Земляки. Ветлужская повесть
Евдокия
В нашей махонькой, в шестнадцать изб, залесной деревушке Владимировке жила одинокая вдова Евдокия Васильевна Сиротина. Деревенские, кто постарше, так и называли её «вдова», а мы, послевоенная поросль, звали её бабой Дуней.
Так случилось, что, рано выйдя на городскую пенсию по выслуге, сделался я владельцем своего родового гнезда в двадцати саженях от Люнды – речки моего детства. Там и проводил летнее время в полном одиночестве, нисколько не тяготясь этим.
Пенсионная вольница на грядках да на пасеке в три улья, на рыбалке и на грибной охоте с моим лопоухим псом Бульком придавала сил на всю городскую зиму. Большая, старая, но крепкая ещё изба под новой шиферной крышей, с вполне исправной русской печью да ещё и подтопком была в полном моём распоряжении.
По старинному деревенскому ранжиру шабрёнкой мне как раз и приходилась Евдокия Васильевна. Это означает, что наши избы стояли на противоположных порядках, окна в окна. Так что не единожды за день приходилось нам общаться по разным хозяйственным хлопотам, да, впрочем, и без всякого повода.
Было бабе Дуне тогда уже прилично за восемьдесят годков. Небольшого росточка, сухонькая и безгорбая, передвигалась она, энергично помогая себе подожком. Поясняла старуха при случае, что походка у неё такая «от головы, которая часто покруживается, как во хмелю». Руки её были похожи на пучки прелой ржаной соломы, пропущенной через молотилку. На маленьком и удивительно гладком для ее лет личике – поблёкшие голубенькие глаза.
Был за ней такой неожиданный грех, как матерщина. Козушка ли заскочит на поленницу дров, петух ли соседский через одному ему известную прореху в заборе проникнет на четыре её заботливо обихоженные грядки, а то и без какой-либо причины сорила бабуля частенько непечатными словами. Не зло, но вполне доходчиво.
Как-то, ещё при жизни родителей моих, посмел я её спросить:
– Баб Дунь, а отчего хоть у тебя словечки матерные проскакивают?
– И-и-и, милок, – пропела баба Дуня, – сказка эта давнишняя. После пропажи без вестей Феденьки моего, на войну с первых дней взятого, сподобил меня Господь ещё и погорелицей стать. Вот тогда я впервой судьбинушку свою и обложила по матушке. Катёнка годовалая на руках, а мне двадцать годочков. А свёкор-инвалид под себя валит, а свекруха, царствия ей небесного, как вон та собака злющая, гавкает. Хоть молись, хоть матерись, а жить-то надо как-то было…
А ты слушай знай, коли спросил. Так вот, в те поры, как известие про Фёдора моего поступило, я и к гадалкам, и к старушкам богомольным украдкой хаживала. Сама, бывало, под лампадкой вздутой с молитвой часами простаивала. А тут, при пожаре-то, стою статуём перед стопой избяной обгорелой в одной рубахе исподней и ругаюсь по-матерному. И откуда что взялось да на язык попало. Да… Вот так всё и приключилось.
Только и успели мы с маменькой тогда свёкра на одеяле в окошко вытащить. А Катёнку мою Нюрашка Пекосина, покойница, в окошко же приняла. Да… а выгорели мы уж по осени, после Покрова. Со стороны двора, на сеннице, полыхнуло. Вот с той поры, милок, и приключилась со мной энта самая хворь матерщинная, тудыть её в качель да и оттудова. Ведь и сама знаю, что негоже делаю, а всё ж-таки ругнусь на неуправу какую, оно и как-то легше делается. Помирать хоть уж и вчера пора бы, а вот попривыкла и словца поганого за собой не замечаю…
Вот такую историю рассказала мне тогда Евдокия Васильевна.
А уж потом докучать ей расспросами о подробностях жизни я не решался, а она сама и не набивалась с ними.
Славилась в деревенских пересудах она всё-таки больше тем, что не было в сенокосную страду лучшего стояльщика на стогу, чем вдова. До преклонных лет корову держала. В молодые годы накашивала да намётывала ей сенца на зиму одна-одинёшенька. Нужда заставляла. Пройдётся пластами по краям, к стожару сухого разнотравья накидает, заберется с копны на зарод да и топчет его, ровняет.
Когда у неё побаливала голова, что случалось нередко, баба Дуня, пусть и неурочно, немедленно принималась за мытьё полов и в избе, и в сенцах, и на крылечке. Тяжёлая тряпка-мокруша так и разлеталась от её рук, хлеща по углам и ступенькам. Кряхтя и потихоньку матерясь, жаловалась она сама себе на загруженность домашними делами. Не раз слыхивал я от её окошек такие причитания:
– Ты норовишь, как бы от дела, а дело за тобой! Ну нет ни продыху и ни просвету… трам-ра-рам!
И это притом что не было никакой нужды в наведении блеска в её хоромах. Может быть, хороший врач-невролог и смог бы просто и доходчиво объяснить сей медицинский феномен, но помогала же эта терапия моей соседке. Сразу после того, как расстилался последний из многочисленных пёстрых домотканых половичков, баба Дуня с облегчением вздыхала и тихонько приговаривала:
– А ведь и попрошла голова-то! И боли уж нет такой, и покруживает не так круто.
За годы одинокой старости она привыкла беседовать сама с собой и со своими четвероногими домочадцами. Была у неё коза Зайка и кот Васяга.
Обычно сидела летним ласковым вечером моя шабрёнка на своей завалинке. Из-за крыльца видны были туманные от испарины, после обильного полива, аккуратные грядки с изумрудной щеткой лука и другой зелени.
Хозяйка ворчит по своему обыкновению:
– Ну вот куда, куда могла запропаститься эта деревянная скотинка?
Это она любимую свою козушку так честила. Любила Зайка, как и все её сородичи, ветками зелёными лакомиться да кору с вишенья и таловых кустов обдирать. Вот и награждала её баба Дуня ещё не самым оскорбительным прозвищем.
– Ну чёрт, прости Господь, а не коза, – распаляла она себя. – И ведь нет, почитай, во всей деревне такой полазучей.
А Зайка и впрямь на нечистого смахивала, как его на иллюстрациях к гоголевским повестям изображают. Некрупная, с коричневым окрасом меха и толстыми, загнутыми назад рогами и почти чёрной мордочкой, уж никак не соответствовала коза своему имени, а вот на бесёнка хрестоматийного как раз и походила. Сходство приближали выпученные и будто всевидящие глаза и плутоватая улыбочка. Да-да, эта козья особь, от которой частенько страдало и моё домовладение, могла ехидно улыбаться, не уставая при этом, как ножницами, шустренько стричь острыми зубками травинку или веточку.
Уставившись на хозяйку своими наглыми гляделками, она будто бы спрашивала:
– Ну и отчего так разгорепашилась, старая? И куда ты от меня денешься?
И между ними вмиг устанавливались предобрые отношения. Старушка провожала свою подопечную до хлевушка, отщипывая мякиш от ломтя хлеба, хотя её бестия легко могла хрумкать и закопчённой корочкой.
Управившись с Зайкой, баба Дуня устраивалась на насиженном месте завалинки и вновь находила повод для недовольства: луковая муха кормилась на грядках и не боялась даже молодой пахучей лебеды, разложенной по межам.
Поглаживая рыжего, не в меру упитанного кота, соседушка моя наконец-то успокаивалась:
– Гляди-ко, Васяг, – проговаривала она, – а заря-то нынче и на крашенье шёлка, знать, годна. Вольный свет, он никогда не надоест… Поживём ещё немножко, сколь Господь велит…
И вот в эту пору не оскверняла она свои старушечьи уста непотребными словечками.
Как-то предложил я Евдокии Васильевне подкосить траву вокруг её избы триммером.
– Да не люблю я эту вонючую тарахтелку, лучше косёнкой своей пошаркаю. Разве что вот с улицы, вдоль заборки…
После моих лопуховых и крапивных хлопот пригласила она меня на чай, и я не отказался.
Просторная, в одно жило изба с белёной барыней-печью, чистота и порядок. Старческой неряшливости не было и в помине. Особый, забытый теперь запах с дресвой промытого некрашеного пола. Стены и потолок также не тронуты краской. Широкая лавка под окошками. Николай Угодник строго поглядывал из угла с почерневшей доски. На столе, застеленном цветастой клеёнкой, раздув бока, красовался золотисто-жёлтый самоварище. Его конфоркой играло замаянное за день солнышко. Мы пили чай из блюдечек вприкуску.
