Далёкое близкое
– Здор-ров, ор-рёл!
От неожиданности Алёша шарахнулся от этого страшноватого, смуглого, худющего дядьки в зелёной шинели, с вещмешком за плечами.
А мама недоверчиво поразилась: «Серёжа?!»
Алёша с мамой ходили в кино, смотрели «Пятнадцатилетнего капитана». И Алёша был ещё там, в приключениях! А тут вдруг этот дядька! Он весело смотрел на них жестокими глазами и хотел сказать что-то, но мама перебила: «Откуда?!»
И дядька задорно и зло рубанул: «С войны!»
– Как? – изумилась мама. – Прямо сейчас?!
– Прямо сейчас! – радостно и зло усмехнулся дядька.
Алёша отошёл от внезапности и теперь робко вглядывался в этого чужого, страшноватого человека. Впалые щёки, будто втянутые нарочно, зимняя шапка с поднятыми ушами – и всё какое-то смуглое, как он сам.
– Так ты ещё дома не был? – всё спрашивала мама, и дядька всё также зло и весело отвечал: «Не был! Иду вот!»
– А что с зубами? – спросила мама, и тут Алёша увидел, что у дядьки вместо зубов какие-то корешки, и когда он отвечал маме, это стало особенно видно.
– Там все остались! – куда-то назад махнул рукой дядька и улыбнулся своими жёлтыми корешками. А взгляд всё также оставался свинцовым.
Серёжа Сахаров был скрипач. И когда пришла повестка из военкомата, он сразу решил, что будет в армии музыкантом.
Но ему предложили другое: пехота или кавполк.
Выбрал он кавалерию.
Ему всё нравилось в лошадях – и ум, и чистоплотность, и пофыркиванье. Нравилась верховая езда. Нравились сами слова: шенкеля, трензель, уздечка, седло, подпруга. Да и то, что кавполк стоял на Нахаловке, рядом с городом, было немаловажно, при случае можно было договориться с командованием и переночевать дома: проведать мать.
– Сашки-и! Выдергидай! – командовал пожилой осетин.
Джигитовки Сергей побаивался. Жутковато было на скаку, вынув обе ноги из стремян, и, опираясь левой рукою о луку седла, а в правой держа винтовку, перекинуть своё тело так, чтобы скакать спиною вперёд и отстреливаться от преследующего «противника». Да и рубить хворостяные чучела было не легче. Пока он научился привставать на стременах и, опускаясь, с оттяжкой рубануть чучело так, чтобы разрубить весь хворост, чтобы не застряла шашка и не выдернуло от этого тебя из седла, – не раз резало ему темляком руку и не раз грохался он оземь на полном ходу. Но отлежавшись, снова садился на лошадь, снова нервы натягивались скрипичною квинтой, и снова рубил, и переворачивался в седле, и даже свешивался на полном скаку, держа в стремени только правую ногу и держась руками за стремя же.
И на Кубанском смотре был удостоен грамоты – «За хорошую военную и физическую подготовку».
Грамоту вручала молодая красивая женщина – белокурая, с большими серыми глазами – Зина.
Они неплохо смотрелись вместе – сероглазые, молодые, только Зина блондинка, а Серёжа шатен.
Когда у них сын родился, долго спорили, как назвать его: Миша или Алёша.
Тесть обиделся – не его именем, – но Мишу стерпел.
А занятия в кавполку всё тяжелели, всё стало строже, и Серёже редко теперь удавалось заскочить к матери и в свой новый, семейный дом.
«Исход войны решала, решает и будет решать конница!» – эти слова всё чаще звучали в казарме.
И когда полк перебросили в Могилёв, все поняли: близится.
От матери пришла бандероль. В ней была крохотная ладанка с изображением Девы Марии и грудного Христа. И письмо, где сообщалось, что Зина без него загуляла, а Мишка у тестя.
Когда началась война, Серёжа повесил ладанку на груди, рядом с пластмассовой черной коробочкой, в которой была скатана узенькая полоска бумаги с его фамилией, именем, отчеством и номером части.
Лошадей и шашки у них отобрали: в этой местности кавалерии было нечего делать. Их влили в пехоту. Дали винтовки, гранаты. И они преодолевали болота, леса, снова болота – выдвигались щитом, прикрывая сами не зная, какую позицию, зная только, что – Родину.
Потом им велели окапываться.
Поле было пристреляно немцами, и рыть пришлось ночью, вжимаясь в мокрую землю при свете вражеских осветительных ракет. Окоп вышел длинный и неглубокий. Раздали пшено.
На дне окопа кое-где проступала вода, но мутная, глинистая, и приходилось ждать раннего утра или позднего вечера, чтобы в сумерках выскочить из окопа и, наклонившись, пробежать быстрей по траве, зачерпывая росу котелком. Из леска напротив прицельно стреляли невидимые немцы, и бегать за росой приходилось по жребию. Из троих «охотников» за водой обычно убивали двоих. Единственный доставленный в окоп котелок был на всю роту.
В третьи сутки, когда сырая пшёнка осточертела и жутко хотелось пить, где-то впереди, перед ними, за лугом обозначился гул.
«Гранаты к бою!» – нервно крикнул ротный, и Серёжа почувствовал холодок внизу живота: танки.
Он заставил себя положить две гранаты, – всё, что имелось, – на бруствер перед собою, и увидел, как дрожат руки соседа справа, тоже клавшего перед собою гранаты.
Позади них был березняк.
«Это хорошо, – подумал Серёжа, – это хорошо!»
Гул приближался, но уходил как-то правее.
Потом из-за леска, далеко справа, показались первые танки. Ротный следил за ними в бинокль, но тут хлестанула пулемётная очередь, и он прижался к брустверу: «Мать их так!»
Они не сразу сообразили, что танки обходят лески, идут мимо.
Немцы напротив всё так же не давали им высунуться из окопа, а гул вскоре послышался позади, за березняком.
– Серёжа! Серёженька! – мать припала к нему, маленькая, сгорбленная, совсем на него не похожая. – Родной мой Серёженька! Сберегла тебя моя ладанка!
А в дверях второй комнаты, радостно ошарашенный, стоял брат Николай, и свояченица.
– А что с глазами, Серёженька?! – вдруг прошептала мать, жадно вглядываясь в него. – Глаза у тебя другие – жестокие!
– Да я и сам другой, мама! – ответил Сергей, и, ласково отстранив мать, шагнул к брату. – А Шурка где?
И брат, обнимая его и трижды по-русски целуя, сказал: «Пропал без вести!»
Теперь вечерами мама с Алёшей ходили в «Цветник», – когда в летней «раковине» играл оркестр. Дядя Серёжа сидел справа от дирижёра, в первом ряду, – он был концертмейстером вторых скрипок, и был единственным музыкантом в военной форме, – все остальные были в чёрных костюмах. Дядя Серёжа стеснялся, что у него нет костюма, и чтобы как-то скрасить свою офицерскую гимнастёрку, надевал боевые награды – орден Красной Звезды и медали. Алёше больше всего нравилась медаль «За отвагу».
«Боже ж мий, Боже ж мий, та ще раз Боже ж мий! – тяжко вздохнул сосед.
– А вы с Украины? – спросил Сергей.
– З нэе, ридной, з нэе! – согласился сосед и запел вдруг: «Як засыплють с пулемёта, точно дожжик матраси-ить!»
– Моросит! – поправил Сергей.
– Не-а, – матрасить! – возразил сосед и поставил свой котелок на бруствер.
– Щас пиде!
– Кто? – тревожно спросил Сергей.
– Та вин и пиде, – ответил сосед, – чуешь? – Дожжик!
И точно, почти сразу посыпалась водяная сеянка, и Сергей подумал: «Однако!» – и поставил рядом свой котелок.
– Теперь не треба росу шукать! – довольно молвил хохол.
– А ты не нервинничай, не нервинничай! – вмешался сосед слева, Колька-цыган. – Скоро нам не до росы будить, скоро тут Волга будить!
И Серёжа опять подумал: «Однако!» И промелькнула в памяти Кострома и жаркий песок берега.
– Будить! – согласился хохол. И снова вздохнул: – Боже ж мий, Боже ж мий, та же раз Боже ж мий!
Скоро сутки по грудь в воде. Команды «отходить» не было, и ротный на свой страх и риск передал по цепи: «Ночью отходим».
Ночью враз по команде выбрались из опостылевшего хуже пшёнки окопа и залегли в березняке.
Немцы что-то почуяли или услышали, и свет высоких ракет озарил безлюдное поле между лесками.
