Приложение III. Комментарии

В комментариях к первой критской поэме я пообещал, что чем далее, тем менее у меня будет черт романных. Я вполне выполнил обещанье [67]. – В египетской я ухожу от изобразительности, или чистой литературы (роман, любой иной род эпоса), – к музыке как неизобразительному искусству. Потому беловски-державинский  (казалось бы, несочетаемое!) язык: это, возможно, самое музыкальное, что у нас есть, но такое музыкальное, которое не упадает в поэзию, лишь поэзию; беловская ажурно-эфирная - блаженно-легко-парящая - невесомость, не теряя себя, наслаивается (не разбавляется!) на державинскую каменную поступь, на его монументальную монолитность, приобретая серьезность; если добавить sfumato (то есть благородную размытость, расправляющуюся с эпическою детализированностью, короче, с изобразительностью, где не хватает воздуха) от Г. Иванова...то будет чистая лирика, при том чистая же и драма. Такова как будто поэма египетская. Но такова лишь часть ее формы.
Монументальность классицизма, помноженная на эфирную, нездешнюю легкость романтизма. Тяжкая поступь первого оттеняется – дымкой – второго. Ничего от реализма, ничего от демократизма.
Добавим: и слово Белого, и мое слово – оба образчики поэзии-в-прозе – подчинено музыкальным законам, здесь ярко являет себя – говоря казенным языком современной науки – звукопись, примат звука, особый мелос, оркестровка и ритмизация, то затухающая, то нарождающаяся с новою силой. Говоря не казенным языком: в обоих помимо явного ритма порою, всегда есть ритм внутренний, ритм как пружина, имеющая, как известно, потенциальную энергию, которая ощущается как затвердевшая в слово страсть; но это слово струит себя, а не стоит на месте, потому оно обладает и кинетической энергией, способной вознести в эмпирей или же убить замертво. – «Я пишу не для чтения глазами, а для читателя, внутренне произносящего мой текст», – писал Белый.
Важнее иное: критская, и египетская, и ПК – религиозно-философские трактаты, завернутые в поэмы в прозе как свою форму.
В критской поэме отражается Русь: в минойском Крите [68]; но русскую тьму, покрывшую минойский Крит, озаряет иное. В египетской даже не отражается, а пылает Солнце, которое «око одного слепца» и которое претендует на то, что само по себе иное. В поэме греческой, третьей, свет будет являть себя только рассуждениями, только мыслями и воспоминаниями-припоминаниями.
***
Ницше выделил аполлоническое и дионисическое начало. Я полушутя дополню:
1) начало русское (византийски православное), к которому ближе всего наиболее не-западная эпоха Запада – Средневековье; которое очень любит грязь, клопов, отправления плоти, как следствие отвращение от плоти и к ней презрение, а после попытка на свой византийский лад воспарения к духу, к горнему. Короче: мир дурен – долой мир, что означает: поэтика сеновала, идиллия быдла: бутылки, ошметки, насекомые, банька, "душа", которая понимается как "дух" и "духовность", свобода, которая на деле упадает в произвол и чем более упадает, тем дальше от свободы подлинной. Условия России омрачают любого тонкого (космиста ли, акосмиста ли); и, пожалуй, не только тонкого; и омрачением этим и зачинается проклятие земле за исключением сельской идиллии; кто-то проклинает все земное, но большинство – лишь его часть. Вроде бы похоже на акосмизм, но на деле безмерно от него далеко – еще далее, чем космизм: подобно тому как нищий (мнимый, омраченный, русский акосмизм), алчущий хлебов земных, ближе к богатому (космизм), чем к продавшему мир и отложившему всякое о нем попечение (акосмизм подлинный), как бы внешне на него ни походил в иных случаях. По слову И.Поклонского, «акосмизм и не бывает не мрачным. Настоящий». Конечно, я не говорю в данном случае о былой русской интеллигенции и творившей некогда аристократии, ибо обе – плод Запада, выросший на монгольской почве.
 2) Французское – казалось бы совершенно дольнее, – но то видимость и кажимость подслеповатых славянских глаз. Французское не равно плотяное, но есть гармоническое, то есть самое малое такое плотяное, которое вовсе не лишено, впрочем, и горнего.
3) Между ними – начало германское как как раз-таки наиболее горнее из этих трех.
P.S. И на деле именно германское ближе всего к чистому духу, французское – к душе, а бескрайняя Русь – к бескрайней плоти берегинь Кустодиева [69].
Сверх-французский исторический минойский Крит я нарисовал слишком уж на манер Руси: снизу moujik, а сверху – француз. И все это великолепие молнийно пронзает М., немец до немцев, навеки погружая его в ночь и небытие. 
Впрочем, вовсе неверен у Ницше один из главных тезисов его: греки-де нашли лекарство от пессимизма в искусстве. И далее он говорит о дионисизме, порождающем пессимизм (пусть и иного рода): ушли-де греки от пессимизма в искусство, но оно как начало дионисическое снова ввергает их в пучину дионисизма и как следствие – снова – в пессимизм. Вернее, он говорит о сосуществовании аполлонического (пластические искусства, – все, что рождено мерой, порядком и золотым сечением) и дионисического (что меры-де не ведает, что трагично, как греч. мифология). Это раз. Два: неверно, что греки в искусстве нашли средство от бессмысленности существования. Исторически неверно. И логически.


Рецензии