Мне известно было, что большую часть жизни своей Евдокия Васильевна была одинока. Зная, прямо скажем, несколько вздорный характер соседки, выведывать при чаепитии подробности её судьбы мне и в голову не приходило. Рядом с божницей располагалась, как бы сейчас назвали, «фотопрезентация» предков ближайших поколений. Бородатые и усатые, молодые и не очень, угрюмые мужики в напряжённых позах сидели на венских стульях, уложив крупные свои пятерни на коленях, будто напоказ. Многие из них были в форменных кителях и при фуражках. Женщины и в строгих платочках «шалашиком» и с открытыми толстыми косами примостились стоя, рядышком. А если у них на руках были приодетые в одежду, что почище, детки, то мамочки занимали центральную позицию на тех же стульях с витыми спинками.
Уловив мой интерес к снимкам, баба Дуня с кряхтеньем поднялась с табуретки и через пару минут вынесла из запечья деревянную коробочку-ларец с облезлой местами краской. Взяла в руки небольшую, изрядно поблёкшую фотографию:
– Вот они, Фёдор с Дуняшкой, – тихо, с придыханием проговорила она.
Через длинную паузу как-то даже горделиво придвинула ко мне снимок, не выпуская его из своих заметно подрагивающих и как будто застывших в хватательном движении пальцев.
– Евдокия Васильевна, а это ведь действительно ты!
– А кто же ещё? Аль не узнал?
Нет, узнал я. В невысокой, улыбчивой девице, почти девчушке, и через толщу десятилетий угадывалась сидящая передо мной бабулька, и наоборот. Та, далёкая, предвоенная, стеснительно, вытянув руки по швам, стояла у новой избы с немудрёными наличниками. Рядышком, плечо в плечо с ней, был запечатлён редким в те годы, видать, заезжим фотографом очень уж серьёзный бравый паренёк со съехавшим на лоб кучерявым чубом.
– За два года до войны Сиротины этот дом выстроили, – поясняла баба Дуня, – по брёвнышку, по горбылику собирали. Покойный свёкор мой тогда на стройке и расшибся, со стропилины спиной на кряж упал.
А Фёдор мой на полтора годочка меня постарше. Только на Миколу зимнего мы с ним поженились, а к лету и война зашла. Вторым из деревни моего-то и забрали…
Она бережно прибрала фотографию в коробочку и прикрыла чистой пёстрой тряпицей. А мне подала пожелтевший солдатский конверт-треугольник, из которого выглядывал уголок написанного химическим карандашом фронтового послания:
– Вот, два письма прислал Федюша. Храню их пуще облигаций. Пишет, что на войне, мол, как на войне, и самой смерти бояться недосуг…
А я развернул листочек серенькой бумаги, едва не прохудившийся на сгибах. На просвет можно было увидеть в нём древесные пылинки-опилки и даже меленькие щепочки и тёмные пятна земли или золы. Читал я неровные строчки (орфография письма сохранена):
«18 августа 141 года. Здравствуйте тятя и мама, Катя и Боря, и жена моя, Евдокия.
Во-первых строках своего письма сообщаю, что я пока жив и здоров, и вам того желаю. Переживаю, как вы управились с сенокосом и как уродилась картошка, как вы там все обходитесь? Дуня, жалко, что пожить нам пришлось всего немного. Привет от меня всем деревенским… У нас тут идёт подходящая пальба и трескотня. Прощайте мои дорогие, прощай дорогая супруга моя, Евдокия. Может увидимся ещё, а может и нет…»
На этом записка неровно обрывалась и текстом, и бумагой. Из конверта выпала ещё четвертушка бумаги с синим казённым штемпелем в левом углу. В коротеньком печатном тексте с выпавшей буквой «л» значилось, что «красноармеец Сиротин Фёдор Павлович, призванный 24 июня 1941 года Воскресенским военкоматом Горьковской области, служил в 543-ем пушечно-артиллерийском полку на Смоленском направлении. Пропал без вести в бою под городом Вязьмой».
А Евдокия Васильевна продолжала свою печальную повесть:
– Вот с той поры и не было весточки от моего Феденьки. Деревенские бабы всё шептали мне: «Молись за упокой». А я вот всё жду…
И вот тут будто приличного вольтажа разряд электротока отметился у меня где-то между лопатками. Ведь моя почти девяностолетняя собеседница чётко выговорила «жду», а не «ждала».
Скорбящее личико бабы Дуни вдруг будто осветилось изнутри ласковым светом. Должно быть, это и был отблеск многолетней Надежды и Любви.
И привиделось мне тогда, что вот-вот, нарушая предвечернюю уютную тишину старой, с малость подгоревшим простенком избы, шагнёт через порог на широкую, выскобленную до блеска половицу русский солдатик.
И ещё был горд я в ту минуту, что сам – тоже русский… ;
Глава 2
Авария
Павел Сергеевич Громов из заветлужской деревни Сухоречье шагал по земле так, будто она пружинила под его заботливо смазанными запашистым дёгтем кирзачами.
Только что в самую силу входил мужик.
— Здорово, Павлух! Чего это ты раненько так?» - окликнул его в колхозной гаражной диспетчерской ночной сторож Венька Гуськов, неопределённого возраста с морщинистым лицом, насквозь пропахший соляром и дешёвыми сигаретами.
— А я, Веньямин, люблю за солнышком следить, когда оно из – за Яшкиной Гривы вываливается»
— Ага, солнышко, ёшь твою медь! Поди с Валюхой всю утрянку обнимались.
— Не без этого, - усмехнулся Громов, тряхнув своей каштановой, с лёгкой проседью кучерявой шевелюрой. Он подошёл к двухведёрному эмалированному бачку, зачерпнул кружкой тепловатой воды и выпил.
— Давай – давай, вздани-ка на каменку-то! Вчера, поди, стаканища по два девятиглотошных прохватили?, - не унимался намолчавшийся за ночь сторож.
— Какой стаканище!? Селёдки солонущей, знать, натрескался.
— Ага, селёдки! Как раз! Видел я, как вы с Сашкой Задачиным трактора ставили. Что-то вас лишконько покачивало.
— Ну и чего, блин, прицепился – то? Было дело. После смены пришлось плуга навешивать, в Сухоречье огороды пахали.
— Знамо дело, чай на каждой меже пузырёк причитался.» -
— Ну а ты чего раздухарился? Святой что ли, или завидки берут? – тормознул Павел Веньку.
— Нет, Сергеич, я свою цистерну и даже канистрёнку маленькую уже высушил. Вторую группу инвалидности по сердцу обещали в райбольнице выписать
— Болтун ты и захребетник, Веньк. Шёл бы вон на ферму говнецо перегребать. Кемаришь тут ночами да ещё сплетни собираешь.
У Гуськова пропала охота продолжать перепалку. К тому же, один по одному да по двое заходили в диспетчерскую механизаторы – шофера и трактористы. Подошла, гремя ключами и заправщица Тоня.
Павлу с напарником на своих «МТЗ» - восемьдесят вторых предстояло культивировать землицу под овёс. Весна выдалась спорая. Дождички перепадали вовремя, как по заказу. Механизатор широкого профиля Павел Сергеевич Громов любил и умел работать. Имя его, будто, в соответствии с фамилией «гремело» по всему Заветлужскому району.
— Паш, а у тебя и взаправду, знать, ладони болтики и шайбы примагничивают, - частенько замечали ему приятели. А он никогда не уходил из гаража, если в тракторе или в прицепном инвентаре была какая - то неисправность. Сам, без инженера или механика добывал или изготовлял запчасти. Любил возиться с железками.
За последние пару лет ветра перестройки загуляли и в полях коллективного хозяйства (колхоза) «Ёлкинский». Поговаривали о приватизации, разделе земли на паи, о других новшествах. Колхознички же, привыкшие по утрам торопиться на полевой стан и фермы, не очень и прислушивались к этим новостям, не очень – то в них и верили. «Ёлкинский» был на хорошем счету в районе и народец, как тогда говаривали, «держался за работу». Ценил и, (чего уж там) - гордился своей работой и Павел Громов.
В поле, на тракторе, за рулём ли «Газона» приходилось «наматывать вёрсты на кардан»; всегда он при себе, наряду с ключами, за спинкой сиденья имел аппетитный набор съестного. Частенько не удавалось пообедать дома. При полевых и дорожных перекусах его напарники сетовали на то, что Громов слишком тщательно готовил «стол».
— Да ладно, Паш, хватит выкомариваться, чего ты, как в ресторане раскладываешься, - ворчали приятели.
— А куда спешить? Уж на то, чтобы подзаправиться время всегда найдётся. Выпить, так выпить, закусить, так закусить, всё по-черёдному надо сделать. Это означало, что всё должно быть по череду – по порядку. С выпивкой такие посиделки чаще бывали в гараже после смены или рейса.
