели потонули в путанице мельчайших переживаний, в лилипутском, надуманном анализе.

   Русская литература обратилась у них в статическую.

   Словом, Чехов рисуется, как тип вырождения классического русского реализма через ступень крайнего психологизма, в ущерб художественному действию (опять — «сюжету»), во вред «динамике».
 
   Доля правды тут, конечно, есть, но — только доля.

   И читатель уже, без сомнения, изумлен зачислением Чехова без дальних разговоров по линии чистого реализма, хотя лишь и психологического.

   Но кем же — какими положительными, «динамическими» величинами заполняется в книге место «зачеркнутого» Чехова?

   Подавляющее большинство отдельных глав посвящено здесь, помимо «вечного» Розанова, еще Иннокентию Анненскому, Д. Мережковскому, З. Гиппиус, Ф. Сологубу, К. Бальмонту, А. Блоку, А. Белому, Вяч. Иванолу. А. Ремизову, М. Кузьмину, В. Ходасевичу, Н. Гумилёву, А. Ахматовой, О. Мандельштаму, еще Замятину, Есенину...

   Не стану говорить об удивительнейшем безвкусии автора, могущего в своем «полете» жертвовать Чеховым в пользу Гиппиус, Мандельштама и прочих.

   Но главное, что бросается в глаза: как, у Анны Ахматовой или Ф. Сологуба — больше действия, меньше копания в психологии, своей и чужой, чем у Чехова?

   Да и прочие перечисленные сейчас «столпы» литературы за сорок лет не подобны ли указанным двум — с этой точки зрения?

   Нет, план, выбор автора ничуть не нейтрален, — субъективен до невозможности.
 
   А научность?

   Уж один этот акт изгнания Чехова говорит о чем угодно —о произволе, о куриной слепоте критика, но не о научности.

   Можно, конечно, не быть особым поклонником Чехова (хотя в деле стиля, «станка», казалось бы, есть чему поучиться).

   Но не признавать за ним огромной исторической роли, как высокохудожественного выразителя того же мелкобуржуазного класса на известной ступени его развития, — было бы просто безумием.
 
   Ясно из всего этого одно: определяющей линией русской литературы В. Познер считает символически декадентскую.
 
   Других из числа «руководящих» писателей он рассматривает тоже, как продукты «дифференциации» этой главной линии.

   И даже после «дифференциации» (главы 3 и 4) симпатии автора клонятся через головы писателей, служащих действительной революции, как Маяковский, Пастернак, Тихонов, Всеволод Иванов и прочие — к тем, кто, по его мнению. ближе выражает сейчас ту главную линию — революционную, а на деле, безусловно, по существу реакционную, общую линию.

   Есенин, Пильняк, Эренбург — вот его симпатии из числа «новых».
 
   Из предыдущего мы уже понимаем, что суть тут не столько в формальных качествах «станка» или «хорошего вкуса», сколько опять-таки в идеях, в содержании.
 
   Мистико-религиозная идеология символизма, а за нею, на заднем плане, вся тьма, весь мрак буржуазно-помещичьей реакции, — вот куда гнет автор в последнем счете, пусть и без полного сознания.
 
   Вот что его восхищает, например, даже у Велимира Хлебникова, который для него тоже означает лишь одну из ветвей отростков «дифференцированного» символизма; «он начинает отменою логических уз, понятий времени, пространства и причинности».
 
   Словом — «потусторонность», «внемирность» и прочее, тоска по «нездешности», в сущности, в конечном счете — по религии, пусть и какой-то туманной.
 
   Впрочем, это видно уже во вступительном очерке «Отправная точка».
 
   Здесь говорится о «двух течениях: реалистическом и анти-реалистическом, разделяющихся лишь после Гоголя, в произведениях которого они еще существуют».

   Дорог, наконец, ему не Гоголь-реалист, а именно Гоголь-«демон», Гоголь-«садист»(!).

 
   235


   Далее он твердит о «нереальности существования», о «хаосе вселенной» у Гоголя, у Достоевского, у Лескова, позже у Мережковского, А. Белого («Петербург»), Сологуба («Мелкий бес» и пр.), Ремизова («Крестовые сёстры»). А. Блока, Ал. Толстого и «даже Пильняка».

   Особенно явственно предпочтение автором именно этого сорта идей и содержания выступает из проводимого им разграничения внутри самого лагеря излюбленных им «современных» писателей, а именно: на собственно-декадентов (более ранние: Бальмонт, Брюсов) и на собственно-символистов (на первом месте: А. Белый, Блок, Вяч. Иванов).

