Девушка, читающая Пруста

Катина любовь
Илья Ефимович, в прежние времена, когда в деревне машин сроду не видели, цены бы ему не было. Плотником он был хорошим: любую вещь мог придумать, смастерить, поставить. Сейчас когда кругом автоматы, на ферме, в поле тракторы, комбайны. Чинить и придумывать ему было нечего. Так если по хозяйству какой-то односельчанке чего понадобится. Да придумал делать рамы, багет, как подсказал ему учитель. Семья у Ефимовича как его называли, была, не большая, не маленькая, но содержать ее было надо. В юности, еще до призыва в армию, женился он на однокласснице Екатерине. Девушке хоть и однокласснице, но с другого села. Учились вместе в десятилетней школе. Была это первая любовь. Впрочем ничего в том удивительного бы и не было, если бы Екатерина не приняла мужа обратно в семью. Призвали его в армию, но куда именно никто не знал до поры до времени. А уж как стало известно Екатерина сон потеряла. Каждую ночь мерещилось ей, что сгинет ее Илюшка. Воевал он в Афганистане, выполнял интернациональный долг. От переживаний у Екатерины молоко пропало. Она ведь только проводив мужа в армию родила их первенца, не посовещавшись с мужем назвала его сама в честь афганского президента Наджибуллой. Отговаривать ее даже не пытались, поступок сочли даже патриотическим. Вскоре и отец Наджибуллы Ильича, Ефимыч вернулся в родное село. Безногий. Для всех это было полной неожиданностью и шоком. Ведь прослышали, что возвращается героем. Решили встретить как полагается: председатель одетый по всей форме, с медалями за Отечественную, члены райсполкома. Мать, молодая жена с сыном, которого отец не видел. Избу к возвращению вымыли, выбелили, высклебли. Остановился поезд на полустанке. Высадить одного пассажира. Сперва показалась проводница, вытащила пару чемоданов. А затем и сам Ефимыч. Оркестр сразу как-то заиграл не впопад, затем и вовсе умолк. Председатель откашлялся, готовился произнести заранее написанную речь. Да встретился взглядом с карабкающимся со ступенек вагона при помощи проводницы Ефимычем, да и тоже замолчал. Ефимыч сел в тележечку. Проводил поезд взглядом. Взглянул на Солнце. Улыбнулся родным. Никто ничего не говорил. До избы проводили все таки. Похлопывали по плечу как идущему рядом мальчишке, месившему колесиками тележки сухую родную деревенскую грязь. Тележку эту смастерил он сам. Вспомнил как плотничал в деревне. Дома потрепал по головке сына, удивился чудному имени, но вслух ничего не сказал. Ночью жене по ее просьбе признался, что подорвался на противопехотной мине и что таких горемык как он, по всему Союзу наберется не мало. Жили сперва душа в душу. Хоть соседи удивлялись на что Катерине, девке еще молодой, красивой, муж-инвалид. А она ему помогала умываться, бриться, прежде чем на ферму бежать. Но сидеть с сыном все так же приходила теща и то боязливо, то нарочито угодливо смотрела на искалеченного зятя. Но дальше так продолжаться не могло. Ефимыч твердо решил встать на ноги. Он еще не знал как это именно делается. Но решил. А тут появился дефицит. Инфляция. На ферме платили и раньше мало. Пенсии герою тоже едва хватало. И появилась в Екатерине какая-то, но только как казалось Ефимычу злоба. То ли на него, то ли на судьбу. Все чаще стала она вспоминать что ни о том мечталось ей в 18 лет, что сватался за ней и Витька Коробов, который давно уехал в город и по слухам холостой открыл там кооператив. Снимает квартиру и обставил ее стенкой да мягкой мебелью. Детей не имеет, а купил видеомагнитофон. Мать к себе в город не зовет, но приезжает к ней на новеньком автомобиле. И как подумает она об этом, как взглянет на свою избу, на сына вдвоем с мужем, ползающими с утра до ночи по полу, так станет ей за себя обидно. Забылась куда-то первая любовь, что не любила она Витьку, что вообще никого так как Илью. Что танцевать он был мастер. Вспомнила что Витьку тогда от призыва в армию его родня прятала по всему Союзу. А мужнин портрет висит на доске почета в уголке в сельсовете. И вдарила в голову ей блажь потребовать как семье героя средств на житье-бытье. Никого не спросила , не посоветовалась, оделась по праздничному, в свадебное платье ушитое до колен, прицепила к нему медаль Ильи, да пошла на разговор с председателем. Тот встретил ее ласково, молча выслушал, а затем ответил коротко: не положено. Что делать семье инвалида он не знает. Рабочие руки нужны, но и ноги к ним тоже необходимы. Разговор этот и просьбу Ефимыч, узнав, истолковал на свой лад: не нужен он жене, заноза он ей, бельмом на глазу. Замкнулся в себе. Отгородился от жены, чем сделал еще хуже. Екатерина попереживала, да махнула на себя рукой, стала трудиться на ферме за двоих. Ефимыч стал помогать семье кое-как, тогда то он и стал плотничать. Но климат в семье был всегда не из приятных. Вбил он крепко себе в голову что никому не нужен, что не любила его Катя и раньше, а значит и никогда. Вот и писем от него из армии не сохранила. И стало у них нечто вроде присказки: он ей на любой взгляд с укором, на любую мелочь «Не любишь ты меня Екатерина», а она поддакивает: «А за что тебя любить? Зверем как пришел смотришь. Ласки сроду не видывала, ни пока воевал, ни когда пришел калекой». Где тоска и обида там и горькую запить не долго. Стал Ефимыч выпивать. А как выпьет так скандал поднимет и все одно причитает. Катерина же ни разу не сдалась, он ей про свою боль, она ему про свою наскажет. И так дойдет разговором, что воскликнет Ефимыч в сердцах: «Только и ждешь когда помру, да замуж снова выскочить». А она ему: «Да хоть ты бы и помер. Все равно проку нет никакого».
Вернулась как то раз Екатерина с фермы раньше обычного, надорвалась, работая сверхурочно, приболела, да и отпустил ее директор. Пришла в избу думала лечь отдохнуть да стряпню завести а Ефимыча то нет нигде. Всю избу, в бане, в сарайке, в огороде всюду посмотрела. Нет. Ни его, ни тележки этой. Побежала сперва к матери, та тоже ничего не знает, бросила дела свои в огороде да с дочерью стала искать. Обе отправились в школу: расспросили Надика, тот про отца ничего не знает. Бросились бегом к трассе. Никого. Еще раз всю деревню обошли. Ефимыч пил один, да на деревне не один такой был. Никто его не видел, водку ему никто не продавал. Вспомнила Екатерина, что лодочник просил его что-то для лодки какой-то смастерить, обещал заплатить ерунду какую-то. Сказала матери идти за Надькой да накормить его, а она одна дальше поищет. Вышла на реку. Пошла берегом. Уж прошла и лодочника. Ефимыча никаких следов. Хотела уж повернуть обратно, да тут увидела плывет по воде. Сердце так и оборвалось. Так и есть мужнина тележечка. Прям по воде посредине реки. И тут сердце ее сжалось, вмиг представила это, да как заорет на всю реку: «Илья», да на колени упала на берегу, сама плачет, блажит, глаз ничего не видит уже. Только слышит как где-то рядом на берегу мужик сидит и носом шваркает. Она блажить перестала, пригляделась, так и есть: ее калека то. Она бегом к нему. Он аж опешил. Думал что за баба, что надо ей. А она как до него добежала, схватила его как дитя малое, к груди придавила да приговаривает сквозь слезы: «Илюша, милый ты мой, родной ты мой, ты что такое надумал то». А он: «Не любишь ты меня, не нужен я вам, не нужен». А рубаха то мокрая у него, она еще сильнее к себе то прижала, да тихо так спокойно говорит: «Да ты что милый ты мой, Илюшенька, да ведь я ночей не спала пока ты там в армии то был. Я же каждую ночь молилась, чтобы домой пришел». Посмотрел он в ее глаза: «Зачем?» На что она ему: «Да ведь люблю я тебя, люблю, как ты не поймешь то этого. Ведь целый день тебя по всей деревне ищем». Заплакал Илья еще больше прежнего. Катя отодвинулась, дала горю выйти. А после сказала: «Ну все хватит Илька». Так она его еще в школе звала. «Хватит дурить, милый, пойдем домой». «Как же пойдем-то Катя?»- спросил он, показывая что тележку унесло течением далеко от берега. «А вот так и пойдем», - сказала она, подняв мужа на спину да краем деревни от глаз чужих домой и принесла. С тех пор всякое бывало наверно в их семье, но дом собственными руками Ефимыч сделал на загляденье: каждое окошечко резными наличниками, в доме кубышки, шкатулки разные, сыну полку книжную, игрушки детские чинить ему носить стали. А вскоре помогал делать первые шаги дочери: держа ее сверху за руки, когда она по полу тепала. О том где и как Екатерина мужа нашла о том, говорить никому тогда не стала.

The Blues
Раннее-раннее утро. Море в мелких белых барашках волн. Небольших и текущих спокойно. Безветрие. Море. Небо. Море не так огромно. Не столь глубоко как небо. Абсолютно чистое. И почти прозрачное. Голубое. Этот цвет как нельзя лучше передает свежесть и прохладу. Легкость, воздушность, прозрачность бытия. Море почти синее. Но и оно как и небо такое непрочное. Вода холодная, после ночи. Где-то вдали виден другой берег. Очень крутой. Гористый. Где-то там прячется солнце. Берег почему-то тоже синий. Словно почти не реальный. Сразу над ним – облака. У горизонта.
Мы плывем на яхте. Абсолютно белой (с красной полоской по корме, но она чуть выше ватерлинии и ее почти не видно). Два паруса. Нас тоже – двое. И никого больше. Ты еще спишь. И мироздание уже заждалось увидеть твои такие же голубые глаза. Утренний свет, едва пробиваясь сквозь полотно паруса, падает прямо тебе на лицо. Отчего ты морщишь лоб. Сдвигаешь брови к переносице. Но все-таки спишь. Кругом тишина. Словно в первый день творения? Слышно только как вода плещется за бортом.
Твой рот полуоткрыт и видны белые зубы (для меня это удивительно: как это сигареты до сих пор не испортили их?). Я направляю яхту к берегу. Хотя это и не наш берег. Мы за тысячи километров от дома. В Греции. На парусе и самой яхте – надписи на английском языке. Ты спишь. Уже утро. Я слишком круто взяла влево. Паруса вздрогнули. Ветер перебрал волосы на твоем лбу и макушке. Веки судорожно дернулись. Интересно: а что ты видишь там сейчас?
Прямо в море уходит деревянный причал. У отеля, в котором мы вчера остановились. На нем остались стоять с вечера два огромных надувных кресла. Желтые с голубым. Есть еще надувные подушки белые с голубым. Я села на одно из кресел, забравшись в него с ногами. Откинула голову на высокую спинку. Ты, снова спишь. Вытянулся в соседнем кресле. Скрестив ноги, свесив руки. Они достают до пола. В одной из них – как всегда бутылочка тоника с трубочкой внутри. Я думаю что она вот-вот выпадет. Напротив нас стоит ряд шезлонгов. Но еще слишком рано. Они пусты. Мы снова как только что на яхте, одни. Отсюда открывается прекрасный вид на город: кажется что он вырос вместе с этой горой, у подножия которой стоит наш отель. Хаотичная застройка.
Ты и я мы оба в плавках.Я без верха. Мне наскучило просто так сидеть. Еще не так жарко. Я подхожу к краю причала, где мы оставили яхту. Вода. Я снова пробую ее ногой. Холодная! Ты что-то кричишь. Поворачиваясь на другой бок. На секунду наши взгляды встречаются. Я молчу. Сажусь на причал. Опустив ноги в воду, перебираю ими, чтобы было не так холодно. Ты продолжаешь что-то кричать, затем подходишь. И сталкиваешь меня прямо в воду. После чего еще долго смеешься.
Мы – в тренажерном зале. Шведская стенка, беговая дорожка, тренажер для пресса. Надпись на дорожке: FORMA. Запах резины, железа и душевой. Она тут же прямо за дверью. Оттуда выглядываешь ты. Во все тех же красных плавках и белой майке. В одной руке у тебя белый теплый халат. Ты оденешь его после того, как выйдешь оттуда. Он идет к твоим черным волосам. В зале есть еще зеркало в половину стены и полки для полотенец. Окон нет. С потолка со встроенных ламп льется свет. У стены лежат гантели. У стены, у той что без зеркала: на фото мужские торсы. Я устаю очень сильно. И наконец тоже отключаюсь. Сижу так прямо опустившись на остановившейся беговой дорожке. Теперь я очень понимаю что значит «бег на месте». Сколько бы не показывала накрученных километров панель тренажера, я все еще здесь. Я все равно остаюсь там, где и была: впереди та же стена. Наконец-то я начинаю слышать тебя. И мы вместе строим планы на сегодняшний вечер. После чего ты захлопываешь душ. Я слышу как ты прибавил воды. И смотрю на белый теплый халат, оставшийся висеть на стенке. Скоро его и мой выход. Отключив воду, словно кого-то стесняясь, ты попросишь подать его тебе. И протянешь для этого руку. Я уже давно заметила это смущение. Ты тщательно моешься при этом после каждого своего занятия в этом зале. Ожидая когда ты закончишь я сажусь на тренажер, с которого ты ушел. Он пахнет твоим потом. И в то время как ты тщательно смываешь его сейчас, я сижу в его окружении и схожу с ума. Полотенце? Ты забыл полотенце? Мне можно войти? Что ты делаешь? Кто из нас более сумасшедший: в любую минуту сюда могут войти. Да мы выкупили зал на час. Но наше время давно закончилось. Ты не слушаешь? Да, я начинаю понимать, чего будут стоить утренний сон и эта выходка у причала.
Хлопнула дверь. Ты закончил? Теперь моя очередь принимать душ.
Вечер. Ресторан отеля. Вместо окон и стен – аквариум. Да-да во весь периметр ресторана. Мы сидим за небольшим круглым столиком: на четыре персоны. На нем: бокалы, фужеры, стопки под спиртное и апперетив (как будто ему сейчас время?). Приборы, тарелки. Наши вчерашние соседи сегодня задержались в номере. Нам повезло больше и мы ужинаем вдвоем. Горячее еще не готово. И я просто смотрю вокруг и на тебя. Ты смотришь на рыб. И мы все молчим. Приглушенный свет в зале. Подсветка аквариума высвечивает тебя и еще: зеленые камни в аквариуме, синяя вода и рыбы – белые (причудливой формы, у нас таких нет) с фиолетовыми полосами и желтыми плавниками.
-Как они называются?
-Не все ли равно?
-Я хочу знать.
-Зачем? – я вижу как ты начинаешь заводить себя.
-Ну что же, давай спросим у официанта, если так хочешь?
Я сдаюсь:
-Не надо.
-Это что за вино?
-Я не знаю. Ведь это ты его пьешь.
-Врешь. Ты обиделась, строишь из себя недотрогу и не хочешь мне говорить. Сегодня ужин заказывала ты.
-Это не вино. Это виски.
Начало ночи. Мы перешли в ресторанчик по соседству, тут же на берегу. Тот в отеле уже закрылся. Столик на троих. Но нас все равно только двое. Света нет вообще. На столе – пять бокалов. Слышно как где-то совсем рядом с нами плещутся волны. В небольшой бухте, прямо напротив нас – островок, оригинально стилизованный под небольшой корабль. По его корме кругом – фонари. Их свечение оставляет на воде желто-зеленые полоски света. Так все похоже на корабль, что кажется – он вот-вот поплывет. И только пара деревьев, как бы не изображали мачты, напоминают, что перед нами – остров. После жаркого дня, на нем тоже полно отдыхающих. Мы наслаждаемся ночной прохладой. У моря играет тихая музыка. Мы почти ни о чем не говорим.
На самом деле я украдкой слежу за всем вокруг. А так мой взгляд почти все время прикован к тебе. В какой-то момент музыка и все это так растрогало меня, что по щеке сами собой вдруг покатились слезы:
-Какого черта ты плачешь?
Выходит, что ты тоже наблюдаешь за мной.
От тона и этих слов мне почему-то хочется плакать еще больше.
Пытаясь отвлечься я берусь за бокал. Запах мускатного вина перебивает на какое-то время запах твоего тела и туалетной воды, что я тебе купила:
-Какого черта ты ревела?
Ты придвинулся ближе:
-По-моему мы оба знаем об этом. Нет смысла повторять это снова и снова (мы приняли решение расстаться, это наша прощальная поездка – его последний щедрый подарок, на который я согласилась).
Так прошел еще один день. Из моей и его жизни. Из пока еще нашей общей с ним жизни. И как и все вокруг он больше никогда ни за что, ни за какие деньги не повторится. Ты ушел в раздражении:
-Я пойду спать.
А я осталась. Я скучаю по дому. Ты отправился в номер. В конце концов, я подымаюсь следом за тобой. Оглядываюсь. После нас остались: три черных силуэта стульев, столика и те самые желто-зеленые дорожки света от острова – мнимого корабля. И пустые бокалы.

Утром мы забрались в шезлонги, пока никто не пришел раньше нас. Мы давно, с первого же дня, как только осмотрелись здесь, облюбовали себе это место: уединенное, оно отгородилось стеной из старого серого камня ото всех остальных. Там стояло два шезлонга. Оставалось еще что-то вроде античного бортика: на него мы поставили шахматную доску. Я знаю, что ты не любишь их. Точнее будет сказать – не любил их тогда, когда мы с тобой впервые встретились. Но я использовала неоднократно их как твою слабость в наших постоянных спорах, особенно частых в первое время. И однажды ты решил, что с тебя хватит и ты научишься играть. Теперь я с тобой давно уже почти не спорю.
Сегодня утром я проиграла и ты весь день пьешь все что только захочешь. Совершенно свободно – я ни в чем тебя не ограничиваю. Я злюсь, не потому что проиграла, а потому что, прекрасно знаю чем это нам обоим грозит.
Но этот день еще надо прожить. И пока еще только утро. И мы – в шезлонгах. И пить тебе «отчего-то» не хочется. Прямо рядом с нами – вода. Бухту разделяет стенка, проложенная по мелководью. Вода в ней – бирюзовая и кажется намного теплее чем в море (влияние цвета). Вскоре за стеной, послышались разговоры. Говорили в основном: по-английски, по-русски и, редко, по-гречески. Международный курорт.
Иногда мы нехотя оборачиваемся и смотрим сквозь дыры в стене, оставив голову лежать на подушечке, прикрепленной сверху к каждому из шезлонгов.
День прошел «фифти-фифти». И главная причина этого: мы никуда не ходили. Я молчала, а ты весь день боролся с собой: с искушением напиться. Хотя мы итак заказали: коньяк, ром «Баккарди», красного вина, не считая тоников. Я стала дергаться, от тебя это не скрылось, ты обозвал меня как всегда в таких случаях «сукой», после чего мы все таки мирно поднялись к себе в номер. Где просидели остаток вечера: ты – в соседней из двух комнате, при открытой двери, лежа на кровати. Я – в гостиной, то в кресле, то на диване, то прямо на полу – перед огромным телевизором, по которому шел фильм с участием Николь Кидман:
-Кто это?
-Это жена Тома Круза. Ты должен помнить.
-Почему это еще я ее должен помнить?
-Она снималась в ……… и в ……..
-А-а.
В конце концов мне надоели эти «а-а» и я закрыла дверь в спальню. Мне надоели эти бесконечные обиды: на меня, на себя, на еще непонятно на что. В гостиной был открыт балкон – огромный, словно продолжение комнаты, с низкими перилами (я всегда боялась высоты), мы бросили туда по приезду пару подушек из номера:
-Зачем ты закрыла дверь?
-Я думала, что мешаю тебе спать.
-Закажи лучше кофе, ужас как болит голова.
Я пошла и позвонила – заказала нам кофе. Принесли поднос с двумя чашечками, кофейниками (отчего-то двумя? Наверное мой английский не так поняли?) и сахарницей:
-Я все время забываю, что они приносят в одном молоко. Будешь?
Пока ты цедишь его маленькими глотками, я устраиваюсь на полу: листаю книги, что взяла сегодня почитать в библиотеке отеля («почитать» - это громко сказано, книг на русском я не нашла, английским я владею не так хорошо как того бы хотелось, и потому выбрала такие где много фотографий, иллюстраций: греческая архитектура, музеи). Ты подкрался совсем незаметно. С минуту-другую я решала: наказать тебя или нет? И, когда решила для себя: нет. Ты ушел. На балкон. Лег там на спину, подложив одну из подушек и закурил, предварительно выключив мне свет.
Я подсела к другой половине открытой двери, ведущей на балкон. И продолжила перебирать каталоги при уличном освещении. Отчего картинки в них казались еще более экзотичными.
Но очень скоро они кончились. И мне ничего не оставалось как, снова включив телевизор, самой смотреть на тебя.
Как ты затягивался сигаретой, пускал дым (заметив мой взгляд ты стремился делать это с фокусами, выпуская его кольцами). Иногда перебирал ногами и спрашивал меня:
-Что?
-Ничего. Пойдем спать. Уже поздно. Завтра рано вставать. Надо купить билеты на обратный рейс, ты не забыл, что мы вылетаем раньше?
-Нет. Но только ты поедешь одна. Я остаюсь.
-Как это?
-Очень просто.
-Один? Без меня?
-Нет. Без тебя, но не один.
-А со мной уже можно даже не советоваться?
-Иди сюда.
-Зачем? Советоваться?
-Иди.
-Нет.
-Иди.
И я пошла. К нему на балкон. А он со смехом и с какой-то ребяческой снова выходкой выскочил обратно в номер и еще запер за собой балконную дверь.
Еще с несколько минут мы препирались, корчили уже друг-другу гримасы в окно, прежде чем он открыл и вернулся, захватив с собой некоторые из тех книг, что я листала:
-Ты куда?! – спросил он у меня.
-Пойду спать.
Он ухватил меня, не дав выйти.
Последнюю ночь перед отъездом мы ночевали с ним на балконе нашего номера. Я так почти и не уснула: сперва из-за него, потом из-за страха во сне оказаться внизу (наш номер был все таки на четвертом, а не на первом этаже), а потом из-за его слов, странных слов, сказанных накануне про наш, или как выясняется только мой отъезд. А он лежал, поджав ноги в коленях, спустив к коленям руки, как будто готовился к какому-то прыжку. Все совсем как дома, только ветер иногда теребил его за волосы, книжка, лежавшая рядом с ним, осталась открытой. На странице была надпись по-английски:
«Time stopped and waited, giving good things, the chance to happen». Я была слишком усталой, чтобы понять тогда ее, этот вечно ускользавший от нас обоих смысл.
На следующий день я проспала. И никуда не поехала, ни за какими билетами. Мы остались еще на несколько дней. Предчувствуя свою и его финансовую катастрофу. Впрочем, его это казалось совсем не волновало. Днем мы стали ходить в бассейн. Бассейн был открытый, так что никакой разницы с морем мы не почувствовали. Нет ни песка, ни камней, а так все тоже самое. Может быть только еще вода жестче и сильнее сушит кожу я это заметила по себе. А вечерами? А вечерами мы отправлялись в полюбившийся нам ресторан на самом верхнем этаже отеля: низкий потолок, камерный зальчик, столики со свечами в чашах (на четырех человек, мы делили их с одной милой семейной парой, которая и помогла мне потом добраться домой), книжные шкафы. Телевизоры и длиннющее, но узкое окно с видом (с 12-го этажа, между прочим) на море (без всяких бухт, берегов и причалов, на бесконечное кажущееся с такой высоты - море). У самого окна – кресло, маленький круглый столик – подставка и торшер. Невероятно: уютно, и очень дорого.
В тот вечер, спустившись, мы не сразу отправились в номер. Мы прошли на кухню, которая есть на каждом из этажей: столик, диван, два кресла, стол с четырьмя стульями к нему – это как столовая, для тех, кто не хочет (а может, как я уже стала сомневаться к концу поездки, как мы и больше не может?) обедать и ужинать в ресторанах. А сама кухня тут же за шкафом с макетами яхт и кораблей: плита, раковина и больше ничего. У нас нечего было готовить, да и не хотели мы есть, только что поужинав наверху, в ресторане. Зачем же мы туда зашли? Ах-да, нам просто не хотелось возвращаться в номер.
Утром мы опять ушли на свое место за стеной с шезлонгами. Заказали прямо туда фруктов. Я принесла из номера раковину – мини-бар в форме моллюска.
Вечером мы отправились в буддийский ресторан. Там повсюду был такой яркий желтый (солнечный, как нам объяснили) свет. На столах (для 12 человек!) стояли статуэтки Будды – довольно большие (но ведь и столы не из маленьких) и сверкавшие в этом солнечном свете своей позолотой. Много живых цветов. Оригинальная музыка. И, конечно, кухня. Я, вообще-то, не люблю все эти традиционные, народные кухни. Но спиртного обычного там тоже не было. Поэтому мне понравилось (я даже предложила ходить туда каждый вечер, но мою уловку тут же раскусили).
Все оставшиеся дни были заполнены бесконечной чередой ресторанов, в которых мы редко между собой разговаривали. Так, на другой день после ужина в буддийском ресторане, мы пошли на уже облюбованную нами ранее – ресторан-«палубу», где в море было много желто-зеленых огней. Ночью это оказалось вообще зрелище – феерическое. Со сгущением темноты свет их усиливался.
И казалось, что остров-«корабль» тоже подымается над водой.
Стоило ли удивляться, что всю следующую ночь перед отъездом, мы сидели снова там. И так, что рассвет тоже пришлось встречать за столиками. Почти в полном одиночестве. Даже потанцевали (хотя вокруг уже не было никакой музыки). Рассвет тогда был какой-то сиреневый, красного было тоже много. Словно это был закат. А может я что-то путаю и говорю про вечер? Я плохо помню.
Не помню что пили и ели в тот последний перед отъездом вечер.
Помню только официанта, одетого ужасно безвкусно: в черном пиджаке, серых брюках, белой рубашке и кроваво-красном галстуке. Еще в белых перчатках и полотенце на левой руке:
-He’ll wait you at the beach.
Я не сразу поняла к чему это и что, собственно он мне говорит.
«Он будет ждать вас на пляже».
Кто? Почему? Зачем? Я не сразу поняла, дав слабины и перебрав в тот последний вечер, что давно уже сижу одна.
-Какого черта? – только и смогла я тогда по-моему сказать.
На берегу я его не нашла. Больше его не видела. В Москву я вернулась одна.

