Эпизод Пятый Насу. Глава 1

Голос, что остаётся звучать в темноте

 В промёрзшем мраке, что сверкал осколками непрекращающегося снега, в горловине одного из дворов Лаценны стоял заведённый автомобиль, аккуратно приспособленный к обочине небольшой сквозной дороги, дабы ненароком не помешать чьему-либо проезду. Машина тарахтела и выплёвывала из выхлопной трубы клубы чёрного дыма, рождённого холостыми оборотами двигателя; а снег, что хлопьями сыпал на разгорячённое лобовое стекло, тут же таял, обращаясь в тоненькие струйки воды.
Во дворе-колодце, обнесённым с одной стороны жёлтым блочным домом, а с другой, пустынным футбольным полем с высокой металлической сеткой, собирались волнистые тени, извиваясь, будто бы низинные змеи, и заплетались в тугие узлы: казалось, в пучине скрипучего мрака скрывались незримые человеческому глазу существа, что затаились, выжидая удобного момента выскочить и впиться своими зубами, чтобы затем всю ночь напролёт терзать обессиленное и истощённое болью тело, отнимая последний шанс к спасению.
Непроницаемый снежный саван, подкрашенный густой тенью, что будто свалилась с мрачного небосвода, скрывал в своих молочных складках и дорогу, и окружающий пейзаж. Лишь две зажжённые фары, будто лучи из неведомого пространства, пронизывали плотную белокипенную пелену, которую накинула на замерзающий город бушевавшая стихия. За этими бледными пятнами возвышалась таинственная и громоздкая тень автомобиля, что зиял в снежном покрывале, будто чёрная дыра.
В салоне, где от работающего кондиционера было довольно душно, притаились две тени, что принадлежали Григорию Наволоцкому и Александру Миронову. Душевный разговор между друзьями тянулся уже весьма долго и пока не успел пожухнуть или сойти на нет. Правда, как и в давешние времена, выступал больше Наволоцкий, а Миронов только слушал, будто тем самым выжидал удобного момента вставить своё мнение в неостанавливающуюся речь приятеля. Григорий же, пока говорил, неотрывно всматривался в печальное ночное полотно, а в глаза своего собеседника особо не глядел: он вообще в последнее время перестал смотреть людям в глаза.
— Все те заявления пошлые и по большей части совершенно никчёмные... Уж был ворох времени брошен на костёр жизни и в итоге сгорел ко всем чертям, и о том не сожалею нисколько. Да и что толку жалеть-то? Коли, случись оно всё как-то иначе и окажись я в месте ином и с людьми иными, то произошло бы что-то невероятное? Сомнения дерут на тот счёт, и кажется, что я безмерно прав в давешнем заявлении, хотя, может, несколько расстроюсь по понятным причинам... Мне припоминается, что был занят делами такими, о каких и во век свой никому рассказывать не стану, ибо засмеют непременно, а коли не засмеют, так в лицо плюнуть могут, дескать, известный дурак этот Наволоцкий! И всё я угадал как бы заранее и со всеми их особенностями, и, угадав, настроение тотчас же переменил, хотя и незаметно то было со стороны наблюдателя. Жалеть? Да с чего бы мне жалеть! Ни о чём не жалею, и чем дольше живу в этом мире, тем больше убеждаюсь, что и жалеть-то было бы не о чем! Хотя бы я и не сам к тому пришёл, а как бы во снах всё увидел и пользовался подачками провидения, ибо мне казалось, что то рождено с определённой целью и, может быть, роль какая-то мне уготована своя, особенная! Принимал её как данность и лелеял в душе, хотя боль поразила моё тело и разрывала изнутри, грозясь изорвать на мельчайшие кусочки, которые потом и не соберёшь... Знаю, что ты только повздыхаешь на мои слова, и после все останутся при собственном мнении и слушать даже не станут, посчитав то пошлостью и нелепостью. Я, может быть, тоже не стану, ибо человек давно повзрослевший, со своими намерениями и убеждениями, и не к лицу было бы меня переубеждать. Допускаю, что и я не прав в заявлениях, но то моё дело, и не перед кем не манкирую и жалости к себе не выпрашиваю, хотя бы и могло подобное привидеться. Александра, Анна или Виктория — это просто слова без собственного значения. Мнение у меня было иное, и уж скоро десять лет исполнится, как оно народилось в моей голове; хотя я дорожил им в прежние времена, сейчас же считаю глупым и наигранным. Ты сам посуди: зачем делить промеж собой названные личности, коли и разницы в них никакой не наблюдается? Любовь? Да что любовь стоит в мире, сотканном из выгод и уступок? Погляди! Ох, знал бы ты, как я ненавижу это угольное пальто! Вот, смотри на него быстрее... Ненавижу его! Шёл я в этом пальто давеча, а на душе демоны скреблись и шушукались промеж собой, гадости всякие мне после шептали... Впрочем, я даже благодарю судьбу в том обстоятельстве, что оказался тогда дурак дураком, ибо помести меня теперешнего в те события и, богом клянусь, я бы их всех убил!
Григорий Александрович в сердцах шандарахнул кулаком по приборной панели, как бы демонстрируя, что настроен решительно и угрозу непременно исполнил бы. В тот момент наш герой выглядел разболтано и даже безумно, но всё же вызывал определённое уважение своим видом, ибо казался человеком слова и всенепременного действия. То обстоятельство до известной степени испугало Александра Алексеевича, и он даже отстранился от верного приятеля, вжавшись в покрытое инеем стекло. Не то чтобы Миронов сильно опасался за собственное здравие, скорее отстранился так, на всякий случай.