Выждав минуток пять, ротный шёпотом передал приказ: «Тихо – вперёд!»
И, стараясь не греметь котелками, винтовками, приторочив штыки и передвинув на бок гранаты, они потихоньку двинулись на восток, вперёд назад, – туда, откуда пришли.
Это была первая атака в его жизни. Они не смогли обойти немцев, взяв в сторону: лесочки закончились, теперь кругом было поле. И ударили немцам в тыл.
Те не сразу поняли, откуда у них в тылу русские, и встретили атаку редким огнём.
Серёжа бежал вместе со всеми, как все вопил «А-а-а!», спотыкался, падал, вскакивал, снова бежал, не замечая встретивших пулю, – и так, пока не добежали они до вражьих окопов, и тут Серёжа увидел – ЕГО! Он был страшен, ужасен, он что-то кричал и бросился на Серёжу, свалил его, отнял винтовку и замахнулся ею, чтобы ударить – и вдруг обмяк и упал на Серёжу, хрипя, исходя кровавою пеной.
Мимо бежали свои, родные, с искажёнными лицами, бежали вперёд, преследуя убегавших, и неслось с ними звериное «А-а-а!».
Серёжа вылез из-под немца, сел рядом и только тут понял: чья-то пуля срезала этого страшного, а его, Серёжу, спасла. Он встал, с трудом отобрал у немца свою винтовку, – рука мертвеца железно держала ТОЗовку. И с ТОЗовкой наперевес молча побежал вперёд, за своими.
Они шли таясь, неудобьями, далеко обходя возможных немцев.
– А как звать вас? – поинтересовался Серёжа у тяжело идущего рядом хохла.
– А як треба, – ответил сосед. – Сахаренко, Иван.
– Как? – удивлённо улыбнулся Сергей. – Я Сахаров, а вы Сахаренко?
– Ни! – быстро взглянув на него, усмехнулся хохол. – Я Сахаренко, а вы Сахаров!
Бойцы возле них засмеялись. Даже хмурый ротный улыбнулся.
– Тогда уж давайте на ты! – предложил Сергей и добавил: – Меня Сергеем зовут.
– Добре! – ответил Иван. – Здоровеньки булы!
Бойцы опять зашумели смешливо, а Колька-цыган подытожил: «Слава те, Господи, познайомились!»
Так они двигались, не очень-то понимая, где находятся.
Шли уже третьи сутки. И ничего не хотелось – ни есть, ни пить, ни курить, ни идти – вот так, цепляясь за малейшую кочку, еле волоча ноги, – а только хотелось: спать!
СПАТЬ!.. Глаза закрывались, невозможно было разлепить веки! И всё настойчивее и сильнее клонило: спать!.. СПАТЬ!
И Серёжа заснул, – заснул, припав к плечу рядом идущего в полусне Сахаренко.
Они всё так же шли вместе, в шеренге, всё так же вяло передвигали ноги, всё так же цепляли подошвами землю, – но шли – и спали.
Шеренги кривились, ломались, но люди, как заведённые, шли и спали.
Сколько так прошагали они – никто не знал. Как не знал, когда же всё-таки упали, полегли они, наткнувшись на какое-то препятствие, остановившее их движение.
Всё пропало, исчезло, провалилось во тьму. Сколько Сергей проспал – трудно было понять. Он и спал долго, и просыпался долго. Но когда всё же проснулся, то увидел Луну, и это породило чувство покоя и отрешённости. Долго лежал он так и глядел на Луну, и ни одна мысль не ворохнулась в нём, и это было самое лучшее: просто лежать и смотреть.
Потом он повернулся на правый бок, чтобы опять уснуть, но было как-то неудобно, и он, стараясь умоститься получше, отодвинул руку соседа, прилёг к нему на плечо, но как-то опять неудобно, и приподнялся слегка, чтобы поглядеть, как лечь удобнее, и вдруг увидел, что сосед улыбается.
– Ты чего? – тихо спросил Сергей, но сосед улыбался, молчал и не двигался.
– Ты чего? – повторил Сергей, вглядываясь: кто это?
И вскочил в ужасе: это был немец! Немец!
Сергей заорал: «Немцы! Немцы!» – стал душить его, но тот не сопротивлялся, а руки Сергея почувствовали холод. – «Мертвяк! Оскал!» – пронзило Сергея, он вскочил, снова закричал: «Немцы! Немцы!», но тут же увидел, понял, что всё вокруг – трупы, трупы!
Он бросился было искать Сахаренко – и тут его снова пронзило: «Да все ушли, ушли все! Я здесь один! Один! Проспал я!»
И он бросился прочь, – побежал, зацепился за труп, упал, вскочил и снова бежал.
Когда ему удалось, наконец, миновать это побоище, убежать от них – мёртвых, но все-таки жутких, – он ещё не осознал происшедшего. Только тут всплыло смутно, что вроде толкал его Сахаренко, говорил что-то.
Сергея мучила жажда. Солнце жгло беспощадно, скатка шинели тёрла и тёрла, добавляя мучений.
Его подобрала наша полуторка. Капитан со знаками интендантства стал расспрашивать – какой части, откуда, потом предложил: «Хочешь – иди ко мне, не обижу!»
Но Сергей не любил интендантов. Врезалось в память, как заградотряд остановил полуторку, гружённую мебелью, как выскочил из кабины интендант-полковник, кричал: «Расстреляю всех!», размахивал пистолетом. Полковника пристрелили, мебель выгрузили, а в полуторку посадили раненых.
Капитан подбросил его километров на сорок. Дальще их пути расходились.
Испросив напоследок ещё водички, Сергей снова двинулся пёхом.
– Солдат! – кричал ему вслед капитан. – У меня спокойнЕе и выгоднЕе!
Но Сергей молча шёл дальше.
«Зачем он о жене рассказывал? – раздумывал он. – Мария… сестра её … – что-то знакомое было в этом. – Вот не спросил, откуда он сам… Ну да ладно. Своих бы найти!»
Колька-цыган был из-под Миллерово, и когда отступление наше докатилось с боями до родных мест его и знакомый председатель колхоза подарил их роте барана: «Берить, чтоб врагу не достался!» – его же, Кольку, бойцы и заставили резать.
Прижав к земле коленом голову обречённого и держа своею длинной рукою задние ноги несчастного, Колька полоснул ему вострым ножичком горло, – он, Колька-цыган, никого, кроме Бога, не боявшийся на всём белом свете, повидавший уже наших смертей и сам убивший не одного немца, – тут, при виде закатившихся глаз бараньих и хлещущей крови, – заплакал, по-детски беспомощно.
Как – то этот Колька сказал Сергею: «Да, морэ, брат ты мой, е в тебе наше цыганское, и сам ты нашенской масти!»
«Может, и так!» –подумалось тогда.
Сергей и Шурка были в отца – смуглые, чуть горбоносые, а сестрёнка и братья – в мать, такие же русаки костромские.
Артанов был один в пустом безлюдном здании почты и должен был взорвать его в последний момент, когда немцы войдут в город.
Из края, от начальника связи, шли телеграммы: немцы ещё далеко, без паники!
А немцы уже были в городе.
Когда Артанов увидел в окно танкетку с крестом, он сразу бросился к рубильнику: взорвать! Рванул рубильник – и ничего!
Артанов побежал по проводам от рубильника – перерезаны!
Он схватил лом и стал крушить телеграфные аппараты – Морзе, Бодо… Разбив всё, кинулся вон из здания. В этот момент железные ворота почтового двора рухнули от тарана танкетки, и по Артанову ударила пулемётная очередь.
Он успел проскочить до соседнего здания, потом к забору, перевалился через него в пустой двор детского сада, пробежал к другому забору, перелез через него в жилой двор, оттуда опять через забор – на улицу, перебежал её, так же дворами добрался до Холодной горы, там на Горячую, с Горячей бегом спустился к Подкумку, перешёл его вброд и оказался в тылу у нашего заградотряда.
«Слава Богу!..»
И пошёл по шоссе к Нальчику – туда неделей раньше эвакуировалась семья. Шёл до тех пор, пока мимо не промчался грузовик с заградотрядом.
И махал Артанов, и кричал, чтобы остановились и захватили его с собой, – бесполезно.
Он понял, что немцы «висят на хвосте» и нырнул в кукурузу, – рослую, щедро увешанную початками. Минут через пять услышал треск мотоциклов и увидал через стебли, как пронеслась немецкая мотопехота, за нею грузовики, а потом опять мотоциклы.
Артанов дождался ночи, и в темноте выбрался на шоссе. Шёл до рассвета, потом опять нырнул в кукурузу.