Неторопливо и даже с некоторой торжественностью Павел Сергеевич извлекал из кабинного нутра сумку из кожзаменителя с пакетиками и баночками домашних заготовок. Неизменным было, к примеру, сальцо. В их с любимой женой Валюхой «громовском» исполнении на срезе оно было белое и блестящее. И только у легко снимающейся шкурки, - с тонюсенькой тёмной полоской. В ней, в этой самой шкурке и тающей во рту мякоти с чесночными, перчиковыми и лаврушечными «отголосками» и состояла та жизнеутверждающая радость для мужичьих желудков, предварительно ополоснутых почти настоящей водкой из одного на всем гранёном стакане с толстым рубчиком по ободку.
Хозяин нарезал сало изрядными ластушинками и возлагал их на толсто нарезанные ломти черняшки, не забывая добавлять по два – три пёрышка зелёного лука. Умела, ох как умела его Валентина и огуречки со смородиновым листом засаливать. И, если другие брали их целиком или резали крупно и поперёк, то Павлуха аккуратно рассекал их повдоль и укладывал ломтики рядочком, не забывая на сей раз добавлять сочные бело – фиолетовые скобочки репчатого лука.
А уж если появлялась в походной «кафушке» селёдочка в банке из – под «Иваси», то это был сугубо особый случай. Готовилась коренная закуска дома и заранее так же по особому
фамильному рецепту…
Уже по осени, как -то попросил главврач местной участковой больницы у Ёлкинского председателя трактора с тележкой. Надо было привезти из леса дрова – швырок для котельной. Кого послать? - Конечно же, надёжного и исполнительного Павла Громова. Исполнил он наряд и не отказался от пары мензурок спирта под таблетку валидола.
Темняло. Решил не ставит трактор в гараж и подался до дома короткой дорогой…
После он долго и мучительно, по секундам, раскладывал в памяти тот злополучный момент. Как же это с ним, лучшим механизатором всей округи, не с ходящим с «экрана трудовой славы» такое могло произойти? При свете фар, он просто не заметил сухореченского моста. Это была его личная и непоправимая катастрофа. Трактор завис сцепкой на торцах брёвен мостовинника, а передком почти в вертикальном положении уткнулся в едва подмороженные, заросшие осокой влажные кочки.
Зажатый тогда смятой кабиной, вмиг протрезвевший Павел, остался жив, но выбраться самостоятельно из железного капкана не смог.
Руки его неестественно вывернуло. Правый локоть больно уперся под грудь. Резко пахло соляркой. Из – под горящих фар, над болотечком поднимался пар.
— Крандец пришёл, сгорю на х., - подумалось.
Ан,-нет- крупно повезло бедолаге! На «шишиге» - автомашине «Газ - 66» возвращались в райцентр мужики из «Сельхозтехники», (тоже поддатые). Усилиями вездехода и подручными средствами удалось вызволит и трактор и «ездюка». Спасители ещё и проставу вгорячах запросили. Но «счастливца» мутило и без этого.
Всего-то с неделю и пролежал он тогда в больнице. Два сломанных ребра и сотрясение мозга, - вот и весь ущерб. Весь, да не весь! Кроме того, что-то будто перещёлкнуло в черепной коробке Пала Громова. Запил он по-чёрному, надолго и основательно.
И была новая весна.
Раннее, нарядное и ароматное от цветущих садов утро царило на проулках и приусадебниках деревушки Сухоречье. А он по запахам определил, что очнулся в бане. В воздухе пахло волглой сажей и золой. И ещё – закисшим хозяйственным мылом. Встать и даже открыть глаза даже и не пытался. Ему казалось, что если он это сделает, то голова, гудящая как чугунок от ударов ухвата, треснет и разлетится на мелкие осколки. В глазах мелькали разноцветные молнии. Цивиканье проснувшегося сверчка показалось оглушительным скрежетом. Проскочила мысль о выпитом накануне: «Где и чего это я так набрался?»
Стараясь дышать пореже, он тупо задавал себе этот вопрос и не находил ответа.
«А крандец-то тебе, Павлик Громов, похоже, пришёл окончательный», - как бы со стороны поставил себе диагноз страдалец.
Пошарил освободившейся от «объятий» скамейки рукой в поисках чекушки или поллитровки с таким вожделенным на сей момент остаточком.
«Последний-то глоток, поди, здесь, в бане и принял», - подумалось.
Вспыхнувшая, было, искрой в неприкаянной головушке надежда вмиг погасла от того, что прикоснулся ладонью к какой – то посудине, оказавшейся металлическим черпаком с длинной ручкой:
«Глыть – глыть» - чуть отпил тепловатой воды. Огромный, как рашпиль, язык уперся в нёбо. Наощупь добрался до предбанника, открыл дверь. Пошатнулся от кружи в голове.
Согнувшись в три погибели, Павел шагнул за порог, а вот разогнуться так и не смог.
Сознание покинуло его, и он упал на доски порожка, едва не стукнувшись головой об угол бани.
В реальный мир он воротился из летнего полька под неистовым солнышком словно опоясанного рядами одинаковых празднично – светлых берёзок, где нарезал бесконечные круги с зигзагами. При этом, как ни старался лучший тракторист колхоза вырулить на просёлок, ничегошеньки у него не получалось – руки и ноги не слушались. С усилием обернулся назад и обнаружил, что плуга на сцепке не было. Ещё подумать успел, что наверное потерял его, зацепив пенёк. От этого пригрезившегося испуга и вошёл в сознание. Левая рука и левая же нога были стамЫми, - плохо слушались. От этого жестокого откровения собственного организма, такого послушного в недавнем прошлом и нахлынувшей паники, больной вновь улетел в бездну беспамятства…
И уже виделись ему штабеля исходящих крепким смоляным духом сосновых хлыстов, сизый дымок из выхлопника трелёвщика, подминающего под себя свежие сугробы, слышалось его восходящее к низкому небу рявканье. И как же были сладки дымки сигарет на перекуре! Как же вкусен был хвойный настой морозного воздуха!
— Валь, а ведь он очнулся. Слышь, промычал что – то, - Медсестра Заветлужской районной больницы поправляла капельницу.
— Да и сама вижу, - жена Павлухи, четвёртый день бессменно дежурившая около него, торопливо сдернула тёмную косынку с головы. Большими серыми с красными прожилками глазами всматривалась во вновь окаменевшее и будто помолодевшее за дни болезни лицо мужа.
— А молиться – то, Валь, чай умеешь?»
— Да учила бабушка «Живые Помощи» читать.Я вот ещё чего думаю, - а не лишку ли ему лекарств вливаете. Он ведь у меня сильный был, таблетки ни одной не выпил.
— Что врач прописал, то и вливаем. Когда привезли твоего – то, ведь он совсем никакой был, физраствор вены едва принимали. Ну, побежала я. Сторожи. Войдёт в сознани - мне или Александру Васильевичу сразу скажи» …
— Иишла, - только и сумел Павел прошамкать с удивлением и необъяснимой горькой обидой, когда окончательно пришёл в себя.
— Да пришла, куда я денусь? - Валентина придвинула табуретку ближе.
- Как хоть ты? - Павел даже и не пытался ответить. Он жестом подозвал жену поближе и с навернувшимися на глаза слезами что – то настойчиво шептал перекошенным судорогой ртом.
- Да поняла я, поняла, – как то даже сердито выговорила она, - Не возьму я сюда Веруньку с собой, чего она тут не видала.
Очень уж не хотел заботливый и ласковый отец, чтобы кровиночка его – младшая дочка видела его таким, каким он был в сей момент.
А в колхозе «Елкинский» совершилась – таки приватизация и передел земли на паи.
Павел Сергеевич не только выжил, но и отказавшись от третьей группы инвалидности, сам себе обозначил план реабилитации. Каждый Божий день он дважды, не торопясь, пешочком вышагивал до зерносушильного комплекса. Нет, не трудился он на КЗС, который в одночасье никому стал не нужным.
Была на этой сложной и дорогой сушилке одна, крайне необходимая ему деталь – высоченная металлическая лестница с перильцами, из шестидесяти двух ступенек. Вот по ней, начиная с пяти и прибавляя по ступеньке за приём поднимался да спускался он. Получил он и положенную ему после развала колхоза землицу. Покорёженный трактор также остался в его собственности, чему он был несказанно рад. Следующей весной Павел Громов проложил первую борозду на собственном наделе.
Вышла она у него, ка всегда, глубокой и ровной. Это была новая линия его жизни, прямая и надёжная, несмотря на суетность и непредсказуемость в большом мире.
