Приложение I. О героях поэмы

Было бы заблуждением усмотреть здесь дань, отдаваемую ницшевско-карлейлевскому героизму и аристократизму, уже хотя бы потому, что речь идёт не о гордом и исполненном презрения противостоянии одиночек большинству, а о непрекращающемся созидании будущего в настоящем, чтобы большинству, всегда застрявшему в прошлом, было куда идти, даже если оно продолжает топтаться на месте…

К. Свасьян

Самая тяжелая ноша и есть ноша меча, ноша крови, ноша любви ненавидящей.
Вот какой «демон», какой «бес» в этих «бесноватых», – «бес» или Бог?

Д. Мережковский

Достоевский в письме к А. Майкову от 1868 г., говоря о своем «Идиоте», писал, что его задачею было «изобразить вполне прекрасного человека. Труднее этого, по-моему, быть ничего не может, в наше время особенно». В египетской мы видим двух «вполне прекрасных» человека: царя-Солнце и Странника. Дьявольски прекрасных. Но можно вспомнить и слова Тургенева о своем Базарове (из письма Герцену от 1862 г.): «Если его не полюбят, как он есть, со всем его безобразием – значит, я виноват и не сумел сладить с избранным мною типом. Штука была бы неважная представить его; а сделать его волком и все-таки оправдать его, это было трудно; и в этом я, вероятно, не успел».
У трех главных героев поэмы есть нечто общее.
Все три героя – на закате своего бытия, всё – уже в прошлом.
Все три героя – на самом острие извечной борьбы мерности и гносиса, земли и неба, бытия и инобытия, посюстороннего и потустороннего, но если Мери-ра зачарован мерностью бытия, землею, то два других зачарованы безмерностью инобытия, небом, горним, а не мерностью дольнего мира.
Все три героя только что и делают, как судят мир: каждый на свой лад. Невольно вспоминаются следующие слова Мережковского: «Право царей – судить себя, и цари покупают это право ценой одиночества: «Ты царь – живи один».
И все три предельно одиноки.
Все три героя отрицают и радикальны в своем отрицании до предела. Как и М., они суть низвергатели, и низвержение их священно. И все три же – утверждают. Первый, Мери-ра, – правая рука второго, царя Эх-не-йота, который в свою очередь ученик некоего третьего, Странника; первый взывает ко второму, а второй к третьему.
Все три героя отвечают следующему закону: вечному и всеобщему закону человеческого бытия: чем тоньше устроен человек, тем более радуется он в тиши лучистого своего сердца: своей непохожести на усредненное окружение, на рядового из рода малых сих, на перстных. Им, поистине, стоило бы радоваться, что могут они уйти во внутреннюю эмиграцию, подальше от этого мира неисправимых психиков и гиликов. Они далеки от того, чтобы обижаться на тех, кто примитивнее их устроен.
Все три героя уже не борются с миром и в этом идут дальше М. Они не балансируют между добром и злом, склоняясь ко злу и скатываясь в него, как в яму, подобно среднему человеку, но служат добру, понимая его каждый на свой лад. Как и М., не балансируют между счастьем и страданием, порою ища скорее уж второе, а никак не первое. Всем трем крайне мало дела до счастья, тем паче до рецептов счастья. – Человеку духа стыдно идти стезями счастья. Божествен лишь путь отрицания – мира, истории, плоти, морали, счастья – короче, человеческого, слишком человеческого. Путь – прямиком в божественную ночь.
Все три героя славят Солнце. Но не лишним будет здесь напомнить читателю, что М. отнюдь не славил его, почитая его оком одного слепца, потому он смотрел на Солнце не снизу вверх, как смертные, но сверху вниз…
Все три – горячи, как отвердевший осколок Солнца.
И все три в конце концов – как итог итогов бытия их – сгорают в невозможном: милостью невозможного и  ради невозможного.
Все три – герои в исконном смысле. Полубоги. Всех трех Данте поместил бы в самые нижние круги ада.
Выше я писал, что мысли, идеи, чаяния привели в конце концов к краху и ночи. Но именно краха и ночи они и желали. Все три героя. – Ибо подпали под третье: под правую руку Иалдаваофа: под Люцифера. – Преломление одной Зари.
Для обывателя все три – попросту невменяемы и бесноваты. На деле бесноват и невменяем обыватель. – Быть одержимым Люцифером, отцом Я, или же Христом, царем Света, – вовсе не то же, что быть одержимым Ариманом или Иалдаваофом, слепцом par excellence. «Тьма объяла их» – сказал бы православный; на деле же, объял их если и не свет горний, то пламень, – стали они пламенем: тенью от света горнего.
У трех главных героев поэмы есть – поверх прочих, менее важных – одно важное отличие: Мери-ра преимущественно исполнен духа Иалдаваофа, коварного и слепого создателя, выдающего себя за единого Бога (идеи примата земного порядка, строгой иерархии и пр.), в небольшой мере – Аримана (неверие в небо, главенство плоти и пр.) – пусть и на более благородный и честный лад, нежели Акеро-Астерион критской поэмы, потому что Мери-ра имеет в себе также немало и от Люцифера, и Христа; Эх-не-йот – до Странника – исполнен духа Христа, а после преимущественно духом Люцифера: с рудиментами духа Христа; Странник – Люцифером [43].  – Все та же Четверица. Или Крест – две линии, пересекающие центр: сердце человека. Христос – на самой вершине, в самом низу – его прямая противоположность Ариман, зло абсолютное; слева – Иалдаваоф, а справа его противоположность – Люцифер, зло относительное.  – По меньшей мере, две силы из Четверицы – то, с чем  пневматику должно бороться, – самое малое в личной судьбе. Отсюда сакральная теомахия. – Стоит добавить: я воспринимаю Христа вполне гностически и ставлю на самую вершину: как посланника и вестника Бога Неизглаголанного [44]. Христа неизвестного, Христа до сих пор не прочитанного Завета. Трехликое зло: слева – Яхве-Иалдаваоф, внизу – Ариман, справа – Люцифер. Вверху – Христос (и еще выше – Бог Неизглаголанный, или Единое неоплатоников). К Христу, как ни странно, вполне может – на первых порах и только и строго поначалу – вести и Иалдаваоф, и Люцифер, но дабы не пасть, а напротив устремиться прямо ввысь, – их надобно вовремя отбросить, что крайне непросто. Этого-то и не делают герои ни критской, ни египетской поэм. – Преломление одной Зари: которая и сама есть преломление…
И Мери-ра, и Эх-не-йот, любимцы Солнца, говорят о Страннике. Две точки зрения о Страннике: проклинающая (Мери-ра) и внемлющая, благословляющая (Эх-не-йот). Две субъективности, рождающие объективность. Но это менее всего говорение и не сказы, но – моления и воззвания.  Мери-ра молится Эх-не-йоту, а тот Страннику, от которого его отлучила судьба.
И Мери-ра, и Странник говорят об Эх-не-йоте: первый его благословляет, второй – нет, не проклинает, но именно отчитывает: за рождение не Зари, но преломления одной Зари (еще раз: не ведая и даже не догадываясь, что и сама Заря эта есть преломление и искажение истины более высокой).
***
Все герои мои — стрелы и крены от должного: от Христа. 
;
Мери-ра
Из древнего рода Гелиопольских жрецов Солнца, когда-то пламенный ревнитель Амона, любимый ученик Птамоза, Мерира изменил ему и перешел в веру Атона. Царь очень любил его. «Ты один был послушен ученью моему, и никто, кроме тебя», — сказал ему при посвященьи в сан великого жреца.

Д. Мережковский

Там стоял великий жрец бога Атона, Мерира, сын Нехтанеба.
Дио поразило лицо его еще на празднике Солнца, и часто потом, вглядываясь в него, не могла она понять, привлекает ли ее или отталкивает это лицо.
Он был немного похож на Таммузадада: та же каменная тяжесть в обоих лицах; но в том — что-то жалкое, детское, а в этом — безнадежно-взрослое. Каменная тяжесть — в низко нависших бровях, в неподвижно-пристальных, но как будто слепых, глазах, в широких скулах, в крепко стиснутых челюстях и в крепко сжатых, как будто в вечной горечи запекшихся, губах, с постоянной готовностью к усмешке и невозможностью улыбки.
«Кто умножает познание, умножает скорбь», — вспоминала Дио слова Таммузадада, глядя на это лицо. «Все познать — все презреть; не проклясть, а только молча презреть — изблевать из уст», — как будто говорило оно. Если бы очень мужественный и твердо решившийся на самоубийство человек, выпив яду, спокойно ждал смерти, у него было бы такое лицо.