Наволоцкий обстоятельства не приметил и замер в раздумье. Так просидел он с минуту.
— Я пьян, ну и пусть! — неожиданно вскричал Григорий, нарушая застоявшуюся тишину. — Пусть оно всё так и будет, ибо сути не меняет ни на йоту! Я, между прочим, Александр Алексеевич, всё наперёд знаю, и даже если ты мне в том обстоятельстве не поверишь, всё равно буду настаивать на своём, но в доказательства пускаться не намерен. Может быть, люди мнят меня юродивым или наивным дураком, но мне то всё равно! Ты вот, например, знал такое обстоятельство, что моя Виктория Олеговна за глаза меня звала разгильдяем и ребёнком, употребив подобные слова в разговоре с приятельницей своей Романовской? Вот оно как на самом-то деле было, и в том суть сокрыта была, хотя бы и заявляла баба дурная совершенно иные вещи... А про изъяснения касательно известного позора я и без тебя осведомлён... Пускай хвостом крутила, и вертела там по-всякому, и к Елизарову в койку прыгала, — это уже давно не моё, и разбираться в том не намерен, ибо низко и подло всё. А я, между прочим, явился к ней с искренними чувствами и заявил о том с ходу, не увиливал никоим образом и оставался честным до последней минуты, хотя знал, что не получу взаимности и в итоге буду посрамлён, если и не перед людьми, так хотя бы сам перед собой. Ты ведь знаешь, я долго слонялся по тёмным углам, перемалывал внутри души скрытые обиды и всё надеялся, что как-то оно и разрешится само собой... Надеялся, что люди, которым было отдано сердце, ринуться ко мне и спасут от смертоносного разрушения, вырвут на свет божий... Сообщат, хотя бы на ушко, тихим голоском, что всё будет волшебно! Да уж, волшебно... Это её слова, Александр, про волшебно-то! Я их долго употреблял в разговоре с незнакомыми людьми, и то было устаревшей привычкой копировать всё за Викторией... Привычкой, от которой было сложно отказаться. Но я смог: избавился одномоментно, хотя и со скрежетом в сердце, — Григорий Александрович положил руку на грудную клетку, как бы обозначая, где же затаилось его сердце, — и когда всё было кончено, то уж и рамки дозволенности расширились, и я, наконец, превратился в себя самого... Даже курить уже не хочется, ибо та привычка дурная и чужеродная... А долгие скитания оборвались именно там, где я и не мог заподозрить и шарахался в известных проходных, а оно же было всегда здесь... рядышком...
Пока Наволоцкий объяснялся, Миронов слушал внимательно, подпирая голову, будто опасался, что она может каким-то образом оторваться и укатиться под сиденье. Александр очень быстро угадал настроение друга: редко Григорий становился таким возбуждённым, но в том и был настоящим, пускай немного безумным, но до безобразия искренним.
— Ты всегда был странным и до крайней степени располагающим к себе, — Александр Алексеевич убрал руку из-под головы, как бы демонстрируя, что занятие ему порядком приелось. — Именно ты стал моим лучшим другом, и я после ни разу в том не усомнился! Не знаю никого, кого бы сумел обозначить таким же званием, и пусть ты возгордишься от подобных слов, но заявляю прямо: хвастаюсь тем, что так сказал! И, конечно же, искренне верую в то, что ты не изменишься ни от моих слов, ни по какой-то иной, мне неизвестной причине. Ведь знаешь, Григорий, я всю жизнь только на тебя и ровнялся в действиях и мыслях, постоянно смотрел и думал: вот и мне бы стать таким же, как Григорий! Равнялся на твой уверенный взгляд, достижения и даже на твои мысли, пускай и казались они мне не всегда правдоподобными! И я сильно переживал за невзгоды, коими ты оказался отравлен по известной причине! Без конца рассуждал в голове о приятельских стремлениях и о том, чего бы сам пожелал для лучшего друга! А теперь бесконечно рад в том факте, что ты как бы очнулся от бескрайнего кошмара и явно узрел всю суть, что притаилась у ног... Я, может быть, не так уж и умён, но распознавать настроения обучен...
В ответ на заявленное Григорий Александрович растянулся в улыбке.
— Благодарю тебя за искренность, — произнёс он, опустив глаза в самый пол, — хоть и не принимаю этих высказываний. Ты в обиду, если что, не входи, ибо заявляю так не из-за высокомерия, но по иным причинам, которыми делиться не хочу, и которые, уж поверь мне на слово, до тебя не касаются... Впрочем, давай уже оставим... не хочу... Ведь не мне в рассказы пускаться... Ты и так осведомлён; отчего же воздух сотрясать, да время тратить? А то посмотрите на моё лицо! Каким культурным заделался-то! Между тем определённый круг осведомлён о непотребном поведении и даже известной пошлости, и всё то, между прочим, было совершенно на людях! Ох... Забудь, что я сказал, ибо от одного только воспоминания подурнело и перед глазами поплыло... Лучше вот так: дерут моё сознание идеи бредовые, безумные и, вероятно, до безобразия фантастические! Ты меня только сумасшедшим не почитай! Александр! А если я скажу, что человека убил?
Миронов встрепенулся и чуть было пивом не подавился.
— Да что ты! Придумываешь же!