Игра
Иван Гурьянов возвращаясь домой, застрял в пробке. Ехал в автобусе. Но дорогу перекрыли. На площадь перед Белым домом вышли протестовать инвалиды. Точнее не вышли, а приехали, со всего города, на своих колясках. Была холодная весна, только начало. Кругом лежал снег, погода стояла морозная. В руках они держали транспаранты. Но окна автобуса заледенели, разглядеть что на них было написано не представлялось возможным. Болела голова после целого дня занятий в университете. Смеркалось. Очень хотелось домой. А тут эти. Нет винить их было нельзя. Только в том, что сейчас всем не легко. Но им видимо никак не легче. Такие акции проходили часто. Очень часто. Только митингующие были мобильнее, побойчее и расходились не стоя долго на морозе. Как эти. Проклятые 90-е. Время полное грязи и разочарований. Еще и родители решили развестись. Застряли видимо надолго. Дома волнуются. А мобильные еще не появились. Это было время пейджеров. Только у тех, кто стоял и сидел в автобусе их наверно были единицы. Предупредить где он было нельзя. Домой он приехал только после 23. Совсем скоро вставать. Часов в 6 утра. Чтобы снова ехать в университет. Год назад так за него решил можно сказать папа. Что он должен учиться. Именно в университете. Специально не говорил, но давал понять, что считает так нужным, предоставляя лишь право выбора профессии. Либеральные времена. И в стране, и на учебе и дома. На самом деле полная неразбериха и предоставление самому себе. Как если бы отправиться в плавание в океане на маленькой лодке в полном одиночестве, с небольшим запасом провизии. Хотя о чем это я. Родители хоть и в разводе полностью содержат. А за учебу платить тогда еще не придумали.
Не хотелось спать. Еще больше подниматься на учебу. Я вставал раньше всех. Оделся. Сделал несколько кругов на морозе. Дождался пока родители уйдут на работу и вернулся. Я не просто решил прогулять. Я решил прогуливать. Мне совсем не хотелось учиться. Но отважиться на такой разговор с отцом я еще не мог. Поскольку чем же именно заняться на это я ему ответить не мог.
Первый раз за все время после школы выспался. День провел в тупом просмотре телевизора. Лишь раз выйдя на улицу, чтобы изобразить что вернулся с учебы. Папа уже смотрел хоккей. Значит сегодня вопросов про учебу не будет. А ведь когда-то я хотел стать хоккеистом. Папа тоже хотел чтобы я им стал. Я ходил в секцию хоккея. Очень не долго. Пока не распалась страна. Пока не рухнула слава советского хоккея. Третьяк, Фетисов, Тихонов еще никуда не делись. Но папа смотрел НХЛ. Только из-за хоккея. В то время кто-то из наших уехал играть в американские клубы. Но это его не привлекало. Это уже был не наш хоккей. И не наш с ним. Так я оставил мечту стать хоккеистом. В университете я учился на историка. Из лексикона старых советских профессоров исчезли марксистские термины, но заменить их было практически нечем. Модные слова ментальность и цивилизация использовали те, что были помоложе. Но чувствовалось, что это были фиговые листки былой советской высшей школы. Ходить на лекции было не интересно, да и не обязательно.
Перебирая от скуки на другой день, прогуливать так прогуливать, домашнюю библиотеку, наткнулся на «Чайку». Она лежала за полкой, с оторванным одним крылом, то есть задником обложки. Но на первой было написано название. Подняв скорее из жалости или чувства педантизма книгу, я почувствовал, что та не хотела просто так отпускать меня. А я и не знал чем занять себя. Так что я взял и стал ее читать. Ничего удивительного, что в первый раз. В школе мы проходили «Вишневый сад», то есть не читая, пролистывали, из-за сочинений тот еще долго стоял косточкой в горле. А «Чайка».. пьеса по-настоящему захватила и увлекла меня. Было что-то созвучное тому времени, когда она была написана, как была написана с тем, что творилось вокруг. Если я не стал хоккеистом, подумал я, почему бы мне не попробовать стать актером? Это была уже просто дикая мысль, настолько, что от нее самой я пришел в экстаз. Выйдя от одной ее из общего сомнабулического состояния. Это было настолько дико, в то время, когда одна часть народа делала деньги, а другая отчаявшись не могла никак принять и приспособиться к новым условиям, решить стать актером. Слава Богу, в нашем городе еще должны были оставаться театры. Я вспомнил, как возвращаясь на прошлой неделе видел афишу: там даже еще играли. Утром «Дядю Ваню», а вечером «Ловеласа». В театре я не был ниразу. И в этом единственно я был в ногу со временем: эпохой авантюризма. Я решил сразу идти не на спектакль, а на репетицию, записываться в актеры. Отчасти потому что у меня просто не было денег. Стипендию я отдавал родителям. Мы жили честно и бедно. Режиссер, к которому я пришел пробоваться, сперва опешил, не столько тому, что я совсем уж не походил на актера, а тому, что вообще кто-то пришел играть. И даже как я понял в тот же вечер не играть, а вообще в театр. В 90-е это были пустые залы. Мне было сразу сказано, что взять меня могут, причем без подготовки, но денег получать я не буду. Потому что их просто нет. И я на удивление легко согласился. В общем в театре шли одни репетиции. Причем приходили все играть бесплатно. Я не знаю, честно на что они тогда жили, но были рады только тому, что театр пока не закрыли. У меня почти сразу же появилась поклонница и учительница в одном лице. Если бы я в то время читал Моэма, то я бы сравнил ее с героиней его романа. Но я до Моэма тогда не дорос. Так что я просто смотрел на нее с восхищением, как на женщину, годившуюся мне в матери, чего нельзя было скрыть под тонной пудры и макияжа, но способную при всех кричать, делать позы, изображать то страдалицу, то сумасшедшую, или обольстительно шептать также громко при всех мне какую-то любовную чепуху в репетиционном зале. Все это так бы и продолжалось по наивности думал я, если бы она однажды не преминула назвать меня, впрочем справедливо, бездарностью, чурбаном, но тут же пообещав сделать, сотворить из меня кумира будущего, если я стану брать у ней частные уроки. Денег за них она решила с меня пока не брать. Уроки проходили у ней на квартире. Чуть позже, чем заканчивались репетиции в театре. Отличались они в своем первом акте мало от театральных: в квартире всегда было полно того же народа, и все как сумасшедшие что-то постоянно декламировали, иногда себе под нос, иногда друг другу, возвышенно, или нарочито театрально. Много и пили. Откуда брали также осталось неизвестным. Но в антракте почти все куда-то расходились. Видимо не считая себя настоящей богемой, поскольку дома почти у всех были семьи и маленькие дети. И вот тогда-то для нас двоих наступал второй акт. Мы играли Шекспира. Потому что она сказала, что начинать всегда следует с классики. С образцов. Иначе так и останешься дурнем. Мы играли «Ромео и Джульетту». Причем, со стороны было бы нелепо не только то, что Джульетта была так стара, что вряд ли сколько бы не пыталась не могла изобразить наивности, а Ромео, то есть я, был как раз наивен, но лишен страсти. До тех пор, пока не увидел ее в своей наставнице. Это было ночью. Слава Богу, был домашний телефон и я предупредил родителей, что завтра коллоквиум и мне нужно остаться готовиться с товарищем. Вот тогда-то я и увидел за гримом, за этой маской в глазах густо обведенных тушью, не страсть, а любовь. То была далеко за сорок, одинокая, возможно на сцене бездарная, но все таки Джульетта. Как я терял невинность это будет возможно не так интересно кому-то. Как было интересно для меня. Оксана, ибо звали ее именно так. Не по шекспировски. Напоила меня …чаем. Мне было достаточно этого. И мы легли с ней, уставшие от бесконечных монологов. В темноте я почувствовал, что с меня снимают все. То есть буквально все, что на мне оставалось. Когда я дрожа, больше все таки не от холода девичьей спальни, или страха быть изнасилованным, а от робости и любопытства, потому что вожделеть еще было нечего, отвернулся к стене. Я почувствовал в этой театральной тишине, поскольку продолжалась если не игра, то чувства. Ее руки. Затем губы. Совсем как наверное Ромео должен был целовать Джульетту. В какой-то момент я повернулся к ней лицом. Я был уверен, что она была трезвой. То есть что она не пила ничего, из того, что было выпито накануне или что она давно протрезвела и была пьяной не от того. Я ей жутко, я ей дико нравился. Тем более в ее власти, весь. Она тоже не могла сдержать дрожи. В общем все было не с теми героями, не в то время, но почти по Шекспиру. Только не надо было наутро прятаться и куда-то бежать. С утра она кстати мне впервые понравилась. Именно как женщина. Видимо я уже мог не смотреть на нее иначе. Ее голая спина, плечи, толстые бедра. Она не пожалела мне одеяла, хотя если бы не эта проснувшаяся почти материнская забота, то она ради любования, а не самой любви, оставила бы меня на ночь вот так без всего, не одетым. В общем какое-то время я стал прогуливать не только университет, но и репетиции в театре. Приходя сразу вечером домой к Оксане. Уроки тоже изменились. Больше в ее доме не было такого вавилонского столпотворения как раньше. Видимо ей я один заменял все. Сперва она жаловалась мне. Так я узнавал о театре. Что режиссер желая хоть как-то найти денег, вместо обычных декораций поставил на сцене баннер с рекламой, стоило еще убедить, что на спектаклях бывает публика. Но тонкую душу моей Оксаны это больно ранило. Она так и сказала, что не могла играть Нину Заречную на фоне этих диких постеров. Зато благодаря им все-таки деньги нашлись и на них дирекция вместе с режиссером улетела куда-то в столицы. Вернувшись в театре все сразу почувствовали обновление. Оксане предложили играть на сцене говорящую вагину, сказали, что это то, что сейчас привлекает людей. Не знаю как насчет людей, но надо признать, что даже меня привлекало в Оксане не только это. Она же оскорбленная, после десятков детских утренников, которые позволили бы жить нам еще какое-то время, хлопнула дверью, и ушла из театра. Так я стал с ней жить, возясь с утра до вечера в ее отсутствие с котом и тремя десятком собак, узнав, что родители мои развелись. Театр закрыли. Просто однажды привлеченные «Монологом Вагины» крутые дяденьки на джипах, только входившие в моду, в другой раз уже приехали в него как хозяева, открыв в нем торговый центр. Я сам видел это по телевизору: как обрезали ленточку, когда они с бритыми головами стояли под дождем, а им кто-то за кадром держали зонтики. Тогда же  мне стало известно, что в то время как я потерял невинность, мой школьный друг потерял в Чечне ноги.
Мы с Оксаной вскоре стали давать утренники. Наш хлеб давался нам не легко. Детям не нравилось то, что мы перед ними разыгрывали. Они светили в нас лазерными указками, Оксана прикрывая лицо рукой, забывала слова. Другие, как нам рассказывали, в это время могли кричать на детей свободно полившимся со сцен и экранов матом. В провалах Оксаны, этой старой, не в смысле возраста, актрисы, был виноват я. Потому что я уйдя в актеры, так и не научился играть. И никак не мог подойти ни к какой роли. Она тоже иногда как мне думалось смотрела на меня также и в жизни: кто я ей? Не сын, не муж, тем более не ученик, молодой любовник. Студент. Который уже полгода как забросил университет.
И значит в том, что я даже не был студентом была тоже халтура. Та самая, которая воцарилась тогда повсюду: в театре, кино, на ТВ. Те, кто пели песни не были певицами, те, кто снимал кино никогда не учились этому, те, кому давали в них роли не были актрисами. Это было царство денег. Повсюду. Покупалось и продавалось все. Чувства, совесть, честь, эпоха, страна и народ, некогда в ней живший. Все пошло с этого дикого молотка. На распродажу. Фор сейл. Там где чувства заменяют деньги, там нет любви, там царит всемирная проституция.
Слава Богу, Оксана ничего не зарабатывала. Так бы и она считала, что я ее не люблю.
Но, то, что она ничего не имела, по видимому об этом так не думали. Потому что однажды придя к ней домой, я почувствовал сперва удар под дых, в темноте, затем еще один по спине. Меня били усердно, искусно. Актеры –завистники так не умеют. Я даже тогда и не вспомнил, что мы оба давно ушли из театра. И все таки эта история творимая сейчас в темном коридоре ее квартиры на полу, казалась тоже сценой из спектакля и я даже хотел кричать: «Не верю». Только бы они от меня отстали. Оксана выхаживала меня затем неделю. Мы не включали больше телевизор. Хотя кроме него из квартиры успели вынести все. Я пришел тогда не вовремя. Не слишком рано, чтобы не дать им ограбить, не слишком поздно, чтобы не дать себя избить. Мы не смотрели телевизор, потому что посреди этого моря лжи и разбоя, мы вдвоем одни чувствовали себя островом настоящего, подлинного, чего-то возвышенного, но далекого от театрального. Тогда мы оба узнали, что любовь не кричат со сцены, ее читают по губам, что она там, где готовят компрессы на места ушибов, там, где не прячут белье, если ты вспотел, а несут его в стирку с особым чувством, там, где идут в аптеку, посреди ночи, в единственно работающую на весь город. Вот почему мы оба стали молчать о любви, забыв наши первые уроки, все эти позы и монологи, нам было противно это вспоминать, как будто сейчас если бы кто-то закричал голосом шекспировских героев, это было бы так, словно нас разбудили от любви.
После той драки, я не стал же признаваться Оксане, что меня просто топтали, она думала, что это я вцепился защищая ее имущество, я не совсем оправился. Это проявилось на одном из спектаклей, в каком-то деревенском клубе. Куда мы уехали даже не за деньгами, а за натуральными продуктами, и где театра не видели совсем, то есть вообще, за всю его историю. Внезапно на сцене я не просто забыл слова, если бы, я начал заговариваться. На эту аферу мы подрядились не одни, а с другими товарищами, они попытались спасти ситуацию, включали музыку, там где я порол откровенную чушь, пытались согнать со сцены, но говорят, зрители так ничего не поняли и в целом первое впечатление о театре не было нами испорчено.
Но я оказался в сумасшедшем доме. Я мало обращал внимания по сторонам. Я был слишком погружен в себя. Как и все остальные там. Так что ничего интересного я бы все равно не увидел. Измазанные дерьмом стены были тогда повсюду, и делали это не сумасшедшие. Люди, явно больные душой собирались, вспоминая об этом, на многочисленные визиты экстрасенсов, там они, придя с авоськами в руках, забывались и бились головой об пол, кричали и выли из зала на сцену. В сумасшедшем доме было спокойнее. Там я задумался: о чем я мечтал? О том ли? Все пытался понять, как я сам оказался здесь. Оксану не пускали. И потому все, даже она казались теперь просто пьянкой, а тут меня отрезвило. Я понял, что я не знаю чего я хочу. Что все, что было до сих пор было помимо моей воли, все было вызвано простым бардаком в уме, в душе, точно таким какой царил на улице, только наиболее ловким на этом удавалось делать огромные деньги.
Ничего не изменилось после того, как меня выпустили. Я вернулся домой. Во всем сознался родителям. Меня не стали возвращать в университет. Мне простили театр. И сумасшедший дом. Про Оксану я не стал им рассказывать. Я понял еще там, что я люблю только себя и очень хочу, чтобы меня жалели.
Торговый центр оказался еще менее прибыльным, чем театр. Так что когда я вышел в город, то увидел с удивлением, что в нем идут спектакли. Но когда я зашел внутрь, то понял, что ничего не изменилось: зал был пуст, актеры ели и пили прямо на сцене, играли в карты, танцевали, махая рукой звукорежиссеру когда надо было включить что-нибудь. Кто-то из новеньких пытался видимо спасти ситуацию и предлагал писать на афишах: от кого актерам предоставлены костюмы, где взята мебель. Старые пьесы хотели играть в костюмах от Гуччи, на итальянской мягкой мебели из дорогих салонов. Я думаю, если бы они играли «На дне» то все равно не далеко ушли бы от смысла пьесы.
Оксана рассказала мне, что режиссер какого-то крупного столичного театра не выдержал и повесился, не зная не что ему ставить, а как жить. И дело было вовсе не в деньгах. Ему предлагали и платили за новые пьесы про Сталина, про ужасы революции, про наркоманов причем это были пьесы популярные где-то на Западе лет эдак 40 тому назад, про секс. «Хорошо, что у нас детский театр», - добавила она. Я даже не заметил, что театр сделали исключительно детским.
Увидев Оксану, я понял, что без любви не может быть настоящего искусства. И если ее можно сыграть на сцене, то подойдут простые занавески, как у ней в квартире, простая мебель. Быть может этого и не хватало тогда всем, но на такую пьесу никто не думал, что пойдут.
И я не предложил. Да и если бы Оксана стала переживать наши отношения на сцене, за деньги плакать и смеяться. Там где должны были чувства.
Меня бы наверно смутило, если бы она во всеуслышание, стала говорить как тогда: ты еще ребенок, не умеешь стричь ногти на правой руке, но готов стать любовником для старой девы. В этом была бы правда и ложь, как во всяком искусстве. Еще не известно, что публику прельстило бы из этого больше. Но мне бы это точно не понравилось. Потому когда бабушка Оксаны, не расслышав, спросила кем я работаю в ее театре: - Вахтером? Я не стал отпираться: - Ну хоть театр ваш открыли. Помнишь, как девчонкой тебя туда водила? Ведь был же театр. А сейчас,–это Оксане. -И когда этот бардак уже закончится.
Любовь к женщине, улыбка твоего ребенка едва ли не главное, ради чего стоит жить.