Д. Мережковский

Первая часть поэмы – «мысли вслух» одного старца: бывшего Верховного жреца Солнца/Атона/Йота, Мери-ры, сына Нехтанеба, бывшего сподвижника царя-Солнца, подлинного, а не мнимого, как прочие и боле всего как «могучий силою, подавляющий северо-восток» визирь Эйе, родственник Эх-не-йота и  Нефр-эт, который ощутимо влиял на Египет (еще со времен отца царя-Солнца – Амен-хотпа III) и порою был de facto подлинным управителем Египта задолго до своего официального восшествия на престол,  сосредотачивая в руках своих реальную власть, – ибо Мери-ра глубоко и сердечно предан давно почившему к тому времени царю. К нему он обращается как единому Богу. Солнце, Йот и Амен-хотп IV у него сливаются воедино. Здесь нельзя не привести следующие слова Перепелкина: «…представление о солнце как о повседневно возрождающемся вечном фараоне составляло самое существо солнцепочитания Амен-хотпа IV и именно это представление выражено в солнечном имени, как в более раннем, так и в более позднем. В раннем виде этого имени обозначением самопорождаемого утром сыновнего солнца, тождественного с видимым солнцем — Йотом и тем самым с самовозродившим себя солнцем — «отцом» (поскольку слово йот созвучно слову «отец»), служит наименование «Шов»: «Ра-Хар-Ахт, ликующий (т. е. возликовавший утром) в небосклоне в имени своем как Шов, который (есть) Йот». В силу такого употребления слова «Шов» как обозначения сыновнего солнца, порождаемого, как и фараон, повседневно отеческим солнцем, наименование «Шов» усердно прилагалось солнцепоклонническими сановниками к своему царю, которыи;, как и Шов, был «сыном Рэ», сыном солнечного «отца» И;ота» (Перепелкин Ю.Я. Кейэ и Семнех-ке-рэ). Также отметим, что и при жизни Эх-не-йота его сравнения с его отцом Йотом были очень часты. Сравнения – но не отождествления: Эх-не-йот никогда не именовался самим Йотом (в отличие от собственного отца – фараона Амен-хотпа III), звучавшим одинаково со словом «йот» – «отец», но часто назывался его сыном, «вышедшим» из отца своего Йота. Йот-отец являет себя Солнцем на восходе, творя ежеденно и диск как свою зримую форму, и фараона как свой образ и подобие.
Впрочем, царь часто не просто сравнивался с иным солнечным божеством – Рэ, – но и отождествлялся с ним; совершенно, как и в случае с третьим солнечным богом «сыном Рэ» Шовом, который есть в конце концов не что иное как наименование самого фараона, а не солнца, хотя и обозначает солнце (лишь в самую раннюю пору солнцепоклонничества Йот почти отождествлялся с Шовом, и именование Шов относилось не к царю, но к Йоту). Йот – отец царя, сына Йота, Бога единого; царь – Шов, Солнце, сын Рэ. Вместе с тем являемое взору солнце на небосклоне все же – не Шов, а Йот; впрочем, порою – в эпоху преимущественно раннего солнцепоклонничества – и Рэ также обозначает именно солнце на небосклоне. Ю.Я. Перепелкин: «Но что же тогда означает «Рэ живои;»? Очевидно, являющийся, деи;ствующии; — «живущии;» в мире Рэ. При этом «Рэ живои;» не просто здешнее, видимое солнце — ведь настоящее солнце «Рэ живым» не именуется, оно — «И;от живои;». Следовательно, «Рэ живои;» — это некое солнечное существо, в чем-то и как-то отличное от видимого солнца и вместе с тем явленное, деи;ствующее — «живущее» в мире в лице своего подобия — фараона.
Хотя имя Рэ тоже значит «солнце», он издавна чтился и как человекообразное существо. Это нашло свое выражение в правописании солнцепоклоннических надписеи;» [45]. – Триада: Йот-отец, Шов-сын и Рэ. Начиная с 12-го года правления, когда всему прежнему была объявлена война еще более жестокая, «Шов» исторгается из триады, остается Йот и Рэ. Имя Амун в особенности, как и изображения оного, и в меньшей степени Мэ и прочих богов, как и самое слово «боги» (и чуть позднее слово «бог» в единственном числе), и вовсе стираются с лица земли повсюду где только возможно. А ведь египтяне свято верили, что уничтожение изображения и именования того или иного существа с неизбежностью ведет к уничтожению и самого этого существа. Примечательно то обстоятельство, что царским указом ни его самого, ни Солнце отныне нельзя было величать богами: они становились только царями (на этот раз – коренное отличие исторического Эхнатона от Эх-не-йота египетского поэмы). Старым богам были противопоставлены два царя, отец и сын. Повсеместно люди, при рождении названные в честь старых божеств, переименовали себя, теперь имена их были связаны с именем Солнца (много чаще большей популярностью пользовался древний Рэ, а не царский Йот). Но местное жречество и местные князья продолжали более-менее открыто славить старых богов; одолеть их фараон не смог; как и не смог сделать новый культ близким сердцу простолюдина.
Читатель, конечно, не мог не заметить, что в египетской поэме Мери-ра же называет Эх-не-йота Солнцем. Ибо Эх-не-йот египетской поэмы на самом закате своего правления – в мощном  crescendo своего дерзосердия (не дерзновения!) – сам разумеет себя Солнцем единым, не просто богом, но Богом: второе отличие исторического царя-Солнца от Эх-не-йота египетской поэмы. Но не только потому: для Мери-ры египетской поэмы  Эх-не-йот и впрямь – Солнце единое. Однако отличие это отчасти мнимо, ибо и историческому Эхнатону было присуще – пусть и на несколько иной лад – самообожествление: «Для правильного понимания переворота следует всегда учитывать то исключительное положение, которое Ах-на-и;ати (Эх-не-и;от) занимал в государстве, положение, необычное даже для египетского царя. Подавляющее большинство изображении; в вельможеских гробницах Ах-и;ати (Ax-и;ота) посвящено фараону. Его изображали за самыми различными занятиями: то он служит солнцу, то направляется в его храм, принимает дань, награждает вельможу, назначает на должность, обедает или ужинает во дворце, прохлаждается в садовой беседке и т. д. Большинство молитв, начертанных в домах и гробницах, было обращено одновременно к солнцу и его «сыну». Храмы, дворцы, особняки и усыпальницы пестрели именами солнца, царя и царицы, выписанными вместе, одни подле других. Изображения царского семеи;ства под лучезарным солнцем ставились в служебных помещениях и жилых домах для поклонения. В своем самообожествлении фараон далеко превзошел предшественников. В Нии (Нэ) и в Ах-и;ати (Ах-и;оте) существовало особое жречество царствующего фараона. Верховным жрецом царя в новои; столице был не кто инои;, как всесильныи; временщик Туту. Во время царских выходов и царского служения солнцу присутствующие, от высших сановников до воинов и прислужников, стояли и двигались в мучительных положениях, согнув спину и задрав голову, устремив глаза на властелина. Даже главные жрецы прислуживали царю у солнечных жертвенников, согнувшись в три погибели. Можно было видеть, как сам верховныи; сановник бегал перед царскои; колесницеи;. Вельможи хором, как никогда прежде, воспевали царя как источник богатства, как питание свое повседневное, как свою благую судьбу, как тысячи половодии;, изливающихся на них ежедневно. Наряду с солнцем молились царю и царице, прося о благах житеи;ских и посмертных» (Перепелкин Ю.Я. История Древнего Египта).
Напомню, что, хотя сами слова «бог», «богиня» и «божество» (как и конкретные именования тех или иных египетских божеств) были запрещены фараоном, Мери-ра порою применяет это слово к нему; я счел это оправданным в поэме, написанной на русском языке, тем паче для лица, искренне любящего почившего владыку и к нему взывающего – возможно и вероятно про себя – на исходе своих дней, когда самого владыки уже нет в живых, как и его – солнечного – дела. Отметим, что помимо использования прежних, отброшенных солнцепоклонничеством наименований («бог», «богиня», Мэ и пр.), Мери-ре свойственно на исходе дней своих…заговариваться: порою он противоречит сам же себе.
Престарелый, на закате своего бытия Мери-ра взывает к Эх-не-йоту – после того, как тот покинул дольний мир – и славит его, вспоминает солнечное былое, глядя на вновь надвигающую тьму: традиционной египетской культуры, предстающей как бы солнечным затмением; откат как тьма и тьма как откат. Он напоминает отчима Миноса, Акеро-Астериона, из первой критской поэмы, но много выше и честнее. Но в той же мере проклинает – уже не М., как Акеро-Астерион, – а Странника.
Первый из увидавших свет – Странника. И убоявшийся его: проповедником смерти называл Мери-ра Странника, ибо учение последнего казалось ему самою Смертью; и уже потому полюбивший свет отраженный – фараона; но полюбивший последнего не на восточный лад, то есть любя не личность, но статус; но любя в первую и в предпоследнюю очередь личность.
Полу-прозревший, бродивший вокруг да около, притянутый подлинным, но тотчас же – завистью и прочим низким – отторгнутый от Странника, от Черного Солнца. Вместо того, чтобы пасть и подобно мотыльку сгореть в последнем, он пал и сгорел в «Эх-не-йоте», так и не достигнув последней вершины, которая – словами Ницше – и вершина, и бездна воедино. Но в силу падения и сгорания в любви к почившему фараону, он не достиг последней этой вершины, но ее коснулся: именно поэтому под конец жизни он приходит к акосмизму: сколько бы ни бился Мери-ра со Странником, тот – фараоном – притянул его к своей истине. – Мери-ра боролся со Странником и потому тот пришел к нему. 
Наверное, это средь высшего из того, чем и кем может быть не-пневматик.
В сущности, бытие его – как и бытие всех прочих живых существ – стоит под знаком космизма, выраженного, например, в этих седых словах одного китайского афоризма: «Среди суеты человеческое сердце часто теряет свою непосредственность. Отрешись от мыслей, обрети покой — и ты будешь плыть вместе с облаками в небе, очищаться от пыли под струями дождя, радоваться, слушая пение птиц, и прозревать своё естество, созерцая опадающие цветы. Тогда для тебя не останется места, где бы не было дао, и не будет вещи, в которой не проявлялась бы вечная сила жизни».
Исторический Мери-ра умер, по всей видимости, около 16-го года царствования Эх-не-йота; Мери-ра египетской поэмы пережил и своего исторического прототипа, и самого царя. Подробнее именно об историческом Мери-ре у меня написано в сноске № 4.;
Аменхотп IV-Эх-не-йот и Нефр-эт

I. Об Эх-не-йоте: Вошли в один из притворов, где плоское на стене изваяние изображало царя Ахенатона, приносящего жертву богу Солнца.
Дио взглянула на него и остолбенела. Кто это? Что это? Человек? Нет, иное, неземное существо в человеческом образе. Ни мужчина, ни женщина; ни старик, ни дитя; скопец-скопчиха, дряхлый выкидыш. Страшно исхудалые ноги и руки, как ножные и ручные кости костяка; узкие, детские плечики, а бедра широкие, пухлые; впалая, с пухлыми, точно женскими, сосцами грудь; вздутый, точно беременный, живот; голова огромная, с тыквоподобным черепом, тяжело склоненная на шейке, тонкой, длинной и гнущейся, как стебель цветка; срезанный лоб, отвислый подбородок, остановившийся взор и блуждающая на губах усмешка сумасшедшего.
Дио, вглядываясь в это лицо, все хотела что-то вспомнить и не могла. Вдруг вспомнила.
В загородном, близ Фив, Чарукском дворце, где родился и провел детство Ахенатон, видела она изваянную голову его: мальчик, похожий на девочку; круглое, как яичко, лицо, с детски-девичьей прелестью, тихое-тихое, как у бога, чье имя: «Тихое Сердце».
Снится иногда человеку райский сон, как будто душа его возвращается на свою небесную родину, и долго, проснувшись, он не верит, что это был только сон, и все томится, грустит. Такая грусть была в этом лице. Длинные ресницы опущенных, как бы сном отяжелевших, век казались влажными от слез, а на губах была улыбка – след рая – небесная радость сквозь земную грусть, как солнце сквозь облако.
II. Об Эх-не-йоте: Стоя у жертвенника, подымал он два круглых жертвенных хлебца, по одному — на каждой ладони, к лучезарному кругу Солнца. Высочайшая, острая, как веретено, царская шапка-тиара казалась слишком тяжелою для маленькой детской головки на тонкой, как стебель цветка, гнущейся шее. Детское личико было неправильно: слишком вперед выступающий рот, слишком назад откинутый лоб. Прелесть обнаженного тела напоминала только что расцветший и уже от зноя никнущий цветок:
Ты — цветок, чьи корни из земли исторгнуты;
Ты — росток, текучей водой не взлелеянный! —
вспомнила Дио плач о боге Таммузе умершем.
Шейка, плечики, ручки, икры, щиколотки ног — узкие, тонкие, как у десятилетнего мальчика, а бедра — слишком широкие, точно женские; слишком полная грудь, с почти женским сосцом: ни он, ни она — он и она вместе, — чудо божественной прелести.
На горе Диктейской, на острове Крите, слышала Дио древнее сказанье: Муж и Жена были вначале одно тело с двумя лицами; но рассек Господь тело их и каждому дал хребет: «Так режут волосом яйца, когда солят их впрок», — прибавляла, странно и жутко смеясь, старая мать Акаккала, пророчица, шептавшая на ухо Дио это сказанье.
«Режущий волос по телу его, должно быть, прошел не совсем», — думала она, глядя на изваянье царя, и вспомнила пророчество: «Царство божье наступит тогда, когда два будут одно, и мужское будет женским, и не будет ни мужского, ни женского».
Стала на колени и протянула руки к чуду божественной прелести.
— Брат мой, сестра моя, месяц двурогий, секира двуострая, любимый, любимая! — шептала молитвенным шепотом.
Вдруг ветер пахнул из окна; пламя лампады всколыхнулось; облик изваянья померк, и засквозило сквозь чудо чудовище — ни старик, ни дитя, ни мужчина, ни женщина; скопец-скопчиха, дряхлый выкидыш, Гэматонское страшилище.
«Ступай же к Нему, соблазнителю, сыну погибели, дьяволу!» — прозвучал над нею голос Птамоза, и она закрыла лицо руками от ужаса».
<…> Осенью, бывало, во время охоты на Иде-горе, на острове Крите, в самый яркий, солнечный день вдруг наползал из горных ущелий туман, и червонное золото леса, синее небо, синее море — все тускнело, серело, и самое солнце глядело из тумана как мертвый рыбий глаз. «Что, если, — думала она, — глянет на меня и Радость-Солнца, Ахенатон, таким же рыбьим глазом?».
<…> Долго Дио не могла забыть, как в ту минуту мелькнуло перед ней Гэматонское дряхлое страшилище — глянуло солнце сквозь туман — «рыбий глаз».
А в тот же день вечером, оставшись с ней наедине, он вдруг встал, положил ей руки на плечи и приблизил лицо к лицу ее, как будто хотел поцеловать, но не поцеловал, а только улыбнулся так, что сердце у нее замерло: вспомнился мальчик, похожий на девочку, с тихим-тихим лицом, как у бога, чье имя «Тихое Сердце».
Снится иногда человеку райский сон, как будто душа его во сне возвращается на свою небесную родину, и долго, проснувшись, не верит он, что это был только сон, не может привыкнуть к земной чужбине и все томится, грустит: такая грусть была в этом лице. Длинные ресницы опущенных, как бы сном отяжелевших век казались влажными от слез, а на губах была улыбка — след рая — небесная радость сквозь земную грусть, как солнце сквозь облако.
III. О Нефр-эт: В двадцать восемь лет, мать шестерых детей, все еще она была похожа на девочку: тонкий девичий стан, чуть выпуклая грудь, узенькие плечи, выступающие на ключицах косточки, шейка тонкая, длинная, — «как у жирафа», шутила сама. Под высоким, ведроподобным царским кокошником, низко надвинутым на лоб, так что не видно было волос, детски нежною казалась округлость лица; в слишком короткой верхней губке, слегка выдававшейся над нижней, была детская жалобность; в черных, без блеска, огромных глазах с чуть-чуть косым разрезом, с тяжело опущенными веками и как бы внутрь смотрящим взором — бездонно-тихая грусть.
Вся настороженная, как будто к чему-то внутри себя прислушалась и так замерла; вся неподвижная, как стрела на тетиве, или слишком натянутая, но еще не зазвеневшая струна: зазвенит — оборвется. Раненная насмерть и скрывающая рану свою ото всех.