До Нальчика было восемьдесят кэмэ, надо было идти быстрее, идти по шоссе, и он рискнул – выбрался и пошёл. Был на чеку: чуть что – скорей в кукурузу! Но треска моторов не слышалось, и он шёл.
Потом солнце как-то особенно припекло, и он понял, что теряет сознание.
Стало прохладнее, и он очнулся: прямо над ним, но как-то далеко-далеко слышалась немецкая речь. «Не дышать!» – промелькнуло в мозгу. А в это время что-то ужасно больно ударило его в голову и голова безвольно откинулась набок… Опять всплыла где-то немецкая речь, потом треск мотоцикла… Он боялся прийти в себя, боялся, что снова будет немецкая речь! Но было тихо. Тогда он чуть приоткрыл глаза и увидел: почти темно. Едва не теряя сознание – теперь от боли, – посмотрел на дорогу: никого!.. И скорей в кукурузу. Залез в самую гущу, подальше, и чуть успокоился. «Отчего я лежал?! Я же шёл! Ах да, стало печь !.. Тепловой удар!.. А немцы?! Решили, что я мертвяк?!»
Теперь он шёл только ночью. И при первом же дальнем треске и отсвете фар нырял в кукурузу.
Её и ел. Сырая, она насыщала и слегка утоляла жажду.
Через три дня он добрался до Нальчика и сумел ночью, вжимаясь в чёрную землю, переползти линию фронта – к своим!
Армаиса Серёжа не видел ранее.
– Вы местный? – поинтересовался он.
– С Пятигорска! – уточнил Армаис.
И Сергей с острым интересом спросил:
– Давно оттуда?
– Давно! Там немцы!.. Я раньше в Прохладной служил.
И рассказал Сергею, что отец отвёз его в часть, договорился там, что сын будет служить парикмахером – по гражданской профессии, – и со спокойной душой вернулся домой.
И Армаис брил - стриг бойцов, пока какой-то солдат не рубанул ему зло: «Что, потеплее пристроился, армянская морда? Значит мы, русаки, подыхай, а вы тут, гады, отсидеться хотите?!» И тогда Армаис, скрипнув зубами, попросился в действующую армию.
Он никогда не жалел о случившемся, наоборот, тяжкий камень спал с души его, но отца, мать, семью было жаль. Особенно Галю, так похожую на него красавицу-доченьку, большеглазую и весёлую. И Лида ночами грезилась, жена его– активистка, русачка, прямая и бескомпромиссная.
Отец не хотел, чтобы он женился на Лиде, всё хотел найти ему пару «достойнее» – побогаче. Да и Лида сама за него не хотела: зачем ей такой красивый? Красивый муж – чужой муж! Но Армаис отличил Лидию ото всех – прямую, с характером, заводилу, общественницу. Лиду и впрямь нельзя было не заметить: глаза серые, ресницы густые, пушистые, брови чёткие, а когда засмеётся, глаза сразу вспыхнут, сверкнут, на щеках заиграют чудесные ямочки… Видя, что сын прямо сохнет по этой русской, отец дрогнул: «Что ж, любит – пусть женится!» Да только Лиду трудно, ох, трудно было уговорить на замужество. Два года Армаис добивался взаимности, но свадьбу всё же сыграли. А когда родилась у них с Лидой Галочка, он и вовсе летать стал: был счастлив на всю катушку, как только можно!
Жили они с Лидой и доченькой сами, отдельно, в комнатке, выделенной им женсоветом. Отсюда Армаиса и отвёз отец в армию.
А немцы взяли город внезапно, целёхоньким.
По улицам шли роты в красноармейской форме, заходили в какой-нибудь дворик или брошенный дом, а выходили оттуда уже в форме немецкой армии. Масштабы предательства и шпионажа были ошеломляющими.
Лида мрачно смотрела, как немцы ставят зенитки на главной улице, как по городу расхаживают полицаи из местных, а врач Марк Орлов – теперешний бургомистр – помогает немцам находить своих соплеменников. По слухам, десятки тысяч евреев были расстреляны за городом, в каменоломнях.
Наши перед уходом обратились к населению с призывом разобрать раненых из госпиталя по домам, а потом переправить их к партизанам. И Лида, не щадя себя, помогала соседям, знакомым тащить на себе раненых. Сама взяла двоих, переодела их в мужнину «гражданку» и переправила к тестю, он спрятал их на дальних огородах, в землянке, и, таясь, изредка носил им еду.
А гимнастёрки раненых остались у Лиды. Переполненная ненавистью, она надела одну из них, с пуговицами, на которых были родные пятиконечные звёзды.
И вышла на главную улицу, прямо к зениткам.
Рядовые немцы обалдело глядели на ненормальную русскую, а офицер подбежал к ней и оборвал все пуговицы до единой.
Лида усмехнулась недобро, пошла домой, надела другую гимнастёрку и снова пришла к той же зенитке.
Офицер рванулся к ней, но остановленный её ненавидящим взглядом, проорал что – то и ушёл.
А Лида пошла дальше по главной улице, нарочно подходя к немцам поближе, и те оторопело глядели на неё и крутили пальцами у виска.
Лида не знала, что перед занятием немцами Северного Кавказа Гитлер, опасавшийся партизанской войны в горах, издал приказ, запрещавший войскам проявлять жестокость и неуважение к местному населению, особенно к горцам. Тёмноволосую Лиду приняли за горянку, и это спасло ей жизнь.
У Лидиной соседки Фиры, квартировал генерал. Приёмник его настроен был на Берлин. Генерал слушал марши и новости.
Перед ноябрьскими праздниками Лида решила во что бы то ни стало послушать приёмник.
Все говорили, что Сталина нет в Москве и даже: Москва сдана.
Лида еле уговорила Фиру дать ей послушать приёмник в отсутствие генерала.
Фира стала на стрёме, а Лида включила приёмник и перевела стрелку поиска на Москву. И узнала, услышала: немцев, как и год назад, снова бьют под Москвой!
Лида выключила приёмник, примчалась домой и карандашом, печатными буквами стала писать листовки. А потом всем знакомым рассказывала об услышанном!
А генерал, вернувшись вечером, позвал Фиру и постучал по приёмнику: стрелка поиска стояла на Москве.
– Ты слушала? – генерал неплохо владел русским . – Ты еврейка? Эсфирь?
– Нет, я казачка, я ничего не слушала! – в ужасе лепетала Фира.
– Кто слушал: ты или соседка?
– Я не слушала! Я не слушала!
– Значит, соседка?
Лидию взяли тут же.
Армаис, присев поближе к коптилке, писал домой, Лиде.
Коптилка была из консервной банки, фитилёк светил еле – еле.
Но Армаис писал и писал – сплошь вопросы: как Галочка, как ты, как отец с матерью… Спрашивал, зная, что не получит ответа: отправлять письма было некуда.
Манолис был чудесным портным. Он всегда шил начальству. Партийному и советскому.
А теперь вот пришлось и немецкому.
Когда Фира в панике примчалась к нему и сообщила об аресте Лиды, Манолис не произнёс ни слова. Молча оделся и вышел.
Что и кому говорил Манолис, никто уже не узнает.
Но Лидию выпустили.
Не заходя домой, Лида побежала к свёкру: там была Галочка, надо было куда-то бежать с нею.
Но свёкор бежать запретил – некуда! – поспешно спрятал их на задах своего участка в окопчике, забросал их сеном, уставив стожок – и вовремя. Только вернулся в дом, – немцы!
– Где есть Лидиа? Где твой внучка? – переводчик пристально глядел в глаза старика.
– Они бежали! – в ужасе прошептал старик.
– Куда? Куда бежать?!
– Не знаю! Сам не знаю!
Немцы обыскали весь дом, лазили на чердак – ничего.
Ушли.
Старик тут же, прихватив еды, бежал с Лидой и Галочкой на дальние огороды, отрыл там окопчик, забросал их кукурузными и подсолнечными будылками, и, еле волоча ноги, вернулся домой.
Старик отчаянно рисковал. Отыщи немцы Галочку с Лидой, добрались бы до раненых – там недалеко. Значит, расстрел всей семьи! – у них это не залежится! Только б не сообразили пустить собаку! Да и без собаки могут найти, если снег ляжет!
Но немцы более не приходили, а зима не спешила.
И старик – с оборвавшимся сердцем – раз в неделю тащился по грязи на дальние огороды, – почти до горы – нёс еду и питье, и одёжку – родным и раненым.
Как-то раздобыли Кольке-цыгану семиструнку.