Эстер и аргонавты на пути за Золотым Руном

Лето 19… года я проводил в Крыму. Оно тогда выдалось рекордно жарким. Море было теплым, как парное молоко. В душной атмосфере дачи я проводил самые знойные часы в тени кипарисов. Тех самых, под тенью которых сиживали многие известные личности: Куприн, Айвазовский, Рахманинов, Бунин, Шаляпин, Станиславский, Толстой, Чехов, Горький, может еще сам Пушкин... А Чехов написал здесь не только «Три сестры», но и «Скучную историю»… Поговаривали будто наша дача раньше, когда-то, в прежние времена, принадлежала одному из великих князей Романовых, поэтому там сохранился большой чудесный, правильный, то есть разбитый по  всем правилам науки, ландшафтной архитектуры, сад, ботанический, в нем были не одни даже кипарисы и  розы: рододендроны, магнолии, азалии. Но гулять по нему было особенно хорошо в послеобеденное время. С утра я спешил поздороваться с морем. Поверх наброшенной, небрежно заправленной в шорты, расстегнутой рубашки, наверно с виду я напоминал старика с иллюстраций довоенных, дореволюционных детских книжек Чуковского, таким я был худым, брал с собой покрывало, полотенце, и босиком сперва по камням, а после по песку, не успевавшему остыть за ночь, отправлялся на берег.
С Алисой (мода на иностранные имена до войны, хотя звали ее вроде как будто Эстер, но ее отцу нравилось называть ее Алисой) я и познакомился тоже там. Интересно, а можно на курорте познакомиться еще где-то? Конечно, на танцплощадке, в парке, в кафе, в театре наконец… Но это для молодых. Вообще-то все так и было: сперва я познакомился с ее отцом, в столовой пансионата – добрым малым, человеком еще далеко не старым, во всяком случае по взглядам, интеллигентным, да передовых как говорится взглядов, не страшившимся в этом признаться. Так что в карты мы с ним не играли, мы проводили время в беседах, спорах, которые были не в пример погоде не жарки, каждый даже спешил уступить другому. Поначалу, она скучала с нами.
- Давно вы здесь? У вашей дочери прекрасный загар. –Это вырвалось невольно, она мне нравилась, я видел что смутил ее, но не стал извиняться, чтобы не стеснять еще больше. Или не дай бог не вышло как в известном романе Цвейга. Хотя, она казалась абсолютно сияющей здоровьем молодой и красивой девушкой.   
- Две недели. Около того. Да, две недели и один день. Да, в ней все восхитительно. Даже то, что она не будет ни с кем с этим спешить согласиться. Но только это не просто загар, –разумеется наша беседа велась так, чтобы она нас не слышала. Она кажется пошла искупаться, затем бродила вдоль берега по мелководью, играя с водой своей очаровательной ножкой.  Но как окажется потом она нас все-таки слышала. –Это не загар, это все гены. –Не так давно становилось модным искать в них причины всего, пока не… -Нет, это правда, - он избавил меня от неловкости, боже мой, и это после всего пережитого мы все продолжали бояться.- И гены прекрасные. Она наполовину татарка. А на половину еврейка (мы в действительности тогда только что-то слышали про массовые расстрелы советских евреев во время войны, и в Крыму, гораздо больше про выселение татар).-Да… гены прекрасные («Скучная история»…).
Меня кольнуло, я тем более почувствовал свою бестактность, хотя всего лишь сделал комплимент девушке в присутствии отца. –Не смущайтесь, - отец похлопал меня по руке. От него ничего не ускользнуло. Еще оставались свежи воспоминания о войне, хотя мы оба с ее отцом «отсидели ее в тылу», они после того, как Крым был сдан, успели бежать на материк, откуда им получилось уехать в Ташкент, правда с ними тогда была другая дочь, Алиса оставалась в Крыму, в Аджимушкае… в каменоломнях… со своими родными родителями… А я «отсиживался» там, откуда приехал поправлять здоровье: в Ленинграде… Но мы могли бы и не «отсиживаться» нигде, по возрасту мы были не годными. Как научные работники имели бронь. А с другой, когда война подходила к концу ее близких, выживших, выслали, депортировали как тогда назывались «переселения народов», а евреи массово теряли работу в Москве, в Ленинграде, в Киеве.
Так я нашел себе спутников, компаньонов. Устав от бесед и переживаний, мы переворачивались и загорали своими старыми, помнившими жандармские палки, боками.
Алиса то и делала, что купалась и, выбегая из воды, бросалась прямо на песок между нами. Когда она лежала так, раскинув руки, я приподнимался на боку, брал в руки горсть песка и пересыпал, несмотря ни на что, меня не покидала тревога: рисовались ужасные картины прошлого, которые пришлось пережить этой еще юной девочке, а с другой мрачная будущность.
-В вуз ее не возьмут? –Не возьмут. Да, вот уж какие тут «Аргонавты». Эта красавица, девчонка видела такое… что не снилось наверно ни Аполлонию, ни Гомеру. Мы признаться и сейчас, как в войну, революцию, проедаем запасы былой роскоши, наследия предков. Я в прямом смысле. Мы два года как не можем найти работу. Работали себе, работали в издательстве, воспрянули духом после Победы… Но нам сказали: «Извините, в ваших услугах… впрочем даже не извинялись. -Да, и мне, нам с женой это тоже знакомо. -Вы не были в Бахчисарае? –Были. Но еще до революции, затем до войны…-Сейчас все на реставрации. Говорят, что после них… после немцев, мало что осталось.
-А вы тоже отсюда?
-Из Крыма? С южного берега? Да… Мы тоже отсюда. Здесь мое «дворянское гнездо»… Одно из первых впечатлений вообще, прогулка с мамой на берег моря. Вот примерно оттуда, с вашей дачи. Море в детстве было удивительно спокойным, «главная его красота это цвет, он напоминает синий купорос». Я собирал камешки, мама вязала на берегу. Но внезапно она поднялась, я тоже почувствовал тревогу, точнее мне передалась просто ее тревога. Я стал всматриваться вместе с ней вдаль. Хотя у нас были разные возможности: тогда я задирал голову, чтобы посмотреть не на башни нашего дома, а всего лишь крышу сторожки, в которой жил мой тогдашний приятель – Саня. Или приходилось опираться на локотки, отрываясь от пола в спальне, чтобы рассмотреть зимой снегирей под единственным деревом прямо напротив окна во дворе. Так вот видимо мама смогла разглядеть бурю, настоящую, но не ту, что была потом. Море действительно забурлило. Поднялся ветер. Когда мы подходили к Никитскому саду, все небо уже было полно черных туч. Ветер подметал листья. Мы побежали. Как затем говорила мама, еще и потому, что она увидела какого-то страшного мужика. Я испугался вместе с ней. Не выпускал руки. Затем мы услышали как будто глас свыше: кто-то звал маму по имени-отчеству, мужиком оказался наш старый добрый сторож, который пошел нас разыскивать, спасать от бури. Он подхватил меня на руки, и втроем, через парк, мы быстро добрались до дома. Его звали Кузьма, он был нечто вроде моего Савельича. И я был дома, и ветер меня больше не страшил. И темный парк, по аллеям которого носились сорванные бурей листья. Нет, не подумайте. Парк, Никитский сад были, да и сейчас все еще-это ядро моей жизни…   
-Папа, а я сегодня видела гуляющих львов. – Что ты такое говоришь? Каких еще львов? -физик даже привстал, а она рассмеялась удачной шутке. –Ты не бойся, они почти ручные.-Алиса! С тобой не оберешься хлопот, - я поразился этой мизансцене из семейной мирной жизни.-Успокойся, это всего лишь скульптуры.
Здесь уже рассмеялся и я, и отец. Мы совсем забыли: в Крыму реставрируют Воронцовский дворец, сразу два, и украшают скульптурами… Мы и сами видели, как их перевозили с одного места на другое.
-… Нет, а я ведь из Сормова. Мои впечатления детства совсем другие. Самые приятные из первых,  уже и не детские: в самом разгаре первая пятилетка, я увлекался этим куда больше, чем … чем-либо еще. Недалеко, тоже на Волге, гремело строительство Сталинградского тракторного…в Саратове строили комбайновый…одновременно для нужд Сталинградского завод тракторных деталей… когда я пришел делать этюды для большой картины, для первой, но для самой большой, в ФЗУ, и чтобы непременно затем на завод, я увидел там едва ли не половину одноклассников, точнее одногруппников, как тогда называли. Если бы не родственники, старшие, говорившие, что не зря же чего-то да стоило им вырваться и из Сормова, которые в общем отговаривали, я бы и сам пошел… рабочим. Мне и сейчас приходится доказывать, что разные орудия труда это не то, что принижает… Труд не может никого принизить, наоборот возвышает. Он просто бывает разный. Как и на войне оружие. «К штыку приравнять перо»…
Все это я говорил нарочно: о довоенном времени, осекаясь лишь на теме войны, оружия. Хотелось перековать мечи на орала, хотя бы в рамках этой части человечества (мой отец рисовал плакаты для Красной Армии в гражданскую, организовывал коммуну среди бедных художников театра, а мой собеседник, лично служил, и не в санитарном вагоне, писал стихи, но не в Коктебеле, он был, служил в Белой армии). Я боялся ее всем, чем-либо оскорбить, невольно возвращаясь к воспоминаниям более позднего или наоборот более раннего времени, и в тоже время хотелось чем-нибудь ее поддержать, тоже самое мне приходилось теперь делать и для жены. Но чем именно?.. Чтобы привлечь к себе ее внимание? Я пытался ее разговорить, уводить разговоры при этом в сторону все-таки мира истории (хотя и то, что зияло в ее глазах открытой раной тоже было историей), но истории искусства, Аполлония Родосского, с острова роз, только не про войну… И видел, с каждым разом, как она смотрит молодой женщиной, не мраморной, а грациозно вышагивающей по берегу, смотрится в воду, если набежит облако, и скроет на время солнце, со временем мы стали чаще смеяться, шутить. Когда смеясь, она выбегала из воды на песок, ее отец однажды процитировал: «Купание здесь до того хорошо, что я, окунувшись, стал смеяться без всякой причины» Ах, Антон Павлович… Антон Павлович. Умный, ироничный, добрый, и казалось бы не надо мечтать о том, чтобы построить санаторий для сельских учителей, но как вас не хватает…
Но очень скоро мне стало совсем не до смеха. Я вдруг, почувствовал, что влюбился в эту еще девочку. В эти широкие монгольские скулы на тонкой шее, пухлые губы, вообще, по-детски большой рот. В ее муаровую татарскую кожу, покрытую на руках, ногах и спине мелким черным пушком (Земфира и не молодой Алеко). А главное конечно, роскошные волосы, отец сказал, что она не послушалась их с матерью и недавно самовольно обрезала косу, и темные, еще с матовым оттенком пережитого глаза, по-восточному печальные.
- Пап, можно я поднимусь по Царской тропе?..
А я все больше, кажется, просто сходил с ума. Было очень не ловко, и трудно скрывать. Но и не ходить вместе с ними, отказаться, было тоже не ловко (вот все-таки Цвейг, но наоборот, инвалидом-стариком был я, а не она, и я был отчаянно влюблен, а что касается Тургенева… то не было жалости, я изначально был восхищен ею, и ее не современной, не здешней даже красотой, она словно вышла вся с краснофигурной керамической вазы античного Боспорского царства, так что: - Можно я поднимусь по Царской тропе… в моем воображении то была тропа еще того царя, того царства). Но я бы хотел все-равно, чтобы ничего не было и из недавнего: ни революции, ни войны в ее биографии. Которая так горько начиналась. Да и моя тоже… Но если я после долгих сомнений и поисков, нашел отдушину в искусстве (мое «золотое руно»), то она сама представлялась мне готовым произведением (как всегда в любви переоценено). Надо ли говорить, что она  в отличие от поздних красавиц, даже более зрелых представляла все-таки своей биографией впечатление не то, что отсутствия пустоты, а собрание чего-то невыразимо мудрого, потому что страдания как известно многому учат, если не убивают совсем.
А тем временем мы с ее отцом искали опоры, как на карте отыскивали необходимые точки, в своей памяти.
-Вот там, когда вы спускаетесь к морю. Может обратите внимание… Хотя я был маленьким. Я помню еще когда был птичий двор, индюков, гусей. На моих глазах гадкий утенок превращался в великолепного лебедя не раз. Но сразу за птичником, и за тысячелетним деревом, как рассказывал папа, начиналась  дорожка, по которой вы и сейчас торопитесь к морю. Мимо земляничных деревьев… Мой отец ведь работал в саду… Там возле деревьев, у которых шершавые шарики действительно похожи на землянику, пока не начнутся виноградники в стороне, всегда было темно, тенисто, но потому-то так весело всегда улыбались пятна солнца… Не различимые в тени темные бабочки, которые присаживаясь к стволам деревьев, как будто сливались с ними. Это был сказочный мир… И борода отца серебрилась. Он мне казался таким значительным, величественным. И казалось бы вот прямо тут: колючие каштаны, я к ним привык с детства, чинары, их плоды – были моими любимыми игрушками. Но весной откуда-то, я не знал откуда, приносили ландыши (я слушал его и не мог понять, за чьих он в разгоравшемся споре: за физиков или за лириков).   
-Как же вы ее… удочерили? –невольно вырвалось опять у меня.- Простите ради бога.
-Она была первое, что мы увидели, точнее, что мы заметили, по возвращении. Она была такой же красивой, только маленькой, исхудавшей, больной, в это трудно поверить, но в действительности она не совсем здорова. –Как? – Да, поэтому мы здесь. –Разве вы не отсюда? –Нет. Нам некуда было возвращаться. А она сидела и играла … с черепом. Да-да. Я понимаю, что это звучит совсем уже как –то театрально. Но это такие декорации, мы приехали сюда, вернулись, спешили, практически сразу после… после того как они ушли, были прогнаны нашей доблестной Советской Армией. – В конце войны?-Да, еще была война. Так что вы не смотрите на этот сад… здесь тогда ничего не оставалось: ни одного деревца. Она не была совсем брошена. Нет. С нею была слепая старушка (Гомер возник в моем воображении при всей нелепости). Она была первым светлым… то есть конечно, смуглым, черным, но «светлым» пятном от встреченного на всем пути через Краснодон и в Керчь.   
- Твоя спина совсем обгорела… Папа.
Мы оба вздрогнули. –Не надо об этом, я же не помню, забыла. Здесь такие деревья, море…
Я задумался, вот что собственно говоря такого было бы, если бы не было войны, если бы эти декорации как раз никогда не менялись? Была бы эта девочка, еще красивее, хоть это трудно себе представить, может с пустой глуповатой, но счастливой, я себя убеждал, счастливой мордашкой, какой она и должна была, обязана была быть. Господи, ей бы еще сказки тогда было читать… А так между ней и всем остальным всегда будет стоять вот это: то, что солнце предательски светит на кости. Море не всегда бывает черным, или синим. Деревья могут вырасти заново, за 10-15 лет. А вот другое…
Меня словно пробудил смех. Она намазала спину отцу маслом. А сама что-то ела, персик… И мне вспомнилось опять искусство, которое тоже защищалось недавно здесь, на этой самой земле, и на картине тоже черная, смуглая девочка. Серов. И она тоже залита томным светом. Картина написана за 20 лет до революции, до Первой мировой войны.
Однажды, мы столкнулись с ней вечером, у моей дачи. Что она там делала, я не знаю.
- Не хочешь войти?
- Можно.
Мы сели. На ней было ситцевое платьице, едва прикрывающее грудь. Она кашляла. Я только сейчас это заметил. Протянул ей платочек.
Она прищурилась (а глаза у нее и без того были маленькие, монгольские) и спросила:
- Вы знаете? Вы похожи на итальянца.
- Нет (а про себя я подумал почему-то слава богу, что не на немца).
- Вы женаты?
- Да. Как советовал Сократ…
-Кто это? – она улыбнулась, - ваш  знакомый?
Она встала, прошла к столу, окно было открыто, перед ним шумело море, хотя был штиль, и ни одна ветка не качалась:
- Это ее? – указала она на висевшие вещи. И не успел я ничего ответить, как она уже перебирала своими длинными тонкими пальцами женины платья. Выбрала голубое. Примерила на себе. Оно было ей слишком широким, большим. Хотя моя жена- «Женщина в голубом» Сомова, но она-то «Девочка на шаре» Пикассо, автора «Герники» еще времен Гражданской войны в Испании...  Бретельки ситца висели на худых ключицах. Она, распевая себе под нос, что-то вроде (наверняка из оперы, сейчас не вспомню): «- Я женщина! И значит, я богиня!» Стала кружить перед зеркалом и передо мной. –«Она первое что мы увидели светлого на этой земле. Она была еще маленькой и играла...» Она и сейчас была всего только девушкой. Лишенной детства. И старалась зачем-то мне понравиться.
-А вы художник?
-Да, то есть нет.
-Это как?
-Был. Когда-то. А так историк искусства. В Ленинграде…
-В Ленинграде…-протянула задумавшись она. -Там красиво?
-Очень.
-Лучше чем здесь?
-Нет, понимаешь, -я наверно развернулся к окну: она шуршала, как будто переодевалась или поправляла платье перед трюмо.-Ленинград… то есть Санкт-Петербург, конечно…
-Как?
Я обернулся. Она стояла все также с голубым платьем в руках, и смотрела своими печальными глазами снизу вверх (только в силу разницы роста): -Ты разве не знаешь?
-Такого города? Нет. Это что немецкий город?
-Нет! Это название Ленинграда в прошлом…
-Там тоже были немцы?
Я растерялся. –Нет, Алиса. Это так назывался город, построенный в начале 18 века, понимаешь, двести лет назад, императором Петром Первым.
-Кем-кем?
-Ты не ходила в школу?
-А, папа со мной занимался, теперь вспоминаю. Так что же вы там живете?
-Да. Его называют северной Венецией,-  я полез в свои вещи, чтобы достать из книг, которые взял с собой, там были виды Венеции, Флоренции, чтобы показать ей.
-Красиво. Я видела, у папы тоже есть такие… репродукции, картины.
Воцарилась тишина. С минуту-другую мы молча смотрели друг на друга. Она, лежа на кровати, поверх нее голубое широкое женино платье, совсем как морские волны. Я, сидя на стуле.
- Я жалею, что я больше не художник.
- А то, что?
- Я бы нарисовал твой портрет.
- Зачем? Можно сделать фото. Я знаю где.
- Нет. Это другое. Понимаешь…
- Не понимаю, - она скривилась в смущенной улыбке, на щеках выступили ямочки.
- А вообще это наверно красиво или скучно?
-Что именно?
-То, чем ты… ой, простите, вы занимаетесь: история, искусство.
-Это же сама жизнь… Я хотел ей сказать еще что-то, но затем вспомнил как в страшные блокадные зимы мы топили печь, буржуйку антикварными альбомами, Дюрером, книгами, как выменивали это на кусок хлеба, масла.
-Жизнь… Разве искусство это жизнь?
Я осмелился. Подошел к ней. Склонился и…. мы обнялись. Я до сих пор помню вкус ее соленых, как море, как будто она впитала его в себя, волос. Я целовал ее волосы.
- Хм, хм.
Мы и не заметили, как в комнату вошла жена. Она не разделяла моего увлечения этой девушкой и ее отцом и потому Алиса и она были до сих пор не знакомы. Я сделал вид, что ничего не случилось и на самом деле ничего не случилось: и Цвейг, и Тургенев соединились, на время одолели даже Сомова, Серова и античных греков, только может быть не агапе. А может во всем виновата была проклятая война и еще что… И я пошел проводить Алису.
Когда мы спускались по ступенькам террасы дачи, я взял ее за руку.
-Алиса, тебе надо учиться. Если хочешь приезжай в Ленинград?
Она пожала плечами: -Если папа отпустит, почему нет. Хоть погляжу на северную Венецию. Но мне бы хотелось в Париж.
-Почему?
-Видела в кино, к нам приезжает кинематограф, разве вы не ходили в пансионате? А Париж-очень красивый город. Город любви. Елисейские поля-самая длинная улица в мире, правда?
- Да, конечно (хотя это было не правдой, а как же Бродвей, или даже Красный проспект в Новосибирске, огромном городе, который рожден совсем недавно, но пусть думает, мечтает о Монмартре). Если еще папа отпустит…
Она рассмеялась (как после купания в море). Когда я вернулся, жена спросила:
- Это и есть твоя Алиса?..-она вешала платье обратно.
- Почти.
Она обернулась, испуганно глядя на меня. Наверно она тогда подумала, что я сошел с ума. И пожалела, что это случилось здесь, сейчас: 10 лет после войны, на юге.
- А почему она была в моей ночнушке?
-Разве? Ты знаешь, а мне представилось платье, совсем как на той картине, помнишь?
-Не помню. Ботичелли?
-Нет.
-Ах, да. Кажется на картине кисти Ботичелли очень мало одежды…
-Сомова.
-Васса.
-Что с тобой?
-Ты сам вдруг вспомнил Вассу –так кажется ее звали, Сомову. Подругу, еще до революции.
-У этой девочки никого не осталось в войну… Она еврейка, то есть наполовину, и… еще татарка.
- Большая история и история «маленькая» (а я подумал при ее словах, ах Антон Павлович, но вы же все знали: « к черту твое человечество, если ради его счастья людей надо топить или вешать», «Скучная история»)… А родители? Она же с отцом, ты сам говорил. С этим как его, он еще какой-то лауреат, физик. Как его фамилия? Ты говорил отчаянно смелые люди. Ничего и никого не боятся. Говорил, что он даже был пулеметчиком у Врангеля. Хотя, физики сейчас в особом почете.
-Ясон.
-Ты шутишь?
-…Язон Константинович… корабль «Орел»…
-Но она не похожа на русскую, да, также как на бедную девочку с грустной историей. Хотя ей конечно, по-моему, еще детские книжки читать. И это при таком отце. Впрочем, я ее совсем не знаю.
-Они не настоящие родители, понимаешь. Говорят, встретили ее, совсем еще девочкой, играла с черепом…
-Играла с чем? С чере…пахой?
-Нет, с черепом... Он так и сказал. И еще добавил, что это выглядит почти театрально.
-Вильям Джонович Шакспир?.. А причем здесь театр?
-Не знаю (я вспомнил Верещагина: «Удачу», и конечно, «Апофеоз» и еще вычитанное из критики его работ: «не живопись, а документальные факты…»).
-Может быть ты не так его понял? Черепахи здесь должны быть обычны, правда я видела только ежиков и лягушек, которые дают прямо днем бесплатные концерты.
-Да, а вечерами стрекочут кузнечики. И каждый куст в  садах как гирляндой зажигается светлячками.
Удивительно все-таки...
- Что?
- Как мы как раз сохранили такое восприятие. А ведь здесь Чехов написал «Скучную историю»…
-"Как можно писать стихи после такой войны..."  Вот потому и стараются все замолчать, оставив один массовый героизм. И предложив «общество потребления», так кажется ты говорил, это называют у них?
-У кого?
-У проклятых империалистов… Я здесь впервые увидела, ты не поверишь, только не смейся, сосиски в целлофане...
- Я и не смеюсь. Да, удивительно это. «Догнать и перегнать»… Интересно: "догонит ли Ахиллес черепаху..."
-Что-то тебя потянуло на меланхолию, и античную мифологию.
-Это не античная мифология, это математическая задача.
-Нет, это не математическая задача…
-…Тахо-Годи, Струве, Тураев, Виппер, Лурье... Ты помнишь?
- Нет. Только то, как мы пытались согреться, как жгли книги в буржуйке. Постой. Тахо-Годи еще не публиковалась… Виппер разумеется старший. Струве, тот что В.В.?
– Конечно.
–Лурье? Исидор Менделевич? Соломон Яковлевич? Абрам Яковлевич? Моисей Львович? Который?
-Моисей Ильич.
–Это ты путаешь, это было  до войны, когда его репрессировали…
-Я тебя понимаю, из Ленинграда…
- Не будем обманывать хотя бы себя, мы давно не из Ленинграда.
– Хорошо, не из Ленинграда, но все-равно из холодного, но красивого, главное молодого края… перенеслись в Крым…  И эта молодая, симпатичная, печальная и больная крымчанка, девушка... Никитский ботанический сад: и всюду розы, розы, розы. Боже, кто бы мог подумать еще 10 лет назад. Там на Невском, зимой 41-42-го года... И это совсем не театрально.
-Я не могу теперь смотреть на кошечек, собачек. Ни на стариков, детей. .. Здесь, в Ялте, бедный, кашляющий Антон Павлович писал свой знаменитый рассказ. Это же было всего меньше, чем за полвека до...
-Она была немка.
-Кто? Книппер?
- Нет, не только она. Фон Дидериц...
–Не только она. И Ольга Берггольц, и Бруно Фрейндлих тоже из «наших» немцев. И Биберштейн.
-Кто?
-Никитский ботанический сад… Да. И Марина Арнальдовна.
-Арнольдовна?
–Нет. Арнальдовна.
-А кто такая Марина Арнальдовна?
-Не имеет значения.
–Нет, скажи.
–Из сормовских времен. Мы мальчишки ее ненавидели, дразнили и боялись. Классная дама для дворянчиков, для нас в принципе так, дразнить ее было не обязательно…
–Но сейчас нет ни таких собачек, ни дам, ни кавалеров... Рододендроны есть. А кавалеров нет. Да и бог с ними, с этими курортными романами, адюльтерами. Это все ни к чему.
-Они ее тоже здесь встретили, только 10 лет назад, удочерили, встретили прямо здесь, то есть не здесь, в Керчи. Ты слышала про заброшенные каменоломни?
-Понятно. Но сейчас этим никого не удивишь. Разве мы …
-Да, прости, - я поспешил к ней навстречу, чтобы отдалить тяжелые воспоминания о войне, о блокаде, но дело даже не в этом: когда все думали, что все закончилось, вот она Победа, начались аресты среди знакомых, родственников жены, мы не были в Москве, 16 октября 41-го года, но были родственники, знакомые жены, правительство ничего не сообщало, не предупреждало о том, что немцы творят с евреями, с советскими гражданами, коммунистами, мы читали это между строк в газетах, питались слухами, как и все, а в 47-м году, сами были в Москве, когда начали линчевать врачей, аптекарей. Хотя, это конечно другое. Но намечалось как будто что-то страшное. Родители, теща и тесть, мы все не спали всю ночь. Жена сложила сумки, с парами белья. Допровские корзинки… Брали друг с друга клятвы, что если кто останется, то чтобы не бросал родителей, детей. И ликование… когда вдруг в газетах о фальсификации дела. А затем начались бесконечные освобождения людей… И знакомые, родственники, все вдруг включались в важную работу. Вот первый раз за много лет, мы вырвались в Крым. Пока мы так стояли и смотрели в окно, наконец, ворвался ветер. И я будто увидел как в море, далеко проплывает корабль (на фоне всего, наверное, Ясон-обольститель не самое худшее, что могло  бы встретиться девушке, или молодой девушке может даже при всем пережитом хуже, и там тоже играют и проигрывают в кости, хотя сама «Аргонавтика» даже и не для молодой девушки «невыносимо скучна», «географ победил поэта», одних только героев 54… так Аполлоний во всяком случае представляет их в начале поэмы, обычно пишут, недоумевая про их биографии, что они еще и «бесполезны»-их нет среди действующих лиц, но я не помню… а может они в походе за руном гибнут?.. ).
-Не беспокойся за нее, она еще маленькая, у нее все впереди. Она еще в космос полетит, или в стратосферу, у нее же отец физик. А ты сам знаешь, рассказывал, они сейчас там такое затевают, готовы, когда опять не спокойно, снова проклятые империалисты, весь мир удивить...


Девичий альбом 1943-го года

«Лечу с приветом к моему дорогому лету!
Прошел месяц, а я как видишь, тебя не забываю. Надеюсь, что, и ты меня тоже. Хотя от тебя я давно не получала весточки. Не знаю: жив ли? Здоров? Не ранен? Не знаю, но пишу, по старому адресу. Вдруг, найдешь, прочитаешь, вспомнишь обо мне».

Шел второй год войны. Она писала свое первое письмо в неизвестность и вспоминала о том: как все начиналось?

 
Коллеги беспокоились за нее, в их школе сегодня ждали «высокое начальство».
Она не сразу заметила его в череде входивших «гостей», где-то сзади… Водитель, зашедший из любопытства?.. Может быть учился здесь?.. Подтянутого, но совсем не высокого, хотя мама затем называла высоким:
- Так вот, значит, Вы где?
Они встречались уже раньше: глазами. Город был не такой уж и маленький. Но видимо сама судьба вела их друг к другу.
- Выходит, Вы воспитываете наши юные души?
В этом вопросе, во всем его виде и поведении так и сквозила ирония. Как будто бы она-очевидно же, младше, лишь закончившая полную школу и тем получившая возможность работать теперь учителем (а она-то хочет идти на завод, на фабрику), была и в действительности его учительницей, а он-учеником, и даже не бывшим.
- Хотите, я возьму над Вами «шефство»?-родилось это тоже как-то вдруг, ответила она.
- Когда?
- А хоть прямо сейчас.
Но он  обещал зайти за ней завтра.

Именно это завтра она теперь вспоминала:
она никогда не говорила ему или все-таки говорила, что любила уже, однажды, одного человека. Ей казалось теперь, что это было очень давно. Конечно, еще до войны им пришлось расстаться. И тогда она чувствовала себя такой потерянной, растерянной и глубоко несчастной. Теперь… когда такая война, наверное об этом даже вспоминать глупо. Как только она, такая юная, могла подумать, что жизнь для нее тогда потеряла всякий смысл. Теперь она это отчетливо видела, что настоящее счастье для нее тогда было еще возможно. Может быть, она и теперь все еще была счастлива, когда продолжала надеяться, ждать и писать, несмотря ни на что, в неизвестность, эти самые письма. А тогда…

На другой день. Выйдя с урока, она подошла к окну школьного коридора, как вдруг увидела его: на противоположной стороне улицы. Он стоял и смотрел в окна школы. Ей даже показалось, что он ее заметил.
Тем вечером они отправились впервые домой, вдвоем. Он ждал ее после уроков, - она ему тогда так и сказала, и они оба поняв друг друга улыбнулись, -после уроков, совсем как мальчишка-одноклассник. –А расскажи-те… расскажи мне о нем? – Нет, это уж совсем не серьезно…
 
Через неделю он спросил ее:
- Зоя, я хочу познакомиться с твоими родителями.
- Для этого прошло еще слишком мало времени, Игорь. В любом случае, не стоит их пока беспокоить.
Но мама случайно заметила его, провожающего… (провожающего… Сейчас она вспоминала, как провожала его, когда началась война, как затем от него ждали и так и не получили ни одного письма, но она пишет, теперь уже в отряде). И он ей понравился. Казалось, что она была просто от него в восторге. Она так и сказала, после его ухода: - Молод, красив, высок, хорошо сложен, обаятелен, наверняка весел и остроумен.-Мам, откуда ты это можешь знать?  -Если бы мне было столько же сколько сегодня тебе… Ты знаешь он даже чем-то похож на папу, когда я его встретила. Почему ты не приглашаешь его в гости, поужинать с нами?

Как странно, выглянуло солнце. Тогда, это ведь было всего год назад, до войны, оно светило так же ясно. Странно, кажется, природа ко всему человеческому совсем бесчувственна и даже как будто бы и безучастна. А мы радуемся вместе с ней. Стоит набежать тучам и нам становится грустно. Выглянет солнце и у нас также светлеет на душе. Но где-то в газете она не так давно вычитала тоже чье-то: Как могут петь соловьи, когда кругом такая война?!
Получается и какая может быть любовь? Но ведь люди любят. Тем более сейчас надо, надо любить человека...  Любить Человека?! После всего?..
 

 
Он сидел в своем кабинете. Теперь он был начальником. Получил так сказать повышение. Вернувшись в родные места. Кто-то теперь искал его расположения. Заискивал. Трепетал. Боялся. Кто-то –и им он был особенно благодарен-не скрывая, бросал ему полный ненависти и презрения взгляд. А он работал с бумагами, но за каждой были люди. Аккуратно разложенные листы на столе. Папки, папки, папки. Отдельные, еще неподшитые в них листы. Много листов. Почти в каждом –  имена и фамилии, многие знакомые.
Он устал. Отставил бумаги в сторону. Пытался собраться с мыслями…
На секунду-другую, он снова прислушался, ему показалось, что он слышит что-то очень знакомое, какая-то значит популярная мелодия: радио. Он подошел. Сделал погромче, затем не спешил сразу садиться, он устал, сидя за столом, подошел к окну, чтобы открыть форточку: погода прекрасная... И тут он вспомнил про нее. Едва ли не впервые… за все последнее время. Что тогда было за время! И в противовес той, что пела по радио, он вспоминал твердо и уверенно:

День и ночь роняет сердце ласку,
День и ночь кружится голова,
День и ночь взволнованною сказкой
Мне звучат твои слова.

Стоп. А что если ее имя, он тоже встретит в одной из этих бумаг?! Что ему тогда делать?!

 
 «Здравствуй, мой любимый и родной!
Почему? Зачем? Разве я так ни разу тебя и не называла? Не знаю: где ты сейчас? Жив ли? Ранен? Не дай бог, в плену? А мы воюем…
Сегодня по московскому радио передавали вальс, под который мы когда-то с тобой в первый раз танцевали».