Д. Мережковский

***
Аменхот(е)п IV/Эх-не-йот/Эхнатон и Нефр-эт/Нефертити [46], «владычица обеих земель», – солнечная чета – две части Одного, Единое, только и могущее быть единым, вмещая в себя – друг в друга – две мнимые противоположности (так, сутки вмещают в себя день и ночь, а температура – холод и жар и т.д.). Часть третья – вершина треугольника-триады – Йот/Атон.

Эхнатон – помимо прочих отброшенных еще в первые годы правления именований – также назывался Неферхепрура\Нефр-шепр-рэ и Ва-н-рэ – Единственный для Ра\Рэ.
Нефр-эт также именовалась Нефер-нефе-ру-Атон\Йот – «Совершенно совершенство Атона», того более: согласно текстам одной из гробниц Ах-йота\Ахетатона «Диск восходит, дабы явить свою милость Нефертити, и заходит, удвоив свою любовь к ней». Несомненно, она участвовала наравне с мужем в отправлении солнечного культа, хотя едва ли была соправительницей, как часто полагают [47]. – Царица, жрица и богиня, которую, как и Йота и Эх-не-йота, чтили (как божество) повсюду, не только на окраинах, но и в самой столице, что дотоле не встречалось в Египте.
Ж.Кристиан: «В основе реального опыта атонизма лежит идея четы. Великая супруга царя, Нефертити, была не пассивным партнером Эхнатона, а его постоянной вдохновительницей, «гением» его царствования. О ней говорили, что, когда слышится ее голос, люди издают ликующие крики. Слова, которые она произносит, радуют сердца всех живых. Ее прекрасные руки на изображениях свершают ритуальные жесты, ублажающие Бога. Ее сравнивали со сверкающей звездой. Но с наибольшей живостью образ Нефертити воссоздан, как нам кажется, в тексте одной из пограничных стел:
Ясная ликом,
Увенчанная, к вящей радости, двойным пером,
Владычица благополучия,
Наделенная всеми добродетелями,
Обладающая голосом, который радует людей,
Очаровательная госпожа, великая любовью,
Чьи чувства радуют
Владыку Обеих Земель…
Наследная принцесса,
Великая милостью,
Госпожа благополучия,
Сияющая своими двумя перьями,
Радующая своим голосом всех, кто ее слышит,
Пленяющая им сердце царя,
Умиротворенная всем, что (ей) говорят,
Великая и зело любимая супруга царя,
Госпожа Обеих Земель,
«Совершенно совершенство Атона» (или: «Прекрасна благость Атона»),
«Прекрасная пришла» (да живет она вечно!)»
(Кристиан Ж. Нефертити и Эхнатон. Солнечная чета).
Сказ о триаде Эх-не-йот — Нефр-эт — Йот надобно окончить словом С.Пономаренко:
«Ты — моя невозможность, моя неизвестность и неминуемость; всему, что было, есть и будет, ты — великое «Нет». Тебя не существует — и потому я готов любить тебя вечно! Звезда отсутствия — тебя касаюсь я, протыкая пустое небо.
Нерожденное, ты никогда не умрешь; ты и есть — никогда. Нигде не потеряю я тебя, ведь ты и есть — нигде. Никто не помешает нам, ведь ты и есть — Никто.
Все, кого я любил, — умрут, все, кто любил меня, — умрут; и только ты — навеки.
Ты — то, чего не разгадал Адам.
Ты — отсутствие, ненахождение, отречение; все появляется и исчезает, тебя — нет никогда; но в этом «нет» разверзлась вечность.
И это «Нет» — святыня, черная дыра истории; врата в золотую страну, где бракосочетаются стихии, в объятия земли и неба.

Ты — струна, которую слышит глухой; и заря, которую видит слепой. Ты — все, что «за», и ты выше всякого «за». Я знал тебя прежде, чем был рожден; я ловил следы твои в черной пустыне, которая старше мира. Безумный, имя твое повторял я ночами и днями — безъязыкий, я пел своим сердцем; вот, я обрел уста, но как назову я тебя теперь?
Отныне и во всем хочу я видеть лишь твое отсутствие.
Я хочу, чтобы время свернулось в дорогу, по которой я к тебе вернусь.
Я проклинаю молящих пришествия твоего — ведь даже в вечности они начнут считать часы!
Я хочу читать наоборот, дойти сквозь тысячи тысяч книг до первого слова, записанного человеком, и наконец понять, когда мы потерялись; я хочу разысторить вселенную.
Я — Гильгамеш, ищущий до-рождения.
Я — Христос, и невеста моя — Гефсиманская ночь. «Алтарь неведомому Богу»? Но само Неведомое стало теперь моим Богом — мне, Неведомому; и я стал алтарём к самому себе.
Руки мои — купола разбитых храмов, глаза мои — зори отцветшие, язык мой — сорванная струна».

***

Обратимся к предыстории [48].
В весьма далёкое время бог Амон стал первым среди равных, если не более, что все более и более усиливало Амоново жречество, что в свою очередь порою вызывало недовольство того или иного фараона. Уже Аменхотеп II, предок Эхнатона, видя усиление бога Амона и жречества его, создает – как некий противовес – некое триединое божество – Амон-Ра-Атум, бога в трех лицах. Но именно дед и отец Эхнатона стали придавать много большее значение культу Солнца, чем прежние фараоны: Тутмосу IV, деду Эхнатона, также не было по душе толикое главенство Амоновых слуг, и уже при нем имел место Атонов культ, а в надписи на памятном скарабее сообщалось, что именно милостью Диска царь одержал победу; деда Эхнатона поэтически называли «Диском в его Стране Света», а чертог его – «обиталищем Диска»; Аменхотеп III, отец Эхнатона, разумел Атума первотворцом мира и был в немалой степени зачинателем если не самого солярного культа, то его главенства; царь получил имя «Ослепительный диск». При отце Эхнатона Атон был почитаемым божеством и имел немалое значение. – Таким образом, почва для реформы Эхнатона была в достаточной мере уготована.
Атон не был новым божеством, придумкой Эхнатона, выскочившей из его головы, как черт из табакерки. До Эхнатона Атон/Йот был Солнечным Диском, но он и тогда был больше, чем просто внешней формой Солнца: на него, если угодно, в него возносилась душа того или иного фараона после смерти, дабы в посмертии быть с ним навеки соединённою и сиять до скончания веков. Атон с течением времени становится плотью бога Ра, а сам бог тесно связанным с фараоном, становится неотделимою частью его сущности. Значение и слава бога Атона ширится и множится.
В первые же годы правления Амен-хотпа IV прославлялся еще государственный столичный бог Амон/Амун, а сам царь еще именовался «сыном Амуна». Перепелкин сообщает также, «что на первых порах новое солнцепоклонничество принимало Атома, включало его в состав своего божества как одно из его обличий» (Перепелкин Ю.Я. Указ. соч.). Атом – вечернее Солнце, «владыка Вечности»; Ра/Рэ – Солнце восходящее. После относительно продолжительное время занимало исключительное положение божество именем Ра-Хар-Ахт, «бог большой, владыка неба». И уже после – после реформы – был Йот/Атон как единый Бог.
Йоту/Атону – в амарнский период, в период реформ Эх-не-йота – будут свойственны многие черты Амона. Амон – в глазах и сознании реформаторов – оказывался черновиком и копией Атона, беловика и оригинала.