Колька обрадованно подстроил гитарку, жадно попробовал струны аккордами, перебором, сыграл вступление и запел: -
«Тольки раз бываить в жизни встрэча,
Тольки раз судьбою рвётся нить!..»
Сергей на «тольки раз» улыбнулся.
А солдаты загрустили: каждый вспомнил о своём, довоенном.
И Сергей загрустил: о Мишке, о Зине, о доме.
Колька закончил петь, взял последний аккорд.
Солдаты одобрительно зашумели:
–Ещё, ещё давай!
Сыграв и спев всё, что знал, Колька с сожалением вернул гитарёнку, понесли её обратно, деду, у которого взяли, и всем стало тоскливо, будто со счастьем расстались!
А Сергей вспомнил костромского учителя своего. По - волжски упирая на «о», тот говаривал: «Музыкальное воспитание играло, играет и будет играть доминирующую роль в человеке!»
Когда Артанов нашёл, разыскал своих, те не сразу узнали его: десять дней назад он был темноволосым мужчиной, а пришёл к ним стариком белым.
Артанов затосковал от предательства, от нашего крушения, а от тоски на нём расплодились вши. И мыли его дважды в день, и керосином мазали, и сидел он целый день, опустив ноги в таз с водой, чтоб ниоткуда извне вши не налезли б, – проклятые насекомые жутко плодились на нём.
Ночами всех гоняли копать рвы противотанковые. А днём немецкая «рама» бросала листовки:
«Советские гражданочки,
Не ройте ваши ямочки:
Приедут наши таночки –
Разрушат ваши ямочки!»
Эти самые «таночки» светляками-фарами светились ночью вокруг городка – кольцом!
Артановым удалось вырваться из окружения последним эшелоном, в последнем вагоне.
Под Грозным их состав бомбили ночью, в Махачкале – днём, но они всё-таки добрались до Баку.
Артанова сделали там начальником телеграфа – должность в военное время особо важная.
Но он поклялся уйти на фронт.
Он не мог оставаться здесь, где за спиной слышал шёпот: «Подумаешь, немцев испугались – културная нация!»
И с трудом, после многократных требований, всё-таки уломал военкома!
За время отступления наслушался Сергей ропота : – Как же это мы к войне не готовы? Колотят нас и колотят! А говорили: - Война будет идти на территории противника!
И стискивал зубы, и шёл, отступал, ярясь своей злобой к врагу. Рядом шли свои, привычные – Сахаренко, утирающий пот, сплёвывающий дорожную пыль и хрустящий песок; Лешуков – рослый и сильный, плоть от плоти российской; Артанов, отказавшийся от брони, пробившийся на фронт; Колька-цыган, с трудом убивший на пищу барана, а в трудный час своим «А ты не нервинничай, не нервинничай! Жениться не боялся, а тут боисси!» – ободрявший товарищей; – да все они, отступающие и тоже задающие себе вопросы: «Как же могло случиться, что мы всё отступаем да отступаем?»
И как многие, Сергей нутром своим чуял:пружина сжимается!
Армаис «танцевал» лезгинку пальцами правой руки. Пальцы были как ноги: и на носок становились, и подпрыгивали, и падали на колено, и плыли рядом с воображаемой девушкой. А сам, в отсутствии бубна, кричал: «Там – бириби – там-там, там – бириби – там-там!»
Тут кто-то крикнул: «Колька! Давай цыганочку с выходом!»
Колька-цыган едва успел отмахнуться: «Да ну вас!» – как что-то со свистом ухнуло, взорвалось, оглушило, вздыбилось, повернуло, шлёпнуло, забило нос и уши – и зазвенело, медленно-медленно опадая землёю… Ничего, кроме звона не было слышно!
Серёжа напрасно мотал головой, пытаясь избавиться от этого очень больного звона, он не слышал ничего, кроме этого звона… Видел, как беззвучно опала земля, как из-под земли выпросталась рука,а за нею и сам Армаис. Как Сахаренко потеряно отряхивался и выплёвывал землю, забившую ему рот… Как крутилась катушка, разматывая телефонный провод… Потом всё поплыло и пропало.
В госпитале Армаис встретил своего прохладненского «оппонента».
В огромной многоместной палате они лежали рядом. Умирающий Армаис и тяжело раненный Юрий.
Армаис умер первым.
Серёжа еле выжил после своей первой контузии.
Из трубы немецкого штаба теперь всегда шёл дымок. «Не иначе документы жгут, сволочи!» – догадались жители.
Потом немцы начали взрывать здания. Взрывали всё выше двух этажей.
Дошло и до почты. Немцам пришлось взрывать её четырнадцать раз. Видно, был какой-то секрет, какая-то особая кладка – возле взрыва вываливался кусок стены, здание вздрагивало, но стояло как исполин… Немцы бесились, кричали, доказывали друг другу, снова минировали и взрывали – здание теряло что-то, как человек, у которого отрывают то руку, то ногу, но он всё ещё продолжает жить, не сдаётся… И так взрывали тринадцать раз. Потом прогремел взрыв четырнадцатый – и ухнули враз, осели, а потом стремительно пали стены, полетели вниз головой скульптуры, ещё с девятнадцатого века украшавшие здание, полетели венчавшие всё огромные часы с гамбургским циферблатом…
Европа крушила Европу.
А на постой к Лидиному свёкру определили наших шалав, добровольно записавшихся к отправке в Германию.
Всю последнюю ночь перед бегством они пьянствовали, буянили, матерились, орали песни. Выгребли в доме всё до крупиночки, содрали все занавески. А квартиру загадили так, что и целый полк не сумел бы. Оправлялись здесь же. Где ели и пили.
Когда они утром смотались, свёкор вышел во двор, пал на колени и, крестясь, возблагодарил небо за освобождение.
Лиду вызвали на допрос чекисты. Они знали, что Орлов дал немцам список из ста фамилий – этих горожан уничтожили в первую очередь. Знали места, где тайно немцы расстреляли десятки тысяч евреев – врачей, учителей, партийных и советских работников. Знали, что Лида одевала гимнастёрки со звёздными пуговицами.Знали о Фире. О заступничестве Манолиса (только тут Лида узнала, что всё услышанное от немцев Манолис сообщал партизанам). Сейчас чекисты интересовались шалавами, добровольно записавшимися на отправку в Неметчину.
Вызвали свёкра. Но он мог рассказать только то, что видел.
А Манолис исчез. Бесследно. То ли его упрятали на всякий случай (знал много), то ли забросили к немцам в тыл.
С Катей Сергей познакомился ненароком: его шибануло осколком. Рана пустячная – осколок был на излёте, – только порвало на руке кожу.
На перевязки Сергей ходил от случая к случаю – важно было не загноить рану, и так однажды познакомился с медсестрой Катей. Она посмотрела на него внимательно и зовуще, сказала: «Вам надо чаще на перевязку!»
Сергей понял и при первой возможности заглянул к ней ещё раз.
Но тут начался артобстрел, и она потянула его в воронку от бомбы.
Как оказывается, он желал эту женщину! Как забродили, вскипели в нем соки, которые не вытравили ни бомбёжки, ни скудная пища, ни страх, ни бессонница, ни контузия, ни страшные смерти рядом.
Они углубились в воронку – здесь их наверняка не увидят, – припали друг к другу… Гремели взрывы, свистели над воронкой осколки, – они уже ничего не видели, жадно, остро наслаждались друг другом – может быть, последний раз в жизни!
Будто сень какая хранила их – не залетело к ним ни осколочка!
А немцы стремительно откатывались на запад.
Марш-броски становились всё изнурительнее, всё тяжелее, – иногда в сутки проходили до семидесяти километров. Обессилев, падали, не в состоянии даже открыть тушенку. У многих растёрлись ноги и по утру долго хромали, пока расхаживались.
Но шли и шли – и после лесов и болот, после безлюдья, начались, наконец, хутора и деревни.
Дома стояли аккуратные, чистенькие. Они врывались в эти дома, готовые убить, взорвать, задушить, – но дома были пусты и вроде бы даже не тронуты: мебель, фотографии на стенах и обязательно рядом флейта. Здесь было принято, чтобы кто-либо из женщин играл на флейте.
Однажды Серёжа попытался извлечь из такой флейты звуки. Помнил, как флейтисты в оркестре прикладывали флейту к губам так, чтобы дулось под определённым углом. Что-то вдруг получилось. И Серёжа взял эту флейту с собою, и в редкие, короткие минуты затишья пытался что-то сыграть.
Дома эти красноармейцы не грабили – всё равно добро деть было некуда, – а так, как Серёжа, – брали, что глянется, как сувенир, на память.