И тут она снова задумалась: а что если война продлится еще год, а может быть два? А что если? Нет-нет. Этого не может быть. Это и есть паника. Это трусость. Это малодушие. И есть сродни предательству. И это действительно играет на руку врагу. Если так будут чувствовать и думать десятки, сотни, тысячи, миллионы?.. И все-таки, а что если новой встречи уже никогда не будет? Каждый день отправляются люди с заданиями, и она тоже участвует в этих ночных, как если бы они были преступниками, вылазках.



Она открыла глаза: ничего не могла вспомнить, понять. Где она? Ей, вдруг, стало душно. Она попыталась подняться, как что-то острое пронзило ее. На мгновение она снова впала в забытье и не могла слышать своего стона.
- Зоя, Зоя, тебе нельзя сейчас двигаться. Лежи, лежи спокойно. Да что с тобой прямо такое…

Она не могла поверить: перед ней сейчас склонился он. Он говорил с нею. Это ведь был его голос? Его глаза? Но где же они? Что с ней? Это его рука гладит ее волосы, старается успокоить.
- Я люблю тебя…
Она не слышала своего голоса, слова как-то выходили сами собой, но она чувствовала такую немощь, что получалось само собой шепотом.
- Я люблю тебя.
- Молчи, молчи. Тебе нельзя сейчас говорить.
- Пить…
- Обещай, что не будешь пытаться подняться. Я только принесу воды.
- Нет. Не уходи…
Она сжала его руку. Ей стало плохо.

Она очнулась несколько дней спустя. Слабой, ей даже не пришло в голову пошевелиться, но с ясным сознанием. Она просто открыла глаза и сразу узнала стены походного лазарета. В маленькое окошечко проникали солнечные лучи. Кажется, день снова тоже был ясный.
В палатке никого, кроме нее, не было. И тут она вспомнила все: голос, глаза, руки… Нет. Она была уверена: ей не могло это показаться.

Вошел Алеша. Увидел ее проснувшейся, улыбнулся, как-то необычно, не скрывая своих чувств, подбежал к ней, схватил за руку, поцеловал, искал ее глаза. Принес ромашку… Зачем это? Ромашка…
Она молчала.
Лишь только хотела что-то сказать, как услышала в ответ торопливое:
- Молчи, молчи. Ты еще слишком слаба, - сказанные слова были не просто теми же, они были сказаны, повторены с той же интонацией, тем же самым голосом. Так значит его голосом, - поняла или только подумала, теряясь в догадках она.

Она не любила его. Хотя, он с такой заботой и вниманием относился к ней и раньше. Раньше –не значило: до войны. Раньше означало здесь. В лагере. Настолько, что сейчас она даже стала корить себя: - Почему? Почему она не может хотя бы взять и пусть иначе, не также, но полюбить его?
Только сейчас она открыла для себя: какое у него – открытое, доброе лицо, даже красивое. Она решила рассмотреть его лучше: широкий лоб с копной слегка вьющихся черных волос, тонкие брови, большие зеленые глаза, такие же зеленые… Или нет. У него другие. И любоваться им она больше не могла.

Она вернулась в отряд, в строй  только через месяц. Все это время она была и не была одна… Ромашка…
 Вернувшись, оправившись после полученного ранения, она заметила лицо одинаково чужое и так ей хорошо знакомое: сейчас многие лица кажустя именно такими. Оно принадлежало человеку из довоенного прошлого, из той почти не реальной теперь жизни. Они узнали друг друга, но не сразу. Это была Его сестра. Когда узнали, Она подбежала к ней столь стремительно, как только сейчас была способна. Они обняли друг друга, расцеловались. Но на вопросительный взгляд ее глаз, та опустила голову и лишь покачала головой:
- Не-еет!

Ей захотелось побыть одной. Она никого не хотела сейчас видеть. Даже ее.

Нет она не верила. Она отказывалась в это поверить. Она не желала думать об этом. Потому что любила. Верила и ждала. К тому же, сердце не могло ее обманывать, она чувствовала: он жив, он обязательно жив. А она? Она же ей просто сказала, что ничего о нем не знает. Сейчас многие так: пишут-пишут, и не получают ответа. А затем проходит время и вдруг эти письма, неведомо кому писанные и когда, получают отклик. Она вернулась к своим письмам.

Когда пошел дождь, то просто закрыла тетрадь.

Он подошел к окну в своем кабинете. А сегодня вот дождь. По радио какая-то легкая музыка. Снова эта легкая музыка. Он уже заметил, что как только дела у «них» на фронте складываются не удачно, так по радио начинается легкая музыка. Но он вдруг опять вспомнил о ней. Это как боль, как ранение, до войны он и не мог подумать что это значит, но которая нет-нет да заноет, напомнит о себе. Он и не предполагал: что так сильно боится ее не встретить, не увидеть. После войны даже не додумывалось. Он с некоторых пор понял, что война вопреки всему, что делалось, что говорилось, особенно в первые дни, будет долгой, она может быть будет очень долгой. Может быть даже никогда не кончится… Хотя нет, что это? Конечно, она когда-нибудь кончится. Она обязательно кончится. Почему? Что дает основания ему так думать? Просто потому, что все войны всегда заканчивались. Об этом разве не писалось в школьном учебнике истории? Тех, что появились до войны. Школа… боже, как это было давно. Как если бы прошла целая жизнь. Он поймал  себя на мысли, что думает как старик. Это он-то старик? В 25 лет?.. Нет, конечно, они и раньше называли друг друга так, и Володька говорил ему: «Послушай, старик», -и он также говорил Володьке. Хотя, какие они старики?.. А Она? Она тоже теперь «старуха»? Нет, девушек, женщин, особенно молодых и красивых, даже если они учительницы в школе, мы так не называли. Жива?.. Ранена?.. В плену?.. То есть угнана на работу?

Почему? Как так могло произойти, что он мог не заметить этого? Что боится ее не встретить.
Понадобилась значит война, эта разлука, этот страх, чтобы понять, что она – была его, только его женщиной, которую он дал себе потерять. Он даже не боролся. Он сам позволил себе это сделать. Точнее ничего не делать. А без нее? Что? Вся его жизнь уже не казалась ему столь значительной. Что он делал до  войны?.. Постой. Что в ней было? Такого? Но умри он сейчас, он не оставит после себя никого, кто бы просто вспомнил о нем. Ни жены, ни детей. А она? Она? Она разве о нем вспоминает? Все последнее время перед войной он был рядом с человеком, вот так близко, которого любил и что же? Так, всегдашняя занятость, чем он занимался?.. Редкие встречи, разговоры, эта полуирония, ощущение, что все еще впереди, что все еще можно сделать, и дружеские поцелуи, объятья.

 
Она задумалась, уставшая, только что вернувшаяся заново к жизни: чего бы она хотела? Зачем было нужно это возвращение? Конечно, если бы не было бы войны…
Ее взгляд скользнул по носилкам. В отряде теперь было много новых людей. Носилки были прикрыты так, что оставались видны только ноги в ботинках. Они не естественно болтались, страшно не естественно, она поняла: это потому что в них не было жизни. Брезент прикрывал голову. «С задания вернулись не все» - снова скажет Петренко, он так снова скажет, подумала она. Вот что это в действительности значит. За все время она кажется уже привыкла к смерти. Сама эта мысль показалась ей невыносимо страшной, привыкнуть к смерти? Разве можно к этому привыкнуть? К тому против чего восстает все живое, ведь тогда уже не стоит и жить. Как это не стоит? Если не стоит жить, это значит сейчас позволить им, отдать им то, что по праву принадлежит только нам. Наш город, нашу землю, нашу страну. Наши завоевания. Нашу Родину!
Месяц тому назад с такого же задания не вернулась Ася, ее подруга, нет, они не были знакомы до войны, она сделалась подругой здесь и тем была как-то на порядок взрослее, солиднее что ли, чем те подруги, хотя те подруги были как раз милее, именно потому что напоминали, что было же время другое, когда не было войны, но вот она есть.  А Аси нет. И вот она рядом с другими разгребала тогда мерзлый снег, землю, чтобы вырыть могилу. Земля поддавалась им с трудом.
Чувства захлестывали ее: боль, ненависть, желание мести. И эта мерзлая, отказывающая принимать Асю земля. И, в конце концов, ей хотелось только одного: спать, усталость буквально валила, она сбивала ее с ног. И где-то она была даже благодарна, что не оставалось времени для того, чтобы думать, потому что мысли все были страшные, как один. Она первый раз тогда поняла, что значит когда с «задания вернулись не все».
Но с того дня, засыпала и просыпалась она как будто с одним чувством. Она никогда ни к кому не испытывала ненависти. Оно тоже открылось в ней с этой войной. Чем больше своих подруг, друзей… Ромашка… она улыбнулась… хотя зачем сейчас, почему эта улыбка… эта запретная улыбка… нет, нельзя позволить им, войне запретить улыбаться… но они теряли, теряли людей в отряде, несмотря на то, что приходило все больше, больше новых, незнакомых, хотя они признавались, что были не из их мест, а откуда-то западнее. И это чувство ненависти, не бывалое раньше… Тоже росло. Казалось и она тогда делается сильнее, значительнее вместе с ним.

А в город тем временем пришла весна. Хотя, казалось, ее здесь никто не ждал.
Только птицы, ни на что не взирая все также праздновали ее появление. Солнце становилось все ближе, дни дольше, тени резче. В лесу ее приход ощущался иначе. Она – городская… фабричная? Нет, не успела… не успела сделаться фабричной… но девчонка, казалось  впервые сейчас заметила это. И даже снег, который на улице в городе просто становился грязным, здесь скрывал… первые цветы. Подснежники… Они так и называются.
Странно, если бы не война, их лесное, как для зверей, хотя они не звери, они люди, и это их город, но вот оно –лесное  убежище, и она вряд ли когда – либо сделала это открытие. А может быть и война тут тоже была не при чем?

«Дорогой мой, любимый!
Вот и пришла весна. Как же долго я тебя не вижу. Но как видишь… как видишь, я улыбаюсь самой фразе… но как видишь, пишу и все это время я живу только надеждой на нашу встречу».

Погибнуть? Ей сейчас это было совсем не страшно, каждый день видя смерть вокруг, она почти с нею смирилась. Жажда победы и справедливости, нет это не ненависть и не месть, проснулись в ней. Но иногда ее посещал страх. Страх, что она так и никогда больше не сможет его увидеть. И она поняла, что ее любовь-ее счастье, ее отдушина, была именно сейчас, здесь ее слабостью, делала ее уязвимее.

Если бы он был с ними. Это было бы счастье. Даже если была бы война. Господи, что она такое думает. Получается счастье, когда вокруг война. Но почему его нет? В ее голове проносились одна за одной мысли, оправдывавшие, одинаково его жизнь и спасение. Ни одна из которых, в действительности, не являлась правдой. Но почему, если он жив, она почти не сомневалась в этом или все- таки ей так этого хотелось, но почему он не с ними, не в отряде, в лесу.

 
Казалось, пот прошиб его. Сердце бешено заколотилось. Он нашел то, что искал и так не хотел найти. Ее фамилию в списке тех, кто подлежал отправке в лагерь. Она была еврейкой. До войны он даже не задумывался об этом. Ее имя, только буквы стояли в списке тоже, рядом с фамилией, и тремя десятками других имен и фамилий. В смятении он даже не сразу заметил, что инициалы все-таки были не те.
Однако, никакой ошибки тут не было. Это была ее мать. В сущности они не успели познакомиться. Сейчас он досадовал, он же говорил, что хочет познакомиться с ее семьей. А впрочем, судьба их еще оставалась неизвестной. Может и она в каком-то только другом списке. Значит и они…

Сегодня вечером ему особенно нелегко было возвращаться с работы. За два квартала он остановил машину, отпустил шофера и пошел пешком:
- Скоро комендантский час. В городе вечерами орудуют бандиты, партизаны.
- Я успею дойти.

Раньше недалеко от их дома была маленькая церковь. Закрытая до войны. До войны он ни разу и не поинтересовался что в ней, да и зачем. Сейчас внутри было темно. Горели несколько свечей. Он поймал себя вдруг на мысли, что не знает слов ни одной молитвы. И потому обратился к богу с теми словами, что просто лежали у него сейчас на душе.
Потом он и сам не заметил как очень скоро оказался во дворе ее дома. Вошел в подъезд. Волна воспоминаний накатила на него. Иногда он провожал ее. И они еще подолгу стояли вот здесь вдвоем. Как давно это было. Их квартира. Постучаться? Или нет? Что ему скажут? Зачем? Почему мысль прийти не приходила ему в голову раньше? Он еще долго стоял на площадке первого этажа: не зная стоит ему подниматься или нет? В подъезд никто не входил. Война и тут напоминала о себе. Выкурив сигарету в подъезде (уже начался комендантский час), он вышел и пошел домой, той, так хорошо знакомой ему дорогой.

Никого не будет в доме,
Кроме сумерек. Один
Зимний день в сквозном проеме
Не задернутых гардин.

Только белых мокрых комьев
Быстрый промельк маховой.
Только крыши, снег и, кроме
Крыш и снега, - никого.

И опять зачертит иней,
И опять завертит мной
Прошлогоднее унынье
И дела зимы иной.

И опять кольнут доныне
Не отпущенной виной,
И окно по крестовине
Сдавит голод дровяной.

Но нежданно по портьере
Пробежит вторженья дрожь.
Тишину шагами меря,
Ты, как будущность, войдешь.

Ты появишься у двери
В чем-то белом, без причуд,
В чем-то впрямь из тех материй,
Из которых хлопья шьют.

Стихи. Пастернак. Когда-то они были. Они тоже были. Хотя что это он? Они есть и сейчас, возможно другие стихи. Но тем они значительнее, потому что именно сейчас их хотят слышать. Он свернул за угол. Уже смеркалось. На улицах не было ни души. В городе действовал комендантский час. Из-за непрекращающихся вылазок партизан опасность сейчас грозила любому… Любому, кто носит ту же форму, что у него... Но именно сейчас ему хотелось снова закурить. Пачка была к счастью пуста. Навстречу двигался военный патруль. Это они, потому что двигались все-таки осторожнее, крадучись, держались теснее. Он заговорил первый, попросил у них сигарету. Они дали ему две:
- Сейчас вы вряд ли это где-нибудь купите, - сострили, наверняка боятся, - подумал он про себя и в душе гордился теми, кто нагнал на них такой страх.
Обменялись последними новостями, даже не стали предупреждать про опасности, об этом и новости, и разошлись.

 
Наступивший вечер, в городе темнеет позже, конечно ведь там есть фонари, окна, которые зажигают в домах, наступивший вечер напомнил ей один из тех, что они проводили вместе, сидя где-нибудь в кафе. Он редко решался проводить ее сразу до дома, она как-то не охотно или ему казалось, приглашал его к ним домой. Однако у них даже сложился свой ритуал прощания: сначала они переходили из одного в кафе, они были чуть ли не в каждом кинематографе, по соседству, в другое, затем выходили на улицу, проходили одну-две остановки, затем еще долго ждали трамвай, свой трамвай, пропуская остальные, чтобы оттянуть прощание, затем, когда наконец подходил четвертый, пятый, шестой, они садились, он проезжал тогда одну остановку вместе с ней и выходил.
Это так просто надо было только вырвать свою руку из ее ладони, отвести взгляд. Пожелать доброй ночи.
А затем? А затем никаких прощальных поцелуев или объятий, только взмах рукой, сдержанный, дружеский жест? Но она обязательно его дожидалась, прежде чем повернуться спиной. Затем он шел, а трамвай следовал дальше, она знала что он сейчас смотрит ей вслед, но не решалась обернуться.
Она заснула.

А утро принесло неожиданность. Алеша.
Он объяснился ей в любви. С ней это было впервые. До этого никто , даже Он, никогда ни разу не говорил ей еще таких слов. Она не была растрогана ими. Лишь еще больше почувствовала себя виноватой. И солгала. Может быть тоже в первый раз в своей жизни. Было противно. Но не от того, что она сделала вместо слов. Хотя и солгала не словом. Не словом, она поцеловала его и утешила (кого больше?).

Через день те, кто уходили, «с задания вернулись не все». Среди тех, кто вернулся, Алексея не было.

Алексей не мог сидеть.
Его руки связали за спиной и привязали к спинке стула. Один и тот же вопрос, один и тот же голос, громкий, резкий, верно они себя чувствуют хозяевами, голос, срывающийся на крик. Он мог слышать. Но лицо его было разбито. Глаза: нельзя было открыть веки. Кругом пахло кровью. Она вязла во рту. Острая боль отдавалась с каждым движением.
«Что со мной теперь будет? Я слишком молод, чтобы умереть». От него требовалось только одно: назвать имена («И твое? Той, что я только вчера объяснился в любви?»). А затем его отпустят… Куда? Только затем, чтобы он навел их на след. Они же понимают, что он не останется здесь. Он не останется с ними. Хотя они не знают, не должны узнать о его любви к Ней.
Его били. И он желал этой боли. Потому что она была куда менее страшной, чем то, что боролось в нем: невыносимое желание жить и возможность предательства.

А потом. Потом после нескольких часов или он не знал, сколько времени прошло, он стал впадать в беспамятство, случилось невероятное.
Один из его мучителей: вывез его в своей машине за город и там приказал бежать. Тому пришлось даже стрелять. В воздух.
Алексей боялся возвращаться, хотя он никого не предавал. Он боялся. Вдруг это и есть их намерение, за ним верно следят. И тогда их всех обнаружат. И предателем будет он.
Тот кто его отпустил – Алексей не мог поручиться, что тот был своим.
Даже когда они были одни в лесу когда он буквально выволакивал его из машины Алексей был обессилен он кричал, продолжал кричать по-немецки, но как-то уж слишком старательно.
Они оба не имели никакого права доверять друг другу. Чтобы не означали сейчас их поступки.
Они могли передать лишь какие-то ощущения: это все было в глазах: мол, «беги, дурень, беги, я ведь спасаю жизнь не только тебе одному. Ты слаб и наверняка не выдержишь и не такие сдавались. Беги, беги же, дуралей, не заставляй меня убить тебя после всего того, что я уже сделал». Но с чего он это взял? Может ему так только показалось? Но он же все-таки на свободе. Зачем его отпустили?..


 
Зоя подошла к одиноко стоявшему дереву. Это был вяз: большой и стройный. И заплакала. Сегодня она навещала раненых. Их было так много. И среди них Алеша. Он был чуть жив. С обезумевшим взглядом. Зоя теперь ухаживала за ним. Почти не отходя, поила, кормила, меняла повязки, обрабатывая раны. Скоро ему стало лучше и он, такой робкий, мальчик… Господи, а она-то кто? Ей всего 23. Осмелился поцеловать ее: сначала руку, затем шею, когда она склонилась над ним, поправляя подголовник. Не было не приятно. Но как-то воровато, украдкой.
Они не были похожи. Нет. Тот боялся показаться ей слабым, больным. Он не позволил бы ей за собой ухаживать. И ей никогда не приходилось бы искать для него слов утешения.

Вечер. Алексею стало лучше. Зоя пошла погулять. Здесь в лесу. В воздухе повсюду пахло весной. Вечера становились все более светлыми. Вскоре она оказалась недалеко от реки.
Зоя посмотрела вдаль: река только освободилась ото льда и теперь бурно несла свои воды куда-то далеко. На берегу неистовствовали вороны. Кажется противно. Но это птицы. Им как будто все также, как и тогда- и нет войны. До сих пор она думала, что они живут только в городе.
Казалось, что вся ее жизнь проплывала сейчас перед ней. Что она видела?
Их маленькая квартирка на двоих с мамой. Неголодное как у других детство. Но и не избалованное. Она стремилась тратить и потом свою небольшую учительскую зарплату на книги. Патефон, купленный с рук. Пластинки: в том числе старые, еще до революции… так странно: эти до и после… А может и тогда все было не просто. Может те, кто переживет, победит, выстоит тоже также будет думать о них-как о героях, о войне как о чем-то, что закаляло, что освещало новый мир? Кто-то дарил ей иногда эти пластинки, какие-то она покупала сама, была в городе, на весь город одна антикварная лавка, даже не лавка, а отдел в магазине, где продавали ноты, инструменты, и еще томики стихов, среди них тоже старые, странные, они никуда не звали, ничем не гордились. А Он любил именно такие. Часто читал их ей… Открытки, которых она почти никогда не получала (от кого?). Она тоже собирала их: праздничные, с видами Москвы (в которой еще… господи, что теперь значит это «еще»… не была). Его фотография. Среди них она хранила его фотографию. Не подписанную.
Пара туфель. И платья, что появились в таком количестве только в последний, предвоенный год.
Они жили вдвоем с мамой, редко наряжаясь и справляя праздники. Мама. Она всегда доверяла ей, но впрочем о многом, что держала в своей душе не говорила и ей.
Уходя, она еще раз бросила взгляд на противоположный берег. Зимой, еще недавно, пока реку держал лед, до него легко было добраться. Не то, что теперь.
И все таки ей не было жаль. Она встретила в своей жизни того, кого искренне любила. Раньше она не понимала, как это один человек может вдруг заменить целый мир. А он вдруг стал для нее всем: другом, братом, отцом, которого она не знала. Он стал для нее примером. Она всегда его вспоминала потому что если бы… если бы не какая-то неведомая ей причина, о которой она не хотела даже думать то он обязательно был бы сейчас с ними, может даже он и есть с ними: но только в армии, в другом отряде, а значит и в каком-то смысле вместе с ней. Она знала его. И его представления о свободе, о социализме, о долге, о любви.. да и о любви… к Родине.

 
Они приехали как и было условлено заранее. Ею вдруг овладело волнение. Наверное от утомительного ожидания. Или недавняя слабость после ранения все таки давала о себе знать.

Покушение готовили давно. Но ей об этом ничего не говорили.

Двери дома, превращенного немцами в управу, распахнулись ровно в 11 часов. У машины, подъехавшей к крыльцу, встали автоматчики. Ей дали понять: пора.
Она вышла из укрытия и нервно, торопливо, пригнув голову к плечам прошла к машине.
На лестнице появился гауляйтер. Она сразу узнала его. По расшитому дубовыми листьями пальто. По толстой, плотной фигуре. Полы пальто были длинными. Он стремился придать своей походке значительность. Но то была значительность палача. Убийцы. Напившегося крови клеща или, серой в цвет униформы крысы.
Она шла теперь уже твердым шагом за ним.
Она знала что на все у нее не больше минуты. Она уже привлекла внимание.
Как вдруг человек, стоявший несколько поодаль от охраны шевельнулся, чем отвлек на себя ее внимание.
В одно мгновение они узнали друг друга. Господи… Этого не может быть.
Хотя по его лицу не пробежало и тени.
Он был в форме. Он был в их такой же как у главной крысы форме.
Она только потянулась за оружием. Как вдруг раздались выстрелы.
Она не понимала: что происходит. Стреляла не она.
Завязалась перестрелка.
Подъехала машина. Когда она стала оседать на мостовую. Внезапная тяжесть в ногах тянула ее вниз. Последнее что она слышала, были крики:- Зоя! Зоя!-хотя Петренко говорил, должен был объяснять, что никаких имен, по крайней мере настоящих имен, они могут таить опасность для родных. Для тех, кто не пошел в лес. Кто не мог. Кто оставался в городе. В своем городе, но оставался у них. Только бы не попасть к ним.
Они раздавались откуда-то издалека. Хотя машина стояла совсем рядом и кричали, безусловно оттуда.
Потом ее подхватили, втащили в машину и все.

Уже там она вскоре пришла в себя. Они мчались по направлению за город. Погони за ними не было. Все произошло стремительно.
Ее поддерживали его руки. Он по-прежнему был в этой чужой, противной форме. Пробовал ей улыбнуться. Она ничего не понимала.

Весь день Алексей провел в напряжении. Он ведь знал, что ей предстоит задание. А тут на глаза еще ему попались ее тетради. Она все время в них кому-то писала, оказывается письма. Не отправленные ни разу. Но кому? Она не называла в них никакого имени. Но то были любовные письма… И от них веяло тем, что он тем более ощущал стыд и осознание, что ему не отвечали взаимностью: то были чужие письма…
 
А перед ней сейчас стояли его глаза: серо-голубые, стальные, как небо родной стороны, смотрящие твердо, даже упрямо, она чувствовала, что жива, что вот он рядом, свой, во всех смыслах свой, и она сейчас верила, что война закончится нашей Победой, и по-другому не может быть… хотя сколько она продлится, куда они вместе едут… нет, все равно,  немигающие глаза, он наверно думает, что она спит, на лице, почти не выдающем волнение она не может ничего прочитать: как получилась их встреча такой, какой она даже не могла вообразить. И все- таки она в них прочитала все, что давно хотела бы прочитать. Она это поняла, когда увидела, что он уверенно вел машину в лес, где сейчас вел войну в тылу, их, их вместе с Игорем, она в это верила, хоть и в тылу, но передовой, потому что самый близкий к противнику, по-настоящему боевой отряд. По радио в отряде уже слышали новости: гауляйтер убит. А значит: задание выполнено. Даже если «с задания вернулись не все». Игорь вез раненую Зою, к партизанам. Заканчивался второй год войны.

Президент
 Москва, Красная площадь.
- Назад!
- Назад! Я кому говорю!
- Капитан Воронцов, два предупредительных и если толпа не рассеется открывать огонь на поражение.
- Как?
- Вам что-то непонятно?! Это приказ!
- Есть!
- Отходи! Буду стрелять!
Ранним ноябрьским утром у самой Красной площади собрались толпы протестующих. Они хотели пройти под телекамеры на главную площадь страны. Их не пустили. Но расходиться никто не спешил.