***

Годы правления царя-Солнца – 1377-1360 гг. до н.э., по Редфорду; 1364-1347 гг. до н.э., по Триггеру; 1353-1336 гг. до н.э., по Йойотту и Верню. О цифрах спорят, очевидно лишь, что правил он в середине XIV столетия до Р.Х.; но вполне доподлинно известно, что правил он 17 лет. Известен он как великий отступник: от традиционной египетской религии и прочих древних устоев; как великий реформатор, отменивший политеизм и соделавший  – впервые в истории – попытку заменить его монотеизмом с культом, введенным на пятом году его правления, противопоставленного всем прочим богам (в первую очередь Амуну) солнечного диска (Атон/Йот) во главе, при том в новом, небывалом образе и именовании; решительным образом меняется храмостроительство, культ и – шире – искусство, напрочь отбрасываются старые формы; в книжную речь проникает разговорный новоегипетский язык. Это не был в полном смысле монотеизм – единобожие: фараон вполне верил в старых богов, разумея их силами вполне враждебными, особливо Амуна, а не просто несуществующими. Речь шла именно о войне со старыми богами.
Попытка была неудачна – после смерти реформатора жречеством Амона делаются попытки стереть с лица земли учение его и самую о нем память. В шестой год правления он строит новую столицу – Ах-йот/Ахетатон (буквально «Страна Света Атона», также «Горизонт Йота/Атона»; однако наиболее предпочтительным и точным переводом является «Небосклон Йота»), и через несколько лет столица переносится из Фив, или – по-египетски – из Уасета (по Перепелкину, прежняя столица именовалась «Нэ»: это коптское название Фив, которые также именовались «Висе»), в только что отстроенный посреди пустыни город Солнца – солнечный град возник в чистом поле, вернее, в чистой, девственной земле – в песках пустыни; построен он был на скорую руку, из не слишком долговечного материала – кирпича-сырца. Место для столицы выбрало само Солнце: так сказывал его сын, единственный познавший его солнечную сущность. Ширился и глубился раскол между бывшим уже Аменхотпом IV и египетским жречеством, которое не приняло его учение, продолжая славить Амона. И упадала в сей раскол возможная будущность дел его. Фараон волей-неволей наносит ощутимый удар по традиционному египетскому жречеству, настраивая его против себя все более и более; все более и более жрецы теряют власть, доходы, престиж.
Несомненно, солнечный культ носил строго элитарный характер, и, по всей видимости, простые граждане не могли теперь поклоняться Атону напрямую, славя его лишь через фараона. По всей видимости, имел место полный запрет на личное благочестие, на общение с богами напрямую, что имело целью усиление пошатнувшейся было власти египетских правителей.
Атон теперь – не просто воплощение главного, если угодно, верховного божества, но и отец-создатель, милостью коего все есть, им стоит все живое, вся Вселенная. Он созидает, рождает живое и обеспечивает ему возможность быть (см. гимн Атону).
В сущности, эта религия была религией взаимоотношения бога Солнца и фараона, прочие и прочее здесь были излишни. «Солнцепоклонничество и царепоклонничество, переходящее одно в другое, пронизывающее одно другое, неотделимое одно от другого, – не это ли сама душа, само существо фараоновской солнечной веры Аменхотепа IV», – говорит один из лучших  (очень возможно - лучший) исследователей этого периода Ю.Я.Перепелкин. Реформа его была всеохватною: от религии, бывшей остовом всего египетского бытия, ниспадала она во все иные сферы, их меняя, ломая и вытесняя прежнее. Строились храмы – открытые для солнечных лучей; но вовсе не по всей территории Египта, а в главных городах (в Ах-йот, Нэ, Оне, Менфэ); вместе с тем не приходится говорить о закрытии старых храмов. Реформа, по Перепелкину, была воспринята с «глухим сопротивлением» египетского народа, крайне неохотно: чаще всего лишь внешне славя единого Йота, в тайне поклонялись прочим богам; сказанное касается и народа, и элиты, например, князей на местах, которые, по меткому слову Перепелкина, «оказывая показное внимание новому солнцепочитанию, оставались приверженцами старых божеств», продолжая порою даже возглавлять прежнее местное жречество. Отсюда понятно почти полное отсутствие новых храмов за пределами 4 «царских» городов.
Без сомнений, учение его и самый монотеизм повлияли напрямую на становление иудейского монотеизма (подробнее – см. З. Фрейд «Моисей и монотеизм» и «Человек по имени Моисей»); особенно явно читаются отголоски атонизма в Ветхом Завете, всего более в псалме 103, который едва ли не скалькирован с «Гимна Атону» [49]. Впервые – единый Бог, долженствовавший быть надплеменным и наднациональным, и постигать Его надобно по делам Его, коими живет все живое. Впервые – о Нем следует говорить лишь апофатически, безглагольно, ибо Он непознаваем напрямую, Он бестелесен, незрим и непостижим. – В той или иной мере искаженные идеи Эх-не-йота жили и живут в ежеденно читаемых и поныне псалмах Ветхого Завета. – Воззвания исторического Эхнатона воспевают Яхве и служат ему: в истории.
Имя «Эх-не-йот» принимается на шестой  год царствования. Царь отказывается от имени «Амен-хотп», дабы стать Эх-не-йотом; точнее, отказывается от именования  "Амен-хотп Нуте-хук-висе" и прочих старых наименований в пользу нового «Эх-не-йот», что означает «Полезный Йоту/Солнцу». Это менее всего было спонтанным решеньем, но логически вытекало из его целей и средств их достижения. Имя – в представленьях древнего египтянина – нечто несравнимо большее, чем ныне: оно – бессмертная часть бытия человека, которое лишь начинается в полной мере – смертью, которая – рубеж и мост, – в посмертие. Оно исполнено духа, без которого душа рискует потерять себя в тамошнем, затерявшись.
Известно, что несмотря на то, что весьма многие представители прежней элиты остаются на местах, как и прежде, – при Эхнатоне впервые достигает  если и не невиданного размаха, то невиданной силы социальная мобильность, прежняя элита частью беднеет и порою уступает место выходцам из низов, которые в своих надгробиях с особенною силою возвеличивают фараона, выставляя себя не только сиротами по рождению, но и созданиями «зиждителя сирот»; вместе с тем царь-Солнце вовсе не улучшал положения рядового египтянина, простолюдина, он лишь делал исключение для отдельных счастливцев, которых, впрочем, было не так и мало, и именно на них (и на семьи их и вообще на всех тех, кто входил в орбиту их бытия) он и опирался; социальная дифференциация и расслоение при нем лишь умножилось; в язык проникают азиатские неологизмы; на внешней арене – бездействие. Солнечное бездействие.
Как и в случае Эх-не-йота египетской поэмы, 17 лет правления исторического Эхнатона закончились крахом. Но формы, в которых крах явил себя, были иными. – Ослабление и разорение провинций, потеря части северных земель из-за бездействия фараона, враждебно настроенное жречество, усилившиеся коррупция и набеги хапиру, чума, пришедшая с Ближнего Востока…
Столица оставлена, Эхнатон проклят, учение его, неотделимое от него самого, также предано проклятию и замалчиванию. Единый растворился во множестве: милостью множества.
Такова была попытка – по меткому слову Перепелкина – «воцарить Солнце»…
«С его смертью с арены истории исчезла самая замечательная личность, рожденная Древним Востоком… Вместе с ним покинул мир дух, неведомый прежде» (Брестед. История Египта).
Далее – казалось бы медленный и плавный, но неотступный откат к прежнему, к прежней тьме. Смерть сверхновой звезды и – растянутое на несколько лет угасание солнечного духа.
Правители правят недолго, сменяя один другого, – после смерти царя-Солнца. Сначала соправительница царя в последние один или два года его царствования Кэйе, «жена-любимец царя большая»; далее – уже не как соправитель, а как правитель отдельный и полновластный, – не то брат, не то сын, не то муж дочери Эх-не-йота Семнех-ке-рэ/Сменхкара. Ю.Я.Перепелкин того мнения, что преемник Эх-не-йота Семнех-ке-рэ, зять Эх-не-йота, носивший поначалу солнцепоклонническое имя «Нефр-нефре-йот», не был, как обычно считается, соправителем Амен-хотпа IV, каковым была Кэйе: Семнех-ке-рэ – полновластный правитель; по зрелом размышлении и достодолжном изучении памятников совместные изображения обоих царей на деле суть изображения Эх-не-йота и Кэйе; женственные изображения Семнех-ке-рэ имеют разгадку: они – переделки изображений Кэйе. Предположение о том, что сама Нефертити скрывалась под этим именем, а также, что некая Нефернефруатон/Нефр-нефре-йот – лишь иное имя все той же Нефертити или же что под этим именем скрывалась дочь Эхнатона – Перепелкиным убедительно отринуты; он полагает, что Сменхкара и Нефернефруатон – одно лицо. При Семнех-ке-рэ же восстанавливается почитание прежних богов, происходит возвращение к многобожию, и Йот становится не более чем одним из богов; и, хотя солнцепоклонничество как рудимент продолжит существовать первое время и при следующем правителе – при Тут-анх-амуне, Египет начинает откат к прежнему, но еще не упало в небытие дело Отступника окончательно, а лишь упадало, будучи теснимо. 
После нескольких непродолжительных этих правлений воцаряется Тут-анх-йот, позднее ставший Тут-анх-амуном, окончательно поставивший жирную точку – он водворяет прежний культ Амона, почитает себя продолжателем дела своего деда – Амен-хотпа III, а Эх-не-йота провозглашает  отступником (к нему применяют – со времен Рамессидов – словечко  херу – буквально «павший», «падаль»); отметим, что Тут-анх-амун не уничтожал имени Эх-не-йота, не преследовал его память и, конечно, не давал указания разграблять его гробницу; напротив, по всей видимости, вторично его захоронил, увезя царские останки из оставленной столицы и используя для того гроб, предназначенный для Кэйе (много позднее, после правления Тут-анх-амуна, тело царя-Солнца вынули из гробницы, записи на нем изменили и во гроб положили…почившего фараона Семнех-ке-рэ, который до того был похоронен недолжным образом, что само по себе может указывать на то, что его, возможно, свергли; также это указывает, что поборники старины, правившие много после, чтили давно почившего Семнех-ке-рэ за первый возврат к ней и решили воздать ему должное). У Эх-не-йота хватало иных врагов: и при жизни его, и особливо после. Итак. Жрецы обретают утерянное, надписи о фараоне-реформаторе старательно стираются, изгоняется самая память о нем и о введенном солнечном культе, который запрещается, храмы Атону разбираются на строительный материал, новую столицу оставляют на растерзание ветру, песку, разбойникам. Гробница Эхнатона с проклятиями оскверняется: жрецы тщатся стереть имя Эхнатона не только с лица земли, но и в потустороннем мире, и делают все, чтобы бывший царь и там не нашел упокоения. Они, словами одного исследователя, не оставляют «несчастному даже камня, на который он мог бы преклонить голову. Нам трудно понять, что значило для египтянина такое отлучение души: лишенная утешения, которое даруют молитвы живущих, голодная, несчастная и совершенно одинокая, она вынуждена скулить на окраинах деревень, рыться в мусорных кучах, отыскивая остатки еды, чтобы утолить голод, поскольку ей не приносят погребальных подношений. Такова была плачевная судьба, уготованная жрецами Амона тому, кто был «первой яркой личностью в истории» и стал изгоем среди изгоев, скулящей тенью в царстве теней. Люди стремились забыть великого идеалиста, обреченного, как они предполагали, ужасам жизни, которая никогда не закончится, страданиям смерти, в которой нет забвения» [50].
Египет возвращается в прежнее. Солнечный свет меркнет, Египет откатывается в тьму – милостью тьмы.
Тут-анх-амон правил около 3 лет, виной чему послужила ранняя смерть в возрасте восемнадцати лет. Далее царствовал престарелый Эйе, сделавший карьеру еще при отце Эх-не-йота, а после Хоремхеб, бывший военачальник при Эх-не-йоте.
Приведем следующие слова о судьбах дела Эхнатона: «Подобно яркой вспышке метеора в ночном небе, Атон мелькнул во тьме египетской и снова исчез, как первое предвестье будущей великой религии Запада. Любой, кто свободен от закостенелых предрассудков, согласится, что в учении Христа прослеживается более очевидное сходство с культом Атона, нежели с той верой, которую проповедовали Авраам, Исаак и Иаков.
Учение ветхозаветных патриархов признано в качестве непосредственного предшественника христианской доктрины, но культ, созданный Эхнатоном, воспринимается как законченный его прототип. Можно даже поверить в то, что могущественный Бог на какое-то время явил себя в Египте и был услышан яснее, чем слышали его в Сирии или в Палестине до времени Христа, хотя это и не имело столь далеко идущих последствий» [51]. – «Из Египта воззвал Я Сына Моего».

***

Всякий знает, что Наполеон исторический и Наполеон Л. Толстого различаются. Эх-не-йот исторический и Эх-не-йот моей поэмы (равно и Эхнатон Д.Мережковского) неминуемо различаются много более – хотя бы уже потому, что об Эх-не-йоте историческом доподлинно известно слишком малое.

Историческое лицо как персонаж великого произведения есть существо, имеющее самостоятельные смысл и значение; степень проявленности или недопроявленности исторического лица лишь накладывает отпечаток на будущий его образ – и не более того; и мастерство создателя не определяется тем, насколько точно герой его соответствует «оригиналу» [52].

Того более, историческое лицо есть прототип героя великого произведения, если угодно, черновик для беловика, копия – с оригинала божественной фантазии гения; историческая его судьба, былое прототипа, оказывается прелюдией к будущей – уже вполне вечной – его судьбе. – Так дело обстоит не в глазах толпы, но в очесах Леди Вечности. Сердце Ее завоевывается отнюдь не курганами, пирамидами, каменными стелами, памятниками, титулами и прочими жалкими "статусами" и прочею нищетою, которые по самой своей сути – сродни мечущему свою территорию животному, – но только милостью "exegi monumentum aere perennius"; при том, прописку в Вечности обретает в первую очередь гений, а уже после – как свита и прислуга или просто как фон – все то, что было объектом творчества его.
Великое произведение и есть тот памятник, что тверже меди, оно – отметина на веках, даже более – отметина на сердце Леди Вечности; прочее – либо пыль, либо едва видимые в микроскоп следы былых меток да пометов, которые, в сущности, – нечто единственно ценимое в глазах всего живого, если угодно биороботов, крякающих (иногда кряхтящих), ухающих, квакающих «дебелой и румяной бабище» именем Жизнь – с поистине бараньим упрямством, мерно, по кругу, бесконечно – свое курино-коровье Да.