;
Глава 3
Рыжий
Дразнилка «Ёжик» будто перевелась вместе с Максимкой и его ровесниками из детсада в Нелидовскую поселковую школу.
Были среди «мелких» и лиса- девочка, которую звали Алисой, и Волк – Вовочка Зверев и даже «Рэмбо – не по годам физически развитый и нагловатый Данька Ремезов.
Максим Зотин, или Макс, как его чаще называли, ещё и Ёжиком стал после новогоднего концерта для родителей, на котором он под фортепьянный аккомпанемент воспитательницы Галины Геннадьевны исполнил песенку – загадку про ёжика:
«На лужайке колобок,
У него колючий бок… и т.д.
Последними словами песенки были «Потому, что, это…» На этом исполнитель в костюме колючего зверька замолкал, а вся группа малышни с восторженным энтузиазмом оглушительно выкрикивала отгадку: «Еж!»
Не очень и обидным было прозвище, но по мере взросления мальчишка стал его стесняться.
Музыкальные и певческие способности были обнаружены у него мамочкой Анечкой ещё когда он чисто и слова – то не все выговаривал. Смех окружающих, умиление и, конечно, аплодисменты вызывало исполнение голубоглазым, большеголовым и «лысоватым» трехлеткой пугачёвского шлягера «Миллион алых роз», услышанного им из телевизора. Единственным недостатком исполнителя было то, что в завершении номера на его глазки, отороченные длиннющими, как бабочкины крылья, ресницами, наворачивались крупные, с горошину, слёзы. Видно уж очень жалко было Максимке бедного художника из песни.
Вырос он до шестиклассника, не слыша дома грубого или, не дай Бог, матерного слова. А в школе или на улице этого добра было, хоть отбавляй. На переменах и даже при возможности на уроках грязные словечки из ангельских уст мальчишек и девчонок вылетали почём зря. Но каким – то образом они миновали Максима.
К этому времени он стал симпатичным подростком с коричневыми мягкими волосами, чуть вздёрнутым носом и большими, доверчивыми серо – голубыми глазами.
И ещё он был во многом не таким, как большинство одноклассников.
Заканчивалась первая учебная четверть. После урока информатики Максим подошёл к учительнице, молодой, красивой и строгой даме Ксении Вячеславовне и спросил:
— А Вы не обидитесь, если я сдам Вам задание вот в таком вот виде? -
— Да в чём дело, Зотин? –
— Вы знаете, я немного перепутал знаки и пришлось подтереть в двух местах ластиком –
— Ну ты и дипломат, Максим! – Ксения Вячеславовна оторвала свой взгляд от классного журнала.
— Да не дипломат я -, чуть обиженно возразил ей ученик. – Я только немножко неряшливо выполнил задание.
— Ну и что мне теперь с тобой делать?
— Да ничего не надо делать. Я обещаю, что исправлюсь
— Ну хорошо, давай тетрадь и иди в столовую, все уже убежали…
Из всех дней недели Максиму больше всего нравились вторник и пятница. В эти дни он сразу после школьных уроков торопился в школу музыкальную. Там он пел в хоре, участники которого были из других классов и из других школ. Его частенько ставили впереди всех и он солировал, был запевалой. Когда он своим чистым и звонким голосом выводил без музыкального сопровождения: --- Слышу голос из прекрасного далёко… - то, конечно «сам себя видел». К тому же в хоре никто его никак не обзывал.
В эту пятницу после уроков ему сильно захотелось в туалет. Выпитые в столовке два стакана компота просились наружу. За расхлябанной, в несколько слоёв покрашенной и местами облезшей дверью он нос к носу столкнулся с Рембо и ещё двумя пацанами из седьмого класса.
Рэмбо, он же Данька Ремезов сходу стал приставать и обзываться:
— А Ёжик песенки петь собрался. Ну –ка, ежик колючий - вонючий, снимай штаны и спой нам здесь! Ну, давай! –
Уборная огласилась хохотом. Максим же не умел драться. И это все знали. Он молча бочком протиснулся к писсуару.
— Ты чего, оглох что ли? Пой, тебе говорят! – не унимался Данька.
Одобряемый кучерявыми матерными словечками приятелей, одноклассник Макса входил в раж. На этот раз перед мальчишками, которые были чуть постарше ему хотелось оправдать свою кликуху и быть по – настоящему крутым парнем.
—Отпусти меня, Ремезов, я тороплюсь, - отводя тянущиеся к нему руки, попросил туалетный пленник.
— Ага, сейчас! – Данька крепко ухватил его за воротник пиджачка, и с помощью остальных участников действа подтолкнул к резко пахнущему прокисшей мочой писсуару:
—Пой, говорю, а то мордой воткнём туда, куда писают! -
Данька с подельниками обступили Максима и, снимая сюжет на телефон, стали пригибать его голову к писсуару. А Ёжик был не такой уж и слабенький. Упираясь руками в кафельную с выбоинами стену, он сумел – таки довольно ощутимо пнуть жёстким ботинком кому – то в ногу.
— Ах! Эта падлюка ещё и пинается! – кто –то из семиклассников хлопнул его портфелем по голове…
Они успели только нагнуть Максима лицом к писсуару. Скрипнула дверь уборной. Кто – то вошел. Возня закончилась. Рэмбо с друзьями убежали, оставив раскрасневшегося и взъерошенного пленника.
Ему расхотелось пИсать. Он ополоснул руки и лицо под краном и направился к выходу из школы.
Заболел живот. Решил не ходить на хор. Свернул с тротуара и побрёл домой короткой дорогой между двумя рядами разномастных металлических гаражей, заросших бурьяном и пожухлой крапивой.
Мелкий дождик сменился снежной крупой. Максим завернул за угол и справил малую нужду. Полегчало. Из полынных зарослей показалась вдруг собачий нос, а потом и его обладатель.
Среднего размера, рыжий и лохматый пёс со свалявшейся шерстью и крючковатым хвостом недоверчиво уставился на него своими карими, печальными глазами. Странными показались Максиму его уши. Одно ухо стояло торчком, а второе было сложено вдвое. Именно это и придавало бродячей и по виду ничейной собаке какой – то сиротский, обиженный вид.
Максим стряхнул с плеч рюкзак, чтобы достать оставшуюся от обеда булку. От этого резкого его движения Рыжий, как сразу он назвал репейного попутчика, рванул, было, за угол гаража. Но, через секунду раздумал.
— Собака хорошая, собака добрая, собака не кусачая, - заговорил с Рыжим Максим, предлагая ему булку. Не поверил пёсик, но и убегать не захотел. Присел он на хвост и уставился на Максима. А тот бросил ему булку, которая вмиг исчезла в клыкастой собачьей пасти.
Рыжий проводил его почти до самого дома. Повернул назад, к гаражам, лишь у поселкового магазина, где было много народу.
Благодаря этой неожиданной встрече Максиму удалось немного унять свою горькую и безысходную обиду от произошедшего с ним в школьном туалете.
Мамочка Анечка заметила всё же что-то подозрительное в его поведении. Сын, не вдаваясь в подробности, пояснил, что немного повздорил с Данькой Ремезовым. А на хор не пошёл из-за того, что немножко болел живот. Но уже всё прошло и беспокоиться не о чем.
В субботу, на перемене, Данька демонстрировал туалетное видео. Кто-то смеялся вместе с ним, кто-то крутил пальцем у виска и добавлял к тому же словечко «придурок». Максим, же твёрдо решил никого не посвящать в эту историю.
Всё раскрылось на большой перемене неожиданным образом. Рзмбо влетел в класс с разбитой в кровь физиономией.
Приличный фингал и красные сопельки всхлипывающего и воющего Данилы Ремезова стали предметом разбирательства в кабинете директора школы и на классном родительском собрании.
Самым удивительным для Максима стало то, что «прилетело» его однокласснику Даньке от двух детдомовок, тоже одноклассниц, неразлучных Кристины и Леночки. Одна из них, Кристина, сидела на уроках рядом с Максом. Увидели подружки, чем похваляется нагленький Данилка, он же «крутенький» Рэмбо, да и с двух сторон хорошо надавали ему по морде.
Раздувать эту историю было не в интересах школы.
У Рэмбо родители отобрали на время «сотик», да ещё, по их словам, ремня прописали для сыночка.
А у Макса Зотина появился настоящий друг. Они подружились так быстро и надёжно, ка будто давно искали друг друга. Родители после больших колебаний разрешили сыну поселить Рыжего в сарайке.
Рыжий провожал Максима до школы и, как по расписанию встречал друга на обратном пути.
Отец записал сына в секцию бокса, и уже к седьмому классу даже Рэмбо не рисковал его обижать.