15 минутами позже, Кремль.
«Срочное сообщение. Наши камеры установлены на въезде на Красную площадь. Где по предварительной оценке собралось около 100 тысяч протестующих. Главные подходы к площади и Кремлю блокированы для протестующих войсками МВД…»

- 100 тысяч?
- 10- 15 тысяч человек, не больше, по нашей оценке.
- А вот сейчас спросим…
- Полковник Беляев!
- Доложите нам, что там у вас происходит?
- С 8 утра к площади стали стекаться организованные колонны людей. Главным образом – молодежи. Не старше 20 лет. В настоящий момент они блокированы .
- Какова их численность?
- 10-12 тысяч.
При этих словах Гордон самодовольно улыбнулся.
- Спасибо, вы свободны. Действуйте согласно приказу в условиях режима строгой секретности.
- Убрать журналистов на безопасное расстояние, дать пару предупредительных и дело с концом.
- А я настаиваю, и повторяю, что силовыми методами вопрос не решить. Массовые акции этим можно будет только подхлестнуть. Часть депутатов и политических лидеров, их имена всем нам хорошо известны, непременно воспользуются этим.
- Прекратите, эту панику. Я уверен, что ни один из них не посмеет пикнуть. Надо срочно вводить в столице режим чрезвычайного положения. А Думу можно даже распустить.
- То, что вы предлагаете – просто абсурд в настоящем положении! Волна народного возмущения…
При этих словах президент откашлялся, чем заставил замолчать министра:
- Это провокация. Тщательно спланированная акция, о которой журналисты знали лучше, чем наши спецслужбы.
- Владимир Николаевич…
- Лучше, чем спецслужбы. Совещание продолжим через 2 часа. К этому времени я жду настоящих предложений. Работайте! Все свободны.

Через 2 часа, в здании на Охотном ряду.
- Господа, мы собрали вас здесь, потому что этого потребовали от нас события сегодняшнего утра.
- Разве они будут иметь продолжение?
- Будут, и самые серьезные. Смею вас заверить, Аркадий Борисович. Евгений Петрович, вам слово.
- Господа. События сегодняшнего утра со всей очевидностью показали, что кризис экономический переходит в политическую плоскость. Правительство в его нынешнем составе не способно его предотвратить.
- А президент?
- У него два выхода: либо увещевать, либо применять силу против демонстрантов.
- Я ведь вовсе не о демонстрации, Евгений Петрович.
- Я рад, что вы понимаете. Президент, и это нам всем хорошо известно, не способен действовать иначе как в конституционном поле. Да и по-своему он прав. Для иного решения у него слишком мало поддержки в стране.
- Что, по-вашему, он попытается предпринять, когда окончательно поймет, что это не случайная акция?
- Сказать не трудно. Либо он отправит в отставку правительство, либо применит силу против демонстрантов.
В кабинете воцарилось молчание, потому что все понимали: и в том, и в другом случае их власть, именно их власть ставилась под угрозу:
- В первом случае, Дума сформирует правительство из оппозиционных, левых партий. Во втором, она же подымет такой гвалт, что Думу придется распустить. Будут объявлены новые выборы, после которых все-таки будет сформировано правительство из оппозиционных, крайне левых партий, которых в ней будет большинство. – Есть еще какие-то варианты?
- Если только…
- Сколько будет стоить это «если только»?
- 2 миллиарда.
- Сколько?
- Евро.
При этих словах в до сих пор спокойно сидящем круге прошел шепот и шиканье.
- Я думаю, вы хорошо понимаете, что делаете, Евгений Петрович.
- Не беспокойтесь Аркадий Борисович.

Через 5 минут, когда в кабинете у Председателя Государственной Думы никого не осталось, раздался звонок по внутренней связи. На проводе был Гордон – Председатель ФСБ:
- Да, Александр Ильич. Все в порядке. Совещание только что закончилось.
- Я уже знаю.
- Александр Ильич, я полагаюсь на вас, что все пройдет именно так, как вы говорили.
- Вы что сомневаетесь?
- Никак нет, товарищ генерал.
- То-то.

Вашингтон, штаб-квартира ЦРУ:
- Господин Кент, какие последние новости из России?
- Только что закончилось заседание у Президента и Председателя парламента. Какое из них вас интересует?
- Только Председателя парламента, господин Гольц. Только Председателя парламента.
- Принято очень правильное решение, которое вам понравится.
- Не думаю, Гольц. Они запросили поддержки. К чему склоняетесь Вы? Через полчаса я должен докладывать президенту.
- Я думаю, что нам стоит ее оказать. Это обойдется, поверьте, дешевле.
- Это не вопрос денег, Гольц. Хотя, признаться эти русские все обходятся нам дороже.
- Я думаю, что вам господин Кент, не о чем беспокоиться.
- Я просто хочу уйти в отставку Гольц в незапятнанном мундире.
- Я как раз об этом.
- Вот как? Ты уже все предусмотрел дружище?
- Нет, Артур, не сейчас. Я вполне доволен своим местом.
- Смотри мне! Я не люблю выскочек, ты это знаешь. За Россию отвечаешь лично. Я докладываю президенту.

Вашингтон, Белый дом.
- Мне не нравится Джеймс, вся эта шумиха вокруг Москвы, к чему она? Ты уверен, что это действительно так необходимо накануне начала президентской кампании?
- Нас ждут только счастливые новости из Москвы, господин Президент. Только счастливые. Иначе бы не было такой кампании в прессе и на телевидении.
- Ну да. Не хватало только, чтобы какой-то идиот в Кремле вдруг стал что-то кричать о «руке Вашингтона».
- Босс, все под нашим контролем.
- Вот как. Чего же ты молчал? Опять Кент?
- Да.
- Ты знаешь мне все равно это не нравится. Не слишком ли много власти у спецслужб? Иногда, у меня такое впечатление, что это я должен брать под козырек, когда звонит Кент или Маккартур? А что ты молчишь, Джеймс?
Ну вот он как раз вовремя.
Да! Что? Это незапланированные расходы. Вы обещали. Что с каждым разом это будет нам обходиться дешевле. Ну, хорошо, хорошо.
Вот видишь, Джеймс. Я больше ничего не контролирую. Скоро я буду звонить Кенту узнать, смогу ли я завтра поужинать, нет ли у нас еще каких-либо незапланированных кредитов?
- Будь осторожен, Фил, говоря так.
- Джеймс?
- Что?
- А вы хорошо знаете его?
- Кого?
- Ну этого нового русского, которого вы решили осчастливить? Смотри не ошибись, Джеймс. Сначала: идеалист Гольцин, затем Ильичев, ты помнишь? Эти русские – такие непредсказуемые. Почему бы им самим не заниматься уже своими делами?

- Ну что же такое? Оль, я не могу дозвониться домой уже час?
- ?
- Ну что ты молчишь? С кем ты разговаривала?
- Ни с кем.
- Оль…
- Мам, ну какое это имеет значение? Ты дозвонилась. Что ты хотела сказать?
- Только то, чтобы никуда сегодня не выходила. А ждала меня. Включи телевизор.

- Оль, это опять я. Ты знаешь, по-моему сегодня не получится встретиться.
- Почему? Саш, что случилось?
- Меня ждут дела на работе. Я тебя предупреждал: привыкай.
- К чему?
- К моей непредсказуемой работе.
- Хорошо!..

Ну вот, бросила трубку. Черт! Кончился бензин. Что такое?
Проехав 10-15 минут до ближайшей АЗС, помощник депутата Макарова оказался с пустым баком: бензина на станции не оказалось. Вот уже второй день он был в дефиците.

Оля, раздосадованная сорвавшимся свиданием, машинально, на подсознательном уровне, включила телевизор:
По всем каналам, Би-Би-Си, Си-Эн-Эн, и конечно, местным: общероссийским программы прерывались специальными выпусками новостей. Передавали картинки: в Архангельске какой-то сумасшедший ударил флагом древком флага России мэра, прямо на лестнице у главного входа. Он бил его с таким остервенением, пока его не оттащила охрана. В Омске и Иркутске молодые люди в странной камуфляжной форме перекрыли железнодорожные пути. Но самая опасная ситуация сложилась в Москве: там был захвачен международный аэропорт, вместе с пассажирами.
В перерыве между этим свои комментарии давали депутаты Государственной Думы и, больше всего журналисты показывали депутата Макарова, известного своими смелыми заявлениями: он критиковал только правительство, а не возлагал вину лично на Президента за сложившуюся в стране ситуацию.

Аркадию Борисовичу нравились его выступления. Президент Фил Чейни увидев его только сказал:
- Этот желтый галстук. Он одет довольно безвкусно.они что там совсем не следят за модой?

Макаров выехал на первое предприятие, охваченное забастовкой в столице: один из крупнейших заводов по производству автомобилей в Европе. Сейчас он стоял почти без заказов, производство резко сократилось после того, как еще 10 лет назад были сняты все ограничения для покупки иностранными компаниями земли в стране. Крупнейшие корпорации возводили здесь свои цеха, умудряясь даже строить из своих материалов, беспошлинно провозив их в страну. Многие из акул бизнеса сделали его как раз на этом. На финансовых махинациях, лоббировании интересов (о взятках никто не говорил). Макаров был настоящий политический игрок, он мог с легкостью выйти из любой ситуации, также как и практически любую ситуацию обратить в свою пользу.
За его спиной был богатый политический опыт: он чаще других любил бывать в Америке и Европе, где слыл отчаянным либералом. Дома он зарабатывал популярность тем, что всегда и во всем слушался тех, кто иногда приезжал на Охотный ряд, чтобы дать кое какие указания.
Но, выбор пал на него не только из-за этого, таких ведь было не мало: просто, он не был никак связан с нынешней командой правительства и Президента, не был он и крупной политической фигурой из демократов.
Показывали его так часто, а словесные выпады его против правительства были так часты, словно началась президентская компания. За два дня он успел побывать в Омске, Новосибирске, Иркутске и Красноярске.

Кремль.
Только что закончилось очередное, созываемое в последние дни почти ежечасно заседание в кабинете Президента. Он колебался. Демонстрации, акты протеста проходили по всей стране и появились первые нехорошие признаки – акты варварства и вандализма: в Омске произошло массовое избиение рабочих – вьетнамцев и китайцев. В самой Государственной Думе правыми была учинена потасовка с депутатами от национальных республик. Хотя, это было абсолютной глупостью: в Уфе или Улан-Удэ башкиры и буряты также на себе испытывали все последствия общероссийского кризиса.
После последнего заседания почти одновременно пришли: сообщение о попытке разграбления ядерного арсенала и обеспокоенный этим звонок из Вашингтона, президент Чейни, давний друг президента требовал от него немедленно принять все меры к установлению политической стабильности. Президент немедленно вызвал генерала Гордона.
Но, тот вошел в кабинет не один. Вместе с ним, вновь собралось все политическое руководство страны:
- Владимир Николаевич, вы не способны больше контролировать ситуацию не то что в стране, но даже в Кремле.
- И это говоришь мне ты, Александр Ильич?
- Именно, я.
- Хорошо, если я все еще Президент, то я бы попросил нас оставить.
Все переглянулись. Гордон сделал кивок головой и закрыл глаза. Когда все вышли, президент долго молчал. Гордон подошел к окну и встал к нему спиной:
- Если я все еще Президент, Александр Ильич, что ты предлагаешь?
- Немедленно отправить правительство в отставку.
- И кому я доверю этот ответственный пост? Баранову или Гоньбовскому?
- Макарову.
- Кому?
- Володя, - Гордон придвинулся и наклонился над Президентом, - ты передашь пост депутату Владимиру Владимировичу Макарову бывшему председателю ФСБ не из московских или екатеринбургских. А из питерских..
-Но мне показалось, что речь шла только о кабинете министров?
- Макаров станет вторым президентом России. А ты уже прочтешь о себе только в учебниках истории. Если все сделаешь немедленно и без глупостей, то тебе понравится.
- Что?
- То, что там будет написано.
- Ты, Вы, Вы по крайней мере можете гарантировать мне безопасность?
- А ты сам себе можешь гарантировать сейчас ее в этой стране?
- Ясно. Но послушай ведь ты же тоже тогда уйдешь со своего поста?
- Какое твое решение?
- У меня есть выбор?
- У нас ни у кого его сейчас нет.

Машина Президента – Мерседес последней модели, на всей скорости несся за город, прямо к только что разблокированному международному аэропорту. Через 2 часа на трап самолета поднялся бывший президент России, перед тем как закрылась дверь, он обернулся.

«Только что по каналам информационных агентств пришло сообщение: в Москве Государственная Дума приняла отставку правительства и сразу утвердила на посту Главы правительства Владимира Макарова, депутата от право-либеральной Демократической партии. Против высказались только члены левых оппозиционных парламентских партий. До сих пор неизвестна судьба Президента. По последним данным, самолет с Президентом на борту вылетел в неизвестном направлении. Отметим, что последнюю информацию официальные источники пока подтверждать не спешат. Но судя по заявлениям, которые дают ряд известных в стране депутатов и министров: политический кризис близок к своему завершению».

Но политический кризис с отставкой правительства отнюдь не закончился. Толпы бастующих и демонстрантов в Москве стали расти. Вожаки у них появились другие, совсем не те, что были вчера. Гнев их обрушился не на Кремль, а на китайский квартал в Москве. Впрочем, другая толпа разгромила «Макдональдс». Затем совсем как футбольные фанаты и те, и другие сошлись с друг другом на Пушкинской. Их разливала пожарная охрана брандспойтами. Подсчитывали ущерб от этих безобразий : коммерсанты считали убытки, милиция число задержанных, привлеченных и пострадавших, многие простые граждане – ущерб от разбитых машин и выбитых стекол:
- Ты знаешь, что мне вчера заявили наши дочери?
- Что?
- Он заявили, что готовы были бы завтра улететь в Европу. Это же здорово, если пронюхает пресса: дочери только что испеченного русского лидера сбежали в Лондон.
2 часами позже. Кремль. Кабинет Главы правительства:
- Владимир Владимирович китайский посол требует срочной аудиенции.
- Господи и он туда же. Ну что? Что еще?

Полчаса спустя:
- Послушай, Саша. Я знаю тебя давно, объясни ты мне. Я ничего не понял, чего они хотят?
- Владимир Владимирович они просто бесятся от того, что Вашингтон их снова переиграл. Не удивлюсь, что все эти разборки в Чайнатауне – их рук дело.
- Александр Ильич, ты хочешь сказать, что это спланированная провокация?
- Что же нам тогда делать?
- Ничего. Принять ноту и ждать.
- Чего ждать?
- Ответа из Вашингтона.
- А мы?
- А что мы, Владимир Владимирович?
- А мы когда скажем?
- Я думаю, после того как скажет Чейни, нам уже нечего будет добавить.
- А если все таки сказать?
- Наговоритесь еще. И потом: слово – серебро. Нам говорить себе дороже.
- Как у тебя, Александр Ильич, все всегда просто получается?
- Не просто, Владимир Владимирович..
- Вот ты мне скажи, мои вчера мне заявили не хуже этого китайца, в Европу собрались.
- Пускай едут. Там жить и лучше, и дешевле, и безопаснее.

К вечеру добавились новые неожиданности и неприятности: Дума не прекращает заседания, встал вопрос о судьбе президента, посыпались обвинения новой власти. А самое главное она стала напрямую обращаться к вчерашним погромщикам. При этом крайне правые и крайне левые удивительно стали говорить на одном языке, до того их лозунги были похоже.
Макаров сидел в это время в Кремле:
- Похоже, Владимир Владимирович, что Пекин на этот раз решил не уступать и идти ва-банк.
- Что же делать? И чего так медлит Вашингтон?
- Это нам только на руку.
- Каким образом я не понимаю. Я все более думаю, что эту кашу нам придется расхлебывать самим.
- Не спеши.

Но депутаты не унимались. Во всеуслышание обсуждались новые кандидаты в премьеры. Ночью националисты сожгли синагогу в Марьино. С нотой выступил Телль-Авив, а это означало, что Вашингтон мог и вовсе уже сдаться: как-то неудобно выступать в защиту Москвы, в которой горит уже не только «Макдональдс».

Вашингтон, Белый дом, 4 часа утра:
- Господин Президент, нам нельзя сдавать свои позиции в России.
- Это все ты Джеймс. Ты втравил меня в эту ситуацию.
- Фил, необходимо срочно поддержать Макарова.
- Джеймс, необходимо вмешаться в московские дела раз и навсегда. Макаров – просто слюнтяй, мы вновь выкинули деньги на ветер. Или набили ими чьи-то карманы. И совсем не здесь как ты понимаешь, а в Европе или Москве.
- Фил.
- Погоди.
Си-Эн-Эн транслировало выступление Макарова перед депутатами Думы:
- Вы хотите знать: кто виноват в сложившейся ситуации в стране? Так вот искать сегодня виновных – это проще всего. И не только сегодня – искать виноватых легче чем браться за дело. И я не стану этого делать.
Речь с увещеванием продолжалась около часа, прерываемая все более настойчивыми и агрессивными криками в зале. Когда Макаров понял, что теряет очки он сделал для не позволительное – сказал правду:
- Хорошо, я сдаюсь.
При этих словах зал стих и напрягся. Все ждали заявления об отставке или что-то вроде этого:
- Я скажу то, что мы все уже давно не делали. Я скажу правду. В ситуации сложившейся в стране еще к началу года виноваты прежде всего – вы. Вы сами пускали в Москву и Россию иностранные компании, вы сами поддерживали сползание страны в долговую яму, вы сами аплодировали когда сокращалось национальное производство и национальная валюта обесценивалась. Я могу поименно назвать политических лидеров, громогласно называющих себя сегодня в качестве спасителей страны, чей каждый политический шаг щедро оплачивался такими же бизнесменами от политики из Пекина или Вашингтона. С этим необходимо раз и навсегда покончить. И я и вы знаем, что у Главы правительства недостаточно полномочий для того, чтобы распустить Думу. Это позволяет вам и сегодня ввергать страну все глубже в политический кризис. Но если вы не пинкертоновский клуб самоубийц, а Государственная Дума России, то вы примите единственное в сложившейся ситуации правильное решение.

Когда Макаров прошел на балкон правительства, Гордон наклонился к нему, похлопал его по плечу и сказал:
- Диккенсов?
- Что?
- Пинкертон – это политический сыск.
- Тебе это лучше известно.
- И еще.
- Что?
- Речь была пламенной, но не забывай, что ты забыл сказать еще об одном.
- О чем?
- О том, что еще день назад ты тоже сидел там, внизу.
При этих словах Макаров и Гордон молча посмотрели друг другу в глаза.

Через 15 минут прений, во время которых мобильный аппарат Председателя Думы просто разрывался от звонков членов клуба, о которых как бы намекал Макаров, собиравшегося на Охотном ряду в почти полном составе день тому назад, депутаты приняли решение: объявили в стране чрезвычайное положение.
В правительственной ложе облегченно вздохнули. Это развязывало Макарову руки.
Еще через полчаса Си-Эн-Эн вело прямую трансляцию из Белого Дома, из московского Белого Дома, перед которым состоялся импровизированный митинг. Трибунами на нем были все те же левые политические деятели из только что распущенной Думы, но стрелы их были направлены против другого Белого Дома, в котором сейчас чувствовали себя неловко. На минуту к собравшимся вышел Макаров, он поддержал ораторов, чем снискал восторженный рев толпы, государственный флаги тут на козырьке правительственного здания били в лицо: на завтра снимки, которые сейчас делали репортеры будут напечатаны во всех газетах. Как и слова (в Белом Доме с большим удовольствием их сочли бы – не печатными).

Фил Чейни:
- И это тот, кого вы привели?
- Но демократические процедуры соблюдены. Россия все еще форпост демократии на Ближнем и Дальнем Востоке.
- Боже, что я скажу избирателям? Как я отчитаюсь за потраченные миллиарды? Что скажут налогоплательщики? А главное: теперь они меня просто съедят. Кто такой этот господин Макаров мы его не знаем.

Премьер оставался в Кремле еще долго и не собирался кажется ехать домой. В кабинете кроме него был еще вездесущий Гордон, зримо. Макаров налил ему коньяка:
- Вот скажи мне, Александр Ильич. Ты человек опытный, умный, много чего повидавший, еще больше знающий…
- Да уж…
- Кстати, может расскажешь мне что-нибудь эдакое обо мне, - Макаров разразился смехом.
- Нет, даже если вольешь в меня всю бутылку. Да и зачем тебе это знать, Владимир Владимирович. Много знаешь – плохо спишь, - засмеялся уже шеф российских спецслужб.
- Поверь мне на слово.
- Так вот, я долго думал, Александр Ильич: Какова природа любви?
Гордон недоуменно вскинул брови.
- К Родине.
- Это чувство долга.
- Ну да я так и думал, что ты так ответишь, ты все таки человек военный. Но вот мне-то оно к чему? Родился еще в СССР. Я-то никому ничего не должен.
- Это тебе так кажется, Владимир Владимирович..

Раздался звонок.
- Извини, Саша.
- Ничего. Будь как дома.
Звонила жена. Плакала. Было трудно что-то разобрать:
- Успокойся, я скоро приеду, - Макаров бросил трубку. – Надо ехать, Александр Ильич. Проводишь?

До дома Макаров добрался только под утро. Жена все еще не спала:
-Старшая из дочерей все-таки уехала..
- Все таки уехала, значит. Ладно, успокойся. У меня был тяжелый день. Ты знаешь?
- О чем?
- О том, что тебя обнимает Глава правительства.
- Нет, я не включала телевизор.
- Жаль. Ты бы мной гордилась.
- Я боюсь, Володя.
- Чего?
- Я боюсь, за нее и за тебя.
- Успокойся и давай-давай, ложись спать. Ну хочешь я сейчас же позвоню Гордону и уже завтра она будет сидеть под замком в твоей квартире?
- Нет. Не надо. Я не хочу этого насилия.
- Я тоже. Ты напрасно не смотрела телевизор: сегодня мы могли пожертвовать демократией? И знаешь, что меня остановило?
- Что?
- Я вдруг вспомнил про Петербург, помнишь нашу квартиру..
-Конечно. Когда ты работал, приходил не так поздно…

- Александр Ильич? Ты что? Ты слышал что он говорил? Иностранные кампании? Это он о ком?
- Аркадий Борисович, не беспокойтесь, так надо. Мы все говорим.
- Хорошо, тогда скажи, что ты намерен делать?
- То, что должен.
- То- то же.
- Выполнять свою работу.
- Ты не забывай, кто тебе за нее платит. И нашему общему другу, напомни, так между прочим.

14 ноября, Москва.
На вчерашнем заседании Государственной Думы депутаты утвердили кандидатуру Макарова Главой правительства. До сих пор неизвестна судьба президента. В столице и стране не утихали акции неконтролируемого насилия. Белый дом отмалчивался третий день по поводу ситуации в России.
К вечеру вновь потребовалось присутствие Главы правительства на Охотном ряду.

- Что? Что вы хотите от меня услышать?
- Правду!
- Правду? Вы все знаете ее. Например, вы – правая половина. Вы тоже хотите ее знать? Вы нападает на еще не сформированное правительство так как будто совершенно не причастны к политическому кризису и хаосу распространяющемуся по стране. Вы до сих пор не устали играть? В стране сотни тысяч тонн ядерных материалов. Вам до сих пор кажется это шуткой? Люди понимают это, в отличие от вас. Люди, которые собираются жить еще в этой стране. У них просто нет имущества в странах Евросоюза. Имущества и шенгенского паспорта. И нет, тоже благодаря вам. Благодаря именно вам мы уже 15 лет топчемся в коридоре, просимся в Европу. Но нас всех туда не пускают. Вас пустили. Но грабить и насиловать вы предпочитаете здесь!
При этих словах левая половина зала даже привстала и стала свистеть.
Поэтому не спрашивайте меня о правде. Если не хотите ее слышать. Дайте работать. правительству дайте спокойно вести свою работу.

В правительственной ложе к уху Гордона склонился его сосед и спросил:
- Ты знал Александр Ильич?
Гордон только отрицательно покачал головой.

После возвращения в Кремль Гордон прошел в кабинет премьера:
- Должен тебя предупредить, Владимир Владимирович, что ты совершаешь опасные действия.
- Ты просто предупреждаешь или?.. И потом, я еще ничего не сделал, Александр Ильич.
Гордон сел без приглашения. Макаров нарушил молчание:
- Я много размышлял и не сегодня, и не вчера, смею заверить тебя Саша. И должен тебя спросить: ты был в Чайнатауне после погрома? А я был. Тебе принесли конечно доложили: 876 убитых и раненых. А я видел их.
- Значит нам не по пути, Владимир Владимирович.
- Не знаю, решать тебе. Я остаюсь либералом. И я бы хотел напомнить тебе о долге. О твоем личном долге, в том числе перед теми 876. Я хотел бы тебе напомнить о задаче твоей службы. Ты забыл? Ты забыл, что ты должен был все эти годы стоять на защите демократии и независимости?!
Гордон рассмеялся.
- Чего ты смеешься?
- Я просто вспомнил что тоже самое ты говорил 10 лет назад.
- Да. Только тогда я был депутатом. А сегодня Глава правительства.
- Сегодня.
- И завтра буду им тоже, Саша.
Глаза их встретились. Гордон встал и направился к двери:
- Александр Ильич, что ты решил?
- Я министр. Все решения принимаешь ты.
- Я рад, Саша. Потому что честно сказать, мне нужна твоя поддержка.
Гордон повернулся и молча вышел в коридор.