Григорий Александрович сидел неподвижно, всё ещё не поднимая глаз: нашему герою казалось, что подле его ног россыпью возлегают маски, демонстрирующие человеческие лица. Маски те были в трещинах, что чрезвычайно бросались в глаза случайного наблюдателя; то был конец их существования, последняя грань, за которой раскинулась лишь бескрайняя юдоль всепоглощающего забвения: черты, что скрывали эти гипсовые личины, постепенно стирались из людской памяти, и лишь скудные воспоминания, ненароком промелькнувшие в чьих-либо мыслях, могли уберечь их от неминуемого обращения в белёсую пыль.
Наволоцкий тряхнул головой, будто намеревался отогнать только что мучившую его мысль.
— Да вот и мне теперь кажется, что я всё придумываю, — проговорил наш герой и отпил из жестяной банки. Он уже ощущал что порядком поднабрался, но остановиться в распитии не мог: Григорию казалось, что он ещё не в полной мере высказался, и коли протрезвеет — так и не выскажется никогда.
Из-за нечаянно скользнувшей снаружи тени, его и без того чёрное лицо сделалось ещё черней. Это приметил и Александр Алексеевич, что к тому времени тоже был уже изрядно во хмелю; когда-то попойки с закадычным приятелем доставляли ему одно удовольствие, и Миронов всеми силами рвался к маленьким полуночным посиделкам, но в этот раз всё складывалось иначе, и этого трудно было не заметить. Наволоцкий же пил медленно, беседу поддерживал с большим нежеланием (постоянно отвлекаясь на душевные порывы, как давеча), а на своего приятеля глядел хмуро и даже враждебно. Миронов протяжно вздохнул, будто бы тем самым набирал побольше воздуха для внушительного рывка. Кажется, он намеревался завести неприятный разговор.
— Ведь ты сам повинен в том, что с тобою и, безусловно, с твоею семьёю приключилось... Я, как зритель сторонний, вовсе не имею здесь какой-то личной выгоды и говорю полностью от чистого сердца и с благими намерениями, — Александр Алексеевич глянул на Наволоцкого с подкупающей искренностью, отражённой в его мутных голубых глазах. — Скажи, Григорий, есть в твоей душе какая-нибудь искра, которую не стоит раздувать?
Наволоцкий медлил с ответом, будто бы взвешивал в голове каждое слово, что собирался произнести. Наконец, основательно переварив вопрос, принялся говорить:
— Раздувать, говоришь... Ведь ты на самом деле прав, назвавшись сторонним наблюдателем. Тебе же не известны ни мотивы, ни детали происходящих событий... На твоих глазах тканевая повязка, что мешает в полной мере насладиться представленной картиной. Я тебе неимоверно завидую, ибо сам желал бы ничего не видеть и оказаться в одну секунду слепым, по искренности души заявляя, что не понимаю ровным счётом ничего! Как бы желал бродить по миру с завязанными глазами и, воображая происходящее лишь своим сознанием, думать о благополучии, что воцарилось кругом, о том, что моя позиция стабильна и жизнь течёт в истинно верном направлении, не поддаваясь соблазну сбиться в сторону иную! Ну да и бог с ним, оставим этот разговор, а то звучит он даже в некоторой степени пошло…
— Да продолжай ты, продолжай! Помолчать-то мы всегда с тобой успеем! — Александр Алексеевич усмехнулся и демонстративно похлопал Наволоцкого по плечу. — Я вот про женитьбу упоминал вскользь и прямо-таки заметил, как ты в лице переменился! Не забыл я историю тех дней, ты не подумай... И даже со своей стороны заявляю и честно признаю;, что обошёлся с тобой тогда, мой друг, образом наисквернейшим, ибо оставил на постаменте лишь собственную девушку известной судьбы и наше с ней будущее счастье. Не прошу у тебя прощения за прегрешения, ибо знаю, что простишь, и главное то, что поймёшь! Я уверен, что поймёшь! Только подумай, Григорий: оставил бы ты свою Викторию, забыл бы её, если бы я увлёк тебя за собою в направлении, скажем, развратном, предполагающем один лишь порок и компрометацию облика? И учти, что то я заявляю без учёта последних... обстоятельств, так сказать! Их опускаем, будто бы несуществующие!
— Ну и скверного же ты о своём приятеле мнения, замечу, — Григорий Александрович криво усмехнулся на колкость Миронова, сложив руки на груди. — Так вот где корень зла нашего существования! Компрометация в общественных глазах! Никогда бы не подумал, что в одну минуту обо мне могут сказать подобным образом… Впрочем, пусть, ибо всё вздор и к себе особого внимания не требует... Смею заявить, что мне ровным счётом всё равно! Слышал меня? Мне все ваши доводы без толку, и я плюю на них!
— Ты ничего не понял из того, о чём я заключил! – Александр Алексеевич повысил голос, набычившись от оскорбительного тона своего дружка. — Я подразумевал совершенно иные вещи, нежели те, что ты озвучил! И не гнушаюсь твоим обществом, как ты смел заявить! Но пойми, что мне неприятна жизнь, которой ты себя и посвятил! Григорий! Твой широкий ум был потрачен на достижение целей незначительных и в большей степени глупых! Неужели тот человек, что знаком мне был с пелёнок, позволил дойти себе до предела человеческой низости? Неужели это ты позволил недостойным и порочным лицам творить свои порочные делишки? Как так-то, друг мой? Отвечай! Как ты не углядел мерзости и грязи в людях, которым вверил собственную душу?