Сказанное усиливается тем фактом, что – по всей видимости – Эхнатон Мережковского и Эх-не-йот египетской поэмы премного – не просто интереснее, но и ценнее – своей исторической копии…

***

Описать исторического Эх-не-йота в художественном произведении реалистически не представляется ни возможным, ни сколько-то необходимым. Реализм не может, но символизм может вполне.
Однако каковы же отличия исторического Эх-не-йота от Эх-не-йота египетской поэмы и их сходства?
Остановимся на некоторых из них. На наиболее бросающихся в глаза.
Исторический Эх-не-йот – пацифист, миролюбец, ибо Атон/Йот – бог милостивый. Отсюда – столь безмерно безмiрная политика, помноженная на романтизм по части ведения земных, слишком земных дел, доходящий до откровенной недальновидности и даже бездумности, приведшей к потерям почти всех северных владений Египта и пр. Политика, которая сеяла не меч, но мир в мiре; и отказ от каких-либо военных действий, отвращение к ним логически вытекали из  самой сущности религии Эх-не-йота исторического и его души. Война и насилие чужды его богу; они – оскорбления его; потому «сын Атона/Йота» должен был не допустить по возможности ни войн, ни насилия. Слишком солнечная политика для дольних сфер [53]. – Но Эх-не-йот египетской поэмы едва ли миролюбив. Ученик Странника, он перестал любить и мир, и мiр.

Другое отличие исторического Эх-не-йота от Эх-не-йота поэмы связано с пониманием Атона/Йота. В моей поэме Атон, Солнце, Диск, сам фараон сливаются воедино, чего не было в истории. Позволю себе привести цитату из книги Жака Кристиана  «Нефертити и Эхнатон. Солнечная чета»: «Слишком часто Атона ошибочно отождествляют с Солнечным Диском. На самом деле Диск – всего лишь та внешняя форма, в которой бог предпочитает являть себя людям. Хотя Атон охотно предстает в образе Солнца, он есть нечто гораздо большее, нежели дневное светило. Атон – это жизненная сила как таковая, энергия, необходимая для развития всего существующего; Атон лишь пользуется Солнцем – для того, чтобы манифестировать себя с максимальной эффективностью. Солнечный шар не был для египтян анонимной силой. Они видели в нем лик Бога, к которому обращали искренние хвалы.
Следует настоятельно подчеркнуть, что амарнская религия не сводилась к наивному поклонению дневному светилу и что в действительности воплощением Атона считался не солнечный «Диск», но шарообразное «Око» Солнца.
<...> Атон назван «видимым телом Ра». Взаимоотношения между двумя формами божественного света имеют существенное значение. Ра – это свет как божественное и абстрактное по своей природе начало, как чистое действие, созидающее жизнь. Ра является одновременно невидимым и зримым. Атон, неотделимый от этой первобытной энергии, есть ее воплощение, зримая манифестация.
<...> Зависимость Атона от Ра вполне очевидна. Атона невозможно считать единственным богом, исключающим существование всех других божественных форм. Он сам был одной из таких форм и отделился от первичного света, чтобы стать вдохновителем определенной эпохи, определенного царствования» [54]. – Кстати, по мысли этого автора, Атон из второстепенного бога становится главным богом, первым среди равных, но не единственным Богом.
Атон назван «видимым телом Ра». Атон же манифестирует себя Диском; при том он неразделим с солнечною четою: посредниками между Богом и людьми. Без нее мир не будет ежеденно твориться: солнечным светом божества.
Эх-не-йот исторический – предельный космист: «Культ Атона проистекает из восторга перед красотой сотворенного богом мира. Эхнатон игнорирует ночь и смерть. Он воспевает то, что живет, то, что движется, то, что воплощает в себе динамизм бытия (вкушение пищи, дыхание, радость, любовь)» [55]. Эх-не-йот египетской поэмы – предельный акосмист. При том более космичен не только сам Эх-не-йот исторический, но и Египет – несмотря на всю свою обращенность к потустороннему [56].
Атонизм исторический – прославление Атона/Йота как создателя, предельный космизм, доходящий до предельного же пантеизма; у меня Эх-не-йот в конце концов приходит к акосмизму как предельной, последней правде: он отторгается прошлого, он взращен Странником, в котором много от М. Парадокс: сверх-трагический М. – на сверх-нетрагическом Крите; как результат – трагедия, ночь и смерть: минус на плюс дает минус; здесь схожее: не слишком трагический Египет и сверх-трагическая троица, как и в случае с М. и Критом, рождающая трагедию (и личную – судьбы этой троицы, и общественные – упадок Египта, чума, etc.). И еще один парадокс: на критской и египетской почвах, впитавших в себя не влагу небесную за ее неимением, а ложь, лицемерие, лесть, всякую неискренность, того более, пропитанных ими насквозь до самой магмы, – воцаряется правда, сверкающая, словно молния, и прямолинейная до жестокости: правда неба.
Эх-не-йот египетской поэмы – акосмист во всем, кроме отношения к Нефр-эт и  ослепленности Солнцем; он не ведает, что оно – «око одного слепца». – Преломление одной Зари.
Но отчего он не знает этого? – Как и М., он переоценивает свои силы...Он, если угодно, пьян – собою и небом: короче, Странником. А до этого он, если угодно, был пьян Добром, состраданьем и прочими христианскими ценностями, этот Христос до Христа; Странником он стал обуян духом Люцифера, как и сам Странник и как М. Во-вторых, и Странник, который знает многое, даже слишком многое, все же не ведает, будучи и сам порождением преломления одной Зари, что Солнце – око премирного слепца, и таким образом он не призывает фараона отбросить Солнце, которое – важнейшая часть мира, – как последнее искушение.
Эх-не-йот моей поэмы верит, что пересотворяет, пересоздает здешнее, сводит небо на землю – для последнего синтеза.
Мы застаем Эх-не-йота в мощном crescendo своего дерзосердия (не дерзновения!), в роковом пике в с-ума-сшествие, в Ничто, во тьму: Солнце, упадающее во тьму! Ровно и равно как и Странника. Но оба – по-капанеевски ослепленные – не ведали, что лишь своеволие, гордость и дерзновение суть выход из заколдованного круга, единый исход из мира тьмы, а дерзосердие  есть не что иное, как неудачная попытка выпростаться из когтей Судьбы, понимаемой не как перст Божий, но как коготь сатаны. По-капанеевски или – много шире – люциферически: как и критская, египетская поэма также есть поэма одного прельщения: Люциферова прельщения [57]. Приведенная сноска дает понять, почему солнечное дело и исторического Эх-не-йота, и Эх-не-йота египетской поэмы не удалось. Но в том и отличие первого от второго, что второй и сам желал того, чтобы дело его не удалось! Первый же – как и все живое – был слишком беден – ибо слишком космичен – для правды такого рода и ранга.

Впрочем, Странник, ослепленный духом Люцифера, видит эту проблему в ином свете: он винит Эх-не-йота за одну, лишь одну слабость, которая все перечеркнула: Эх-не-йот принял в сердце свое да Нефр-эт, которое оказалось подобным яблоку, что съел Адам в раю. И, как и Адам, после сожалел Эх-не-йот, ибо стал бывшим Солнцем и не родил Зари, родив лишь преломление Зари, обменявши Я на Мы, Единицу на Двоицу, а в итоге и на множество, – то было ядом природы, притворившейся духом: казус Нефр-эт. Нет должно было быть зарею, но – еще ночь.
С. Пономаренко:
«Рай тесен для двоих; «два» — уже грехопадение.

«Не хорошо быть человеку одному», говорит ветхозаветный Творец, ужасающе точный в словах: «ЧЕЛОВЕКУ», то есть смертному, или самой смертности; главное — Не-Единственному (впрочем, с возможностью к тому; ведь «человек» — это только состояние).
Адам — первый из людей, и, по-моему, первый из мертвых, прежде Авеля; ведь смерть пришла к нему — Евой, чернейшей из мыслей: разделения.
Адам умер Евой. И к чему теперь запретные плоды?

«И нарек человек имена...»,
и каждое имя — эпитафия.
Как и моё».

И – один из эпиграфов к поэме:
«Известна диада: мужчина — Солнце, женщина — Луна; и дело Солнца здесь — искать Луны и тьмы её. Но раз мы имеем дело с Солнцем, нет никаких диад; есть лишь неумолимое единство, или даже единствование.
Солнце не ищет Луны — Солнце ищет того, чтобы ничего не искать. Солнце Солнцем делает не Луна, а огонь его, огонь самосожжения. Нет Солнца, которое не умирало бы ежесекундно.

Солнце есть то, что избрало судьбу сгорать.
Солнце есть вечное самоубийство;
и это самоубийство священно».

***

Итак, исторический Эх-не-йот – космист, Эх-не-йот поэмы – ярко выраженный акосмист. Мы видим последнего на склоне лет: разочаровавшимся в космизме, любящим тамошнее Солнце – Странника – больше Солнца здешнего. Странник как акосмист несравнимо богаче его в его же собственных глазах самое малое потому, что – как и подобает божеству – объединяет противоположности в себе.
Но вернемся к Эх-не-йоту поэмы.

Все это очень далеко от египетского фараона-космиста, который гораздо менее возвышался над прочими фараонами и который разумел себя сыном создателя, бога-творца – Атона/Йота, – от исторического Эх-не-йота. Атон – творец, а этот – вторец. Это очень далеко до Эх-не-йота египетской поэмы – так же, как и Солнце далеко от своего отражения в море. Или в капле.

« – Кто ты? Кто ты? Богом живым заклинаю, скажи, кто ты? — прошептал исступленным шепотом.

Тот опять покачал головой, улыбнулся и указал ему на черную тень на белом песке:
— Видишь тень? Как тень от меня, так я от Него. Он идет за мной, но я не Он!».
Сказал и пошел вдоль подножья Сфинкса, и тень пошла за ним. Повернул за угол, скрылся, — скрылась и тень. Только легкие следы остались на белом песке.
Иссахар нагнулся к ним, но, не смея поцеловать их, поцеловал только песок, где прошла тень» (Мережковский Д. Мессия).

Сходство исторической Нефертити и Нефр-эт моей поэмы в том, что они обе покидают дольние сферы ранее смерти Эх-не-йота (мнение о том, что она, быть может, пережила Эхнатона и даже правила после под именем Семнех-ке-рэ и, возможно, также под именем Нефернефруатон, есть мнение ошибочное, как уже сообщалось мною). В египетской поэме Нефр-эт покидает дольние сферы ранее Эх-не-йота, и ей, конечно, в отличие от всех прочих нельзя вменить в вину, что она не продолжила солнечное дело мужа; скорее всего, историческая Нефертити попросту умирает на 14 год правления своего мужа, не то от горя, имеющего причиной смерть ее дочери, не то от болезней, не то от ревности, дошедшей до великого горя, к оказавшейся более удачливой Кэйе.

Общим и для исторического Эх-не-йота и Эх-не-йота египетской поэмы является следующее – словами Брестеда (из «Истории Египта») о фараоне-отступнике: «Человек, исполненный величайшей отваги, который не побоялся бросить вызов многовековой традиции…он провозгласил идеи, намного опередившие его эпоху». И: «первая яркая личность в истории».
Предпоследнее, связующее исторического Эх-не-йота и Эх-не-йота египетской поэмы: оба они впервые совершают возвратный порыв, обращаясь к эпохе первых династий: оба взыскуют исток…
Вердикт Ж.Кристиана об историческом Эх-не-йоте: «Эхнатон не был ни гуманистом-просветителем, ни харизматическим лидером, ни исполненным человеколюбия романтиком, ни далеким от жизни мистиком. Он не воевал с собственным народом, а последний не восставал против своего повелителя. Ни Эхнатон, ни Нефертити ничем не напоминали фанатичных проповедников сектантского вероучения. Они не объявляли «священной войны» против жречества Амона. «Солнечная чета» царствовала в мире, и ей привычно повиновались все – жрецы, армия, полиция, различные звенья административного аппарата.