Через час они оба вновь приехали на Охотный ряд. Сидели рядом на балконе. Через час Макаров представил кандидатуры силовых министров: все они сохранили свои посты. Утверждение прошло на удивление быстро. Волновалась только левая половина. Макаров пробовал пошутить: - Вы забыли с чего начинается строевой шаг? Левой-левой!
А еще через 15 минут премьер вновь обрушился с критикой:
- Кое-кто в этом зале очень бы хотел, чтобы впредь все оставалось по-прежнему. Ему не понятно, что это до него пытается достучаться страна вот уже несколько дней. Что это ему обращены те угрозы, с которыми умирали на улице Цзян Цзыминя. Когда ко мне пришел китайский посол признаться я не знал что ему ответить. И вот сейчас говорю: мы не нуждаемся в ваших советах и услугах. В своей стране мы сами хотим и будем выбирать: что нам делать.
При этих словах вновь левые поднялись и стоя стали аплодировать премьеру.
Часть правых демонстративно покинула зал, не дослушав его речь до конца:
- Я не могу сказать, что рад, тому что они ушли. Но я хочу обратиться к тем, кто еще остался. Я с вами. Возможно, вы остались просто потому что не поняли или вам просто лень было подняться (в зале прошел смех). Но очень скоро вы поймете, что сделали правильный выбор потому что лучше быть свободным и богатым в своей стране, чем постоянно зависеть от воли транснациональных корпораций.
Если вы посчитаете что я встал на путь антиглобализма – хорошо пусть будет так,. Но мы не будем бить витрины Макдональдса, не бойтесь. Просто, что плохого если у нас кроме чизбургера, который я кстати очень люблю, можно будет купить тульский пряник, который я люблю ничуть не меньше, но вкус которого совершенно забыл?

Председатель Государственной думы не скрывал своего волнения: он продолжал вести заседание, постоянно заикаясь, запинаясь. Макарову пришлось его поддержать:
- Смелее Евгений Петрович, то ли еще будет?

В кулуарах не прекращались консультации по вхождению в правительство и левых.
Покинувшие зал далеко не ушли, они собрались в одной из комнат. Как вдруг по телевизору начался выпуск новостей: передавали обращение Чейни, в котором Белый дом выражал… поддержку «мистеру Макароффу» и обещал со своей стороны всяческое содействие России в ее триумфальном шествии на пути строительства демократии. Были в этом обращении и такие слова: «Несите знамя вашего Отечества как знамя свободы, которая послужит примером народам Востока». Это был «реверанс» в сторону китайской дипломатии, праздновавшей в эти дни свою победу.

Зайдя в свой кабинет, Александр Ильич закрыл глаза и откинулся в кресле. Телефоны звонили не умолкая. Он не знал какой взять первым. Но от того чей голос он сейчас услышит зависела его карьера, жизнь и судьба и не его одного.

«Сейчас мы получаем кадры, на которых видны протестующие. По общей оценке их около 50 тысяч. Сейчас они подымаются к Красной площади, которая окружена войсками МВД и спецподразделениями ФСБ. Среди демонстрантов в основном молодежь, леворадикальные партии и ультранационалисты. Лидеры оппозиционных партий, заседающие в Думе дают свои комментарии происходящему:
- Я думаю, что долг каждого из нас сейчас быть на площади. Я считаю, что давно пора встать на сторону народа, на сторону бедных, оскорбленных и униженных».

- Что делать Александр Ильич? Может быть уступить их требованиям?
- Их требования: немедленная отставка правительства, перебить всех депутатов и иностранцев. Вот и все их требования.
- Я знаю, что среди протестующих есть вооруженные.
- Я этого не знаю.
- Я говорю тебе это. А это дает нам все основания применить силу.

Часом позже.
«Мы продолжаем информировать вас о событиях, происходящих на Красной площади. Они крайне противоречивы, поскольку оказываются препятствия работе журналистов. По нашим данным, власти решили применить силу. Среди демонстрантов есть убитые и раненые».

Часом позже.
«Только что мы получили информацию по каналам правительственной связи. Так вот , судя по официальным источникам среди протестующих были вооруженные люди – боевики, они-то открыли огонь, после чего правительство применило ответные силовые действия».

В тот же день Макаров прибыл в Думу и словно ничего не произошло представил депутатом новый состав правительства и выступил с программной речью. В ней в частности были и такие слова:
- Нынешний кризис не стал неожиданностью. Но это также не закономерный итог действий предыдущего состава правительства. Поскольку оно вообще бездействовало. Вплоть до последнего дня. А все решения принимались, и в том числе устраивались политические провокации с целью оказания давления на Президента и правительство, всем известными лицами. Очень известными лицами, которые давно пора было объявить в международный розыск как банду грабителей и мародеров…»
Заявление было настолько резким, что для многих из присутствующих именно оно а не выстрелы на Красной площади стали главным событием последних дней. Тем более что многие из неназванных лиц сидели тут же в зале заседаний.

Первый зарубежный визит в новом качестве и.о. президента и главы правительства Макаров совершил в Китай. Это было знаковое событие для всех: это касалось ориентиров как во внутренней (всем известны симпатии Макарова китайскому экономическому чуду) так и во внешней политике.
В ходе визита был подписан договор о поясе безопасности: от Китая через среднюю Азию в Россию. Против кого дружим было очевидно – против США. Для Белого дома это стало шоком. В Америке это вызвало внутриполитический кризис, грозивший отставкой президента.

«Только что стало известно, как передает ИТАР-ТАСС потерпел крушение самолет, с бывшим президентом на борту…». –Ну вот и президент нашелся, - сказал с усмешкой Гольц, выключив телевизор.

Дума была распущена. И объявлены новые выборы – в парламент и президента. Олигархи отказались от поддержки Макарову и выдвинули свою кандидатуру – спикера Борисова Евгения Петровича. Макарову необходимо срочно заручиться поддержкой спецслужб, чьи полномочия он хотел сделать очень широкими, ввиду опасности терроризма.
Вскоре начались аресты имущества, обвинения в экономических преступлениях. В применении на практике установок программной речи президента, уже прозванной погромной.
«Срочно по каналам ИТАР-ТАСС только что было совершено покушение на и.о.президента. О жертвах пока ничего не сообщается». Оля уже час не могла дозвониться до Саши…В квартире президента раздался телефонный звонок:
-Поля?.
-Володя что такое? С тобой все в порядке?
- Я в порядке..
«В продолжение главной новости дня: покушении на и.о.президента. Взорван автомобиль сопровождения, в котором находились референты и работники администрации президента. Сам президент не пострадал».
И вот президент, наконец-то лично появляется перед телекамерами и говорит что видит в случившимся след недовольства всем известных фамилий..
В последующие недели предвыборной гонки, президент провел перед телекамерами. Посещая семьи простых избирателей. Делился с ними проблемами внутри своей семьи. С воспитанием детей. Жена в связи с этим тоже часто появлялась на телеэкранах. Она даже приготовила яблочный пирог, которым угощала журналистов. Говоря, что отдает предпочтение русской кухне. Хотя журналистов особенно западных интересовала проблема Чечни: -Там живут полноправные граждане РФ. Именно из этого мы будем исходить применяя те или иные меры. Сейчас ситуация такова, что для защиты интересов граждан мы должны склониться к силовому разрешению конфликта. Вскоре президент становится полномочным президентом без и.о. в комнату внесли черный чемоданчик – почти символ президентсокй власти.
Макаров попросил оставить его одного. Впервые он не думал, а знал как не одинок в своем стремлении, вместе с десятками миллионов голосов, сделать Россию процветающей демократической страной. На другой день как он и обещал в ходе предвыборной кампании он объявил о создании широкой коалиции вокруг правительства «народного доверия». В состав которого вошли даже коммунисты. Хотя несколькими днями ранее отказывались признать итоги выборов.
Несколькими неделями ранее, Вашингтон, Белый дом
-Россия становится постоянной головной болью, - пожаловался Президент.
-Господин Президент, в наших интересах чтобы на выборах победил Макаров. Только так мы должны действовать, если не хотим чтобы Россия не превратилась в хаос.
-Мы должны сделать официальное заявление?
-Ни в коем случае. Так мы окажем медвежью услугу Макарову. Да и в связи с его антиамериканскими выступлениями нас не поймут наши избиратели.
-М-да. Россия становится постоянной головной болью.

-Я хочу чтобы вы поняли, что наше правительство всерьез и надолго. Не думаю, что среди вас будут враги, но их много у самой России.


Девушка, читающая Пруста
Повесть о безразличной к периодизации, возрасту, времени бесконечной любви

Знакомство

Среди моих студенток в этом году появилась одна девушка. Симпатичная, стройная. На вид очень робкая. Но разговорившись, открытая и милая. Это после экзамена.
Видимся с ней не часто. Хотя у нее есть маленькая собачка, которую она очень нежит и любит. И живет не так далеко.
Гуляет с ней утром и днем, и вечером. Я вижу ее иногда в окне. Должен был помнить и раньше. Силился, не мог. Тогда спросил, а она рассмеялась: оказывается она училась совсем в другой школе, они переехали в наш город с самого севера, из Ухты, там редко бывает лето, что уже несколько необычно, и нет никакой возможности загореть. Сейчас она учится дальше. Не у меня. В обед прибегает гулять с собачкой. Московский длинношерстный той-терьер.
Вот на такой прогулке мы снова с ней повстречались. Я заговорил с ней. О чем?... Спросил про учебу, собачку. Думаю рассказывать про меня ей не интересно, но я хочу ей понравиться.
Спросил, как зовут маленького отечественного папильона. Удивилась откуда я разбираюсь в породах. Можно подумать, я всю жизнь был доцентом. Погладить не получилось. Едва не укусил, хотя как объяснила оказавшаяся смешливой, хозяйка, его никто не учил.
Гуляли. И пришла зима. Не как в Ухте, но все-таки. Все листья уже с деревьев опали. Снег кругом.
Но я однажды купил ей зимой и мороженое. Зашел, когда она со «школы» вернулась и подарил.
Вечером снова встретились. Тут уж она  поинтересовалась: действительно, ли я не родился доцентом.
Соврал, конечно, сколько мне на самом деле лет. «Чем занимаетесь?»,- она не спросила, прекрасно знала, разве что в смысле уточнения: интересы-то все-таки судя по ее учебе, были одни. Я ее не стал уговаривать на «ты» называть, это уж совсем было бы не комильфо. Рассказал про работу. Научную. Конечно, ей интересно стало. Работа интересная чего уж. Это правда.
Спросила про животных. Тут я не стал рассказывать. Только сказал, что вот придет в гости, если надумает, и сама увидит. Попросил только не бояться.
«Ой, как интересно…» Заинтриговал самым дешевым образом. Совсем еще ребенок. «А что же рядом с тобой никогда молодого человека не видно?» -сорвалось с языка. – «А вам бы как хотелось?.. Чтобы он был?...»-вот так, прямо с места в карьер. А тут еще дождь начался. Втроем (с собачкой) побежали к старой теплице. Там давно все заброшено. Говорю: «Давай…» А дело было вечерком. Уже темно. Зимой то рано темнеет. Говорю: «Давай пойдем? Днем полазим в ней? Или с фонариком?». Она говорит: «Ну, хорошо». Не так уж и много мне лет.
А сама предвкушает и не знает на самом деле и страшно, но она с собачонкой, с другой стороны интересно.
Я словно угадываю. Ей говорю, что ты только одна не ходи. Она: «Нет, одна я и не стала бы». Чуть не проговорилась, что и вообще боится идти.
Домой когда шли, я ее спросил: после «школы» то, она чем занимается-неужели дома сидит. «Уроками»,- вздохнув ответила. Не поверил, конечно. Тем более какие у студентки уроки: «Я вот плаванием заняться сейчас решил». – «И правильно, Альберт Робертович, фигуру приобретете…» А я вроде и так на профессора не похож: очки даже еще не ношу. Я говорю: «Ладно. Хотел в гости навязаться. Да буду мешать».
Она: «Что ты?! Ой…»,- тут же осеклась. На «ты» назвала.  Я говорю: «Так и называй». Она: «Ну, ладно. Что ты?!», - говорит, - «мешать не будешь». Я говорю: «Ну, тогда договорились». Она головой так кивнула и говорит: «Ага». Вот так почти и говорит: ага мол. А меня работа научная в столе на кафедре, дома, среди книжных стеллажей ждет. А тут, вдруг любовь.
На другой день решил сходить к Лизе. Постучался. Сперва конечно залаяла собачка. Она спросила: «Кто?». Телефон то свой не дала еще. Я говорю: «Я, мол». Она ответила: «Погоди немножко». Постоял минуту-другую. «Только не уходи»,- говорит. Я думаю, да я и не думал уходить то. Говорю: «Нет, я тут жду». Наконец послышалось щелканье открываемого замка. «Проходи»,- говорит. На самой конечно одета футболка красивая. Волосы затянула резиночкой.
Прошел. Москит (собачка) так и скачет. Но гладить себя не дает. Рычит. Она на него кричит. Сама смотрю, покраснела, волнуется. Говорю, оглядевшись: «Ну, показывай». Она: «Что?». И бровки так вскинула. Я смотрю на нее.  Она на меня. Так, молча, стоим. Друг на друга смотрим. И тут я улыбнулся. Она в ответ. И отвернулась. «Что? Библиотеку свою”, - говорю, -«а то смотри ко мне переедешь, чем на автобусе-то туда-сюда в научку мотаться».  Она смеется: «Не бойтесь, не перееду». Я говорю: «Так я и не боюсь…»
И тут она как вскрикнет: «Я же там обед готовлю». Я говорю: «Ну, ладно», -кричу, -«не буду мешать».-«Ты не мешаешь, подожди. Сейчас обедать будем».-«Если еще что осталось?»-все побежало, подгорело, поплыло.
Прошли в комнату. У них однокомнатная квартира. Не случайно же переехать говорил. Самонадеянно конечно. Столик стоит. На нем компьютер. Выключен. Аккуратненько так. Да и вообще кругом чисто .
На столике учебники да тетрадка.
Я говорю: «Твои книги?», - показывая на шкаф, весь в художественной литературе. Старые, еще подписные что ли издания. Спрашиваю. Не находит, что ответить. Она: «Не мои, ты что», - и смеется,- «я таких книг не читаю». Я говорю: «Напрасно. Я вот литературу люблю». Она осеклась. Видно, что теперь хочет понравиться.
Я говорю: «Хочешь? Принесу интересного чего из своих книг?». Она: «Принеси», - быстро так отвечает. Словно сама хотела попросить, вернулись когда в кухню, и в тарелки на столе обед раскладывает.
Затем замолчали. Я кухню, как-то наверно по-хозяский продолжал осматривать. А она. Изучала. Из- под бровок. Меня.
Девчонка и есть.
Говорю: «А хочешь? Я за мороженым сбегаю?». Она: «Так холодно». На мне джинсы, да футболка. Я говорю: «Ну, так я не так пойду». Она: «Да я не хочу». Самой просто не охота чтобы я ушел.
И тут я говорю: «Ну, что тогда делать будем?». Она покраснела: «Не придумала». Я говорю: «Ну, давай я тебе с уроками помогу?». Она: «Да я сама. После».
Она руки вертит себе. Волнуется. Да и я признаться тоже. Тридцать лет, а туда же….
Москит попрыгал-попрыгал, видит, что хозяйка на него не смотрит. Да и улегся возле стола. Заскучал видно.
Я признаться тоже. Даже думаю, ну, вот о чем с ней говорить? «Рассказывай: чем интересуешься? Книг читать, я уже понял, не любишь». Она засмущалась, но улыбнулась.
Сказала, что да ничем таким особенным не увлекается: «Вот разве что Москит». Пес, как только хозяйка его кличку назвала, сразу поднялся. Посмотрел, дальше никаких указаний нет и, улегся.
Я говорю: «Ладно, давай так. Вкусно все было»-«Ну конечно, пережарила же». –«Наверно ты со стола убирай. А я пойду за мороженым». Она: «Нет- нет». Я говорю: «Да, не спорь. Но завтра съедим. Когда ты ко мне в гости придешь». Тут она сразу замолчала. Я говорю: «Так придешь?». Она: «Приду…».
На том и вышел. Всю ночь о ней думал. В обед после того как она вернулась из «школы», сразу с мороженым к ней. На кухне поели с чаем. И пошли ко мне в гости.
Ну, тут она, конечно, увидев всякую живность, расслабилась. В общем, в первый раз от кроликов, ежиков, не знаю уж чего именно она предполагала, а может и вовсе думать забыла, но конечно ее просто оторвать было нельзя.
«Такой миленький, Алька ну сам посмотри», - сама гладит и на меня смотрит. «Такой пушистенький. Маленький. Ушки такие». Я про себя думаю: ну, какие? Да у меня не хуже. Я бы, по крайней мере, так как кролик не брыкался. В общем все меньше я в ней помнил студентку, а она во мне преподавателя. И может нельзя так, даже наверно. Но как она сама сказала: «дело же не в  этом».
Сперва пользовалась моей библиотекой. То у нас с мамой обедать прибегала. То я к котлетам по-киевски мороженое приносил. Не заметили как и еще полгода прошло. У меня уж и защита вот-вот на носу.
Не заметили, как лето снова пришло. А летом у нас у студентов сперва самая жаркая пора, а затем каникулы, а у преподавателей отпуск. В общем, позвал я ее в кино. Зимой ходили. Ну, она не отказалась. Правда, во второй раз я ее на один и тот же фильм звать не стал. Решили чего летом в душном кинотеатре сидеть.
Стали гулять по городу. На речку , на пляж ходить. Я с собой плед брал. Полотенце большое,  чтобы плечи накрывать. Не себе. Ей если обгорает.
На ней шляпка смешная. Но от нашего солнца вещь необходимая.
Немного смущалась, когда платьишко снимала. Красивое такое ситцевое. Легкое. Цветастое.
Я в плавках. Она в купальничке. Так и загорали. На мне кепка («профессорская»). На ней шляпка большая.
Конечно, когда она ее на себя натягивала на самый нос, да еще глаза закрывала, лежа на Солнце, я от нее глаз не отрывал. На спине лежит. Ногу одну приподняла в коленочке. Сама вся такая стройненькая. Впрочем, никакой эротики. По, наверняка, юмористическому признанию своей бывшей. Что еще действительно, в школьное время о мужчинах думать стала, судить за всех, не берусь.
На Москита внимание переключал. С ним давно подружились: «бабушкины» котлеты по-полтавски и, Москит уже не гавкал при встрече, теперь тоже на пляж ходил. Высунет язык, и лежит в тенечке, хозяйку, а заодно и меня, и «всю нашу науку охраняет».


Прогулка

Через год мы ходили на пляж, уже взявшись за руки и не стесняясь ни окружающих, ни друг друга. Она оканчивала «школу», я подумал-подумал, да в техникум перевелся преподавать, чтобы меньше это смущало. ..
Был позабыт тот купальник и шляпка. Мы уединялись не только из-за Москита, которому на солнце «все время жарко было». От нещадно палящего в то лето Солнца трудно было укрыться даже на речке. И я предложил ей прогулку в лес… «Алик, не в том ли лесу ты ежиков поймал?»-«Нет», - улыбаясь, сказал. – «В наших лесах африканские ежики же не водятся».
Зашел за ней рано утром. Когда Солнце еще только начинало подниматься над горизонтом. Ночью было прохладно.
Я сказал ей одеться теплее. Она набросила куртку. Я был в старой отцовской еще штормовке. И мы отправились на прогулку…
До самого леса мы добирались на автобусе. Здорово замерзнув. Так что едва вышли на конечной остановке, я достал маленький термос с чаем, и мы выпили из одной кружки. Дуя на воду и прикладывая к кружке руки…
Такими согретыми руками мы обнялись и вошли в лес…
Она спросила: «Хорошо ли я знаю дорогу?». Я ответил: «Что просто замечательно». И соврал.
Были ли вы? Когда либо? Ранним прохладным, но летним утром, в сибирском лесу?..
Вначале нас встретила, как только отъехал практически пустой автобус, шелестя шинами, и гудя мотором, нас встретила тишина. Такая пронзительная, что Лиза… закрыла ладонями на мгновение уши.
Затем улыбнулась и, взяв меня за руку одной рукой, другой, придерживая отчего то поля белой большой широкополой шляпки, потащила в сторону от наезженной дороги…
Едва только заиграло вставшее Солнце, своими лучами сквозь пышную зелень листвы… Листья которой в лесу полном огромных деревьев казалась почти черными… Лиза словно вырвавшаяся из клетки лань оставила меня и побежала… Я слышал лишь ее смех.. Видел качающуюся словно на волнах макушку шляпки… над зарослями кустарников. Иногда в прорезях их она появлялась вся. Замирала совсем как лань от испуга. Хотя я никогда не видел оленей в лесу. Только в зоопарке да в кино про животных…
Оттуда она смотрела на меня как-то из-под шляпки. Иногда при этом вертела в руках и жевала сорванную ягоду…
На ней была розовая куртка… так что в этот момент она вся напоминала в этом темном лесу ранним утром яркое слишком яркое бело-розовое пятно…
Так она, бегая, уводила незаметно нас вдаль от дороги. Наслаждаясь лесной прохладой и свободой… от города и его суеты. Вскоре с рассветом мы услышали пение птиц… То отдаленное, где-то высоко или далеко, то совсем близко. Но все наши попытки разглядеть их, оказывались впустую… Мы не видели их, только слышали…
Иногда она шла взяв меня за руку по смятой высокой траве между перелесками куда-то вдаль-вдаль… куртка ее при этом была расстегнута. На ногах были летние туфли, я забыл ее предупредить что это не подходящая обувь для прогулок в лесу… Они смотрелись совсем нелепо… Иногда она словно балансируя на выдуманной ею проволокой трапеции как канатоходцы ходят в цирке под куполом старалась ступать след в след деланный ею же по приминаемой этими белыми с застежками как у Золушки туфлями…
Я если и ощущал себя под ее искрящимся в улыбке мимолетно бросаемом на меня, когда она оборачивалась, словно боялась что я отстал или мы потерялись, сбились с воображаемой дороги.. потому что давно никакой тропы уже не было.. я тогда ощущал себя принцем… но слишком старым для принца и самой принцессы…
«Ты чего?», – она остановилась, когда я вырвал из ее руки свою. И испуганно сделала круглые глаза и округлила кукольный ротик… «Ты чего?», – снова спросила она…
«Ничего», – соврал я, сорвав легко рукой стоящую рядом со мной травинку в человеческий просто рост и, мусолив ее во рту… «Ничего», - повторил я, бросив травинку, все еще раздумывая говорить ли ей правду или нет..
«Говори», - как будто читая мои мысли, ответила мне она… «Ничего», - я улыбнулся, вскидывая голову вверх, пытаясь высмотреть где-то там, наверху едва прорезавшееся сквозь могучие ветви кедров лучи Солнца… «Просто мы заблудились», – все также с улыбкой ответил ей я, смотря при этом, то вверх на Солнце, то на нее…
«Заблудились?».. Ее лицо исказила гримаса, не делавшая его более привлекательным, казалось что она вот-вот заплачет… И тут только я понял, что она всего-навсего девочка… «Что ты хочешь сказать? Заблудились?! … И ты ? Ты меня завел, сам не знаешь теперь куда?»...
Пусть это было абсолютной не правдой, потому что это она, бегая по лесу, увела меня от дороги. Но подсознательно я правда желал того чтобы мы заблудились. Чтобы она вот так вот стояла вся дрожащая под курткой, хотя не было ни капли дождя, напротив, пусть было не так жарко, как в городе, но начался день и вовсю светило летнее Солнце… «Заблудились?», – она всхлипнула… Осмотрелась словно оказалась тут только что вокруг и снова за тем в полном испуге на меня… Вся в моей власти…Разве я не желал этого еще год, полгода тому назад, лежа там на песке пляжа рядом с совсем еще тогда девчонкой?
«Ну, заблудились, чего так паниковать…» . «То есть?», – ее лицо снова изменилось, теперь оно было строгим и вопросительным, потому следовало написать это и как вопрос и как утверждение «да, я паникую». Но может быть не только из-за того, что впервые заблудилась в лесу…
Она вскинула голову ожидая ответа, и смотрела при том что была намного ниже меня ростом сверху вниз, я клянусь она смотрела именно так… Приоткрыв рот и показывая передний ряд зубов… вздернув губку вверх…
«Ну, то и есть, что заблудились. День впереди. Погоди, а ты не слышишь шум машин? Может мы не так уж и далеко ушли от дороги. Такое в лесу часто бывает. Думаешь, что идешь далеко, а на самом деле только ходишь кругами».
Она на минуту отвела взгляд от меня куда-то в сторону, пытаясь, подняв голову как будто посмотреть на дорогу сквозь верхушки деревьев… но кругом были сплошные заросли кустов… и деревьев.. даже прислушивалась…
И тут я не сам не знаю что на меня нашло… Я кинулся, буквально бросился на нее, точнее просто к ней, но схватив крепко в свои объятия, прижав к себе и начав целовать… шляпка при этом ее упала.. она вскрикнула… но крик приглушился и слился в поцелуе.. она какое-то время еще вскидывала руки и хлопала ими как птица, попавшая в расставленные силки била ими по рукавам надетой на меня куртки.. затем вся ушла в поцелуй губами зажмурившись и бессильно опустив сперва руки, а затем лишь иногда отрываясь губами от моих губ чтобы словно схватить еще воздуха прилипала ими к моим снова и обнимала руками меня за шею… все, не открывая глаз…
-Ау?..
Я не знаю, что было бы дальше…
-Ау?..
Мы прекратили целоваться, но не выпускали друг друга, продолжая стоять. Она открыла глаза смотреть друг на друга озираться затем вокруг…
-Ау?..
«Ты слышал?»,  – спросила она меня первой шепотом. Как будто тут в глухом лесу нас кто-то сейчас мог подслушать…
-Ау?..
Кто-то кричал в лесу. Совсем близко. «Надо бы отозваться? Это грибники, они часто перекликаются, когда собирают грибы».  – «Отозваться? Зачем?» – «Но мы ведь с тобой только что заблудились»…
«Ну и что?»,  – ответила она мне, глядя в упор без всякого страха, даже с каким-то вызовом. – «Разве мы не найдем дорогу?».
-Ау?...
… Честно с мгновение, я думал, что ей ответить. Но вместо этого снова стал ее целовать. Она снова закрыла глаза и, когда я целовал ее не в губы, отчего-то, гладя мои волосы, начинала стонать…
…Грибники больше не кричали. Или мы просто не слышали их. Когда упали прямо в траву. Она упала, продолжая держаться за мою шею. А я держал ее за талию. Затем мои руки перебрались под ее куртку. Под ней у нее была только футболка…
Я задрал ее кверху и стал целовать под ней.. сколько раз я прокручивал в ее отсутствие то, как делаю с ней все вот это.. воображая ее на пляже.. в купальнике… с родинкой прямо под застежкой спереди немного правее от солнечного сплетения.. на ней не было купальника.
На мне вылезла из джинсов рубашка, и я ощущал ее руки: как она нежно гладила ими мою спину…
-Ау? – послышалось совсем рядом. Мы оба отпрянули друг от друга и затаились. Все еще держа друг друга руками. Я при этом был сверху над ней, чуть приподнявшись, она переложила руки со спины на куртку, что была на мне…
Затем мы посмотрели друг на друга. Страх исчез. Робости не осталось ни следа. Я не про грибника. Я про нас.
Мы даже улыбнулись друг другу, она смешно нахмурилась, собрала губы для поцелуя…
-Ау?
«Я его сейчас убью», - сказал я. «Тихо»,- она привлекла меня, прижала к себе. «Тише, они сейчас уйдут», - ответила она шепотом.
Выждав минуту, мы снова увлеклись друг другом. Я снял с себя куртку, рубашку. Она сняла розовую куртку, и приподнявшись на локте, полуотвернувшись, футболку. Повернувшись, прикрывала рукой груди. Пока не легла на спину снова, раскинув руки и закрыв глаза…
Она не открывала их, даже когда я приподнимался для поцелуя. И невпопад собирала губы в кружок, в то время как я опускался ими ниже ее лица…
Я мял рукой собирал в кулак ее налившиеся кровью девичьи совсем юные, но зрелые груди… целовал их… находя ту родинку, что смотрела на меня на пляже…
Ее руки при этом блуждали по моей голой спине. Затем мы послышали шорох. Хлопанье крыльев. И когда оба приподнялись посмотреть. То сами вспугнули птицу, что села на вершину кустарника совсем рядом с нами. Над нами…
Как только мы поняли, что это была птица и, она улетела. Мы снова продолжили наслаждаться друг другом…когда все закончилось. И мне не пришлось прикладывать слишком больших усилий, я не почувствовал никакой преграды, и она как ожидала какой-то боли. Такое случается…
Я все еще голый сел рядом. Меня не было видно в высокой траве. А она не открывая глаз тяжело дышала рядом распластанная голая раскинув руки в стороны и слегка поднимая их затем, вставая чтобы прижаться рядом к лицу… все еще стыдясь меня и себя..
Она просунула свою руку под мою, положив ее мне на колено. Сама, целуя плечо, прильнула к нему. А я, поднял голову вверх, прищуривая глаза, чтобы не обжечь их.. на нас смотрело вставшее прямо в зените Солнце.. мы были потные… оно словно вышло согреть нас своим теплом…
Мы так сидели какое-то время. Такие утомленные опустошенные и в то же время еще более свободные чем, когда только входили в лес… и еще просто держались за руки, увлекая друг друга вглубь …
Пробираясь сквозь цепляющиеся за одежды ветви деревьев, кустарники..
Прокладывая тропу.. там, где  ее не было…
И вот это Солнце. Теплое, согревающее теперь голые плечи, руки и груди… во всех членах была такая легкость совсем как у той птицы. И тепло, физически ощущалось, как оно разливается по телу…
«Уже полдень», - сказал я. – «Откуда ты знаешь?», – ей вдруг сделалось, как и мне отчего-то грустно… «По Солнцу в зените. Одевайся», - я встал спиной к ней, обернувшись, я видел, как и она одевается не прикрытая ничем, но стоя спиной и не поворачиваясь.
Я оделся. Мы взялись  под руку… «Как мы теперь станем добираться? Ты говорил что заблудились», - при этом ее губы улыбались при каждом этом слове. А она говорила так, как будто ее вовсе не пугала больше эта чащоба. И то, что день клонится к вечеру. А я действительно не знаю дороги…
«Ты хочешь спать?», – обратную дорогу она все время шла подле меня, прильнув к плечу и руками и головой. – «Немножко», - ответила она, все так же с улыбкой…
«Потерпи. Мы скоро выйдем». – «Ты нашел дорогу?», – она не отрывала головы от моего плеча… И говорила все с той же не сходящей словно с ее губ улыбкой… Я остановился. Тут она подняла голову, открыла глаза. Мы смотрели друг на друга. Затем я ее поцеловал. Мы поцеловались. « Да, вот ориентируясь по тому, чему учили когда-то в школе, я знаю, в какой стороне дорога и город»… «Какой ты умный», - она снова как подстреленная дичь, как сумка охотника шла усталая, повиснув у меня на плече…
Мы не видели ни одного гриба, так что только когда вышли к дороге почувствовали эту неловкость что мы могли ответить что мы делали в лесу, зачем мы так долго бродили… Ах, да, мы скажем что заблудились…
По дороге нам встретились грибники, в руках у них были полные грибов корзины… Мы улыбнулись им… Они нам.. Недоуменно продолжая смотреть на нас… Видимо сама одежда выдавала нас с головой, что мы делали в лесу..
«Мы даже не взяли корзины», - заметил ей я. «Ну да, ты говорил что мы пошли погулять», - на последнем слове она улыбнулась и сказав его все продолжала молча улыбаться…
Я остановился. Только тут я заметил, что она идет не обутой: «Что?», – я молчал. «Что?», – она спрашивала, переходя на смех… «Да что во мне такого?», - она засмеялась… Я подошел, вырвал из ее руки туфли, наклонился перед ней на колени: «Давай сюда ногу»… Проходившие мимо нас грибники казалось тоже оторопели от такого, но сделали вид, что не смотрят..
А может, подумали, вот люди, в лес ходят в прогулочных туфлях…
«Молодой человек?»-я и вправду обернулся, но с другой-то стороны к кому еще обращаться могли в лесу. –«Смотрите не ешьте только то, что собрали», - и улыбаясь дальше пошли. А я и вправду вместо съедобных грибов, поганок каких-то в бейсболку насобирал.
Когда мы добрались, вечером она зашла ко мне. И мы просто лежали, обнявшись у меня дома…
За окном заходило Солнце. Кончился день… «Тебе было страшно?», – спросил я ее шепотом, гладя по волосам, ее голова лежала на моей груди. «Немножко», - водя по груди рукой, ответила она серьезно… «Пойдем еще?»... Она приподнялась, отвернулась и рассмеялась…
«Послушай, у вас ведь есть дом в деревне?», – спросил я ее. «Да». – «Нельзя ли взять и поехать туда, на лето?.. А что? Речка, воздух»… - «И комары. Успокойся. Мы можем прекрасно провести лето и в городе»…
-«Здесь может быть жарко». – «В лесу тебе это не мешало»… Нет. Не мешало, подумал я. Там в лесу Солнце было совсем другим… Или за Солнце было совсем другое… Маленькое длинноволосое гибкое существо с шелковыми прядями, за которыми скрывались голубые глаза… В пушистых ресницах… Которое там в траве шептало мне в ухо: «люблю»…И целовало сухими от жажды губами, разве Солнцу не может быть жарко…