Глава4
Зараза
Она пришла на приём к мэру посёлка Здвиженское, чтобы похлопотать о своём личном и наболевшем.
И старые, и малые называли её «Таиска», хотя женщине было уже за пятьдесят. Таиска да Таиска – бывшая нянечка в бывшей уже тоже участковой больничке числилась в списках малоимущих.
Это означало, что за последний год совокупные доходы её не достигали величины прожиточного минимума и наполняемости установленной Правительством продовольственной корзины. Правда, мало кто из поселковых и знали, как всё это изобилие считается.
А самой Таиске, третий год считавшейся ещё и безработной, корзина эта представлялась белоснежной, из ободранных от коры ивовых прутьев. А в ней, обязательными должны были быть вошедшие в моду «ножки Буша» в красивенькой слюдяной упаковке, да ещё бодряческой формы, невиданные доселе в залесной стороне заморские фрукты – бананы.
Таисия Ивановна Липина – невысокая, худощавая женщина с плоским чалдонским морщинистым лицом, в синей болоневой куртке и такого же цвета резиновых сапожках в прохладное и дождливое осеннее утро подошла к старинному, краснокирпичному зданию поселкового совета, которое было когда- то конторой и кладовой местного лесопромышленника Зеленова, ещё до открытия двери. Над ней висел вымокший за ночь, почти новый российским флаг. В кабинет поселкового Главы ей удалось попасть одной из первых. Мэр, или по – ранешному, председатель сельсовета, молодой, невысокий и мордастенький, с обозначившимся брюшком малый, украшенный цветастым галстуком в это утро отчего – то сильно потел.
— Что за нужда, Таисия Ивановна?
Та малость замешкалась, а потом зачастила:
— Да, плохо дело, Михаил Павлович, нужда, да ещё какая! Помогите, ради Христа. Осень, а у меня в подполе картошки не больше двух плетюх и будет всего-то.
Посетительница затеребила полиэтиленовый пакет со справками и разноцветными корочками удостоверений.
Перебирая их, мэр поинтересовался:
— А дочка – то что, так уж и не помогает нисколько? В Нижнем же, она у тебя, говорят, свой киоск держит с вино – водочными.
Таиска малость смутилась, будто уличили ей в чём – то нехорошем, рукой отмахнулась с досадой:
— Да не говори, милый, по полгода никаких вестей от неё.
Михаил Павлович пробурчал что – то в затарахтевший телефон и положил трубку:
— Ну а картошка, что, не уродилась, что ли?
— Вот и именно, Михаил Павлович, — Таиске будто в удовольствие было выговаривать имя – отчество начальника.
— И не говори, дорогой, хлопотня с ней одна, с картохой-то. У избы шесть соток у меня под ней. А место у нас, сам поди видовал, низинное да нажимное. А тут ещё дожди, почитай, кажинный день зачастили. Повымокла, не уродилась.
Возвращаясь домой из сельсовета и мысленно, и шепотком поругала, было, себя Таисия за то, что скрыла истинную причину своего похода к властям, но по дороге успокоилась, полностью оправдала себя и малость, даже похвалила
— Ну, и ладно, ишь, как ловко это я с Нинки – то на картоху – неродиху съехала! Кто будет искать мою непутёвую! Да и сплетни опять на посёлке вздуются. Лишняя слава, и только. На доченьку родную в розыск подавать! Мыслимое ли это дело? А картошки есть немного. А может и на самом деле подешевле достанется. Ведь сказывали вчера в сельмаге, что одиноким и малоимущим, да ещё инвалидам будут давать один мешок бесплатно, да ещё один за полцены, рассуждала на ходу Таиска.
А Нинка — дочь обреталась поначалу где – то в Нижнем Новгороде.
После райцентровской средней школы тряхнула её дочушка рыжими кудряшками, распахнула глазищи и поскакала, опережая мать, до автостанции. Новая цветастая сумка с сарафаном, кофтёнкам да печенюшками хлопала по её точёным ножкам. Поступать в торговое училище или бизнес свой делать полетела девочка. А как же? Все торговать ринулись. Кто чем. В ходу тогда рекламная фраза из телевизора была: «Мы сидим, а денежки идут!». А как же? Прямо так и торопятся, и поспешают! Лёня Голубков всё хвалился с экрана норковыми шубками и финскими сапожками для любимой жены.
Поначалу, хоть и нечасто писала домой Нинка, а потом и позванивала. Потом запропастилась надолго. Через два годочка с месяцами заявилась домой зимой и без шубы, без модных сапог и даже без паспорта, зато с изрядно округлившейся талией, на восьмом месяце беременности. Жалость и от людей стыдоба! Ни техникума тебе, ни бизнеса, и ни мужа или жениха и в появе не было. А паспорт дочери какой -то бизнесмен отобрал. Будто бы задолжала она, торгуя в его киоске фанфуриками с пойлом спиртосодержащим изрядную сумму. А по её разговорам, определила Таиска, что ребёночка – то ей сынок того самого торгаша городского и забатварил. Вот тебе и вес бизнес! И хоть бы устыдилась, поугомонилась бесстыжая. С пузом по деревне, как напоказ выхаживала, старух дразнила.
Девчушка родилась, - ни рыжинки фамильной, ни конопушки. Да крепенькая такая! Опять старухи судачили:
— Знать не в мать, а в отца, — проезжего молодца!
Будто назло маманьке с бабулей нарисовалась на свет Божий девчушка – куколка с глазами – блюдечками василькового цвета и вьющимися льняными волосами. Так, что даже в первые недели жизни младенца было уже за что потрепать. Аккуратненький носик, пухленькие губки бантиком… Ну Алёнка и Алёнка с обёртки известной с советских времён фирменной шоколадки!
Красавица писаная. И хорошо, и ладно бы. Да с каждым годочком всё больше характер слобышный в девчушке стал вырисовываться, упрямый и вздорный, то есть. Только бутылёчки с сосками в стенку летели, когда ещё и под стол пешком не хаживала. Дальше – больше.
Мамашка оставила кроху в два года на Таисию, а сама хвостом вильнула и пропала. На этот раз, как оказалось, надолго. Доходили до матери слухи, что умчалась её Нинушка – кукушка с каким – то кавказцем в чеченский город Грозный. В последний раз, из этого города она и звонила. А там война шла страшенная. А война, она ведь не мать родна. С того, последнего звонка и не было никаких известий от дочери.
Жалко было не в силу и дочку и дитё её. Но вместе с тем, поселялась иногда в душе бабушки непрошенная негодь на, казалось, чужие навадки внучки – куколки.
Из деревни в посёлок леспромхозовский с горем пополам перебралась. Не из за сплетен деревенских, поутихло уж всё, поулеглось. Работы в деревне совсем не стало, жить не на что было. В больнице уборщицей устроилась.
А внученька, что не по ней, уставиться в сучок на простенке своими гляделками и молчит, как безъязыкая. Шлёпнешь по заднюшке -то же самое. Только пыхтит, как ёжик потревоженный; ни слезинки. ни словечка. В папашку неведомого, знать, удалась «звезда». Хотя, чего уж там, и свою Нинушку узнавала в растущей, слава Богу, здоровенькой, смышлёной, но слишком уж самостоятельной воспитаннице своей, Светланке.
И недобро отозвалась вслух о горе - родителях, подводя итог своим рассуждениям:
— И то сказать, - два сапога, знать – пара.
А Светке уж двенадцатый годок шёл.
К начальству отправилась Таиска после бессонной ночи. Накануне. вечером, нагляделись они с внучкой последних известий из того самого города Грозного. Страх, да и только. По второму разу там война разгорелась. Да видать ещё пуще прежнего.
Вот к утру и решила, было, заявить о пропаже, в розыск подать на дочку свою, со знакомым ей Главой посёлка посоветоваться. Дитё ведь родное, какое бы беспутное не было. Может и не жива, головушка ветреная.
На подходе к своей избёнке увидела Таиска деда Алексея, соседа своего. Ему было уже за восемьдесят годков, но сухонький, как горбыль третьегодняшний, передвигался он на своих двоих довольно споро. На этот раз Алексей Григорьевич был явно чем – то взбудоражен. Он сидел на ступеньку своего крылечка, под крытиком и, будто застывшими в топорной плотницкой ухватке пальцами, пытался свернуть козью ножку из крепчайшего самосада собственной нарезки.
— Что хоть стряслось, дядя Алексей? Ты будто сам не свой.
Прикурив, всё – таки самокрутку, старик посетовал:
— Да в аварию попал, ёк – макарёк.
— В какую такую аварию?
— Да в собачью, тудыть её в качель!