Наволоцкий ничего не ответил на тираду Миронова, отвернувшись к заснеженному окну; молчал и, кажется, даже не моргал. Вот в таком состоянии он находился с минуту, а после выдал:
— Невозможно верить разуму, когда дело касается человеческих чувств... Все земные познания и достижения были бы бесполезны в деле, что творится из-за самого; сердца! Это вернее всего, мой друг, и прошу на слово поверить... Но та, о ком ты подобное смел говорить, не такая, и душа её широка... Другое дело, что она в определённой степени глупа и того сама не ведает. Скажу: может быть, дело в том, что определённость в её существовании не наступает единственно оттого, что определённость она собственноручно отвергает и плюёт на неё сверху! Определённость-то ей не нужна, ибо в душе; царит сплошное себялюбие, и заботы направлены на удовлетворение надобностей коварного эго, требующего с каждым разом всё более... Александр! Этой женщине не нужно чего-то определённого; она стремится заполнить образовывающиеся пустоты в собственной душе теплотой и заботой иных людей, дабы целостность не нарушалась... Любить кого-то для неё сродни выражению «пребывать в непосредственной близости», да не более того... Кажется, она сама верит в то, что эти два слова в определении означают одно и то же явление. Эта женщина истинно любит лишь саму себя, и никого более. Это её крест, как говаривали в старину. Её натура такова: себе она дарит чувства, а иным дарит время...
— Из-за неё ты оказался в известном положении, — отвечал на речь Миронов, — ибо касательно тебя, знаешь ли, определённые слухи ходят да бродят...
Наволоцкий презрительно хмыкнул, но ничего не сказал. Наступило молчание, нарушаемое лишь мерным тарахтением двигателя и завыванием неприкаянного ветра во тьме ноябрьской ночи. Друзья молчали с минуту, после чего Григорий всё же ответил:
— Какое мне дело до тех слухов и разговоров… Решительным счётом никакого. Впервой, что ли, плевок в лицо схлопотать? И вообще! Отвечай мне, Миронов: кто подобное посмел разнести?
Александр Алексеевич вздрогнул и его лицо сразу приобрело жутковатый вид: глаза стали круглыми и как бы чужими, рот сделался до неприличия широким.
— Да ты не подумай чего... Я всё так, краем уха только... Да и не то чтобы кто-то определённый заявлял, и прямо-таки в подобном виде...
— Ага! — вскричал Григорий и ткнул пальцем в приятеля, который, кажется, пребывал в испуге от внезапного возбуждения собеседника. — Увиливать удумал! Знаешь же, хитрец, и в том обстоятельстве хочешь остаться единственным осведомлённым! Да и чёрт с тобой, коли так! Молчи! Я в таком случае тоже смолчу, хотя и обладаю некоторыми подробностями, в которых, друг мой молчаливый, и ты изволил быть замешан!
Григорий поймал недоумевающий взгляд Александра: кажется, тот всё понял без слов. Душевный разговор закадычных друзей как-то незаметно обратился в самый настоящий допрос, где каждый порывался посадить другого в лужу. Впрочем, Александр не очень-то и старался.
— Пусть правда твоя, но суть-то в ином! — вскричал Миронов и грозно поглядел на друга. — И я злиться умею, чего уж греха таить! Не вы один, господин Наволоцкий, на то способны! И это всё оттого, что я сдуру лишнего глотнул и осмелел не по возможностям... А впрочем, к чёрту всё... Я, Григорий, хоть и храбрюсь до бесконечности, но ведь страдаю... Страдаю же! Детишек страсть как заиметь хочу! Маленьких таких, знаешь, и чтобы до нескольких штук за раз побежало... Верою своею клянусь, что жизнь положу на их воспитание! Вот оно как! Образумился, ибо где бы ты ещё услышал от меня подобные заявления? Согласись же, что образумился! Мне важно! А впрочем, я бы хотел пожаловаться на известные обстоятельства, связанные с... ну, ты понимаешь о ком я... Эх, опять за старое: о женитьбе той, о переезде... И ведь без этого же не обойтись! Но, друг мой, поддержи меня! Пускай я буду просителем в данную минуту, но мне страсть как хочется, чтобы ты похлопал меня по плечу и согласился!