Невольно присматривались к чужому, незнакомому быту. Отмечали добротность, домовитость хозяев. Ясно было, что трудиться эти люди умеют, лень здесь не в чести.
И рождалась досада – отчего же у них всё такое разумное, упорядоченное, такое пригнанное и толковое, – отчего у нас так много на авось да небось, на то, что кривая прямо пойдёт? Отчего они работают и работают, трудом и умом благоустраиваясь, совершенствуясь, украшаясь, а мы медленно, вразвалку, шатуче плетёмся вослед? Чем они лучше нас? Ведь и работать мы можем, и умом, вроде, Бог не обидел? Какого рожна не хватает нам?
– Да-а – думалось – задворки Европы, а всё ж Европа!.. Избалованы мы своими богатствами, не ценим, не бережём их, сами себя не любим!
Детские глазки жадно смотрели в щель между дверьми, как двое военных за столом едят тушёнку! А мама Алёши и тётя Мария стоят рядом с их стульями и спрашивают: как там на фронте?
– Да гоним мы их, гоним! Там наши «Катюши» так им дают!
Алёша и его двоюродная сестрёнка не знали, что такое «Катюши», но тушёнка так дразняще, так упоительно пахла!
Один военный заметил эти детские глазки, понял, что они голодны и позвал их: «А ну-ка, ребятки, идите сюда, идите тушёнку есть!»
И Алёша с сестрёнкой выскочили, побежали к ним.
Но мама и тётя Мария тут же вмешались: «Нечего, нечего, они сегодня уже мамалыгу ели!», и стали прогонять их обратно.
На самом деле они ели мамалыгу вчера, а сегодня ещё ничего не ели, никто ничего не ел, но мама решительно добавила: «Они сыты!», и стала подталкивать их назад, к дверям.
Военный полез в зелёный мешок и, вынув оттуда печенье, протянул его детям: «Ну хоть галеты возьмите!»
Но мама и тётя Маня и этого не позволили:
– Ешьте сами, вам это нужнее, ешьте, чтоб скорее победа!
О победе уже говорили уверенно, страстно желали, чтобы скорее, – жаждали, как жаждут неимоверного, самого лучшего счастья на свете!
– Эх, вернемся домой, вымоюсь там, чтоб все эти годы отдраить – и в постель, чистую, накрахмаленную! – мечтали солдаты.
Недосыпали хронически. Надо было идти, ехать – на машине, на танке, на чём угодно – надо было скорее на Запад!
В Пятигорске ждали жену Черчилля – «Черчилиху».
Перед её приездом на витринах магазинов появились крупы – гречка, перловка, рис, пшёнка, – и даже колбасы. Горожане, схватив продовольственные карточки, бросили отоваривать их, но продавцы, посмеиваясь загадочно, объясняли, что всё это выдается по особым талонам.
– Каким талонам?
– Особым!
– Каким особым?
– Ну вы что, не понимаете, что ли? Это для витрины!
«Черчилиха» привезла нам зелёные тонкие шинели, галеты и сладости.
Банкет для неё давался в военном детском саду, – хорошо сохранившемся длинном одноэтажном здании.
Из соседнего дома было видно, как съезжались на банкет городские «шишки».
Пировали до полночи. По этому поводу везде в городе долго не выключали свет.
Жить было трудно. Город был сильно разрушен. ГЭС, правда, восстановили, но свет давали изредка, да и то на часок.
Главной проблемой был холод.
Мама Алёши и бабушка ходили ночами в лес – за дровами.
Жутко было двум женщинам в чёрном ночном лесу. Потихонечку, чтобы лесники не услышали, пилили дерево, валили его и волокли за собой, стараясь не попасться лесной охране.
Лес запрещалось рубить строго-настрого: корни деревьев держали влагу на склонах горы; влага эта, просачиваясь через толщу земную, богатую минералами, вытекала у подножия целебными источниками.
Женщинам не везло: патрули всегда отбирали у них лесину. Спасибо, в тюрьму не сажали.
Лешуков был высок, худ, костист и лобаст. Из-под густых бровей посверкивали серые глазки, а когда он среднем пальцем поправлял очки на переносице, то говорил непременно: «Надо определиться и рЕшить!» Ещё раз поправлял и добавлял: «Или что ли».
Жизнь за него давно уж всё «рЕшила», а ему оставила «или что ли».
Он уж давно попал на фронт. И часто говорил здесь о Волге, о любимом своём Ярославле
Солдаты слушали добродушно, и прозвали его «или что ли».
Когда лейтенант Сахаров под обстрелом послал его и ещё двоих проверить, где перебило телефонный провод, Лешуков не стал пригибаться, а прямо и быстро пошёл вдоль провода, не кланяясь пулям, и только вой мин заставлял его падать на землю и прижиматься к ней.
А переждав взрыв, вскакивал и снова быстро шёл дальше. Товарищи едва поспевали за ним.
Так прошли с километр, всё лесом. Вой мин участился и стали двигаться перебежками – от взрыва до взрыва.
Наконец, нашли перебитое место, срастили провод и повернули назад.
И нарвались на немцев!
Каким ветром занесло их сюда, почти в расположение части? Лешуков успел сорвать с плеча свой ППШ, упасть и дать короткую очередь.
Немцы тоже упали и тоже открыли огонь. Их было явно больше, человек десять. Видно, патронов у них хватало, потому что их шмайсеры били длинными очередями, заставляя связистов прижиматься к земле.
Три воя – три взрыва вздыбили всё. Падали сосны, летела вниз поднятая взрывами земля, а тут ещё и ещё мины и взрывы!
Когда чуток поутихло, Лешуков приподнял голову, посмотрел и ничего не увидел. Только тут почувствовал, что кровь, стекая со лба, заливает глаза. Хватил за пилотку – глаза вытереть, – пилотки не оказалось. Он рукавом отёр кровь, потом оглянулся – и не нашёл товарищей: там зияла огромная воронка.
Лешуков тихонечко огляделся, увидел на дереве мёртвого немца, снова вытер кровь с глаз, привстал. – Немцев не было.
Увидел сбоку оторванные немецкие руки, потом взглядом нащупал туловище. Тогда ещё обернулся, ища своих.
И в этот миг очередь сразила его.
Он успел повернуться и упал замертво.
– Лешуков! Тудыть-растудыть! – хрипел в трубку Сахаров. Связи опять не было!
– Артанов, Соловьёв, Симонов! Идти по проводу! Устранить повреждение!
Трое ответили: «Есть!» и, козырнув, пошли.
Артобстрел прекратился. Шли лесом, вдоль провода. Дошли до воронок. Увидели немецкие трупы. Подождали, послушали: нет ли кого? Стали искать обрыв – и наткнулись на Лешукова. «Или что ли» лежал на спине, весь в крови, с открытым ртом и глазами. По лицу ползали мухи.
– Чёрт, и лопаты нету! – вырвалось у Артанова, и в тот же момент по ним ударила автоматная очередь – почти в упор.
Сахаров шёл сторожко. Иногда отходил от провода в сторону и, держа в руке взведённый «парабеллум», вглядывался вперёд, по ходу провода.
Возвращался, шёл, проверяя провод, снова сворачивал в лес. Ждал, прислушивался.
Было ясно, что обе тройки напоролись на что-то: первая могла погибнуть от взрывов, но вторая-то шла уже после обстрела.
Выждав, Сергей снова шёл по проводу.
Так дошёл до поваленных сосен и крупных воронок. Сразу взял в лес. Долго стоял, – ожидая, оценивая. Приметил на сосне убитого немца. Стал потихоньку подходить к воронкам. Увидел немецкие трупы с вывернутыми кишками.
Затаился. И услышал треск. Одиночный. Отрывистый. Сучок под ногою? Долго стоял недвижно у дерева… Треск повторился. Громко забухало сердце. От напряженья вспотел. Сглотнул. Оглядел «парабеллум». Над «магазином» – красные череп и кости. Взведён. Проверил ТТ – в кобуре, на месте. Тихенько расстегнул кобуру. Что делать? Ждать? Действовать? Ждать.
Ждал.
Долго ждал.
И когда решил уж двинуться, почудились крадущиеся шаги. Повернулся на звук. Приготовился к выстрелу.
Шаги тихо, с остановками, близились.
Наконец, что-то мелькнуло в лесу. Сергей едва не выстрелил.
Снова мелькнуло – и снова сдержался.
«Ага! Вот!»
Немец осторожно выглянул из-за дерева, потом тихо и медленно стал приближаться.
Сергей – так же, как и стоял недвижно – прицелился и выстрелил.
Немец, падая, дал очередь вверх.