Дед Алесей сплюнул, и малость поуспокоившись, продолжал:
Только от крыльца вот и отшатился, как две псины на меня набросились. Дачник этот, шабёр наш, Юрий Иваныч, погулять их с цепи спустил.
Год назад поселился во вновь выстроенном двухэтажном кирпичном особняке на верхнем порядке, напротив Таиски и деда Алексея милицейский высокий чин в отставке, на котором, по словам того же деда Алексея мешки с мукой возить ещё можно было.
— Ну вот, продолжал он, а собачки – то ражие, и оба кобеля обличьем, прости Господи на хозяина схожи. И пород – кровей не наших, а заграничных.
Старик взял в руки стоящую в углу палку.
— Вот хорошо ещё, что комелёк можжевёловый при мне оказался, а то бы они меня, как есть загрызли.
— Да видывала я этих собачек, Таиска показала рукой на терем дачника, который только в компании двух своих грозных сторожевиков и провёл всё лето, - от них и до беды недалеко. Светке тоже каждый день наказываю, чтобы остерегалась. -
— А ты дальше слушай, - продолжал дед Алексей, -
Отмахнулся я подожком – то, да одной зверюге и уг
адал по хребту. Завизжал пёсик. Жалобно так. Больно уж страшно он пасть слюнявую раззявил. А этот самый Юрий Иваныч, полуполковник отставной выкатился на проулок и орёт:
— Ты что творишь, - орёт, пепельница старая? Зачем машешься, не тронут они.
— Какое, говорю, не тронут! Штаны вот порвали и коленку чуть не выгрызли.
А этот-милицейский пуще бульдога рычит:
— Да он халупы твоей дороже, мой Фриц, а ты с палкой на него, дерёвня неумытая
Таиска заторопилась домой. На ходу ещё добавила пословицу про сильного и бессильного, завершая разговор с обиженным соседом.
Прислушалась к шорохам в своей, малость покосившейся избёнке со старинными резными наличниками. Тихо, спит, знать ещё егоза непослушная. Из низкой, почти задевшей печную трубу тучи снова припустил мелкий дождь – грибосей. Решила прибрать мешки и корзину после той же картошки.
Про собак опять же раздумалась. В последнее время их не только у дачников, у самих местных жителей развелось неисчислимо. По одному, а то и по два пса в каждом домохозяйстве содержали. А вот в таискиной родной Баранихе народу было в своё время много. А собак всего три головы и три хвоста. У двоих охотников, да у пастуха. Охотники были настоящими, «правеськими», как на деревне их называли. А покойному Вите – пастуху помощником незаменимым был его чёрненький кобелёк по кличке Цыган. Так он каждый Божий день летом при стаде обретался. Бывало, ещё только солнышко из за сосен выкатывается, а Витя как щелканёт плёткой своей – кнутом длинным, витым. Да ещё покрикивает грозно так:
— Хозяйка! Доёна – не доёна, выгоняй!
Это он так баб поторапливал, чтобы они коров – ведёрниц в хлевах не задерживали. А Цыган у Вити, он, считай, что вместо подпаска и был. И овечек от посевов завернёт, и телушку заблукавшую в кустах сыщет.
А соседа-то полицейского как не понять, всё рассуждала Таиска, добра-то у него, наверняка, немеряно, коли такую хоромину отгрохал. А время на дворе беспокойное. Поди тут разбери, где «новые русские», где рекетиры, а где и просто бандиты – налётчики…
Какой-то шорох послышался в избе. Если ещё и спит Светланка под дождичек, время будить прспело.
Внучка разметалась на кровати со светлыми шарами и водила указательным пальцем по политической карте мира где-то в районе Южной Африки.
— Вставай – ка, лежебока, сегодня картошку переберём. Гнилой много, отбить её надо.
Таиска легонько шлёпнула ладонью по светкиной голой пятке, высунувшейся из – под одеяла из пестрых клинышков.
— Ага, - только и выговорила её соня, продолжая изучать контуры континентов. И непонятно было: «ага», - это – да, или нет.
— Ага - ага - баба Яга, умывайся уже. Да давай позавтракаем, чем Бог послал.
А мыслями была Таиска всё в родной Баранихе, которая недавно ещё была бригадой колхоза «Завет Ильича». Зарплату при Ельцине деньгами давать перестали. Бартерным сахарным песком, рисом, комбикормом, а то и шифером с разбираемых ферм отоваривали колхозничков. А потом и работы не стало
После развала колхоза оставались лишь две статьи дохода, - грибы да ягоды, только ими и спасались. Заготовителей тогда разных людно развелось. Вот им – перекупщикам и сдавали лесные деликатесы за живые деньги. Из самой Германии автофуры огромные да красивые за лисичками в Здвиженск заезжали. На этих же лисичках в урожайную осень полугодовое колхозное жалование выручали, не меньше.
А Таиске, от их липинской избы и ходить далеко нужды не было. Со всем рядом, за баней своей, по ручеинам да по низинам, по бывшим колхозным полям, быстро затянувшимся березками и сосенками грибочки дружными семейками так и просились в набирки. Только, что сами не прыгали.
А уж свои-то местечки заветные деревенские никому из приезжих не выдавали.
У Таиски со Светкой в это утро как раз на завтрак и была картошка, жареная со свежими подберёзовиками и опятами на маслице, сбитым из козьей сметанки. Пальчики обсосёшь!
Утро не обошлось без маленького скандальчика. Бабушка вдруг обнаружила, что деньги на хлеб, сущая мелочь, припасённая в старом, побитом заварочном чайнике исчезла. Может и сама после бессонной ночи запамятовала, в карман куда-нибудь засунула.
Осмелилась спросить внучку:
— Свет, чай не смахнула куда, мелочь вот тут припасена была.
Девчушка лишь надула губки, и молча уставилась в одну, достойную её внимания точку.
— Отвечай, зараза ты экая, тебя спрашиваю.
А «зараза», попыхтев ещё немного, веско и с достоинством выговорила:
— Уеду я от тебя!
— Ну вот и Новыйгод в Воздвиженьев день! Что тебе, лень ответить, когда спрашивают? Ну вот, и эта туда же! Горя вы мои неприкаянные! - срывалась на крик Таиска.
— Гли-ко, ты, какая ездючка выискалась! На первый снежок писает, а уж лыжи навостряет, как матушка родимая! – распаляла она себя.
Чтобы унять боль и обиду, перегребала на погребушке картошку, протирая тщательно каждый клубень сухой ветошкой или подмывала полы в избе, в сенцах и на крыльчике, нещадно хлеща по углам тряпкой – мокрушей, всё своё проговаривая:
— Вся, вся в матушку, родимую да в батюшку неведомого…
А Светка вдруг пропадала куда – то, не сказавшись, несмотря на строжайшие наказы не делать этого. И также молча пересиживала таискину бурю, выдавая в самом её конце своё:
— «Уеду я от тебя». Куда уедет, на чём и зачем не поясняла.
Да мало ли что в семьях бывает? Даже в таких усечённых, как у них. Ну поругаются близкие люди, а потом опять тишь да гладь. Но Светка – «брошенка», как её называли сердобольные поселковые бабульки по мнению её бабушки «отбивалась от шара и от палки».
Поучить чадо, как и принято изрядным шлепком, или даже ремешком ей и в голову не приходило. Не дай Бог, отчебучит чего ещё похлеще её оторва. Либо спрячется так, что сутки не найдёшь, либо сбежит совсем, как и грозится.
Вот и посещала душевная раздвоённость бабушку Таисию. То наругает Светланку, а то, вдруг, среди её незатейливых игр с самой собой, прижмёт исступлённо к себе, и целует – целует в пахнущий молоком и земляникой затылок. А объект её неразделённой любви отвернёт кукольное личико, и будто думу свою никак не додумает.
А Таиску жалость к ней пронзала, кажется, насквозь и через самое сердце. Там, где – то в самом потайном уголочке скрывалась вина – не вина, но какое – то щемящее чувство незащищённости перед этой вот славной девчушкой…
Он был тогда студентом радиофака Горьковского университета. Со своей группой приехал на картошку в Бараниху, в захудалый колхозишко на картошку. А Таечка Липина школу закончила и два года подряд, пыталась в пединститут поступить, но баллов не добирала. Пока сидела в Здвиженской библиотеке при Доме культуры, книжки выдавала. Там он её и увидел, - высокий, сероглазый четверокурсник, гитарист, Андрюша.
Остались о нём только воспоминания. Какая же красивая и счастливая была осень! Их осень. Ещё куплетец его наивной песенки в памяти отпечатался:
— Туман – туманище над миром стелется,
Туман – туманище, как молоко.