Григорий не ответил на дружеский призыв, а лишь свесил голову, уставившись себе под ноги, будто силился там что-то разглядеть. Раззадорившийся Миронов всё ждал, что приятель заулыбается да начнёт сыпать словам поддержки и согласия, но тот лишь молчал, будто бы и вовсе отвечать не собирался. Наконец, словно выкарабкавшись на свет из тягучей массы мыслей, Григорий принялся говорить, но делал то весьма тихо, будто в раздумьях:
— Детишки, говоришь... Я, может быть, дурным стал и вечно цепляюсь ко всем, будто бы в том наслаждение нахожу... Сам не знаю, нахожу или нет, но считаю справедливым, то есть, замечания эти (сам я называю это замечаниями), и, кажется, все должны их услышать. Вот, например, сидишь ты передо мной, и, я не знаю, сидишь не с пивцом, а, представим, с младенцем. Представляю, как рад от наличия младенца этого и даже зубы скалишь! Ха-ха! Но я спрошу: чего ты их скалишь-то? Предположу, конечно, что это есть инстинкт такой, и человек светский, несмотря на свои мировоззрения, стремится к его реализации. А что мировоззрения? Раньше на приёмах да за чаем все ругали треклятые кружки и собрания в которых умы прогрессивные рассуждали на тему известных идей, и то как бы всё с воодушевлением, каким-то внутренним задором! Раньше на нигилиста и атеиста смотрели, как на безумца, и пальцем у виска крутили да бормотали что-то вроде «озверевшая молодёжь, упивающаяся собственной жаждой к разрушению». А теперь что? Коли заявил, что к Богу на облагодетельствование собрался, так ещё хуже скажут! Нынче веры в людях никакой, и они её сторонятся, пускаясь в объяснения научных теорий и каких-то там доказательств. А эти теории, знаешь ли... Вот слышал ты про теорию эволюции? Конечно, слышал! А в ней-то, в теории этой, знаешь сколько прогалин сокрыто? На то она и теория! Доказательств никаких, а только одни предположения, и всё напиханы, будто бы данность какая для простых смертных, мол, принимайте как неопровержимый факт и не спорьте! Но это я отвлёкся, ибо совершенно другую мысль имел в виду... Ты, Александр, хоть сейчас на себя в зеркало погляди... Вырядился здесь, будто бы достаток имеешь, и, видно, думаешь, что и море тебе по щиколотку, и горы одним мизинцем посворачиваешь? Как бы не так! Сейчас фантомный антураж девственности сойдёт и получай истинную взрослую жизнь! А там, в жизни этой, всё не так, как рассказывают старики, и не то, как на картинках рисуют! Вот упрёшься лбом в неминуемые обстоятельства и иную песнь заголосишь; да и коли заголосишь, так всё без дела, поздно, знаешь ли, уже будет. Я ведь как думаю: коли мнишь себя разумным и светским человеком, так это суждение требуется подтвердить! Ты себя обозначь для начала, создай семейный фундамент, а уж после лезь, куда сам посчитаешь нужным... А то все голодные да в обносках бродят, угла собственного не найдут, как будто тот угол существует где-то... Разбрелись оборванцы по округе: все больные, и никто не знает, чем больны-то. Смысла никакого... Но ты уж сильно на свой счёт не принимай, про оборванца-то, ибо это всё так, одна метафора только...
Повисла тишина. Александр Алексеевич к тому моменту уже допил пиво, но не спешил влезать в полемику с другом: казалось, что именно подобный ответ и ожидал услышать молодой человек, именно эти слова и выуживал. Обронив фразу, которую Наволоцкий не смог различить, Миронов стащил с приборной панели пачку папирос и захотел уж было закурить, но отчего-то передумал.
— Постой, — заявил Александр Алексеевич, — Ты, Григорий, человек светский, отчёт себе не отдаёшь, ну, то есть в действиях своих... Ведь понимать должен, что на содеянное воля не твоя собственная, а воля Господа нашего... Я тоже бывал в ролях, что упомянуты в известных речах! Бывал я не по своей воле, само собой, а всё по указке свыше! Подобная мысль посетила меня совсем недавно, и, надо заметить, посетила невзначай: мне в один момент отчего-то показалось, что всю предыдущую мирскую жизнь я прожил слепцом, и правды осознать не смог, будто бы свинья, что роет пятаком землю и не может задрать голову вверх! А теперь это знание... Оно как летящий золотой шар, что вонзается в твою грудь, а уж там расплёскивается таинственной силой, что неведома ветхому человеку! О ветхих людях осведомлён? Ну, коли даже и не осведомлён, я тебе после расскажу, а то мысль забуду... Бывает поутру выйдешь на балкончик подымить, закуришь и глядишь вниз, где люди снуют: кто по вопросам рабочим, а кто так, от безделья лишь одного... И в эти моменты часто на меня сущности набрасываются! Знаешь, чёрные такие, как сгустки дыма! Бросятся и как будто всю жизнь из меня выжимают... Но ты не переживай за мой моральный настрой: отмахнусь от них, будто бы от мошки надоедливой, и дальше курю. Этим я уж приучился! Гнать их нужно! Это же бесы прилетают и, знаешь, шепчут без остановки утверждения... Ну, свои какие-то. Главное — помолиться опосля. Как хочешь: можно стоя на своих двоих, а можно на колени рухнуть. Я больше стоя люблю, хоть и понимаю, что так оно больше себялюбиво, отгорожено от Господа-то... С того сентября, друг мой, в дурном расположении духа пребывал: на работе все пальцем грозили без конца, а что до дома, так попойки устраивал на одну персону... Ха-ха! Вот это сказал! Хоть в энциклопедию заявление вноси! Видал такие энциклопедии с высказываниями различными, а некоторые и до ума острого подобные... А, впрочем, речь о другом вёл. Дурным я стал, Григорий, и ты о том, вероятно, осведомлён не был, ибо связи со мной порвал и весточки не отправлял. Я то принял как необходимость, ибо право твоё узрел... Думаю: человек-то женатый, с обязанностями, и чего я, как ветошь на плечи прикладываться буду? Одним словом, приструнил себя в душе; и попытался за ум взяться, но оно, понимаешь ли, не так просто, как могло бы показаться... По секрету заявлю, и то даже конфиденциально: в меня вселился поганый бес! Я в том заявлении не умалишённым себя почитаю и не сон пересказываю: то было взаправду и даже со своими особенностями, которые запомнились мне все до единой! Мамка, конечно, как услышала о подобных обстоятельствах, так и выдала с порога: дескать, сын мой глубокоуважаемый, в вас затаилась шизофрения, — последнее слово Миронов произнёс чересчур уж растянув по слогам, — и даже пальцем мне указала в сторону известных специалистов. Но я на то быстро нашёлся и заявил, мол, мать! (Не вру, что именно так и заявил, то есть «мать», и даже вид воодушевлённый заимел в тот момент!). Вы в претензию входить не смейте, ибо то всё в вашей голове только, и вы ограничены социальным видением! Пусть будет вам известно, что муженёк ваш, и мой папаша, соответственно, давеча сидели вот на этом самом месте, и выглядели, ровно как и при жизни (то есть нечёсаны и подшофе), и заявляли, мол, у них всё хорошо, и привет из Царствия Небесного изволили передавать сам Василий Ильич, тятенька ваш почивший. Кланялись в самый пол и даже в гости звали, то есть в Царствие Небесное. Слушать язычников и халзардов запрещали, молиться на праздники побуждали, просили напоминать почаще, что Господь наш Вседержитель — всему голова! Ох, Григорий, известная сцена вышла, и мать меня с квартиры-то взяла да погнала... Эх, по глазам же вижу, что и ты мнишь меня умалишённым и думаешь, как бы похитрее высказаться, дабы не обидеть... Пусть бы и так, но заверяю тебя, как наивернейшего моего товарища: то всё правда, и никакого сомнения в достоверности заявленного быть не может! Это всё так просто вышло, что я осведомлённым сделался, а все остальные — нет... Вот ты заявлял давеча об известных целях и предназначении. Помнишь? Со мной так же вышло, только немного иначе... Полюбил я Господа, как отца своего, и всё приключилось после увиденного и услышанного... Видно, к тому и был расчёт...