«Вроде, попал!» – оценил Сергей и стал медленно, очень медленно продвигаться вперёд, с каждым шагом всё более насторожённо и держа «парабеллум» наизготовку.
Всё тихо. Он сделал ещё шаг – и тут же ударила очередь, – он тут же выстрелил на звук и почувствовал жжение и боль в левом плече.
Нырнул за дерево, потом за соседнее – чуть вперёд. И тотчас очередь ударила в дерево.
«Я на мушке!» – понял Сергей и разом рванул вперёд – и вновь за дерево.
И вдруг увидел, что немец убегает.
Тут же выстрелил ему в спину!
Немец упал, – как споткнулся.
Сергей побежал вперёд, на всякий случай снова прижался к дереву, снова рванул вперёд, побежал. Ещё подбегая, увидел, что немец, стоя на коленях, протянул руки вверх. Автомата у него не было. «Расстрелял всё!» – понял Сергей и, всё так же готовый выстрелить, подбежал к нему, и увидел седоватого немца с трясущейся челюстью и выпученными от страха глазами. Изо рта текла кровь, на груди проступили кровавые пятна. «Не жилец! – зло подумал Сергей. – Меня ждал, гадина!»
И всадил в него пулю.
По окопу юркнул мышонок, за ним – мышка-мать.
– Слышь, а ведь это чья-то баба пробегла!
– У ей муж на фронте!
И показалось на миг – и никакой войны-то нет,а так, шуткуют ребята.
До войны Яша работал администратором филармонии. Бойцы любили слушать его байки о знаменитостях.
– Яша, – говорит он мне. – Яша, я уже старый, мне много не надо, – у тебя нет ли какой девочки для меня? Я б ей заплатил! Мне бы только посмотреть, пощупать, погладить – и всё, я б заплатил ей!
– Тогда я лучше пошлю вам свою жену!
Хохот накрывает Яшу, он и сам смеётся и победно посматривает: как вам хохмочка!?
Сергея покоробило от пошлости, и тоска о Мишке, о Зине схватила за сердце. Закурил. Вспомнил, как на чёрной, прокалённой солнцем земле они с Зинаидой – нагишом - лежали в подсолнухах, – растаявшие от любви, и, глядя через подсолнухи на синее-синее небо, мечтали о будущем счастье, не понимая, что счастье всегда – в настоящем.
– О-хо-хо! – вздохнул Сахаренко. – Як же ж тамочки моя жинка?! Я б ей щас кожный рик по дитяти робив! – И лукаво прибавил: – У нас же така зэмля на Украйне! Идэ не плюнь, везде выростэ!
– Раньше плевать надоть было! – поддел его Колька.
– Звыняй! – отшутился хохол. – Я ще зроблю ей! Почекай трошки!
–Зробы, зробы! – Тольки надавляй сильнее! - не унимался Колька.
– Но, разболтались, – добродушно проворчал пожилой уралец Первушин.
– А чего нам? – возразил ему Яша. – Не шить, не тачать, головой не качать!
– Эт как же не качать-то? – опять встрял Колька. – Качать в энтом деле главное!
Тут уж все хохотнули! И Первушин тоже!
«Однако! – подумалось в лад разговору Сергею. – И откуда в нашенском человеке столько жизненной силы? И ранило, и контузило, и осколков полно, и голодал-холодал, и в атаки ходил почти безоружным, а вот поди ж ты!»
Ко многому привык Сергей за эти страшные годы. Привык выпивать «сталинские сто грамм» и заедать их тушенкой, сидя на заснеженных трупах. Привык убивать немцев, даже когда их можно было взять в плен. Привык не спать сутками, не есть сутками, не справлять нужду сутками, лёжа под бешеным артобстрелом или прицельным огнём в залитых водою окопах, привык питаться сырым пшеном, привык ходить в атаку, привык ко многому. Не мог только убивать мирных жителей, пусть и врагов, и не мог насиловать женщин – литовок, латышек, наших ли – всё равно, – не мог обижать женщину. Да и к бомбёжкам и вражеским танкам невозможно было привыкнуть.
А немцы дрались люто, насмерть. Танки их шли после страшных бомбёжек и сокрушающего артобстрела. Шли, постоянно меняя скорость. Нашим орудиям так было намного труднее накрыть их.
И опять вражеская авиация, бомбя и поливая из пулемётов.
Беглый огонь наших «Катюш» по тылам противника опоздал.
Стало ясно, что, как и прежде, танки придётся останавливать пехоте.
Сергей прикинул: в окопах осталась едва ли половина состава.
- «Ну, ребята!..»
Танки стремительно близились.
Некоторые солдаты не выдержали – побежали, и это была их верная смерть, потому что от танка убежать невозможно.
Сергей решил не высовываться, не подставлять себя под огонь или гусеницы раньше времени – и затаился в окопе.
И тут увидел, что справа от него возникла махина немецкого танка и, перемахнув через окоп, помчалась дальше. Сергей, быстро сорвав чеку, что было сил швырнул в него немецкую же с длинной ручкой гранату, услышал взрыв, успел отметить – попал! – и, пригнувшись, бросился скорей по окопу влево, чтобы бросить гранату в другой танк, уже уходивший. Так же бросил гранату вслед, пригнулся, услышал взрыв, выглянул и увидел, что танк мчится дальше.
Тогда Сергей бегом вернулся к своему прежнему месту – и вовремя: из горящего танка начали вываливаться немцы в чёрном. Но Сергей, хотя и схватил автомат, сдержал выстрел, выждал, и лишь когда немцы побежали к нему в окоп – больше спрятаться от нашего встречного огня было негде – срезал их очередью. Но там, в танке, должен был остаться ещё один. И Сергей зорко ждал.
Тут к нему подбежал Колька и прокричал: «Ну, морэ, попали мы!» И Сергей, обернувшись, увидел новые немецкие танки, уже с пехотой! Но Колька показывал и в другую сторону – и тут Сергей увидел наши танки, идущие встречь. Увидел подбегавшего радостно Сахаренко, услышал вой снаряда, успел подумать: «Мой!..» Страшным взрывом его подняло в воздух, понесло, шлёпнуло о землю, и тотчас на него обвалилось тяжёлое небо.
Когда Колька откопал его, рот был плотно забит землею. Выковыривая эту землю, Колька спешил: Сергей не дышал. Выковыривал вместе с выбитыми зубами. Потом долго делал искусственное дыхание.
Наконец, Сергей вздохнул, закашлялся, потом, сидя, долго харкал землёю и кровью, и мотал головою, надеясь услышать хоть что-нибудь.
Но не услышал – увидел: на земле, раскинув руки и глядя недвижно в серое небо, лежал Сахаренко.
«Як засыплють с пулемёта, точно дожжик матрасить»…
Последние дни Алёша не отходил от радио.
Уже сообщили, что наши войска на подступах к Берлину, и все ждали Победы – со дня на день, с часу на час!.. Но сообщения такого все не было, и Алёша, досадуя, что всё нету и нету Победы, решил пойти погулять. Только вышел за ворота, – незнакомая бабка подбежала к нему и, целуя его, заплакала, закричала: «С Победой, внучек!»
И на улицу высыпали враз люди, и, не знакомые, обнимались, целовались, плакали и кричали только одно слово: «Победа!»
А Серёжа Сахаров встретил Победу в госпитале.
В эти предпобедные дни он, тяжко контуженный, с крупным осколком в затылке, в ожидании операции перебирал в памяти бои за Харьков, Ростов, Каунас, Шяуляй, штурм Сапун-горы.
Лежал он рядом с уральцем Первушиным.
Маленький, крепколицый, с умными чуть на выкат глазами, тот рассуждал:
– Я, земеля, за войну двадцать гимнастёрок сгноил. Вообще-то я агроном, а дык чем пришлось заниматься! Конечно, война не война, а жизнь всего одна, но ведь и выжить тут надо так, чтоб потом себя стыдно не было. Верно, земеля?
– Верно, – покивал Сергей, – верно!
– Ничего, что я и тебя так – земеля?
– Ничего, – покивал Сергей, – ничего!
Тут за окном началась беспорядочная шальная пальба, и оба поняли: это Победа!
2. ПОСЛЕ ВОЙНЫ
Мама выходила замуж за дядю Серёжу. Теперь он будет Алёше папой, и Алёша будет носить его фамилию – Сахаров.
На свадьбе папа Серёжа быстро охмелел и с криками: «Ура! Вперёд! За мной!» побежал штурмовать соседнее здание.
И всю ночь кричал потом: «Гранаты к бою! Гранаты к бою!»