Эхнатон, прошедший обучение у лучших наставников и сведущий в древней символике, был, прежде всего, фараоном, то есть наследником всей египетской мудрости. Он ничего не менял ни в функционировании и статусе монархии фараонов, этого земного отражения божественного миропорядка, ни в природе сакрализованного государства, ни в характере египетского общества, в котором решающую роль играли храмы и «дома жизни» – центры знания. Как и другие фараоны, Эхнатон посвящал все свои силы лишь одной проблеме – проблеме обеспечения контакта с источником жизни.
<...> «Образ Эхнатона, мало-помалу вырисовывающийся в исследованиях последних лет, – пишет Клод Траунекер, – это образ ответственного и энергичного правителя, мужественного и умного царя, который (в чем, быть может, и состояла его ошибка) довел свою мысль до полного логического завершения; образ царя, пожелавшего восстановить божественную власть в форме, близкой к той, что существовала в начале истории Египта».

Мы должны признать, как справедливо указывает Б. Дж. Триггер, что Эхнатон никогда не стремился утвердить монотеистическую доктрину, что, выдвигая на первый план культ Атона, он не ставил перед собой никаких политических задач, что он ни в коей мере не страдал психопатологией и был вполне способен выполнять возложенные на него функции.

В политическом плане Эхнатон проявил себя как сильный правитель. То, что он, в некотором смысле, нарушал традицию, назначая «новых людей» на высшие административные посты, – факт несомненный, но для Египта не исключительный. Эхнатон пользовался властью фараона во всем ее реальном объеме и, подобно своим предшественникам, возглавлял армию.

Однако этим дело не ограничивается: Эхнатон более действенным образом, чем другие фараоны его эпохи, исполнял свою роль царя-бога, ибо «возродил» и присвоил себе символические прерогативы владык Древнего царства. Он еще более возвеличил власть фараона, акцентировав ее значимость как земного отражения божественного мироустройства. Солнечный Диск стал символом духовного созидательного процесса – а также гарантом способности царя придавать всему существующему сакральный характер» (Кристиан Ж. Указ. соч.).

Другое важнейшее отличие исторического Эх-не-йота от Эх-не-йота моей поэмы лежит – если угодно – в самооценке царя: первый отказывается от наименования себя богом, как и – шире – от такового слова; второй же наоборот разумеет себя богом-во-плоти. Перепелкин в указ. соч. сообщает нам: «То, что на самом деле произошло в царствование Амен-хотпа IV со словом "бог", было отнюдь не колебанием между пользованием им и воздержанием от него, когда одни его употребляли, а другие не употребляли, одни величали царя по-старинному "бог добрый", другие, более щепетильные, обходились сходным "властитель добрый". В действительности <…> слово "бог" было в невозбранном и всеобщем употреблении в течение большей части царствования, но с определенного времени, вскоре после переделки солнечных колец в поздние, было безоговорочно отвергнуто новым солнцепоклонничеством. И тогда царь и сам солнечный диск перестали каждый считаться божествами; отныне они со строгой последовательностью считались только царями. В словоупотреблении отказ от божественности того и другого и признание их исключительно царями нашли выражение в последовательной замене слова "бог" царскими обозначениями. Одновременно слово "бог" было удалено из всевозможных стародавних сочетаний — обозначений должностей, установлений, зданий и т.д., с заменою другими подходящими словами». Он же далее: «…это было торжеством и завершением представления о солнце как о фараоне, представления, отчетливо проступавшего в новом солнцепоклонничестве задолго до переделки солнечных колец в поздние, в своем окончательном, завершенном виде солнцепоклонничество Аменхотпа IV — очень своеобразное, единственное в своем роде явление среди всех прочих видов почитания природы. В пору ранних солнечных колец солнцепоклонничество, несмотря на воцарение солнца, выступало в обличье богопочитания, продолжало видеть и в солнце, и в фараоне богов, не только царей. В пору поздних солнечных колец новая вера сбросила с себя это обличье, стала видеть и в фараоне, и в солнце лишь царей. Оставаясь почитанием одной из очеловеченных природных сил – солнца, новое солнцепоклонничество выступало сперва как богопочитание, а впоследствии как царепочитание по отношению к солнцу и его образу на земле. Для правильного понимания этого царепочитания необходимо помнить, что небесный фараон-солнце оставался для солнцепоклонников сверхъестественным существом». – В отличие от исторического своего собрата Эх-не-йот египетской поэмы почитает себя единственным богом, он не образ Солнца, но само Солнце, в поэме и в самом царе нет никакого толком почитания природы, здесь не Солнце – фараон, а фараон – Солнце; или даже так: Эх-не-йот моей поэмы потому фараон, что он – бог, ибо он – Солнце.

***

Я был предельно, даже сверх меры краток, пиша об историческом Эх-не-йоте; говорить о нем подробнее не представляется возможным. Заинтересованным в этом советую прочесть книгу Жака Кристиана «Нефертити и Эхнатон: солнечная чета», на которую я ссылался не раз, и исследования Ю.А. Перепелкина.

***

Эх-не-йот исторический – тень Мессии – тень Эх-не-йота неисторического. Копия оригинала, если угодно.

***

Каков Эх-не-йот египетской поэмы? Эх-не-йот – результат гностического переосмысления одного неудавшегося солнечного, слишком солнечного происшествия.
Эх-не-йот – Бог-во-плоти. Но вместе с тем богоборец и апостат.
Восставший. Но вместе с тем философ – на троне: до всякой философии.  Как и Марк Аврелий.

Как и Марк Аврелий, Эх-не-йот одухотворяет сферу политического: пропитывает миг духом, делая его сопричастным Вечности.

Он достаточно богат, чтобы увидать земное, слишком земное в его отрыве от солнечного тамошнего – нищим, убогим, никаким – тенью тамошнего. Достаточно богат, чтобы нищего бродягу – Странника – разуметь за нечто более великое и святое, чем самое дорогое – Солнце, себя и Нефр-эт (не говоря уже о египетской державе и даже о мире в его целокупности).

Теолог. Но вместе с тем борец с египетской традиционной религией и, в частности, с из рода в род лживым египетским жречеством.

Единственный. Но вместе с тем третий (вслед за М. и Странником) по счету прозревший, спаситель sui generis.
 
Учение его было слишком высоким и слишком поздним, несвоевременным – слишком солнечным для земных мороков. Его попытка водворить иное – сродни чаяниям и тщаниям Платона, Плотина и Марка Аврелия. Водворить иное – обдать горним, холодным, белым и северным – здешнее, жаркое, засушливое, южное.  Короче, спустить небеса на землю. Тут уж Иалдаваоф руками Имармене-Судьбы на какие только уловки не пойдет, чтобы выставить высокое и подлинное бессильным и смешным (еще прежде, Фалес, родоначальник если не философии, то философии такого рода, то есть науки, глядя на звезды, упал в яму, по Диогену Лаэртскому; много позднее туринский монах и монарх Ницше возлежал в сумасшедшем доме после великого духовного crescendo, а его соотечественник Штирнер, Единственный, безрезультатно тщился заняться бизнесом, пока не умер от укуса мухи). – Снова Мережковский устами одного из героев характеризует положение дел при правлении Амен-хотпа IV: «Худо, очень худо делается по всей земле твоей, государь! «Мир», говорим, а вот, меч; говорим «любовь», и вот, ненависть; говорим «свет», и вот, тьма…».

Мережковский рисует его Мессией, Спасителем в духе Христа, Христом до Христа, соответственно, Атона – богом униженных и оскорбленных: «Бог богатых – Амон, бог бедных – Атон, – проповедовал царь. – Горе вам, сытые, горе, богатые, приобретающие дом к дому и поле к полю, так что другим не остается места на земле! Руки ваши полны крови. Омойтесь, очиститесь, научитесь делать добро. Спасайте угнетенного, защищайте сироту, вступайтесь за вдову. Будьте хлебом голодных, водою жаждущих, ризой нагих, кровлей бездомных, улыбкой плачущих. Узы ярма развяжите и отпустите рабов на свободу: тогда свет ваш взойдет во тьме и мрак ваш будет как полдень!». И: «В-правде-живущий, – говорили царю ученики его, – ты уравняешь бедных с богатыми, сотрешь межи полей, как стирает их половодье реки. Ты – множество Нилов, затопляющих землю водами любви неисчерпаемой!». И последнее: «Ныне царь осрамил лица всех верных слуг своих, потому что возлюбил ненавидящих его и возненавидел любящих!».

Во второй египетской поэме он тоже спаситель, но по направлению мысли и отчасти по бытию своему и по судьбе ближе к М., герою первой поэмы. Вернее и точнее: он – между М. и Христом. Не так тих, как Христос, и не так грозен, как М.
Эх-не-йот поэмы не приносит себя в жертву мiра, но, подобясь – через Странника – М., приносит мiр в жертву себе.

Сумасшествие фараона в поэме бросается в глаза, но и застилает их, не давая видеть далее и говорить должное быть сказанным. Тот, кто остался в истории как «Эхнатон», вряд ли был болен [58] (и вряд ли был немощен сверх меры: физически), но именно таков Эх-не-йот египетской поэмы; это нормально для гения и звезды, если угодно, для «звезды по имени Солнце»; ненормально для гения иное. Своей болезни обязан он многим – например, уходом в глуби самого себя, в бессознательное, которое милостью Странника осветилось Солнцем сознания, ибо пролился свет на темную Себь, на не-Я, и она отступила, побежденная, выловленная, как рыбка из пруда, которой не удалось спрятаться в сокрытии. В этом смысле Эх-не-йот – победитель, а никак не проигравший, – таков он лишь в глазах слепой толпы. Он победитель – от царства качества; и вряд ли проигравший – от царства количества.

В самом начале своего воззвания-блуждания по своему бессознательному, он прямо говорит, что перестал разуметь себя за сына Солнца, ибо разумеет себя самим Солнцем и даже более. Молиться некому, кроме как самому себе – Солнцу, ибо уже нет ничего, кроме Солнца, все отвеяно, все зыблемо – зыбью – в зыбь; всюду ложь и тьма, лишь Я ярко светит: Солнце как Я и Я как Солнце; и он молится своему Я, третьему из рожденных Я, зная, впрочем, о первом и втором из рожденных Я – об М. и о Страннике… И снова и снова он молится своему Я – как и М. И – пока клонится нежная шейка царя-Солнца, такая же нежная и слабая, как выя жены его, – снова и снова, бесконечно, по кругу, но не мерно, рефреном звучат слова Ницше: «Ах, дайте мне безумие, боги! Безумие, чтобы я уверовал в самого себя! дайте мне конвульсии и бред, сменяйте мгновенно свет и тьму, устрашайте меня холодом и зноем, какого не испытывал еще ни один смертный, устрашайте меня шумом и блуждающими тенями, заставьте меня выть, визжать, ползать по земле, но только дайте мне веру в себя! Сомнение пожирает меня, я убил закон, закон страшит меня, как труп страшит живого человека; если я не больше, чем закон, — отверженнейший из людей».

Наверное, сказ о нем можно окончить словами Мережковского об основанном Эх-не-йотом Городе Солнца, соединив в сознании воедино царя и столицу его: «И чудо совершилось: в десять лет вырос новый город в пустыне: так розовый лотос, некхэб, расцветая за ночь, выходит из-под воды утром; так волшебное марево встает над мреющим зноем песков; но отхлынет вода — лотос увянет; ветер дохнет — рассеется марево». – Лотос – из которого однажды родилось Солнце, по одному египетскому поверью, – увял, и рассеялось марево, но увяданием и рассеяньем их жительствуют и бытийствуют немногие  и поныне.

***

Denique: я рисую Эх-не-йота психически больным андрогином-гермафродитом, шизофреником, параноиком с бурно-расцветшим бредом величия. – Короче, на должном языке: пневматиком. Вполне невзирая на то, что исторический его прототип таковым вряд ли был, а в таковой мере – «сумасшествия» – не был совершенно точно.

***

Каков Эхнатон Д.Мережковского? Я привел выше немалое количество цитат, позволяющих раскрыть образ его; и вот последние цитаты – о его последних днях:
«Солнце всходило, и медленно двигалась черная, по белому песку, тень великой пирамиды Хеопса, Лучезарности Хуфу, как тень от гребня на солнечных часах, меряя минуты – века, ход времени к вечности. «Сколько минут, сколько веков до Него?» – думал Иссахар.