Григорий обернулся к Миронову: казалось, что оратор подтрунивал и выдал давешнюю речь шутя, но тот не шутил и выглядел весьма серьёзно. Наволоцкий упорно силился разглядеть в этом воодушевлённом молодом лице признаки дурного анекдота, дабы тут же расхохотаться что есть мочи и, может быть, хлопнуть верного друга по плечу. Но чем дольше смотрел наш герой, тем яснее становилось: Миронов не то чтобы не шутил, но даже и не собирался.
В ту минуту Григорий стал размышлять вот о чём: отчего же дружок Александр Алексеевич, будучи мужчиной в самом что ни на есть рассвете сил и даже имеющий известную барышню под боком (Наволоцкому казалась, что имел, ибо сам Миронов об отношениях как-то очень уж хитро умалчивал и ловко увиливал от признаний), явился на квартиру к больной матери и, судя по рассказам, уселся там без цели двигаться куда-то дальше. Рассказывал же про опустевшую квартиру в Саарто не далее как два года назад... А теперь, что же выходит, вернулся?
Наволоцкий сузил глаза, пытаясь угадать враньё в заявлениях Миронова.
— Начитался ереси и в том обстоятельстве внутренне преисполнился великой целью, — выдавил он из себя, скривившись в отвратительной гримасе. — Правильно тебя мать с фатеры погнала, ибо ты подобными словами измучил её исхудавшее сердечко! Муженька, то бишь, папашу своего приплёл, всё с красками, мол, привет передавал из Царствия Небесного, и самого; Господа за худосочную ручонку придерживал... Тьфу! Дурной!
— Неправда! — воспротивился Александр Алексеевич и бахнул пустой банкой о приборную панель. — Я видел, и в том обстоятельстве готов креститься! Ну, что скажешь? Креститься мне али не креститься? Да и бог с тобой, вот крест на душе! Это поначалу была паранойя-то, и ум мой оттого даже расстроился. Чего таить-то! Я же тогда в автобусе ехал на работёнку свою и, понуривши голову, дремал. Слышу: шепчет кто-то. Глазёнки-то продрал, гляжу по сторонам: бабка в дальнем конце автобуса засела и так хитро улыбается и шепчет, мол, следят за тобой, мальчонка-то, следят. Уж я-то тогда испугался, Григорий, ты бы знал! Вскочил и к дверям бросился: стучал до одури и громко кричал, чтобы открыли, и я бы сошёл. Но это бог с ним, в самом начале было, ибо после ко мне Господь приходил и к правде обратил: засел, значит, в креслах, что в гостиной, и меня поучал; о бесах речи вёл и говорил вещи мудрые и мне незнакомые доселе... Вот по чём, как ты считаешь, мой друг, я бы мог узнать такое слово — «катарсис»? Что оно значит, я и по сей момент не знаю, только пользуюсь же всё равно и в разговоры вставляю... Господь то слово говорил, и я, как сын его во плоти, тоже говорю... Отчего же не сказать-то, дабы умишком-то пощеголять... Знаешь, как тогда у меня с женитьбой-то не заладилось, так всё и покатилось, будто снежный ком; накрутилось да навертелось; куда уж спрятаться от него, сам не понимал... Я тогда Библию схватил, — всё то, знаешь, больше от безнадёжности, ибо следовало себя куда-то пристроить, — и как залпом её прочитал, прямо-таки от корки до корки прочитал! После того, друг мой любезный, я и обратился к жизни, проснулся душою, ибо катабасис...
— Чего?! — вскричал Наволоцкий и прямо-таки подскочил на своём сиденье. — Какой ещё катабасис? Ты меня за нос-то водить не думай своими отвлечёнными разговорчиками! Я, между прочим, в институтах тоже бывал, и даже, как мне кажется, пользу оттуда вынес; посему имею право называться образованным человеком... Ну, чего замолчал, подворотный ты катабасис?