А утром у него пошла горлом кровь.
Врачи сказали: «Туберкулёз! С войны много вернулось с туберкулёзом!»
А папа Серёжа не знал, что болен.
Туберкулёз оказался тяжёлый: двухсторонний, кавернозный, в открытой форме. Нужно было срочно лечиться, лучше всего в Ялте.
На путёвку в санаторий нужны были деньги.
Их не было. С войны он не привёз ничего, кроме туберкулёза, флейты, английской шинели и вещмешка.
Ему посоветовали занять денег и послать в Москву Ворошилову просьбу о материальной помощи.
Серёжа написал Ворошилову, занял денег, купил путёвку в Теберду (в Ялту не было).
В Теберде было славно: река, сплошь поросшие елью и сосной склоны и изумительный горный воздух. Только вот в столовой очень плохо мыли посуду: нередко на стакане с компотом Сергей замечал помадные губки.
За месяц Сергей посвежел, окреп.
От Ворошилова пришёл ответ: раз путёвка уже куплена, то нечего о деньгах говорить.
Сергей написал ещё раз.
Работать ему пришлось в Кисловодске: там базировался оркестр.
Ездил в Кисловодск на электричке. Чтобы попасть туда на репетицию к десяти утра, надо было из дому выйти в семь: немцы, отступая, вывезли с собой весь металл, все рельсы, и электрички теперь ходили по недавно уложенной одноколейке. Ходили редко, подолгу простаивая на разъездах.
Вечером в Кисловодске концерт, поэтому возвращался домой Сергей заполночь.
Нагрузка была непомерной. Он чувствовал себя хуже и хуже.
– Давайте попробуем пневмоторакс! – говорили врачи. – Выпилим рёбра, поддуем вас – лёгкие сожмутся, авось, каверны затянутся!
Но Сергей знал: поддувание помогало редко. Чаще после него загибались.
– Серёжа, не хотите пропасть – переезжайте в Ялту. Это единственный шанс на спасение, – по - доброму советовали врачи.
Ялта, как и весь Южный берег Крыма, была режимной: в Сосняке и Ливадии – дачи Сталина.
Поэтому разрешение на переезд туда надо получать в Москве.
Сергей написал в Кремль.
Ему – как фронтовику, офицеру-орденоносцу, – переезд разрешили.
А от Ворошилова – ни слуху, ни духу.
В Ялте папа Серёжа учил Алёшу игре на скрипке.
Алёша тянул смычком по струнам, разучивал ноты и гаммы, штрихи – вверх, вниз, легато, стаккато.
Папа Серёжа нервничал, если у Алёши что-то не получалось, и однажды сильно ударил снизу по скрипке.
Скрипка вылетела из рук Алёши, ударилась о потолок и разбилась.
Как-то, когда мама и папа уехали на концерт, Алёша, делая уроки, услышал по радио «Шестую» Чайковского. И один, наедине с этой невероятной, разрывающей сердце музыкой, не сдержался – заплакал.
Серёжа Сахаров подарил ему Музыку.
От станции «Черны-на-Тисе» поезд отошёл в полночь. Алёша с интересом вглядывался в незнакомую чужую страну, проплывающую за окном, – лесистые горы, чистенькие уютные станции, увешанные цветами. Беседовал с попутчиками – словаками, чехами. Многие говорили по-русски, да и Алёша, в общем -то, понимал их: корневые основы языков почти всегда совпадали. Только не сразу понял, о ком рассказывает ему чех: «Моя цвегруша, моя цвегруша…» Какая груша? Пока не сообразил: цвегруша – свекровь!
Изредка проходил проводник – один на весь состав, – кричал: «Пиво! Лимонади!..» Попутчики угощали пивом – вкуснейшим! – и так незаметно стемнело… Под потолком купе был подвешен гамак – единственное спальное место, всё остальное было «сидячее». «Маленькая страна, куда им до наших просторов! – не без гордости подумал Алёша. - А сколько здесь нашей крови!..» Словно угадав его мысли, пожилой чех сказал: «Немец хорошо, когда три метра под землёй лежит!» Попрощался и вышел: «Добже путь!», а вскоре и путь этот подошёл к концу – приехали в словацкий Попрад, курортно-пивной городок, утопающий в сосновом горном лесу. Много электричества, множество молодёжи на улицах. Парни, девушки четырнадцати – шестнадцати лет пьют «пивечко», покуривают лёгкие дешёвенькие сигареты «Липка», танцуют. Смех, гомон.
Подали автобусы, и вся Алёшина группа - ставропольцы, дагестанцы и новгородцы – погрузилась, поехала.
Заполночь приехали к месту. Неожиданно их встретили с духовым оркестром, а начальник лагеря приветствовал: «Добро пожаловать в молодёжный лагерь «Високи Татри»!
И тут же, ночью, повели ужинать.
Потом разместили: женщин – в кирпичных коттеджах, мужчин – в палатках.
Утром Алёша выбрался из палатки и застыл поражённо: вершины Татр высились гордо, даже сурово – могучие скалы цепляли рваные облака, обильные снежники покрывали длинные кулуары, потом начинались морены. А сосновый лес рядом – ровнёхонький, мачтовый! И воздух вкусный, свежий, чуть резковатый… - Вдох – рупь! Вдох – рупь! – вспомнилось, как шутил в Артеке приятель.
После завтрака им объявили, что сегодня свободный режим, и Алёша с женой пошли к центру местечка. Собственно, и местечка-то как такового не было. Просто вдоль шоссе, но в лесу, извилистый тротуар иногда прикасался к домику, двух - трёхэтажному, потом совсем забирал в лес, выбегал где-то к новым домикам, и так, пока не упёрся в отель, – самый большой здесь, девятиэтажный дом, как корабль, простёрший над лесным морем свои протяжённые палубы – этажи… Иногда возле деревьев в лесу встречались таблички с рисованными цветочками и надписью: «Не тргайте нас!»
«Какие молодцы, какие умницы! – восхитился Алёша. – Как они ценят, как берегут природу!» Здесь и должны быть только небольшие дома-санатории и общая столовая на несколько корпусов. И пройтись лишний раз полезно, и нигде нет свалок, даже мусорных баков не видно! И эти деликатные, умилительные таблички с цветами! «Не тргайте нас!» Да!.. Европа!
На другой и на третий день были походы с сухим пайком – галеты, яблоки, сыр и паприка, а вечером ужин с пивом и кнедликами, и танцы.
В лагере отдыхали поляки, немцы, французы, американцы, и свои – чехи,словаки. Теперь вот и русские.
Ждали ленинградскую группу. Ленинградцы понимались как интеллигенты, герои - блокадники, от них ожидали чего-то особенного, – того, чего просто не может быть у других!
И Алёша ждал, но жена разочаровала его: «Какие ленинградцы, о чём ты говоришь! Коренных ленинградцев почти не осталось: кого блокада сморила, кого в тридцать седьмом повыбили! Приедут какие-нибудь охламоны, – красная рубашка, зелёные брюки и носки жёлтые! С поллитрой за пазухой!»
Как в воду глядела!
Американцы уехали, освободив места ленинградцам.
Сто человек приехало ночью. Красные рубашки, жёлтые носки и зелёные брюки!
Их встретили, как и всех, с оркестром, и повели есть.
Утром все жадно приглядывались: какие же они всё-таки? Заговаривали с ними – и натыкались на стену непонятного отчуждения.
Потом был поход, а за ужином к ленинградцам подсели словаки из местных, на столах появилась водка, в руках баян, и вот уже баянист, а за ним словаки с ленинградцами, человек тридцать, направились к «немецким» столам и, ненавистно глядя на немцев, запели: «Хотят ли русские войны?»
«Господи! – подумал Алёша, – они что, сдурели? Ведь перед ними дети, им же пятнадцать-шестнадцать лет, они и войны-то не видели, как же можно с них спрашивать за отцов?»
Но ленинградцы всё придвигались к немцам, всё прижимали их к стене, – те, чувствуя недоброе, давно уж выскочили из-за столов и глядели растерянно и насторожённо.
Алёша наклонился к жене и сказал ей: «Быстро уводи отсюда всех наших девчонок, сейчас будет драка!»
Жена тут же шепнула одной, другой, третьей – и через минуту девичий выводок упорхнул из столовой.
Только вышли – тут же грянуло: «Бей их!»
И жёлто-зелёно-красные бросились на немцев, те отбивались, и в этот момент начальник лагеря с десятком крепких парней бросился в самую заваруху, сумел разнять сцепившихся и ультимативно потребовал, чтоб ленинградцы и словаки поддержки вернулись к себе за стол!