Деревня

Приехав в деревню, первое, что мы увидели это стадо гусей. Автобус вяз в грязи. С утра прошел дождь и, хотя было жарко, грязь, уезженная машинами, не высыхала. Гуси, гогоча, бежали впереди автобуса, не догадываясь сразу свернуть просто с дороги. Лиза, надев солнцезащитные очки и панаму. В одной майке. Придерживая корзинку, наполненную девичьими штучками. Да оттуда торчала еще бутылочка воды, взятая с собой в такую жару в дорогу подпрыгивая на ухабах, все время старалась смотреть вперед, лишь иногда улыбаясь, поворачивала голову в мою сторону. Я сидел у окна…
Когда-то мы, очень давно бывали в этих местах. Мы это конечно не я и Лиза. Это я и моя семья… Я был тогда еще мальчишкой. Лизе я ничего не говорил об этом. Потому что и ничего не узнавал…
Они. Они это Лизина семья (ту квартиру она в доме в нашем дворе снимала, и я признаться ничего не знал о ее родителях, да она и сама меня скрывала, стыдилась что ли), имели здесь «маленький огород». У них была машина. Но мы ехали  одни, автобусом. Потому что инкогнито. Тайком. Сбежали ото всех в деревню…
Договорились, что она скажет по телефону. Как только мы приедем. Поставить, так сказать, перед фактом… как будто сбежала замуж… Она, так и сказала, улыбаясь: «Как будто сбежала замуж»…
Автобус прибавил газу, и гуси свернули в сторону. На обочину. Где остановились вытянув вверх шеи провожая нас возмущенным за то что потревожили их гоготом . «Что ты там высматриваешь все время?» – «Где? Нет. Я так просто… Я посмотрел на гусей, ведь сидя у окна мне было их не так видно впереди»…
Гуси, утки, куры, подумал я, теперь вот так месяц, а то и два они будут настоящими прохожими.
Когда автобус остановился, мы вышли и пошли сперва по обочине. Лиза смотрелась странно даже для дачницы… На ней была майка, обрезанные джинсовые шорты и сапоги. Настоящие резиновые. В такую жару. Но утром шел дождь. Она еще была одета завернута как бутерброд в полиэтиленовую пленку макинтоша… О дожде напоминали сапоги. Но в такой грязи они были не лишни..
Затем мы свернули за угол деревни, где начинался дачный поселок. Когда мы подошли к их даче. Я невольно присвистнул.  «По-моему кто-то говорил о маленькой хижине»… «Ну да. А что?», – спросила она, делая серьезное лицо. «Разве это большой домик?». Мне понравился этот оборот речи «большой» и тут же «домик»… «Сколько же тут комнат?». – «Не волнуйся, убираться в нем буду я». – «Я не об этом», - ответил, входя во двор. Забор тоже был добротный. Высокий. Зеленый. Мне даже подумалось, что это не дом. А настоящая крепость. Поскольку даже высокий забор не мог скрыть двухэтажного добротного кирпичного дачного дома…
Это был настоящий коттедж. Я не ошибся. В нем было 8 комнат. Две ванных. Джакузи… Признаться я ошалел. «Не думал, что ты так богато живешь», - заметил я ей, или вслух себе. «Богато?», – ответила невозмутимо она, снимая очки и отбрасывая на кровать панаму. «По-моему  так все очень мило», - ответила она. «Ну да, очень так… Скромненько», - сказал я, кивая на масляную живопись на стенах… «Не иронизируй», - это сказала она… Старательно выговаривая слово. «Да нет. Я не об этом». Я все время забываю, что Лиза младше меня, и намного, и в отличие от меня, не знает, что такое богатство наверно не дешево достается ее отцу. Я не мог бы себе позволить, купить вот такую дачу  жене или молодой любовнице. «А что это?», – я кивнул на картину, которую хорошо знал… Я просто, проверял Лизу… «Не знаю», - ответила она, надув губки и тоже рассматривая ее, как будто, как я видела ее в первый раз. А может быть, так и было. Поскольку как только что выяснилось, она ничего не знала: где тут и что… Хозяйкой даже если они приезжали сюда часто, в доме была явно не она, я забывал, что она еще совсем девушка.
Кухня напоминала именно деревню в отличие от всего дома. Не крашеные и не беленые обшитые доски. Прибитые на них кувшинчики, кружечки. «Удобства у нас в доме, а не во дворе», - заметила Лиза. И тут же снова улыбнулась, сидя на кровати. Она сейчас смотрела на меня изподлобья, но глазами выражала двусмысленности… Такой она мне нравилась меньше всего. Когда изображала даже не кокетку, а какую-то развращенную девицу. Я отвернулся… «Схожу, вымою лицо с дороги», - на ходу бросил ей я, давая понять, что меньше всего нравится мне в ней эта вульгарность. Я даже рассердился на богатство дома. Как будто между ними была какая-то связь. А может быть, так и было. В сущности, я ее почти не знаю. Подумал и тут же осекся. Что это правда. Я знаю все изгибы ее тела, но никогда не бродил по закоулкам ее души…
«Я приму ванну… Наверное», - не решительность ее была вызвана растерянностью, она-то думала «наверное», что как только мы приедем я тут же накинусь на нее как тогда в лесу и почти изнасилую… Я улыбнулся. Она сразу пришла в движение. Стала разбирать корзинку. И затем спустившись вниз на кухню. Я уже слышал как бежит наверху вода…Кухня с ее простотой и не поддельным уютом согрела меня не меньше кружки крепкого горячего чая, которого приятно пить в любую погоду, тем более когда ты устал с дороги… И на самом деле ни о чем таком, о чем подумала Лиза не думаешь…
Надо было видеть как она завернутая вся в большое пушистое белое махровое полотенце босая с мокрыми распущенными волосами на голых плечах придерживая полотенце рукой осторожно спускается вниз на кухню… Я только подумал что кухня это всегда сердце дома, как тут же мое собственное сердце бешено заколотилось… Не то от крепко выпитой кружки чая, не то от этой девочки…
Хотя простого вожделения, как тогда в первый раз, я больше не ощущал… Мне все чаще становилось грустно когда ее не было рядом, но эта грусть иногда становилась сильнее, когда я все такие был рядом с ней… Казалось бы почему, что тут такого… Но я понимал, что влюбился. Совсем как мальчишка. В самый первый раз…
И мне с не меньшим любопытством чем видеть  когда-то ее нагую, хотелось заглянуть теперь куда-то позади ее глаз… Наверно в самое сердце? Нет. Я уже знал, что она испытывает давно, причем, наверно,  раньше, чем я, тоже самое. Хотелось просто узнать ее больше. Хотя что я в ней могу найти…В девушке почти вдвое младше меня…
Обо всем этом я думал, когда она споткнулась… Я тут же полетел ей навстречу. Бросил кружку, которую все еще держал в руках. Успел ее поймать, как думал почти на лету. Женская хитрость… Ей наверно даже не учат… Она спрятана в каждой женщине будь она маленькой …. И просыпается едва та заметит что ее обожают… Актриса.. Она все это просто подстроила… Потому что сорвав поцелуй упав мне в объятья, и не потеряв при этом полотенца, рассмеялась… «Актриса», - ответил я, не без злости…. «Тебе не понравилось?», – она все еще пыталась изобразить теперь маленькую девочку… «Нет», - я повернулся, - «будешь чай?». – «Нет». Похоже, что я ее разозлил.
Я сделал ей и себе еще по кружке. «Пойду осмотрюсь?». –«Сходи». –«А что будешь делать ты?», – хотел добавить «моя маленькая красотка», но слава Богу, не стал… «Не знаю. Может быть почитаю чего-нибудь»… При этом она приоткрыла полотенце, это было действительно не нарочно, не заготовлено, и без всякого кокетства, просто она поправляла его и как бы не задумалась… Но от меня не скрылось ничего. Я обнял ее. «Отстань, мне это может не нравится»… И тут же улыбка… Я чмокнул ее в щечку и вышел во двор…
Гусей и уток у них конечно не было…
Гусаком ощутил себя я. Напыжившись. Выгнув спину. Прохаживаясь, как мне взбрело в голову «на природе»…
По-моему в детстве была какая-то сказка про гусыню, моя спутница меньше всего напоминала ее… Скорее ласточку… Такую все-таки городскую…Только я подумал о ласточке…
Признаться, что я не думал, что она могла наблюдать за мной. Я уловил это краем взгляда… Она, поднявшись наверх, открыла окно и смотрела сейчас…
Отчего-то мне стало неловко, так что я даже помахал ей в знак приветствия рукой. Она ответила мне тем же и, обойдя дом, вернулся в избушку… Как невольно прозвал ее я. Отчасти, просто из ревности или зависти.. Хотя мне досталось куда более ценный подарок, нежели коттеджик с 8 комнатами в 2 этажа...
Когда я вернулся она уже спала… Тому кому это покажется странным, повторю что она все таки ребенок… Большой, уже взрослый, но все таки ребенок…Уставший с дороги…
…И читающий Пруста…. Это было признаться несколько неожиданно. Просто я ничего в ней такого не замечал. Не то чтобы считал ее ограниченной. Но чтобы она все-таки в своем возрасте (наверно, говорю как ворчливый старик, сам для себя подчеркивая это обстоятельство-разницу в возрасте) интересовалась «Утраченным временем…» Я сам его не читал, перелистывал… Довольно давно… Хотя, когда говорил ей, что литературу люблю, не имел в виду Желязны, Кинга или Акунина с Пелевиным…
Я взял осторожно книжку, загнул листик, сделав закладку… Мне казалось, что это пусть ранит страницу, но зато она сможет вспомнить что читала.. и где, откуда читать ей снова…
И хотя она успела одеться.. Даже если бы она сейчас была не одетой… Я просто накрыл ее пледом и также осторожно, хорошо хоть не стал, поднимаясь кричать ей, вышел из спальни…
Мне явно не хотелось, чтобы наши отношения свелись просто только к этому… Хотя ко мне вернулась прежняя страсть, но как то совсем иначе…
Когда стало светать утром…  а летом светает очень рано. Я перебравшийся ночью к ней в кровать ласкал ее уже совсем по иному… Как нечто знакомое и оттого не менее дорогое…
Она наверняка это тоже заметила. Уловила эту не понятную грусть до этого и молчание на ее кокетство и вульгарность. А тут эта нежность…И трогательность…
Когда мы встречали рассвет в деревне я лежал , она на моей груди, и хоть это выглядело бы банально или сентиментально, но я с улыбкой думал… о Прусте.. Пруст… Пруст… Утраченное время....
Вечером в тот день произошло объяснение. С неожиданными для меня самого слезами. С ее стороны, с моей. Объяснение в любви…
После этого все сразу изменилось. Мы стали очень нежно и трепетно относиться друг к другу. Пожалуй, даже еще больше чем в то время когда только искали знакомства друг с другом. Но тогда это делать было тяжело. А сейчас это делалось с легкостью…
Вечером я читал ей вслух. Что-то наверно из Болдуина, или из Лёв Николаевича , графа Толстого… Она при этом внимательно слушала…
Нам понравились эти чтения после дневной жары скрывшись в этом домишке, он и вправду оказался вскоре отчего-то таким маленьким. Словно съежился, наверно просто стал хорошо знакомым…
И вот эти чтения вслух при включенном торшере… Потому что за окном уже стемнело. Пели кузнечики… Было прохладно. Так что мы закрывали окно, чтобы на ночь не залетели комары…
Я читал ей и, когда она слушала, сидя напротив у окна на венском стуле. Это был настоящий старинный стул с гнутой спинкой…
И тогда когда она готовила чай… Хлопоча вокруг закипающего чайника. А я пролистывал страницы не оттого, что читать надоедало, а чтобы наоборот продлить это вот блаженство…
Не меньшее что было в спальне, на кухне, во всем… Рядом с ней. Так что когда она однажды положила мне подойдя сзади руку на плечо… Мне казалось что я … Я не обижу ее конечно, если скажу, что в тот момент, мне казалось что эта ее рука в то же время это рука всех тех, кого я любил до нее, даже тех с кем расставанье было омрачено обидой… Пускай никто не был в том виноват, или виноват напротив был только я… Но я также в то время чувствовал целуя кончики пальцев этой положенной мне на плечо руки, а затем прильнувшей все также сзади к моей голове ее голову…
В общем однажды я просто сел и заплакал… Не говоря что не достоин, что не ждал, что … Я всего лишь погладил ее руку и сказал: «Как же мне с тобой повезло… Ты даже представить себе не можешь»… «Глупости». –«Нет. Просто ты и я, я чувствую это так теперь, что ты и я мы просто нечто одно»… Как одно только Солнце, думая, но не говоря вслух продолжал я, что светит всем одинаково… И в тоже время для каждого… Не говорил, потому что знал, что она чувствует тоже самое… Солнце, заглянувшее в мою дверь городской квартиры 3 года тому назад, с тогда детским, впрочем, практически не изменившимся нежным улыбчивым лицом…

Схватка
Солдат полз. Из последних сил. Он выполз на огромное поле. Когда-то здесь была совсем другая жизнь. И эта земля, поддаваясь железному плугу, давала им хлеб, а вместе с тем жизнь и надежду.
Эта земля. Теперь она была вытоптана, искорежена, вывернута. Это поле было полем битвы. И эта земля стала могилой для сотен, тысяч живых, здоровых и крепких людей, наделенных душой и разумом. Солдат полз и меньше всего думал об этом. А быть может как раз об этом? Нам никогда не узнать. Руки его беспомощно пытались найти нащупать в ней опору. Кругом стояла невыносимая тишина. Оглушительная и непривычная. Словно никого не осталось больше. Кроме него. Словно было это не в каком-то там году, а в начале времен. Или быть может это конец? В воздухе еще долго будет стоять этот страшный запах: горелой резины, к которой присоединится запах разлагающихся тел. Сколько времени понадобится, чтобы она смогла переварить это? Чтобы смогла зажить рана, и это самое поле, оставаясь русским, могло снова давать хлеб? Он полз. Что двигало им? Только руки и естественное стремление к жизни. А еще чувство – нет, не мести. А обида и жажда справедливости. Что сделал он? Что сделал он и кому, чтобы оказаться здесь? Но разве это касалось одного его? Что сделали все они: и живые и мертвые? Он полз. Истекая кровью. Она уходила в землю, оставляя след. Гимнастерка была обожжена и разорвана осколком. Земля, в которую он вгрызался, желая жить, потому что ему еще предстояла большая работа: освободить эту землю, свою землю, поднять на ноги, родить детей,  посадить деревья, отстроить дом, пахать землю и сеять хлеб, чтобы растить детей. Эта земля, пропитавшаяся его кровью и потом, запеклась вместе с нею под ногтями. Руки занемели. Он лег, перестав задыхаться и стонать. Сложил голову свою лицом в нее, родную, но он не готов был в нее уйти целиком. Уж если ему было суждено выжить после такого, значит, он просто обязан был остаться живым. Он сложил голову. Тишина. Лишь иногда только ветер потревожит чью-то откинутую каску, постучит искореженным железом танка или орудия. Все смешалось: «пантеры», «тигры», тридцать четверки.
Он лежал навзничь, уткнувшись носом  в родную землю. И слушал сейчас биение своего сердца. С каждым стуком из него выходила кровь и значит с нею – душа и жизнь его. С каждым стуком, меряющим время его жизни. С каждым шагом, который не сделал он и который тогда сделает тот, другой, в серой униформе. Перед ним лежал один из них. Склонив голову. Зачем?
Зачем он пришел?
Зачем сложил ее здесь на чужой земле?
Разве она его успокоит?
Мертвый.
Вот и душа у него такая же серая как его форма. Волосы седые. А лицо молодое. Рука. Но что это? Она как будто дрогнула? Один раз, другой. Живой?
Живой! Глаза солдата стали искать оружие, раньше, чем его руки стали перебирать складки родной земли.
Он стал пыхтеть. Фриц это заметил. Открыл глаза. И солдат прочитал в них злость и ненависть.
Они тоже искали оружия. У солдата сил было больше. Он решил перевернуться на спину, чтобы присесть. Поискать винтовку, штык-нож все равно, РУКАМИ, придушить его. Из последних сил. Может быть.
Фриц забеспокоился, тоже стал перебирать руками, но в другую сторону. Он был отчего-то похож сейчас на гадину, змею или паука. Которого так и хочется прихлопнуть и раздавить. Чтобы он даже лопнул и из него пошла кровь. Какая она? И тут он увидел, что она тоже красная, темная. Как будто могла она, в самом деле, быть другой.
Он ведь тоже был ранен. А еще он увидел у него на поясе флягу. Отличную флягу.
- Пить.
Он убьет его и заберет ее. Совсем как вор? Нет. Он не вор. Тот, кто пришел сюда был настоящим вором. Он хотел украсть у него все: свободу, это небо, эту землю, жизнь. Вор. Ворог. Враг. Вражина.
С какую-то минуту показавшуюся обоим вечностью смотрели они так друг на друга. Обессиленные, они не могли пошевелиться, чтобы один из них убил другого.
И солдат увидел глаза. Совсем другие. В них было отчаяние. Конечно, чему же еще там быть? Если умрет он, то он умрет на своей земле, сложит голову за нее. А он? За что будет умирать он?
Отчаяние. Нет, сколько бы ты не шел. Ты все одно шел к своей смерти. Потому что ты не чувствовал, что моральное право на твоей стороне. Ты же все - таки человек, не скотина, хоть и не считаешь меня за него. Но я понимаю, что ты врешь. А ты нет. Ты заврался. Чего таращишься? Что ты думал найти здесь? Ты думал забрать эту землю? Бери ее теперь, сколько хочешь. Еще немного, вот только даст она родимая силы своему сыну, как давала своим богатырям в древности и ты уйдешь в нее целиком.
Вот сейчас. Солдат скорчился от внезапной боли и, слезы полились у него черные слезы от дыма и копоти на лице полились по щекам. И уже его рука задрожала как ветка на ветру и ослабла.
Неужели? Неужели не убить мне его?
Нет. Врешь. Снова врешь.

Фриц, молодой, рано поседевший парень из Мекленбурга, лежал за тысячи километров от родной земли, и умирал где-то в степях у Волги. О которой слышал только, когда учился. Он лежал и смотрел в лицо солдата,  врага и не чувствовал больше злобы. Для них обоих война была уже окончена.

Врешь. Ты снова врешь. Вот стоит мне только передохнуть минутку. Я доберусь до тебя вот на этих руках – посмотри. И убью. Голыми руками. Вцеплюсь в твою глотку. Чтоб ты закрыл свои глаза, слышишь, я запрещаю смотреть тебе на мое небо. Гадина, сволочь, ты пришел сюда ты еще жив и поганишь ими его.