— Изволь колкости оставить на другой случай и лицам посторонним, — с обидой в голосе заявил Александр Алексеевич и демонстративно скрестил руки на груди. — «Идущему дальним путём лицом он подобен» сказано было и означало, что под подол смерти мог бы пасть, ну, умереть, другими-то словами... Это я себя имею в виду, говоря о «нём»... Это же всё образы и условности, Григорий, ведь «Сидури» и мать родная — одно и то же лицо, по сути... «Хёленфарт», как говаривают наши местные работнички! Сошествие во ад, грехопадение пред вознесением к небесам и Царствию Небесному... Понимаешь? Человек из ветхого мира, прежде чем явиться пред Господом на коленках, должен спуститься в холодное и тёмное подземелье, где и обитают те бесы, о которых я давеча рассказывал...
— Тоже мне, богословское откровение, — хмыкнул Григорий Александрович, отпивая пива из банки. — У меня всю жизнь один сплошной катабасис: то вверх, то вниз, и ни конца ни края тому не видно... А я, между прочим, помощи не выпрашивал и принимал действительность как единственную и возможную линию без каких-либо развилок! А теперь вокруг меня выстроились гробы и без конца призывают и зияют непроглядной тьмой, маня крышками в невиданные миры... Почему только такие пути рождены в моих глазах и иного предоставлено не было? Отчего же я должен тонуть в лужах крови и радоваться тому, ибо уверен в обстоятельствах, что ведут они к спасению, а не к абсолютному разрушению? Я, может быть, и не желал бы таким быть, и в мыслях видение иное вырисовывалось... Мечты я имел какие-то, и, по правде говоря, мечты те даже в реальность обратились в один момент, и казалось, что я счастья своего достиг, и ничего мне более не нужно ни искать, ни созидать, а просто нужно раствориться в подарке от самого; Господа. А теперь же что входит? Я остался ни с чем и обляпан густою кровью с ног и до самой головы, — Григорий осекся, ибо подумал, что очень уж про кровь много заговорил, и тем может навлечь определённые подозрения на свою персону. Но собрав мысли, продолжал: — Давеча мне даже казаться стало, что, может быть, и Господа-то никакого не существует! Воля и любовь Его — чушь несусветная и мерзкая, от которой я хочу отмыться, как от смердящей грязи, ибо меня измазали отродья, в душах которых нет ничего человеческого! Плевал я на их намерения, и в том нет никакой тайны: всю жизнь ставил себя превыше других, хоть бы и говорил совершенно иное! Только ради себя самого я стремился к исходам лучшим и разрушал исходы отрицательные, ибо никого в жизни моей не существует ценнее меня самого...
Наволоцкий склонился над приборной панелью и, кажется, более уже ничего не видел и не слышал: весь вид молодого человека говорил о том, что где-то глубоко внутри этой опущенной головы кипят такие мрачные мысли, что доставать их оттуда не пожелал бы ни один из ныне живущих людей, ибо чернота способна была отравить всё живое и заставить пожухнуть любой цветущий бутон. Молчал и Миронов: откинувшись на сиденьи и чуть подрагивая верхней губой, он слушал сквозь тарахтение мотора стук собственного сердца.
Наволоцкий поглядел на лобовое стекло перед собой, будто бы средь мириад блистающих струек талого снега силился разглядеть собственные черты, но, так и не обнаружив их, проговорил:
— Я жил незнамо как, хотя и понимаю, что мечтал совершенно о другом... И сколько помню, люди меня презирали и без конца посылали к чертям, и я с остервенением рыл землю, продирался сквозь непроглядные заросли, дабы найти своё место, иметь семью... Быть как все! Но, знаешь, я дошёл до состояния, когда осознал, что обманывал себя и на самом-то деле просто желал возвыситься. Не знаю, правда, перед кем: перед собой, знакомцами или перед кем-то ещё... Теперь же только раздражаюсь, когда речь заходит про семью, детей и радость семейного быта... Ты и сам слышал давеча и, может быть, даже измучился от грязности тех высказываний. А что до моих заявлений... Прошлая жизнь... У меня же теперь осталась только моя любимая Маша, единственное существо в никчёмной жизни, ради которого стоит, сжавши зубы, рваться вперёд и не сметь падать ниц... Мне тяжело скитаться в кромешной тьме, хотя и понимаю, что то необходимо. Привычки же, сам понимаешь, не отдерёшь в единую секунду и не скинешь в компост, даже если к тому душу расположить... Я вот, конечно, посмеялся с твоих этих... замашек, но сам же прилип к подобному, только с иным лицом, — Григорий Александрович покачал головой, — а в этой кромешной темноте меня ведёт невидимый глас; тот самый глас, что остался звучать, когда остальная звенящая какофония смолкла... К твоим россказням обращаться, конечно, не стану, ибо считаю тот голос собственными мыслями, что приходят в голову. А сказал, что он единственный оттого, что никто больше со мной разговаривать не хочет, Александр. Никто! А я, между прочим, не самый поганый человек во всём белом свете и, как мне кажется, слова объяснения всё же заслужил. Это потребность такая у существа социального, чтобы всё объясняли и в рот клали, как младенцу, на которого ты так уповал давеча...
К тому моменту Григорий Александрович успел пресытиться размышлениями о давешней жизни и сидел, постукивая кулаком по колену: таким образом он пытался сдержать внутри всё накипевшее, не дать вырваться наружу. Когда же наш герой не смог более выносить душевных мук, то со злобой стащил с безымянного пальца обручальное кольцо.