А ты представь себе, совсем не верится,
Что ты ушла с другим так далеко…
Не она ушла, а Андрюшенька её уехал тогда. А какие письма они друг другу писали! С его родителями она уже знакома была. Он сам два раза приезжал ещё к ней, в Бараниху. Свадьбу к лету намечали…
Таиска боялась и думать об этом светлом отрезке своей жизни. Сердце вдруг в пляс срывалось и будто забивалось под язык и горькие слёзы лишь поманившего и утерянного счастья не давали дышать.
На два месяца той весной в Советскую армию Андрюшеньку её призвали, а оказалось, на совсем. Вот и виноватила она себя в своих ночных безмолитвенных бдениях и перед своей Нинкой, и перед своей же Светкой. Деревня и есть деревня, «на чужой роток не накинешь платок», как говорят. «Родила в девках», - такой проулочный приговор был вынесен Таиске Липиной…
А внученька на следующий день пропала и надолго. Таиска обеспокоилась не на шутку.
С соседом, дедом Алексеем пошли они по посёлку, ребятишек всё спрашивали, не видели где Светланку. Распогодилось. Солнышко неласковое проглянуло. Ни на пруду, у пожарной вышки, ни у магазина, ни у заброшенного пристроя школьного не нашли они девчонку. Зато в овраге, за пахучими ивовыми кустами и пожухлыми камышовыми стрелами, в заборе, огораживающем владения Юрия Ивановича, их шабра обнаружили «следопыты» небольшой, словно специально разобранный лаз.
— Уж не туда ли эта зараза занырила?
Таисья шагнула, было к дыре, да дед Алексей её остановил:
— Чего творишь, девка, про собак забыла?
Прислушались. -Да нет, Тихо.
Прихватили каждый по досочке от старой ограды и пробрались на милиционеров усад.
Собак они услышали, но, видимо где- то закрыты были зверюги, или на цепях пристёгнуты.
Юрий Иваныч произвёл задержание нарушителей, переступивших границу его владений тут же, за баней, у вырытого, но не благоустроенного пока бассейна.
— И чего на моей территории вам понадобилось? -
- начал допрос хозяин – красномордый блюститель закона и порядка. Как показалось Таиске, вопрошал он не очень и строго, воровски оглядываясь по сторонам. Бывший мент, будучи явно подшофе, запахивал тяжёлый халат на форменных галифе с тонкой красной прожилкой по бокам
— Да не ругайся, Юрий Иваныч. Светку мою обыскались. Уж больно полазучая она у меня, - начала оправдываться Таиска и… тут же обнаружила свою пропажу.
Из за угла банной верандочки, как ни в чём не бывало, она и выкатилась, дожёвывая что-то на ходу.
— Бабань, я больше не буду! — Таиска не выдержала, взвилась:
— Слава богу, выговорила словечко, зараза! Схватила внучку за плечо, едва не порвав курточку и потащила к дыре в заборе.
А сама рада была до смерти, что нашлась её непутёвая внученька.
А дед Алексей тут же не спеша стал самокрутку стал разжигать.
На шабра с прищуром поглядывал, и нисколько не боясь, сам к допросу приступил:
— И чего это, мил человек, девчушка у тебя обретается, а ты ни гу -гу?С ног сбились, ищем по всему Здвиженску…Не по-соседски это, не по-человечески…
Но Таиска со Светкой были уже в своей избе.
Ругать её бабушка больше на этот раз не стала. Повременить решила, чтобы супротивство ещё больше не вызвать у девчонки. Молчали обе, в молчанку играли. И ведь перетерпела, переупрямила старшая младшую.
Вдруг мелкой дрожью взялся словно фарфоровый светкин подбородок, а из глаз обильно и неудержимо хлынули слёзы по горошине. Сама поведала о том, как привечал её добрый и богатенький дядя Юра, у которого дома и на веранде всё блестящее и красивое.
А Таиска опять не перебивала её. Удерживала себя с великим трудом от визга и воплей и своего обычного окрика: «Зараза!»
Только тихохонько задавала наводящие вопросы. А Светка? А что Светка? Ей уже приходилось отбиваться где – нибудь, между поленницами дров от цепких пацанячьих ручонок, пытающихся пролезть сзади под намечавшиеся уже грудки и интересующихся содержимым её трусиков.
Но ведь то были ровесники или охлёстки чуть постарше её. Поняла неразумная, что старый и добрый дядя Юра, к её ужасу, этим же интересовался. Был у неё и опыт наблюдения за собачьими свадьбами, когда и глядеть на это было как – то неудобно, а интересно, всё же.
Поняла Светка, какой это крутой «сникерс» настойчиво и даже как – то приятно подтыкал её плотно под вытертую до белизны, (как и положено по моде) джинсовую юбчонку, когда она сидела на коленях у дяди Паши.
Дознавателем Таисья Липина была на этот раз, должно быть, не хуже, чем опытный мент. Всё ведь выдала её «партизанка». Даже про запах сладкого одеколона и козьего горошка от его подмышек поведала. Обрисовала и волосатые титьки, с сосками, похожими на крысиные мордочки, над которыми просматривались синие звёзды наколок.
Нет, не осквернил он её тельца, не опоганил, но за четыре прихода к нему соседской внучки постепенно приманивал он её мобильником да «марсами – сникерсами».
На следующее утро Таиска знала, что делать. Потихоньку вышла в сенцы, нашарила на полке дрожащими пальцами замок – щелкунчик, хрустнула им в скобе входной двери снаружи. Зашла в сараюшку, взяла железные четырёхрогие вилы, успокоилась, и быстрым шагом перешла подсохшую от дождей дорогу.
Она чётко и ясно представляла себе то место в грузной фигуре бывшего мента, куда она вонзит отполированные сочными и тяжёлыми навозными пластами блестящие пики вил…
Краснокирпичные столбы забора были накрыты металлическими пилотками с медным отливом. Кованая из толстых железных прутьев калитка была на это раз полуоткрыта. Но её скрип сразу же был заглушен злобным рычанием. Хозяйский Фриц на цепи с кольцом, скользящим по стальному тросу, высекая из него искры, бросился в ноги непрошенной гостье.
А она не отступила от брызжущей слюной клыкастой пасти. Лишь одна шпажка Таискиного холодного оружия, но вонзилась - таки точнёхонько в тёмную маску собаки, как раз между складками, над переносицей. Визг и утробное рыдание благородного и не в чём не повинного пса слышны были по всему Здвиженску. Через какие – то мгновения раздался громкий хлопок – выстрел.
Таиска не упала, она лишь съехала спиной по ребру столбушки и оперлась на черенок вил, будто отдыхая после тяжкой работы. Она потеряла счёт секундам…
Бывший милицейский начальник пожалел своего верного Фрица и пристрелил его, чтобы не мучился.
А Таиска знала, что делать. Она не испугалась и своего грозного соседа уже и в человеческом обличье. Взяла своё холодное оружие наизготовку и подошла к вооружённому пистолетом хозяину поближе. Сил хватило лишь на то, чтобы набрать немного слюны в пересохшем рту. Да и плевок пришёлся не в одного колера с забором морду Юрия Иваныча, а на его штаны – галифе. Но она сегодня, как никогда, знала, что делать. В эту минуту, будто все её жизненные неурядицы, как заблудившееся серые облачка уплыли в окончательно прояснившееся небо бабьего лета.
На этом баба Тая посчитала свою миссию пока выполненной.
— Фрицу скажи спасибо, старый козёл, - ещё сумела прошептать, хлопнув тяжёлой створкой.
Сил больше не было.
А вооружённый заслуженный работник МВД всё грозился ей вслед, что ответит она по закону, и что не жить ей больше в Здвиженском
Но она – то теперь знала, что ей делать.
В пяти шагах от калитки Таиска так и присела, ахнув.
Свет в окошке, - Светка, её! Знать была свидетельницей её «разбойного нападения». Вот ведь зараза, - подумала, - скорей всего через окошко козьего хлевушка выбралась. Вот уж зараза, так зараза!
А Светланка стала послушной, ласковой и умненькой, и бабушке помогать во всём стала. А называть её стала «Маматая». Так вот, - одним словом.
А мама Тая всё жалела погибшую собаку, но ведь и её саму понять можно.
;
Глава5
Горина любовь.
Ещё при колхозах дело было.
Жил у нас, в заветлужской деревне Сухоречье, мужик один, Егор Громов. Не только в деревенских пересудах, но и в расчётных конторских ведомостях числился он работником справным. Проставляли ему, как механизатору и плотнику, незаменимому трудяге вполне приличные по тем временам рубли и копейки.