Те зло свернули баян и ворча, матерясь, вынуждены были ретироваться.
А начальник лагеря вскочил на эстрадку и крикнул: «А сейчас мы покажем нашим советским друзьям, как мы танцуем твист!»
Это была пощёчина!
Алёше было обидно и стыдно: как отмыться теперь от позора, как доказать, что эта выходка хамов не означает, что все наши такие?!
К нему подошла молодая немка и, поняв его состояние, потянула за руку: танцевать.
Алёша пошел танцевать, а немка, указывая на мрачно сидевших за столом скандалистов, приседая и распрямляясь в танце, говорила: «Думми! Думми!» – «Глупые! Глупые!»
И все твистовали с удвоенным рвением, презрительно глядя в сторону ленинградцев.
Всю ночь Алёша ворочался в своей палатке – не от горного воздуха, а от горячих мыслей, и утром, ещё до завтрака, отправился к руководству группы.
Ленинградцев уже не было: ночью начальник лагеря позвонил нашему послу в Прагу, рассказал о хулиганской выходке, и посол распорядился, чтоб немедленно выслали эту группу из лагеря и заткнули в какую-нибудь дыру до конца путёвки.
Сегодня был последний день пребывания здесь Алёшиной группы: завтра утром они уезжали в Прагу.
Алёша предложил: надо использовать сегодняшний вечер так, чтобы снять нелестное мнение о наших людях, – надо провести какой-нибудь конкурс, надо выпустить циркача Магомета, надо, наконец, выставить на стол всю водку из чемоданов и пригласить всех за стол!
Ставропольцы и дагестанцы согласились отдать водку сразу же, а новгородцы зажлобились, но на них надавили, и водка была получена.
Вечером начальник лагеря, горячо одобривший этот план, собрал всех обитателей лагеря и сказал, что к ним хотят обратиться советские гости.
И Алёша, выйдя на эстрадку, сказал, а чешка перевела последовательно на чешский, словацкий, немецкий, французский и польский:
– Дорогие друзья! Завтра мы уезжаем в Прагу. И нам хотелось бы этот последний вечер нашего пребывания здесь провести вместе с вами!
Все молча слушали.
Алёша взял из рук начальника лагеря скрипку (тот сам был скрипач-любитель), и начал играть «Чардаш» Монти.
Играть без аккомпанемента было трудненько, но пальцы пошли, и Алёша, начав на баске, с чувством брал аккорды и флажолеты и сыпал шестнадцатыми.
Он играл – и не думал о том, что сейчас для юных немцев, слушающих его, звучит скрипка Серёжи Сахарова, воевавшего с их отцами, убивавшего их, потому что они пришли убить его, победившего, повергшего их, и теперь пришедшего к их детям Музыкой.
Хлопали дружно, и Алёша, вернув скрипку начальнику лагеря, продолжил:
– А сейчас выступит Магомет Сарбиев из Дагестана!
Жидко похлопали, а широкоплечий Магомет вышел, раскланялся, взял мизинцем двухпудовую гирю и стал, высоко подкидывая её, легко перебрасывать с руки на руку – и всё мизинцем, мизинцем!
Все загудели, захлопали, а Магомет поставил гирю, взял диски от штанги – малый, средний, большой, – подвесил их на крюк, зажал его зубами – и так, держа этот вес одними зубами, разогнулся и приветственно протянул руки к зрителям!
Аплодисменты окрепли, а Магомет, всё так же держа в зубах вес, наклонился, взял в каждую руку по две двухпудовые гири, разогнулся и стал крутиться на месте!
Тут уж раздался восторженный вопль!
Тогда Магомет остановился, опустил тяжести на пол, взял толстенную доску, опёр её краями на стулья, и мощным ударом правой ладони стал вгонять в эту доску огромные гвозди – гвозди прошивали доску насквозь!
Европа восторженно загудела.
А Магомет отбросил в сторону диски и, выгнувшись, стал на «мостик», опираясь на ноги и на голову. Алёша с помощниками вынес деревянный помост и опустил его на живот Магомета, а ещё семь ребят подкатили рояль и водрузили его на помост!
Как будто что-то разорвалось и оглушительно треснуло – на Магомета обрушилась овация!
Но это было ещё не всё.
На помост влез пианист и стоя начал играть на рояле лезгинку, а двое парней из Дагестана вскочили на рояль и заплясали!
Это было сверхъестественно, невозможно, но это было, было на самом деле, – вот оно, перед их глазами!
Все орали как сумасшедшие, хлопали в такт танцующим, начальник лагеря подбежал вплотную к помосту и тоже орал и хлопал со всеми… Танцоры и пианист спрыгнули на пол, ребята сняли рояль, убрали помост, а когда Магомет поднялся, багровый от напряжения, – начальник лагеря бросился к нему, обнял, расцеловал, и тут к Магомету бросились все, и каждый кричал что-то восторженное и норовил расцеловать, обнять Магомета или хотя бы прикоснуться к нему!
Это была победа!
Но и это было ещё не всё.
Когда чуть улеглись восторги, Алёша с помощью ребят вынес увешанную различными сувенирами тонкую проволоку.
Сувениры висели на нитках – игрушки, конфеты, яблоки и среди них маленькая бутылочка водки!
«О-о-о!» – восторженно выдохнули европейцы. Алёша предложил всем желающим надеть на глаза повязку, взять в руку ножницы и попытаться срезать нитку, на которой висит то, что больше всего нравится!
Уйма желающих плотным кольцом окружили его, но Алёша сумел навести порядок и, завязав глаза юной француженке, вложил ножницы в её руку и легонько подтолкнул к проволоке.
Девушка, неуверенно двигаясь, подходила к проволоке, и всяк на своём языке кричал ей, советовал, направлял, а она, растерявшись от неведения и шума, всё уклонялась в сторону, и наконец, едва не въехала ножницами в стоящую полукругом толпу! Алёша успел схватить её за руку и, извинившись - «Пардонэ муа!», - снял с неё повязку, отобрал ножницы и первый зааплодировал ей.
Зрители подхватили, и вот уже новый желающий бредёт в повязке к заветной цели – бутылочке!
Но срезать её оказалось не так-то просто! Многие «мазали», иные срезали конфетку или игрушку, но вожделенная бутылочка никому не давалась!
Наконец, юный немец сумел точно подобраться к намеченной цели и срезал-таки её, эту бутылочку!
Восторженный вопль полетел над лагерем!
Но Алёша огорчил победителя и его болельщиков. Указывая на бутылочку в руках немца, он громко сказал: «Нихт шнапс! Вода! – Вассер!»
– О-о! – раздосадованно вырвалось из десятков глоток. Алёша тут же поднял руку и, попросив чешку помочь ему с переводом, сказал: «А сейчас мы приглашаем всех разделить с нами ужин! Там будет настоящая русская водка!» И, дождавшись перевода, в удивлённо-радостном гвалте повлёк за собою к накрытым столам тех, кто стоял поближе.
К нему подбежал пожилой чех, работник лагеря и, волнуясь, сказал: «Но я ничего не ймаю взамен!» И Алёша ласково приобнял его и возразил: «А улыбки? А песни? – и повлёк за собою к столам!
Такого лагерь ещё не видел!
Все делегации перед отъездом устраивали вечеринки, небольшие пирушки, – но для себя, только для своей группы. А тут вдруг позвали всех – и поляков, и чехов, и французов, и словаков, и немцев! И молодёжь, всегда открытая дружбе, доверию, немного смущаясь, рассаживалась, удивляясь такому радушию.
Алёша встал, попросил всех налить себе водки и сказал: «Я хочу выпить за всех нас! За то, чтобы каждый из нас был уверен в своём светлом будущем!»
Много было сказано добрых слов в эту ночь, многажды сдвигались и дружно звенели десятки бокалов, много звучало прекрасных народных песен – о Влтаве, о Сене, о Висле, о Волге и Рейне!
Много записано адресов друг друга – для переписки, для приглашения в гости!
А в пять утра, когда Алёшина группа садилась в автобусы, их вышел проводить весь лагерь.
Автобусы тронулись, все закричали и замахали им, потом пошли, побежали вслед за автобусами, – и сколь он мог видеть – за ними бежали немцы, чехи, поляки, словаки, французы, что-то восторженно, благодарно кричали и посылали воздушные поцелуи!
Сколь он мог видеть их!
Господи! Боже милостивый!
Помоги людям сберечь друг друга!
Боже ж мий, Боже ж мий, та ще раз Боже ж мий! 1962 год
Свидетельство о публикации №224100701237