— Пока я раздражался, то переживал, и в том обстоятельстве даже находил утешение, — он сжал в ладони колечко, будто бы разрывал себе душу в желании поскорее избавиться от блестящей побрякушки. — Но теперь же, как видно, более нет нужды в сокрытии очевидных истин... Понимаешь, Александр Алексеевич, ведь в обмане-то жить оно можно: с ущемлениями и пережатым горлом, но можно. То я уж испытывал на собственной личности и могу заявить открыто о результатах. Но толку, когда упёрся в землю, что набита костьми, и хрустит при каждом твоём шаге, будто преддверие скотобойни... Впрочем, это всё только рассуждения без какого-либо фактического подкрепления. Стал слаб на подобное в последнее время и страстно желаю видоизмениться, дабы в одно утро проснуться совершенно иным человеком... Странная жажда к метаморфозам... Видимо, так и происходит с людьми немощными и изнеможёнными жизнью: бьются в своих мизерных клетушках, дабы принять известный облик и вспорхнуть под самые небеса... Это и тебя касается, друг мой! Все описанные явления и умозаключения к тому же прибиты и ту же суть скрывают за своим телом: когда прошлая жизнь осточертела и встала костью в горле, так и выдумки разные плодиться горазды, будто всё так оно и задумано было с самого начала... Ты только не подумай, мол, я тебя за умалишённого почитаю или что-то смежное... Нет! Я из дружеских чувств только выговариваю... Ведь надо же и мне кому-то посильную помощь оказать, или же, как говорила Виктория в давешние времена: «спасти от себя». Да... В том кроется определённое предназначение для человека. Должно быть, я тебя совсем утомил рассказами, и впору было бы кончить, пока дурным дело не сделалось...
С этим и словами Григорий Александрович ткнул в кнопку стеклоподъёмника и, разжав горячую ладонь, выбросил обручальное кольцо прямо в пасть разгневанной зимы. Ближайший сугроб тут же заглотил блистающую искорку, навсегда сокрыв от человеческого взора в собственном нутре.
А тем временем, вдали вынырнули две горящие автомобильные фары, разорвав застоявшуюся тьму. Растянутые уродливые тени бросились по углам сжавшегося на холоде дворика, запрятавшись в незримые закоулки, будто ослабевшие хищники, что задумали выждать добычу, а после изорвать на куски. Похоронный саван, растянутый с чёрных небес и до самой земли, был пособником этим незримым существам: драная ткань скрывала омерзительные лапы и оголённые зубы, дабы замешкавшееся мизерное существо не смогло узреть в растянутых тенях смертоносной опасности, потеряв бдительность. Но я уверен, что любой проходящий мимо господин, задержавшись на секунду, смог бы различить в ненавязчивом подвывании зимней непогоды еле слышное хрипящее дыхание затаившегося хищника, готового в любую секунду выскочить, устроив свою кровавую жатву.
Автомобиль скрылся за поворотом, и оживший двор вновь погрузился в непроглядную тьму. Сгорбленные фигуры вековых деревьев тут же выпустили свои крючковатые сучья и занесли их над промёрзлой землёй, будто готовясь впиться в мёртвое тело цепкой хваткой могучих лап.
Григорий Наволоцкий недовольно хмыкнул и сплюнул в занесённую снегом пустошь. Ужасающие образы навалившейся зимы наводили уныние: казалось, что буря, будто бы напитавшись нечеловеческой злобой ко всему людскому роду, теперь кричит, брызжет слюной и пытается утянуть несчастного Наволоцкого в своё ледяное нутро, дабы переварить и выплюнуть обратно бесформенным ошмётком. Возможно, кто-то чрезвычайно могущественный и незримый для простого человеческого взора, взывал к справедливости и пытался вырвать эту самую справедливость, показав всем интересующимся: мол, поглядите на свершившееся, отбросив сомнения, что баланс не будет соблюдён, и кто-то посмеет выйти сухоньким из гниющего болота человеческих грехов.
Наволоцкий нисколько не сомневался, что подобный момент настанет и придётся распахнуть двери: миновать его или выставить за порог не выйдет. И сколько бы человек ни готовился к неприятной встрече, но не будет такого момента, когда готовность станет явной. Наш герой даже выдумал эту мыслишку касательно встречи с Мироновым: мол, после совершённого дела встретиться со старым другом и душу изливать сесть... Всё то, несомненно, было выдумано с целью потянуть время до неизбежного, попытаться отодвинуть, запрятать за кулису в фантомной надежде, что, может быть, всё разрешится само собой. Но ничего не разрешилось и, более того, обросло уродливыми деталями...
Впрочем, мне, как автору сей хроники, требуется вернуться к событиям минувшим, обнаружив детали, которые не были впоследствии упомянуты ни в одной газете, ни одном разговоре, и уж тем более они оставались в безмолвной тени самого судебного процесса, что случился гораздо позже, прогремев будто бы громовой раскат на весь наш город. Непосредственные участники тех роковых событий и так осведомлены достаточно, а всем посторонним случившееся как бы и без дела. И ваш верный рассказчик был невольным свидетелем, посему и заявление у него отыщется!
Суть-то в том, что весь разговор между закадычными друзьями случился уже после одного мрачного дельца, что устроил наш Григорий Александрович (и по большому секрету сообщу, что как раз с того дельца и возникла «конторная» возня у известных лиц!). Но не полезу с никчёмной беллетристикой впереди бесспорных фактов и общей хронологии, ибо всему своё время отведено. Да и незачем приближать художественное откровение, когда всё должно быть отображено правдиво, от первого и до последнего слова. Итак, любезные мои читатели, послушайте, что я вам расскажу.


Рецензии