   Символисты, оказывается, более непосредственно проникнуты самою сущностью «потустороннего» искусства, у них символизм переходит в философию, в миросозерцание, в чувство, наконец, в «нереальность мира».

   У декадентов оно еще — дело лишь приема, литературной манеры.
 
   Автор благоговейно преклоняется перед первыми.
 
   Но отсюда логически последовательно вытекает (вопреки отвращению автора к «логической связи») отрицательное, в лучшем случае «прохладное» отношение к немистическим, нереакционным, по основе писателям, а тем более пролетарским революционерам.
 
   Он и их принуждён ответить в своем небрежно скользящем обзоре.
 
   Иногда он их даже похваливает с покровительствующим видом за некоторые достоинства «станка».

   Так оп поступает с Маяковским, совершенно почти не касаясь его содержания, яркой работы его на позициях пролетарской революции.
 
   Молниеносно пролетает он и мимо «неудобного» содержания революционных произведений М. Горького.
 
   Мимоходом старается он всё же окрасить последнего в сомнительный защитный цвет «Революции духа» (т. е. не материи, не экономики, вообще на деле «не революции»).
 
   Старается еще присоседить его, по свойствам его «станка», «к первым декадентам».

   А тех из реалистов, которые, как Короленко, Ал. Толстой, не подкрашиваются целиком под мистику, он объезжает кое-как своим самолетом, отделываясь парою-другой почти незначащих строчек.

   Ведь что действительность мира сего по сравнению с высшей реальностью символов? Сон?

   Или еще: «Ничто — высшее благо», как он цитирует из любимого Сологуба.

   Поучительней всего, впрочем, подглава последняя о пролетарских писателях.
 
   Путая тут в одну кучу Бабеля, Зощенко, Вс. Иванова, В. Шкловского с Безыменским, Кирилловым, Жаровым и т. д., он легко управляется, в особенности, с поэтами.

   «Безыменский и Жаров больше вращаются в области злобы дня (dans le fait — divers**), поют о радости жизни, о счастии быть молодыми и здоровыми.

   Лучшие их вещи созданы под влиянием Маяковского — подлинник, — наличие которого делает копии бесполезными.

   Другие поэты — Кириллов, Александровский, Герасимов, Обрадович и прочие — черпают в разных источниках, не достигая «подлинной индивидуальности».
   Еще строчка об Уткине, Светлове, а о прочих лишь в общем: «ничуть не принадлежат к современной литературе, революционной на самом деле (!) — независимой от политики и часто творящей вопреки ей».
   Словом, уже известная нам «революция» по Розанову или ещё по Вл. Соловьеву, который-де в 1905 году предсказал «апокалипсический лик» будущего и «пришествие Софии-премудрости».
   Где же пролетарию-поэту до такой премудрой революции!
   Не лучше с пролетарской прозой.
   Ведь в ней тоже нет того «стремления к вечно-женственному, желания жизни мистической, энтузиазма, наивности и мудрости подростков», какие имелись в юных вещах Блока, Белого...
   Ведь пролетписатели не организовали «религиозно-философского общества» с благосклонным участием «официальных представителей церкви — епископа Сергия, епископа Антонина — для нахождения «общей доктрины», как это в те же годы приблизительно делали «юные» Мережковский, Минский, Сологуб и ...вечный Розанов.

   Ясно, что отзывы о пролетписателях будут в книге кратки и жёстки.
   Еще Бабель, Вс. Иванов, Л. Леонов удостаиваются странички-другой разбора формальных достоинств их «станка» (все они зачислены в «пролетарские»).
   Но другие, собственно пролетарские писатели, судятся больше огулом.
   Гладков, Неверов и другие — все это для В. Познера едва различимая серая масса, о которой можно с плеча рубануть, — например, так: «Любовь и смерть у них, обнаженные от всякой идеологической привлекательности, изображаются — первая как изнасилование, вторая как удар ножа или убийство огнестрельным оружием».
   Фурманов, которого мы читаем с таким захватывающим интересом, как уловившего секрет
----------------------------------
               
                *То есть, Гоголь — идеолог крепостничества, автор
„Выбранных мест из „Переписки“— беря вопрос «в политическом плане».

                **dans le fait – divers — фактически - различные новости.
 
   236


непосредственно выражать текущую революционную историю в художественных образах, оказывается «интересен лишь с точки зрения документальной».
 
   Либединский не представляет и этого «интереса». И всё!
 
   Но на Демьяне Бедном терпит, наконец, полное крушение самохвальная «нейтральность» и «научность» В. Познера.
 