Фриц смотрел на облака, в вечерней зоре.  Они были совсем как там, в Померании. И Фриц заплакал.

Что же ты? Что ты гад? Ты что? Ты смеешь еще смеяться? Над кем? Над русским солдатом? Над русским солдатом, за душой и жизнью которого ты пришел? Словно черт с рогами или сам дьявол, хоть мы в него больше не верим. А он вот сейчас – передо мной. Спроси меня и я отвечу тебе: вот он. Он смеется. Нет? Он плачет? Плачет? Плачет? Оттого, что знает, что скоро умрет. Правильно. Только слезы твои тебе не помогут. Грош им цена, как мы говорим. Они ничего не стоят ни передо мной, ни перед богом, они не сравнятся со слезами наших детей, жен, матерей. Плачь. Плачь, пока ты еще можешь. Пока глаза твои могут видеть ту землю, которую ты поганил. Гад.

Фриц смотрел в небо и,  слезы текли по его лицу. Потом он вдруг остановился. Свесил голову. И замолчал.

Умер? Умер? Как гад? Ты мог умереть? Тихо? Спокойно? Куда смотрит бог? Как он мог допустить такую несправедливость?

А Фриц поднял голову и стал что-то бормотать себе под нос.

Что это ты? Молишь его? О чем? О чем ты можешь его просить? Бесстыжий? Неужели ты думаешь, что он допустит такое кощунство? Или нет. Постой. Это  не молитва. Солдат конечно не знал. Но понял, конечно же, понял, не понимая ни слова, что тот читает стихи.

Быть может то был Гейне? Или Шиллер? Или Гете? Или кто-то еще, кто вкладывал в немецкие слова свою душу.

Именно она говорила сейчас. Говорила в нем.

И солдат задумался.
А потом стал кричать: - Замолчи! Замолчи! Потому что понял, что не сможет так просто убить уже. Человека.

Он обессилел. И тот, и другой.
Только плеск воды через минуту заставил Федора вскинуть голову вновь.
Фриц посмотрел на него, отпив, затем стал ползти к нему, к Федору.
Федор из последних сил напрягся, и стал думать, как лучше его убить: кулаком или все - таки душить?
А Фриц полз тяжело. Обе ноги его вывернуло, и они волочились за ним, запаздывая. Каждое движение давалось ему  с невыносимой болью.

Гад. Что ж ты мучаешься? Неужели думаешь, что хватит сил у тебя со мной поспорить?

- Ну давай. Давай ползи. Ближе. Хочешь? Я помогу тебе? Федор сделал последнее движение и, вскрикнув от боли, вытянулся на своей земле.
Фриц поднял голову на этот крик и остановился.

Но Федор вовсе не умер. Через какое-то время, он без обеих ног, стал приближаться к Фрицу, оставляя за собой кровавый след.
- Давай. Давай, ползи ближе.

Вскоре их тела почти соприкоснулись. И Федор первым протянул руки. Завязалась борьба. Странная и оттого еще более страшная. Федор кричал. Отчаянно. Но сил справиться друг с другом не было у обоих. Они так и остались лежать рядом. Едва дыша. Затем Фриц немного пришел в себя, он был более легко ранен.

Перед глазами Федора стояло лицо Татьяны. А Фриц читал стихи:
- Да, замолчи!

Вскоре их настигла тьма. Сумерки стали сгущаться.
А Фриц словно продолжал молиться уходящему Солнцу, и вслед за ним: дню и своей жизни, продолжал читать стихи, все подряд, что мог еще помнить.
Федор, пытаясь заглушить его, стал читать тоже:
Беги, сокройся от очей,
Цитеры слабая царица!
Где ты, где ты, гроза царей,
Свободы гордая певица?..

Федор читал  оду Вольность Пушкина – заученную наизусть, там до войны:
…Тираны мира! Трепещите!
А вы, мужайтесь и внемлите,
Восстаньте, падшие рабы!

Фриц замолчал. Фриц действительно замолчал. Изумленный. Он удивился и тому, что   был все еще жив и мог удивляться стоя в двух шагах от могилы.
Лежащий рядом человек был действительно человеком. Как он, как Макс, как Петер.

Федор замолчал. Он вспомнил о своей невесте, с которой не успел сыграть свадьбу перед войной:
Я помню чудное мгновенье:
Передо мной явилась ты,
Как мимолетное виденье,
Как гений чистой красоты…

Федор почувствовал как, что-то ледяное придвинулось к его руке. Ланге придвинул флягу – мол, пей.
Федор посмотрел на него. Осторожно взял флягу, сделал пару глотков, затем еще и еще. Фриц замычал. И Федор остановился. Закрыл ее и пододвинул обратно. Ближе к нему.

Пхеред мной ихвилса…

Федор застонал, от потери крови у него начался озноб.
Фриц лежал неподвижно. Затем потянулся к нему. Осторожно. Словно хотел внезапно нанести еще один удар. Но Федор не шелохнулся. Фриц пододвинулся ближе. Все еще опасаясь в том числе. Он порвал часть своей рубахи и подвинувшись еще ближе попытался остановить кровь. Федор вновь не двинулся.

В это самое время в нескольких сотнях километрах отсюда в отвоеванном Сталинграде группа наших солдат сидела и грелась у костра возле одного из разрушенных домов.
Говорить никому не хотелось. Хотелось просто спать.
Один из них, сержант, отошел по нужде за дом. Но обнаружил только то, что стены дома дальше не было. Он зашел в него. Затем поднялся по лестнице на второй этаж. Дом был полностью разрушен. Но, расскажи кому – ведь не поверят: у оставшейся единственной стены стояло пианино. До войны, Остроухов, окончил музыкальную школу. Он подошел, пальцы не слушались, но, открыв, он начал играть.
Не сразу услышав ее, бойцы удивились неведомо откуда звучавшей музыке.
Остроухов играл Чайковского.
Группа бойцов на эти звуки поднялась и, вскоре обступив пианино, стоя слушала его.

Очнувшись от боли, Федор протянул руку к фляге. Фриц взял ее и протянул:
-Bitte!..

Федор, стоя в двух шагах от могилы, не ощущал больше ни презрения, ни ненависти. Он взял флягу и отпил.

Фриц попытался его о чем-то спросить:
- Wie heisen Sie?..
Федор ничего не ответил.
- Ках тебя зафут?
Федор молчал.

Они разговорились только ближе к рассвету, когда Федор понял, что Фриц больше тоже не жилец на этом свете: их разговор то сбивался на русский, то на немецкий, но даже когда молчали они оба прекрасно понимали друг друга. Они говорили о том, что у обоих когда-то было: семьи, родители. Фриц говорил о Германии, ни разу не назвав ее рейхом. Он говорил о Мекленбурге. Он говорил о своей невесте Магде, которая будет его ждать. Он говорил о Максе и Петере, оставшихся лежать там, навсегда.

К утру, когда стало светать, Федору стало хуже. Тряпье, в которое были завернуты ноги,  все пропиталось. Вокруг вновь стало пахнуть кровью. Федор не мог пошевелить рукой. Он стал бредить:
- Пить.
Фриц поил его. Отказывая себе. Вдруг стоя перед лицом смерти, он проникся уважением к этому человеку. Он даже позволил себе помечтать, вслух, выражая свои эмоции по-немецки, как они могли бы вместе съездить после войны в Германию, как будто оно уже было недалеко это после войны. Он говорил о войне также отвлеченно как о препятствии  сравнимом с наводнением, или землетрясением, постигшим их обоих, но не разделившем их.
Он словно забыл о…

Нет, посмотрев на умиравшего рядом за свою землю русского солдата, Фрицу не хотел вспоминать о… Гитлере.

Федор умер. Фриц просто прочитал молитву.

Скоро они перестали ощущать языковые различия, но их душам предстояло расстаться. Потому что одна отправится в Мекленбург, а другая – в Рязань.
Через Волгу, на облаках.



Русалка
ДЕНЬ ПЕРВЫЙ
Лето наступило в тех краях как обычно. Для всех оно означало одно, как и повсюду, радость. Лето есть лето.
Хотя поводы к радости могут быть у всех разными. В курортном городке, у моря, ждали наплыва отдыхающих. Готовились к работе. Когда круглый год – безденежье, ей здесь были только рады.
Летом здесь все зарабатывали на целый год вперед, до наступления нового сезона.
Для нее: такой юной, красивой, лето означало просто радость. Тепло, море, пляжи.
Где она сидела сейчас с раннего утра. Если бы она захотела, то сидела бы здесь вот так каждый день от восхода до захода Солнца. В этом для нее скрывалась какая-то загадка: безграничное море и в него опускается поблекший солнечный диск, чтобы завтра подняться снова уже другим, снова ярким, напитавшимся светом. Как раз таким, каким она смотрела на него сейчас.
С его появлением проснулись птицы. И стали завтракать, оглашая криками берег. На мелководье, почти у самого края воды было легче вылавливать рыбу.
Где-то вдали, если хорошенько напрячься, можно было рассмотреть проходившие мимо корабли.
Один из таких здесь все ждали сегодня.
Она тоже ждала его.
И хотя корабль войдет в гавань только вечером, она была готова ждать его целый день. Ведь если подумать, что такое ожидание длиною в один день в сравнении с вечностью? Ну, или хотя бы когда ждешь чего-то целый год?
Она ждала, устремив свой взгляд на линию, где, как ей казалось, море сливается с небом. У самой кромки берега оно расплескивало свои волны. Вода, набегая на песок, доставала до ее ног по щиколотку.
Море шумело. Ей было всегда удивительно и непонятно: откуда берется этот шум? Что гонит волны к берегу даже в безветренную погоду?
Но чаще всего она гнала от себя мысли, на которые просто не знала ответа. Они навевали грусть.
Это только кажется, что время в ожидании течет медленно. Оно останавливается совсем!!!
В другие дни она бы уже давно нашла, чем себя занять. Она стала бы искать на берегу причудливые камешки. Каждым летом у нее собиралась такая коллекция. Потом, зимой она по обыкновению доставала ее, перебирала, вспоминая о лете и каждый свой день, проведенный у моря. А приложив к уху ракушку еще и дома слушала шум волн.
Обычно этим всегда и ограничивается впечатление каждого побывавшего хотя бы раз у моря. Ей оно было дорого особенно, несмотря на то, что она жила возле него круглый год. Для нее оно было – живое. Так как друзей у нее не было, то его она и считала за друга. Бывало, разговаривала с ним, доверяя самое сокровенное, чего не всегда расскажешь даже друзьям. За это она его тоже слушала, долгие часы проводя на берегу.
Море давало простор для ее фантазии. Из камешков дома собирались целые мозаичные картины. Оно вдохновляло ее учиться рисовать акварелью.
За долгие дни, проведенные рядом с ним, она словно сжилась с этой большой водой. Могла различать отдельные нюансы, оттенки в его настроении.
Но сегодня был необычный день. Какой бывает только раз в году. И в долгом, томящемся ожидании, она не могла заставить себя выбирать камни. Для этого у нее впереди было целое лето. Она тем более не стала бы рисовать. Сегодня море должно было подарить ей нечто особенное – корабль. И она очень хотела, вооружившись биноклем, увидеть его первой. В полдень, пока в городе не было отдыхающих, на берег обычно приходила мама. Они ели. Мама угадывала малейшие желания дочери, например, когда нужно было принести краски или бумаги. Сегодня она была занята своими приготовлениями.
В полдень, когда Солнце было в зените, один из кораблей появился на горизонте. Он шел, явно направляясь в сторону берега. Его черты становились все более четкими.
В полдень все вокруг как обычно стихло. Птицы сели на воду и мирно раскачивались на волнах. Гудок теплохода снова их побеспокоил.
Когда ярко светит Солнце – море спокойно. В такую погоду корабль ей было видно очень хорошо.
Он причалил в пять часов. Встречающих было мало. В основном те, кто ждал квартирантов.
На берег стали сходить люди. Их было много. Отсюда сейчас они были больше похожи на изголодавшихся чаек: пестрая толпа, нервно галдящая, перебирающая чемоданы. Ее им не было видно. Да и все равно сейчас бы никто из них не обратил на нее внимание.
Название корабля было ей знакомо по книгам. Она услышит его еще раз в вечерних новостях. В любом случае, жизнь города с сегодняшнего вечера на несколько месяцев круто изменится. За этим первым кораблем последуют другие.
Открывшиеся на улицах, прибрежные кафе наполнятся отдыхающими, как и пустующие все, остальное время в году пляжи, гостиницы.
В их городок пришло, наконец, лето. А значит, она не зря сегодня одела свое лучшее, самое красивое платье, чтобы вечером уже вместе со всеми ощутить этот праздник.

ДЕНЬ ВТОРОЙ
Еще с утра, глядя в окно, она поняла, что приближается гроза. Солнце встало. Но в той линии, где небо соприкасается с морем, появилось сначала неясно очерченная, размытая чернь, которая становилась все больше и больше.
И все-таки, сегодня она обязательно отправится к морю. На целый день. До того как оно успеет проявить свой крутой нрав, ей нужно было дойти до него.
Когда море волновалось, она тоже не могла оставаться спокойной. Она подбирала камешки, какие угодно, бросала их в волны. Они напоминали ей в те минуты рты, и белые барашки волн как ряды обнаженных зубов. Она не могла усидеть на одном месте, металась на берегу. Это было причиной того, что она так и не преуспела в рисовании. Ей, как может быть и самому постоянному персонажу ее рисунков, не хватало какого-то постоянства, усидчивости.
Может быть, он обратил внимание на нее как раз в один из таких моментов, когда она казалась столь живым человеком.
Мама, после того как в их городок приехали первые отдыхающие, была занята почти целый день и теперь беспокоилась, что дочь одна в такую непогоду отправилась на берег.
Солнца почти не было видно. Волны становились все больше. Море почернело и, казалось, вот-вот сольется с небом. Птицы тоже не могли найти себе места, неистовствуя прямо в волнах.
Она подошла слишком близко, когда вдруг услышала:
- Хочешь подойти еще ближе? Не бойся, я тебе помогу.
Он не сказал ей, как могли бы это сделать другие: - Что ты делаешь? Сейчас начнется гроза, давай лучше помогу тебе добраться до дома.
- Я и не боюсь.
Она резко подалась вперед, в волны. Одна из них ударила ее прямо в грудь. Так, что она закричала, от неожиданности. Одежды ее намокли. Платье прилипло к телу, подчеркнув фигуру.
Казалось, не обращая на нее больше внимания, он забрался в воду по пояс:
- Хочешь сюда?
- Да.
Он помог ей забраться чуть дальше, вначале только поддерживая ее, затем, взяв ее на руки, он вместе с ней вошел в волны. Она на этот раз не оттолкнула его. Теперь они кричали вместе, с каждой новой волной, полные ребячьего восторга. Казалось, что тогда она смогла забыть обо всем.
Промокшие кое-как они выбрались на берег и вместе отправились в город.
Высокий, как жердь, худощавый, молодившийся, но на самом деле намного старше ее. Поначалу он показался ей совсем не интересным.
По пути их застигла гроза. С криками, под струями внезапно обрушившегося ливня они поспешили под шатер первого же попавшегося им кафе. Откуда ушли уже поздно вечером, когда дождь давно уже закончился:
- Знаешь, я тебя заметил еще вчера. Там на пристани. Ты сидела на берегу. Совсем не похожа на только что приехавших. Ты ведь не из отдыхающих, ты здесь живешь?
- Ну и что?
- Ты кого-то ждала?
- Нет.
Она ответила после довольно продолжительного молчания. Ему показалось, она не хочет продолжать этот разговор.
- Ты здесь один?
- Я вообще один.
- Вы все так говорите.
Он рассмеялся. И только заметив ее напряженный взгляд, повторил, уже серьезно:
- Я один. Приехал на три недели.
- Откуда?
- Я тоже с юга. С юга Западной Сибири.
- Зачем?
- Там нет моря. Я завидую тебе, ты живешь у моря. Солнце, песок.
Она настороженно на него посмотрела.
- Зимой здесь бывает довольно холодно.
- Ты была где-нибудь, кроме того места где живешь? Чтобы знать что такое настоящий холод?
- Нет. И зачем ты вообще пристаешь ко мне со своими дурацкими вопросами? Почему ты вообще разговариваешь со мной? Тебе что мало здесь других девушек?
- Не знаю. Наверное, в такую погоду на берегу, кроме нас никого не было.
- Прости, я тебя совсем не заметила. Мне надо идти.
Он встал следом за ней.
- Не надо. Оставайся, если хочешь здесь. Я прекрасно справлюсь сама.
Если бы она потом обернулась, то, возможно, увидела бы: как он смотрит ей вслед.
Если бы он сказал ей всю правду, то она бы узнала, что в кармане его промокших брюк лежит билет на завтрашний рейс до Анапы.
Когда она скрылась за углом, он достал его и порвал, заказав себе еще коньяка.

ДЕНЬ ТРЕТИЙ
Вчера, придя, домой, она встретила встревоженную мать, но ничего той не рассказала. Уже засыпая, ей вдруг показалось, что там, на море сегодня она была счастлива как никогда. Но потом ее охватило отчаянье. Ей стало досадно, что она согласилась провести этот вечер в кафе, а не отправилась сразу домой.
Она не думала, что тот молодой еще, в общем, мужчина станет ее преследовать. В любом случае она твердо решила не сдаваться и не изменять своим привычкам.
Он увидел ее, придя утром на берег. На том же месте, где встретил вчера.
Издали он начал махать ей рукой. Она подняла голову, но не ответила. Он продолжал идти ей навстречу. Она не двигалась с места. Могло показаться, что она не была рада этой новой встрече. Он сделал вид, что этого просто не заметил:
- Вчера, придя в себя, я обнаружил, что сижу один, в кафе, мокрый до нитки, словно меня только что выловили в море.
Она не рассмеялась шутке, лишь только заметила:
- Не стоило так напиваться.
- Да. Ты права. Затем я снова пошел на море, плавал и едва не утонул.
Казалось, она даже не повела ухом:
- Утонуть можно даже в стакане.
Он уловил это раздражение в ее словах. Посмотрел на море и про себя подумал: «Хоть оно сегодня спокойно».
Пока он этим отвлекся, она внимательно рассматривала его. Хотя, ее начинало просто бесить от одной мысли, что он может испортить ей день, целый день у моря или помешает ей заняться привычным занятием. Только она это подумала, как он нагнулся:
- Посмотри, какой чудный камень?
- Я каждый день вижу такие.
После минутной паузы, она все же спросила:
- И что в нем такого?
- Он похож на большую лодку, какие ходят под парусом, только опрокинутую.
- Переверни и он будет похож на нее больше (она даже не взглянула).
- Да-а (он рассмеялся). Видно хмель еще не совсем из меня вышел и я плохо соображаю. А вот этот похож на русалку. Посмотри сама.
Она снова исподволь на него посмотрела.
- Или постой: он больше похож на кита.
И они рассмеялись:
- Да-а, видно ты хорошо знаешь, как выглядят русалки и киты. Они совсем похожи.
После этих слов, он схватил ее и, ничего не говоря, потащил за собой. В нем было столько настойчивости, что она почти не сопротивлялась.

Через некоторое время она увидела лодку, привязанную к берегу. Они остановились. Он улыбался так, словно это было нарочно приготовленным ей сюрпризом. Так оно и было:
- Я не могу.
- Да брось.
Он помог ей сесть поудобнее. И они отплыли от берега:
- Знаешь, однажды я переплывал реку. Вплавь.
- Наверное она была очень маленькой…
- А вот море ни разу не приходилось. Даже на лодке. Может, стоит попробовать?
Она заволновалась.
- А? Рванем до турецкого берега?
Казалось, она ему даже поверила:
- Не надо. Покатай меня просто так.
- Конечно.
Когда они поворачивали, она посмотрела назад: берег был так сейчас далеко, а море казалось теперь еще больше.
Еще ее поразила вдруг тишина:
- Подожди. Остановись. Не греби. Так тихо?
- Волны. Они шумят только на берегу.
Она опустила руки по локоть в воду:
- Поплыли?
Над ними пролетела чайка.
- Ты когда-нибудь видел их гнезда?
- Нет.
- Завтра я их тебе покажу. Почему мы остановились?
- Я закурю.
Прикурив, он зачерпнул воду в ладонь и брызнул прямо на нее. В начале она несколько оторопела, а затем окатила, что было сил его в ответ. Сигарета потухла. Она рассмеялась. Еще через секунду в лодке возникла возня. Она осыпала его, хохоча, ударами. Он закрывался, тоже смеясь. Пока не схватил ее за руки и не посмотрел ей в лицо.
- Можно теперь я погребу, - сказала она, вдруг став снова серьезной.
- Конечно.
Они поменялись местами.
- Ты живешь только с мамой?
- С мамой, отцом, братьями.
- Вот как. Чем они занимаются?
- У меня двое братьев, младших. Оба еще ходят в школу. Пока болтаются где-нибудь, я делаю за них уроки.
- У вас живет сейчас кто-нибудь из постояльцев?
- Нет. Нам и самим тесно, если все соберемся.
Весь вечер они провели снова в кафе. Потом он ее проводил (она, похоже, просто не могла допустить, чтобы он снова напился и, возможно, на этот раз действительно утонул).
Позволив подняться ему до квартиры, она вдруг поняла, что не хочет его отпускать:
- Уходи.

ДЕНЬ ЧЕТВЕРТЫЙ
Утром она проснулась от стука в окно. Он бросал ей камешки:
- Встретимся, как договорились на берегу,- успела она ему сказать.
Но, встретившись с ним, ей почему-то совсем не хотелось идти. Никуда.
- Пойдем, ты обещала показать мне чаячьи гнезда.
- Пошли.
Они поднимались довольно долго. Он пытался ее чем-то занять: разговорами, анекдотами, шуткой. Но видимо сегодня ей особенно было не до того. Всю дорогу она молчала, раздражалась всякий раз, как только он пытался помочь ей:
- Не надо. Я справляюсь сама.
Они не походили на влюбленную пару.
- Вот смотри.
- Какая-то свалка.
- А ты чего ожидал увидеть? Гнезда заброшены. Тут совсем близко проходят корабли. Чайки не успевают высиживать птенцов. Ее голос заглушил сигнал проходящего теплохода.
Потом, несколько успокоившись, продолжила:
- На самом деле, птенцы давно высижены. Сейчас они летают вместе с родителями. Смотри сколько тут всего: сережки, брошки, чьи-то ключи. Быть может, мы даже найдем здесь золото? Чайки любят тащить все, что блестит. Хотя вряд ли, все, что было более-менее ценного, давно растащили.
- Скажи, почему ты меня ненавидишь?
- Что?
Он хотел спросить: не любишь. Но вышло так, как сказал. Вопрос поставил ее в тупик. Неужели со стороны это выглядит именно так?
Он помог, было ей спуститься:
- Оставь.
Он развернулся и пошел вниз один.
Весь вечер она провела, ожидая его, на самом деле с трудом справляясь со спуском.
Затем долго, пока совсем не стемнело, сидела, и просто ревела у моря. Шум волн все заглушал, и ее никто не слышал. Его вопрос никак не давал ей покоя.

ДЕНЬ ПЯТЫЙ
На утро он снова появился под ее окном. Она ему даже его не открыла.

ДЕНЬ ДЕВЯТЫЙ
Все утро она провела в постели. Потом встала, посмотрела в окно: никого. День был такой ясный и солнечный. Она открыла его: с улицы слышались голоса, беготня ребятишек.
Но ей по-прежнему не хотелось туда выходить.

ПРОШЛО ЕЩЕ НЕСКОЛЬКО ДНЕЙ
Однажды, вечером он пришел. Все так же под окнами. Окно было распахнуто. Он кричал, что уезжает, что пришел попрощаться. И не дождавшись ответа, ушел.

ДНИ С ПЯТНАДЦАТОГО ПО ДВАДЦАТОЕ
Со стороны могло показаться, что она ко всему осталась равнодушной. Но на самом деле внутри у нее происходила какая-то грандиозная перемена.
Во-первых, она поняла, что не сможет больше, как это было раньше всегда, одна приходить к морю. Она даже не может просто его слышать (окно, не смотря на лето, теперь все больше оставалось закрытым).
Во-вторых, он не объявлялся все это время. И это ее по-настоящему тревожило. Она вдруг поняла, что не знает о нем ничего, кроме разве что имени и каких-то моментов его биографии. А что если он, и, правда, уехал?
В–третьих, ей снова иногда, как это уже было, но тогда совсем по другой причине, не хотелось жить.
Она пробовала заставить себя забыть о нем, но это у нее плохо получалось. Гораздо труднее, наверное, чем ему. Если он, и, правда, уехал. Все, абсолютно все в ее маленьком городке, напоминало о нем.
К тому же: чем больше она заставляла себя забыть его - тем чаще получается, на самом деле о нем вспоминала.
А потом вдруг, в один из прекрасных дней, совсем как тогда, с моря поднялся ужасный ветер. Надвигалась гроза. Через час она уже была на берегу. Было совсем темно: нельзя было различить: где кончается море и начинается небо.
Сердце ее бешено колотилось, в такт бьющимся о берег волнам и надвигающейся бури.
Где-то позади послышались чьи-то ускоряющиеся шаги. Кто-то бежал. Но не было слышно ни слова. Она боялась обернуться, словно действительно чего-то, или быть может кого-то, ожидала здесь снова увидеть:
- Такая гроза, вам не следовало бы здесь сейчас оставаться.
Не он.
Ей стало жутко одиноко, страшно и холодно. Ее колотило как в лихорадке.Вдаль уходил теплоход.
Она уже собиралась уйти, как вдруг, наконец, увидела позади себя знакомые черты.
Он шел твердой, уверенной походкой по краю берега.
Она поднялась ему навстречу. Инвалидная коляска ее отъехала назад. Он успел только ее подхватить.


Рецензии