Вдруг увидел Незер-Бату, сходящего к нему с холма. Встал, подошел, пал ниц и воскликнул:
– Радуйся, царь Египта, Ахенатон!
Вглядывался в лицо его, как будто все еще не верил глазам своим; узнавал – не узнавал.
Тот молча посмотрел на него, покачал головой и сказал:
– Нет, сын мой, ты ошибся, я нищий странник, Бата. А ты кто?
– Иссахар, сын Хамуила, тот, кто хотел тебя убить. Не узнаешь?
Вдруг стоявший над ним быстро нагнулся к нему, прошептал:
– Если любишь меня, молчи!
И взглянул ему в глаза. Такая власть была в этом взоре, что, если бы он сказал: «Умри», – Иссахар умер бы.
Но когда стоявший повернулся, чтобы идти, он обнял ноги его и спросил:
– Можно мне идти за тобой?
– Нет, нельзя. Ты иди своим путем, и я пойду своим: оба придем к Нему, – у Него и встретимся.
– У Него? А разве ты?..
Снова вгляделся в лицо его и обмер от ужаса: вдруг показалось ему, что это не бедный Бата, но и не царь Египта, Ахенатон, а кто-то Другой.
– Кто ты? Кто ты? Богом живым заклинаю, скажи, кто ты? – прошептал исступленным шепотом.
Тот опять покачал головой, улыбнулся и указал ему на черную тень на белом песке:
– Видишь тень? Как тень от меня, так я от Него. Он идет за мной, но я не Он!
Сказал и пошел вдоль подножья Сфинкса, и тень пошла за ним. Повернул за угол, скрылся, – скрылась и тень. Только легкие следы остались на белом песке.
Иссахар нагнулся к ним, но, не смея поцеловать их, поцеловал только песок, где прошла тень».
Перед этим – снова совершенно в духе князя Мышкина: «Знаю муку твою, Мерира, – молвил тихо, почти шепотом. – Ты все еще не решил, друг ты мне или враг. Может быть, решишь скоро. Помни одно: я тебя люблю. Не бойся же, друг мой, враг мой возлюбленный, будь другом или врагом до конца. Помоги тебе Бог! Обнял и поцеловал его».
<…>
– Отчего же благого бога, царя, не чтишь?
– Я царя чту, но царь не Бог; Богом будет один Человек на земле.
– Какой человек?
– Люди зовут его Озирисом, а настоящего имени не знают.
– А ты знаешь?
– Нет, тоже не знаю.
– И он будет похож на тебя?
– Нет, солнце на тень не похоже» [59].
Или (снова говорит сам Эхнатон): 
«Да, может быть, и умру в безумьи; проклят буду, отвержен, осмеян людьми. «Ах, дурачок, дурачок, осрамил ты себя на весь мир!», как Шиха-скопец говорит. А все-таки я первый увидел Его, Грядущего! Первый луч солнца – уже на острие пирамиды, когда еще тьма по всей земле: так Он – на мне…».
Предпоследнее – его ответ Маху, главному начальнику полиции, лицу также историческому, на его предложение бежать, дабы спасти свою жизнь:
«Нет, мой друг, нельзя бежать. Убегу, а что будет здесь, в святой земле Атона? Из-за меня, из-за меня война бесконечная! Миром начал – кончу войной? Говорю одно, а делаю другое? Будет, будет с меня этого срама! И от кого бежать? От Туты? Что он мне сделает? Царство отнимет? Да ведь этого я и хочу. От бунтовщиков? А они что сделают? Убьют? Пусть, – лучше смерть, чем срам. Анк-эм-маат, В-правде-живущий, умрет во лжи? Нет, и умирая, скажу, как говорил всю жизнь: да будет мир!». 
И заключительное: «Трубный зык, барабанный бой, ржанье коней, гром колесниц, звон мечей, свисты стрел, стоны убиваемых, крики убивающих — все слилось в один бушующий ад. А средоточием ада, недвижною осью в крутящемся смерче войны, была тихая башня царского терема.
С плоской крыши его царь и  Дио смотрели вниз.
— Из-за меня! Из-за меня! — повторял он, ломая руки, или, протягивая их с безумной мольбой к сражавшимся, говорил:
— Мир! Мир! Мир!
Как будто все еще надеялся, что люди услышат его и кончат войну.
То затыкал уши, закрывал глаза руками, чтобы не слышать, не видеть; то, подбегая к перилам крыши, перегибался через них жадно, смотрел, как люди умирали, убивали с именем его на устах, и такая мука была в лице его, как будто все мечи, и стрелы, и копья вонзались в сердце его, как в цель; то кидался к запертой двери на лестницу, стучал в нее кулаками, бился головой и кричал:
— Отоприте!
А когда Дио старалась его удержать, вырывался из рук ее, плакал, молил:
— К ним! К ним!
Она понимала, чего он хочет: броситься между сражавшимися, чтобы убили его и перестали убивать друг друга».

Мережковский Д. Мессия

Закончу одним стихотворением С.Пономаренко:

Путешествие

1 Высота всех высот, глубина всех глубин! Я вышел искать тебя в темноту.
2 Глаза мои сомкнул я, чтобы тебя увидеть. Уши закрыл я, чтобы тебя услышать.
3. Свет сверх света – я тону в твоей невозможности.
4 Великое Внутреннее, я снесу ли твою высоту?
5 Невесомость твою мне снести ли, звезда последняя? Как устоять мне перед твоей чрезвычайностью?

***

6 Ты пришла ко мне в Ночь, и отныне
Нет меня и тебя, разделенных.
7 Еще не было мира, любовь моя, -
Мы проснулись Одним, София!

;
Странник

Если Плотина страстное желание вернуться к своей солнечной отчизне устремляет за пределы этого мира к его истоку, и в исключительные миги его душа видит его, как бы солнце, встающее над поверхностью моря, и прикасается к нему; если он всякий раз бесконечно удивляется, как его душа, целиком охваченная этим стремлением уйти и вернуться, опять оказывается здесь в этом теле; если это тело, рождение которого так отвратительно, – предмет постоянного стыда для него, и он не хочет вспомнить ни своих "родителей", ни места рождения, – то Прокл – совсем иной.

Шичалин Ю.А. 

Странник – центральная фигура поэмы, к нему сходится все; о нем говорит – с позиции ненависти – Мери-ра, с позиции любви – Эх-не-йот: как уже говорилось, две субъективности, рождающие объективность: в сердце читателя. Именно поэтому буду о нем сверх меры краток.

Предельный акосмист, в акосмизме своем идущий еще далее М. – Вопреки совершенно любому подходу, мировоззрению, выраженному, например, в этих словах Мережковского: «Истинное откровение не уходит от мира, а входит в мир, как меч рассекающий: не мир пришел Я принести на землю, но меч», – Странник видит истинность откровения (и шире личных судеб) в уходе от мира,  предельную высоту – в том, что она не приживается в мире, что мир  отторгается ею и отвергает ее.
Но! – И М., и Страннику явилась одна и та же Дева, но М. пошел против Девы, а Странник нет, наверное, потому и прижилась часть учения Странника (пусть и в чрезвычайно искаженном виде), что он не во всем воспротивился Деве в отличие от М., который пошел далее.

Именно Странником Эх-не-йот предпочел Любви Ненависть. Странник – воплощение Люцифера, апостол презрения и ледяных высот, где нет Любви. Странник любит только Я – свое Я, Я Эх-не-йота (именно поэтому он ругает – любя – фараона за некоторые его деяния, которые уводили его от Я или же не давали ему в полной мере раскрыться) и Деву как олицетворение Я. Да, он вполне любит Деву: любовью высочайшей, эфирно-лазурно-неземной, которую он противополагает любви обычной; любовь, по меткому слову Тургенева, «надламывает наше «я», как и прочие страсти, и любовь для него – всего лишь одна из страстей; не так для Странника: для него есть две любви; и милостью Любви высочайшей в надлом, разлом и разрыв, в разверзшуюся полость пола Дева вливает свою сущность, а ее сущность есть Я. Любовь к прочим и прочему Странник отрицает. – Остается добавить, что и впрямь, и любовь низкая, обычная, плотская, и любовь высочайшая и впрямь надламывают наше Я, но лишь в последней – в надломе, разломе и разрыве, в разверзшейся полости пола – кроется…богопознание, близость к Богу.

Как и в случае с прочими героями, здесь неприменим или скорее малоприменим христианский взгляд, согласно которому «человек несчастен, когда, абсолютизируя свою волю, видит, сколь многое неподвластно этой воле. Он молится: «да будет воля моя» (ибо: "я сам себе господин") – и не получает. «…Посему и сказано: «Бог гордым противится, а смиренным дает благодать» (Иак. 4,6). Трудно бывает понять порою, что для преклонения перед волею Божьей потребно гораздо больше внутренних усилий, твердости воли, нежели для утверждения собственного своеволия.
 
Соблазненному возгордившемуся рассудку легче сказать: да будет воля моя, – труднее следовать не всегда постигаемой и, как представляется этому рассудку, сковывающей свободу человека воле Творца. Трудно постичь также, что в приятии воли Божией только и может истинная свобода личности. Гордыня влечет за собою страдание. Преодолеть такое страдание можно в смирении. Но для смирения нужна вера. Не вера в абстрактные гуманистические ценности, но в Того, Кого можно молить: «да будет воля Твоя». «А без веры угодить Богу невозможно; ибо надобно, чтобы приходящий к Богу веровал, что Он есть, и ищущим Его воздает (Евр. 11,6). Кто же предпочтет Богу иное – не избегнет уныния» (М. М. Дунаев. Православие и русская литература). - Это православный взгляд, но неприменим здесь также и любой иной религиозный взгляд.

О Страннике сказать можно одно: он словно сын Ungrund, безосновной свободы-во-тьме.  Пусть читатель сам решит, не М. ли Странник, не один ли это человек, или же просто он – сумасшедший, наглец, укравший лавры М.
Здесь нельзя не привести один стих С.Пономаренко:

Единственный –
это значит,
что все зеркала
опустели,

что некуда возвращаться
и не к кому больше петь,

и некого отпевать,
и нечему больше случаться,

и некому больше молиться,
и некого больше любить,
и не о ком больше рождаться,

и никуда теперь не умереть.