   Очевидно, последний до такой степени не переваривает «нутром» сильнейшего из наших пролетарских писателей, что просто побоялся открыть рот, сказать даже одно слово о нем.

   Наговоришь, ведь, нечаянно того, что и сам не рад будешь.
 
   Поэтому о Демьяне Бедном молчок.

   Только так и мог автор выдержать тут свою установку на скользящий полет, якобы равно справедливый ко всем лагерям.
 
   В действительности — мы видим, что наш мелкий буржуа, поклоняющийся потихоньку светилам буржуазной мистико-реакции, может испытывать глубочайшую, хотя и немую, классовую ненависть к писателям, как Демьян Бедный.
 
   Мы видим, как в конце прячет свои концы этот литературный пособник политического похода бежавшей буржуазии и помещиков против нашей победоносной революции.
 
   Напрасно старается он придать своему лицу важно-ученую гримасу, «взобраться на высокого коня чистой литературы и искусства», которые-де имеют «первенство и полную независимость по отношению к политике».

   Напрасно твердит он, что для него суть вопроса лишь литературно-политическая: в деле создания русской прозы Гоголь затемняет Ленина, и 1821 г., год рождения Достоевского, важнее, чем 1921 год.
 
   В действительности, очевидно, что невинно в воздухе скользящий «ученый» аппарат его приспособляется к целям весьма политически-земным и весьма классово-практическим.
 
   Он приспособляется к задачам выхолащивания из «современной русской литературы» классово-пролетарского ее содержания, стерилизация её.

   Он подсовывает ей, под лицемерным видом нейтральности, содержание реакционное, направляет к целям буржуазной реставрации.

   Как ни странно это, на первый взгляд, но — факт несомненный, что даже в Париже, вне прямого воздействия советского государства, на полной, казалось бы, «свободе» буржуазной, литераторам враждебного нам лагеря кажется даже более выгодным прикрывать свои прямые вожделения легонькою маской умеренности и аккуратности.
 
   Скрепя сердце, приходится им прибегать к обходному движению, к идеологическому литературному маневру и зигзагу.

   Беда их в том, что подобные ложные манёвры и скользящие полеты в политике давно известны и разоблачаются еще, пожалуй, легче, чем исполняются.

   В литературе их ожидает участь нисколько не лучшая.

   Такими наивными приемами задержать стремительный бег революции и социалистической пятилетки не удастся даже на короткий миг.

               
                А. Дивильковский**
               
                ------------------

   Для цитирования:
 
А. Дивильковский, СКОЛЬЗЯЩИЙ ПОЛЕТ ПО ЛИТЕРАТУРЕ, КРАСНАЯ НОВЬ, Книга пятая—шестая, МАЙ—ИЮНЬ, М.–Л., 1931, Стр. 232–236
   

      Примечания


      *Материалы из семейного архива, Архива жандармского Управления в Женеве и Славянской библиотеки в Праге подготовил и составил в сборник Юрий Владимирович Мещаненко, доктор философии (Прага). Тексты приведены к нормам современной орфографии, где это необходимо для понимания смысла современным читателем. В остальном — сохраняю стилистику, пунктуацию и орфографию автора. Букву дореволюционной азбуки ять не позволяет изобразить текстовый редактор сайта проза.ру, поэтому она заменена на букву е, если используется дореформенный алфавит, по той же причине опускаю немецкие умляуты, чешские гачки, французские и другие над- и подстрочные огласовки.

   **Дивильковский Анатолий Авдеевич (1873–1932) – публицист, член РСДРП с 1898 г., член Петербургского комитета РСДРП. В эмиграции жил во Франции и Швейцарии с 1906 по 1918 г. В Женеве 18 марта 1908 года Владимир Ильич Ленин выступил от имени РСДРП с речью о значении Парижской коммуны на интернациональном митинге в Женеве, посвященном трем годовщинам: 25-летию со дня смерти К. Маркса, 60-летнему юбилею революции 1848 года в Германии и дню Парижской коммуны. На этом собрании А. А. Дивильковский познакомился с Лениным и до самой смерти Владимира Ильича работал с ним в Московском Кремле помощником Управделами СНК Владимира Дмитриевича Бонч-Бруевича и Николая Петровича Горбунова с 1919 по 1924 год. По поручению Ленина в согласовании со Сталиным организовывал в 1922 году Общество старых большевиков вместе с П. Н. Лепешинским и А. М. Стопани. В семейном архиве хранится членский билет № 4 члена Московского отделения ВОСБ.


Рецензии