Между Африкой и Южной Америкой

 .
Большую часть времени мы пропадали в каютах. Доктор Матвеич настаивал на необходимости прогулок на свежем воздухе. Давая нам пример, он выходил на не загромождённое грузами свободное пространство пеленгаторной палубы, что находилось в аккурат над штурманским мостиком и «нарезал» по ней круги. Пеленгаторная палуба, действительно, была единственным местом для прогулок под открытым небом. С неё можно было наблюдать весь окружающий нас горизонт, что вообще редко удаётся в повседневной жизни.

Наши взоры постоянно загораживает какие-нибудь предметы: будь то стена, забор, дом или человек, идея, ложное божество – вечные шоры для глаз и для души. А здесь – взгляду нет преград. Абсолютное чувство свободы видения. Состояние, конечно, бесподобное, необычное. С непривычки чувствуешь себя незащищённым. Хочется спуститься в тесный кубрик, залезть в пенал каютного «мира» и прислушиваться к стуку собственного сердца.

Если человек долго сидел в замкнутом пространстве, то при выходе на свободу чувствует себя неуютно. Замкнутым пространством может быть и целый город, и даже вселенная, если ты не хочешь открыться навстречу звёздному небу, а бродишь в лабиринтах собственных заблуждений.

Примерно так рассуждал я, находясь под влиянием Гельвеция, к томику которого время от времени обращался. Однако его учение не привносило в моё мировоззрение должных перемен. Извечные вопросы бытия оставались для меня загадкой, я не становился более восприимчивым к новым веяниям, поскольку просто не ощущал их. Некая двойственность его нравоучений заставляла напрягаться и, в итоге, я ещё больше запутывался в своём мироощущении предопределённости мира как гармонии, при одновременном наличии всемирного хаоса.
Обычно после ужина Матвеич заходил к нам в каюту и, обращаясь ко мне, возглашал:

– Вставай, «гульфеций», пора на волю, время подошло.

Накинув на плечи кожаные куртки, выданные нам ещё в Ленинграде, мы поднимались на пеленгаторную палубу и гуляли, забивая время беседами на самые, казалось бы, противоречивые темы. Ветрозащитный козырёк ходовой рубки отбивал встречные потоки и направлял их по невидимым траекториям вверх, защищая нас от ветровых воздействий. На палубе за счёт обтекающих её воздушных струй создавалось разряжение, какое бывает высоко в горах.
Однажды большая стая птиц, поймав эти восходящие от лобовой надстройки потоки, зависла над нами, как эскадрилья летящих на боевое задание бомбардировщиков. Совершенно не шевеля крыльями, птицы время от времени вертели головами, и создавалось полнейшее впечатление, что они тайком прислушиваются к нашему разговору.

А речь у нас шла о превратностях судьбы и влиянии случайных обстоятельств на ход исторических событий. Я пытался доказать Матвеичу, что любое наше движение, действие, слово или мысль так или иначе влияют не только на нашу судьбу, но и на судьбы других людей, а в итоге и на весь исторический процесс. Матвеич в корне не соглашался. Когда дело дошло до частностей, он без особого возмущения, но с явной иронией спросил меня:

– По-твоему, получается, что если бы отец опоздал на трамвай в день моего зачатия и оказался дома на тридцать минут позже, родился бы вовсе не я, а кто-то другой? Но это недоказуемо…

Как только он произнёс слово «недоказуемо», мы услышали за спинами звуки часто падающей шрапнели. Прервав разговор и оглянувшись по сторонам, мы увидели нашу прогулочную палубу, сплошь загаженную птицами. Птицы, зависшие над нашими головами после этого коллективного «бомбометания», подались всей гурьбой в сторону и, казалось, с любопытством наблюдали за нами. Вся палуба была усеяна птичьим помётом. Мы с Матвеичем молча стояли посреди этого сюра, слегка присев от неожиданности, и не могли поверить, что сами остались при этом нетронутыми. Это было просто невероятно.

– В этом что-то есть, – сказал я, – возможно даже, здесь ответ на твой вопрос. Только я пока не знаю, как его объяснить. А также не знаю, хо¬рошо всё это или плохо.
– Наверное, если бы они нас обделали, было бы немного получше, – съязвил Матвеич.
– Кто его знает, – задумался я, – мы не видим указующий перст Судьбы. Её намёки могут быть весьма пространны.

Однажды зимой я шёл по старому Питеру, и буквально за моей спиной с крыши свалилась глыбища снега. Она упала перед человеком, который шёл за мной. Мы остановились в некоторой оторопи. Я смог произнести только одно слово: «Повезло...» И знаешь, что он ответил? Сказал так же, как и я тебе: «Кто его знает?» Мне это запомнилось, так как любой свершившийся факт невероятен уже тем, что у него есть антитеза. И можно всегда задаться вопросом: «Почему всё сработало так, а не иначе?» Так и в нашем случае. Если вернуться к тому дню, когда твой отец действительно совершил бы какой-то «не тот» манёвр, в результате которого сместилось время твоего зачатия, то ты уже не был бы тем Матвеичем, который расхаживает сейчас по палубе и не хочет понять ход моих рассуждений. Но всё случились так, как случилось...
Матвеич долго молчал после моих «философских» измышлений, а потом сказал, хмыкнув себе в бороду:

– Ты бы лучше не Хульвеция своего читал, а, к примеру, Карла Маркса. И то, наверное, толку было бы больше.
– Марксизм – это не учение, это диагноз и, кажется, не очень благоприятный, – сказал тогда я ему, не ведая ещё всей глубины сказанного.
 


Рецензии