А закончить – снова словами Мережковского, обращенными к Юлиану Отступнику:
«У императора вырвался крик торжества. Он кинулся вперед, преследуя бегущих, и не заметил, как войско отстало. Кесаря сопровождали немногие телохранители, в том числе полководец Виктор. Старик, раненный в руку, не чувствовал боли; ни на мгновение не покидал он императора и спасал его от смертельной опасности, заслоняя длинным, книзу заостренным, щитом своим. Опытный полководец знал, что приближаться к бегущему войску так же неблагоразумно, как подходить к падающему зданию.
   - Что ты делаешь, Кесарь, - кричал он Юлиану. - Берегись! Возьми мои латы...
   Юлиан, не слушая летел вперед, с поднятыми руками, с открытой грудью, - как будто один, без войска, ужасом лица своего и мановением рук гнал несметных врагов.
   На губах его играла улыбка веселья, сквозь тучу пыли, поднятую вихрем, сверкал бэотийский шлем, и складки хламиды, развевавшейся по ветру, походили на два исполинских красивых крыла, которые уносили его все дальше и дальше.
   Впереди мчался отряд сарацин. Один из наездников обернулся, узнал Юлиана по одежде и указал товарищам с отрывистым гортанным криком, подобным орлиному клекоту:
   - Малэк! Малэк! - что по-арабски значит: "Царь! Царь!"
   Все обернулись и, не останавливая коней, вскочили на ноги, в своих белых, длинных одеждах, с поднятыми над головами копьями.
   Император увидел разбойничье смуглое лицо. Это был почти мальчик. Он скакал во весь опор, на горбу громадного бактрианского верблюда с комками сухой прилипшей грязи, болтавшимися на косматой шерсти под брюхом.
   Виктор щитом отразил два сарацинских копья, направленных на императора.
   Тогда мальчик на верблюде прицелился и, сверкая хищным взором, от резвости оскалил белые зубы, с радостным криком:
   - Малэк! Малэк!
   "Как весело ему, - подумал Юлиан, - а мне еще..."
   Он не успел кончить мысли.
   Копье свистнуло, задело ему правую руку, слегка оцарапало кожу, скользнуло по ребрам и вонзилось ниже печени.
   Он подумал, что рана не тяжелая и, ухватился за двуострый наконечник, чтобы вырвать его, но порезал пальцы. Хлынула кровь.
   Юлиан громко вскрикнул, закинув голову, взглянул широко открытыми глазами в бледное, пылающее небо и упал с коня на руки телохранителей.
   Виктор поддерживал его. Губы старика дрожали, и помутившимися глазами смотрел он на закрытые очи кесаря.
   Отставшие когорты собирались.
   XIX
   Юлиана перенесли в шатер и положили на походную постель. Он не приходил в себя, только изредка стонал.
   Врач Орибазий извлек острие копья из глубокой раны, осмотрел, обмыл ее и сделал перевязку. Виктор взглядом спросил, есть ли надежда. Орибазий грустно покачал головой.
   После перевязки Юлиан глубоко вздохнул и открыл глаза.
   - Где я?.. - с удивлением посмотрел он кругом, как будто пробуждаясь от крепкого сна.
   Издалека доносился шум битвы. Вдруг вспомнил он все и с усилием привстал на постели.
   - Где конь? Скорее, Виктор!..
   Лицо его исказилось от боли. Все кинулись, чтобы поддержать кесаря. Он оттолкнул Виктора и Орибазия.
   - Оставьте!.. Я должен быть там, с ними до конца!..
   И он медленно встал на ноги. На бледных губах была улыбка, глаза горели:
   - Видите, я еще могу... Скорее щит, меч! Коня!..
   Душа его боролась с кончиной. Виктор подал ему щит и меч.
   Юлиан взял их и, шатаясь, как дети, не научившиеся ходить, сделал два шага.
   Рана открылась. Он уронил оружие, упал на руки Орибазия и Виктора и, подняв глаза к небу, воскликнул:
   - Кончено... Ты победил. Галилеянин!
   И, не сопротивляясь больше, отдался в руки приближенным; его уложили в постель.
   - Да, кончено, друзья мои, - повторил он тихо, - я умираю...
   Орибазий наклонился, стараясь утешить его, уверяя, что такие раны вылечивают.
   - Не обманывай, - возразил Юлиан кротко, - зачем? Я не боюсь...
   И прибавил торжественно:
   - Я умру смертью мудрых.
   К вечеру впал в забытье. Часы проходили за часами. Солнце зашло. Сражение утихло. В палатке зажгли лампаду. Наступала ночь. Он не приходил в себя. Дыхание ослабело. Думали, что он умирает. Наконец, глаза медленно открылись. Пристальный недвижный взор устремлен был в угол палатки; из губ вырывался быстрый, слабый шепот; он бредил:
   - Ты?.. Здесь?.. Зачем?.. Все равно - кончено. Поди прочь! Ты ненавидел! Вот чего мы не простим...
   Потом пришел в себя ненадолго и спросил Орибазия:
   - Который час? Увижу ли солнце?..
   И подумав, прибавил, с грустной улыбкой:
   - Орибазий, ужели разум так бессилен?.. Знаю - это слабость тела. Кровь, переполняющая мозг, порождает видения. Надо, чтобы разум...
   Мысли снова путались, взор становился неподвижным.
   - Я не хочу!.. Слышишь? Уйди, Соблазнитель! Не верю... Сократ умер, как бог... Надо, чтобы разум... Виктор! О, Виктор... Что тебе до меня. Галилеянин? Любовь твоя - страшнее смерти. Бремя твое - тягчайшее бремя... Зачем Ты так смотришь?.. Как я любил Тебя, Пастырь Добрый, Тебя одного... Нет, нет! Пронзенные руки и ноги? Кровь? Тьма? Я хочу солнца, солнца!.. Зачем Ты застилаешь солнце?..
   Наступил самый тихий и темный час ночи.
   Легионы вернулись в лагерь. Победа не радовала их. Несмотря на усталость, почти никто не спал. Ждали известий из императорской палатки. Многие, стоя у потухающих костров и опираясь одной рукой на длинные копья, дремали в изнеможении. Слышно было, как стреноженные лошади, тяжело вздыхая, жуют овес.
   Между темными шатрами выступили на краю неба беловатые полосы. Звезды сделались дальше и холоднее. Повеяло сыростью. Сталь копий и медь щитов потускнели от серого, как паутина, налета росы. Пропели петухи этрусских гадателей, вещие птицы, которых жрецы не утопили, несмотря на повеление Августа. Тихая грусть была на земле и на небе. Все казалось призрачным - близкое далеким, далекое близким.
   У входа в палатку Кесаря толпились друзья, военачальники, приближенные; в сумерках казались они друг другу бледными тенями.
   В шатре царствовало еще более торжественное безмолвие. С однообразным звоном врач Орибазий толок в медной ступе лекарственные травы для освежающего напитка.
   Больной успокоился; бред затих.
   На рассвете в последний раз пришел он в себя и спросил с нетерпением:
   - Когда же солнце?..
   - Через час, - ответил Орибазий, взглянув на уровень воды в стеклянных стенках водяных часов.
   - Позовите военачальников, - приказал Юлиан. - Я должен говорить.
   - Милостивый Кесарь, тебе нужен покой, - заметил врач.
   - Все равно. До восхода не умру. Виктор, выше голову... Так. Хорошо.
   Ему рассказали о победе над персами, о бегстве предводителя вражеской конницы, Мерана, с двумя сыновьями царя, о гибели пятидесяти сатрапов. Он не удивился, не обрадовался; лицо его осталось безучастным.
   Вошли приближенные: Дагалаиф, Гормизда, Невитта, Аринфей, Люциллиан, префект Востока Саллюстий; впереди шел комес Иовиан. Многие, делая предположения о будущем, высказывали желание видеть на престоле этого слабого боязливого человека, никому не опасного. При нем надеялись отдохнуть от тревог слишком бурного царствования. Иовиан обладал искусством угождать всем. Он был высок и благообразен, с лицом незначительным, исчезающим в толпе. Он имел сердце добродетельное и ничтожное.
   Здесь же, среди приближенных, находился молодой центурион придворных щитоносцев, будущий историк Аммиан Марцеллин. Все знали, что он ведет дневник похода. Войдя в палатку, Аммиан вынул навощенные дощечки и медный стилос. Он приготовился записывать предсмертную речь императора.
   - Подымите завесу, - приказал Юлиан.
   Покров на дверях откинули. Все расступились. Утренний холод повеял в лицо умирающему. Дверь выходила на восток. Недалеко был обрыв; ничто не заслоняло неба.
   Юлиан увидел светлые облака, еще холодные, прозрачные, как лед. Он вздохнул и сказал:
   - Так. Хорошо. Погасите лампаду...
   Огонь потушили; палатку наполнил сумрак. Все ждали молча.
   - Слушайте, друзья мои, - начал кесарь предсмертную речь; он говорил тихо, но внятно; лицо было спокойно.
   Аммиан Марцеллин записывал.
   - Слушайте, друзья, мой час пришел, быть может, слишком ранний: но видите, я радуюсь, как верный должник, возвращая природе жизнь, - и нет в душе моей ни скорби, ни страха; в ней только тихое веселие мудрых, предчувствие вечного отдыха. Я исполнил долг и, вспоминая прошлое, не раскаиваюсь. В те дни, когда, всеми гонимый, ожидал я смерти в пустыне Каппадокии, в Мацеллуме, и потом, на вершине величия, под пурпуром римского кесаря, - сохранил я душу мою незапятнанной, стремясь к высоким целям. Если же не исполнил всего, что хотел, - не забывайте, люди, что делами земными управляют силы рока. Ныне благословляю Вечного за то, что дал Он мне умереть не от медленной болезни, не от руки палача или злодея, а на поле битвы, в цвете юности, среди недоконченных подвигов...
...Расскажите, возлюбленные, врагам и друзьям моим, как умирают эллины, укрепляемые древнею мудростью.
   Он умолк. Все опустились на колени. Многие плакали.
   - О чем вы, бедные? - спросил Юлиан с улыбкой. - Непристойно плакать о том, кто возвращается на родину... Виктор, утешься!..
   Старик хотел ответить, но не мог, закрыл лицо руками и зарыдал еще сильнее.
   - Тише, тише, - произнес Юлиан, обращая взор на далекое небо. - Вот оно!..
   Облака загорелись. Сумрак в палатке сделался янтарным, теплым. Блеснул первый луч солнца. Умирающий обратил к нему лицо свое.
   Тогда префект Востока, Саллюстий Секунд, приблизившись, поцеловал руку Юлиана:
   - Блаженный Август, кого назначаешь наследником?
   - Все равно, - отвечал император. - Судьба решит. Не должно противиться. Пусть галилеяне торжествуют. Мы победим - потом, и - с нами солнце! Смотрите, вот оно, вот оно!..
   Слабый трепет пробежал по всему телу его, и с последним усилием поднял он руки, как будто хотел устремиться навстречу солнцу. Черная кровь хлынула из раны; жилы, напрягаясь, выступили на висках и на шее.
   - Пить, пить! - прошептал он, задыхаясь. Виктор поднес к его губам глубокую чашу, золотую, сиявшую, наполненную до краев чистой родниковой водой. Юлиан смотрел на солнце и медленно, жадными глотками пил воду, прозрачную, холодную, как лед.
   Потом голова его откинулась. Из полуоткрытых губ вырвался последний вздох, последний шепот:
   - Радуйтесь!.. Смерть - солнце... Я как ты, о, Гелиос!..
   Взор его потух. Виктор закрыл ему глаза.
   Лицо императора, в сиянии солнца, было похоже на лицо уснувшего бога».  (Мережковский Д. Юлиан Отступник).

***

Для тебя, ликующего Феба,
Ясны начертанья звездных рун,
Светлый бог! ты знаешь тайны неба,
Движешь солнцы солнц и луны лун.

Что тебе вся жизнь и все томленье
На одной из зыблемых земель!
Но и мне ты даришь вдохновенье,
Завиваешь Вакхов буйный хмель.

И мечтой нетленной озлатило
Пыльный прах на медленных путях
Солнце, лучезарное светило,
Искра ясная в твоих кудрях.

От тебя, стремительного бога,
Убегают, тая, силы зла,
И твоя горит во мне тревога.
Я – твоя пернатая стрела.

Мне ты, Феб, какую цель наметил,
Как мне знать и как мне разгадать!
Но тобою быстрый лет мой светел,
И не мне от страха трепетать.

Пронесусь над косными путями,
Прозвучу, как горняя свирель,
Просияю зоркими лучами
И вонжусь в намеченную цель.

Ф.Сологуб

***

«Солнце зашло за Ливийские горы. Тонкие мглы раскинулись по небу огненно-алыми перьями; зелень пальмовых кущ посинела, и в глади реки, почти невидимой, — опрокинутом небе — смешались цвета неизреченной нежности, как отливы опала, — белый, голубой, зеленый, желтый, розовый.
День еще не умер на западе, а уже на востоке рождалась ночь: там, в темно-пушистом, как фиалка, лиловеющем небе, жарко желтела, точно медом наливалась, полная луна».

Мережковский Д. Мессия

***

И было Солнце оком: одного слепца.

Михаил Раузер. К истории одного рождения и одного заката.

***
От Египта воззвал я Сына Моего (Осия. 11,1).


Рецензии