А ещё его «справность» обозначалась добротной избой – пятистенком из неподсоченных сосновых брёвен с самолично вырезанными петушистыми наличниками, обрамляющими все шесть её высоких и светлых окошек. Ежели добавить к этому ещё полный двор скотины да с пяток ульев за крепкой банькой в углу обширного огорода, то и получается, что владелец всего этого и есть справный хозяин. Управлялся он с прибытком и с артельной подёнщиной, и со своим хозяйством, везде успевал.
Называли Егора Михайловича на работе и на проулках чаще: «Горя».
Выставлена была его изба, как на показ, на сухом песчаном бугре, у пруда, заросшего по берегам тальником да осокой. А за этим, выкопанным колхозным бульдозером водоёмом, по течению речки Руйки темнели изрядно прореженные вырубками леса. Ко всему прочему, места грибные да ягодные лучше Гори Громова вряд ли кто знал в округе. Не было, к примеру, белых или лисичек в урочище «Гамаюниха», он непременно находил их целыми семействами в Луконихе или на Ивановой кулиге. Лёгок на ногу был землячок наш. Водкой особо не увлекался, вечно в делах да в заботах. Кучерявым матерком изрядно владел.
Среднего роста, безбородый, с будто грубовато вытесанным острым топориком обличьем. Светлые волосы имел с рыжинкой да кустистые брови. Строгие серо – голубые глаза придавали ему вид дяденьки «себе на уме». Да так оно по жизни и было. Улыбался Горя редко. Много курил. «Ратовать», то есть говорить долго и нудно не любил, но при случае принародно ввернуть словечко был очень даже не прочь…
В один из годов осень очень слякотная была. После назначения в район нового партийного начальника, он и в наш колхоз заявился. Звали его Александр Сергеевич Овечкин. В Тиханской бригаде бабы картошку от грязи отбивали – перебирали. В обозначенное время начальственный УАЗ и подрулил. А у товарища Овечкина привычка была по «матюгальнику» - громкоговорящей рации с трудящимися общаться. Вот он и громыхнул:
— Здравствуйте колхозники – большаковцы! (Наше хозяйтво по фамилии первого председателя названо было).
«Поздравляю вас с праздником!», - провозгласил секретарь райкома. Праздник советский какой-то в этот день отмечали.
А Горя с бригадой плотников, рялом в свинарнике полы перестилали. Запахи от мужиков – зачихаешься. Вышел Овечкин из машины, а Горюшка ему, вместо «здрасте» и выдал:
— А, ули ты орёшь – то? Мы и так слышим.
Осуждали Егора Громова многие за то, что на колхозных работах трудился он «как на себя». Если бы все, как он тогда вкалывали, то, наверное, коммунизм в обещанные Никитой Хрущёвым сроки был бы всё же построен. А пока в ходу такая частушка была:
«Мы Америку догоним
По надою молока.
А по мясу не догоним,
Не видать его пока.»
Четвёртую строчку выпевали, конечно с ходовым матерным словцом про то, что у быка колхозного что – то там сломалось.
«Колхоз – дело добровольное», - так многие тогда с усмешкой говорили. Но в представлении большинства трудяг работали всё же они не на себя, а, похоже, на того же Хрущёва или Брежнева. Или на Овечкина вместе с местным председателем, прижимистым заполошным, рыжим и мордатым горлопаном Алексеем Блинковым.
А Горя Громов сам истово трудился и другим спуску не давал. Ходил он по нашей землице – неродимихе так, как будто боялся лишний раз топнуть. Руки, согнутые в локтях малость придерживал на весу, не опуская их вдоль туловища.
ДеревА ли валить, избу ли рубить, стога ли сена на кулигах – вырубках ставить; - не было в этих делах мужика сноровистей да упорней, чем он.
Со своей Марией (иначе он жену свою благоверную не называл) вы растили они сына Бориса да дочку Алену. Сын в Советской Армии отслужил, в Нижнем Новгороде шоферил на автобусе, а Алена тогда только ещё в школе учёбу завершала.
Мария Громова в передовичках ходила. Фотография её – лучшей телятницы не сходила из года в год с колхозной Доски почёта.
И всё бы хорошо, и всё бы ладно.
Но вот когда Егору Громову чуть за пятьдесят перевалило, как рассудили бабы на деревне «сбесился наш Горя, с круга сошёл».
Нет, не спился – запился, хотя по его же выражению любил иногда «вздануть на каменку».
Тут другое. Тут секс примешался, прости, Господи. Тогда, как известно, в Советском Союзе его, как бы и не было. Ну, а в колхозе имени Боьшакова и слово-то это мало кто знал. А оказывается, это и есть как раз то, от чего ребятишки получаются. И ведь что интересно! Названия-то знать – не знали, а парнишек и девчонок разномастных по всем деревням многолюдно было.
Дело было так. Сенокосничали на кулигах да на дальних заливных лугах. Мягких автобусов тогда и в помине не было. Утюкают, бывало, всю Сухореченскую бригаду в кузов «газона» с наставками и поехали на покос. И стоя покачивает мужиков да баб, парней и девок, да швыряет от борта к борту на рытвинах и ухабах. Поневоле прижиматься друг к другу приходилось. А одёжка-то по июльской жаре известно какая – почти что нагишом народец справлялся и туда, и обратно.
Разок, глядишь, съездили да протряслись, да ещё пару раз. А потом уж и понятно делается, где чьё местечко в кузове-то. Будто бы нечаянно, а так и сбивались парочки – «бараны да ярочки».
Бывало, и ночевать приходилось на приволье, у стожка или у костерка с ведёрным котелком ушицы из свежевыловленных окуньков да щурят. Вот тут-то, несмотря на усталость, парней и девок после ужина, как ветром сдувало. Будто бы растворялись парочки в тумане вдоль речки.
По осени на свадьбах гуляли. А через годик – полтора на проулках и новорожденные «сенокоснички» голосок подавали.
И это, опять же. всё бы хорошо да ладно.
Причём же тут Егор – то Громов? А вот при чём. Как-то раз, в той самой сенокосной сутолке нечаянно иль с намереньем снюхался в прямом смысле Горя со смазливой и крикливой бабёнкой, поваром колхозной столовой Любашкой Куропаткиной. А той ещё годиков-то только тридцать, правда с хорошим хвостиком. Вот так страсти – мордасти! Слыханное, ли дело! Сроду в деревне подобного не случалось.
«Куропатиха» - (так в Сухоречье Любашку называли) была разведёнкой бездетной. После школы в город она уехала. Замуж вышла. Да что-то жизнь семейная не задалась. В деревню вернулась. Жила с матерью в избёнке, на верхнем порядке, рядом со столовой.
Бабы на деревне рассудили так: «Ну ладно бы, покружился мужик малость, и концы в воду, и хватит».
Нет, всё круче разбирал нечистый парочку, Егора да Любаню. Людей стесняться перестали. Ковырнул бес Горино ребро и отпускать не думал.
Больше того, вход пропилил ещё один в свою избу со стороны леса,
крылечко сколотил и Куропатиху к себе жить пригласил. Стала его изба двухквартирной. Другой бы глаза на народ не показывал. А он, бесстыжий только курить почаще стал да на слова ещё скупее. Мужики только фыркали да подмигивали Горе:
— Эх, как, мол она, молодуха-то тебя, старый жеребец, обротала да взнуздала!
Уж было да было пересудов и в самом Сухоречье и в округе. Но потом, как-то всё поутихло.
Саму Марию Громову сын Борис в Нижний жить приглашал, но она своих колхозных теляток бросать и не думала. Алёнка её к тому времени замужем жила в соседних Тиханках.
Была Мария женщиной осанистой, крепко стоящей на ногах, с тёмными волосами, тронутыми сединой. Её большие светлые глаза излучали мудрость и спокойную, властную силу. Приметными были руки её. Крупные, как у иного мужика ладони с приплюснутыми пальцами и с обозначившимися, словно пучки ржаной соломы, венами.
Чтобы не мельтешить перед окошками, молодуха муженька её законного натоптала тропку со своей половины огородом и поначалу бочком – бочком всё же в улицу выходила. А вскоре и по общей деревенской тропе смело выхаживала вдоль порядка. Не здоровались они при встречах с Марией, но и стычек каких-либо не слышно было. Как-то всё тихо произошло, без скандалов и битья стёкол.
А Любка, как бы малость и расцвела. Вот мол, так неудачница! Гляньте – ка, какого мужика захомутала!
Наверное, карими своими, доверчивыми глазками, а может быть и всей своей ладной фигуркой, в которой угадывалась нерастраченная и манкая бабская сила и завлекла она Егора Громова. Могла, могла Любашка глянуть так, будто гладила по лицу своей мягкой ладошкой.
Заметили соседи, что поколов дровишки у своего «лесного» крыльца, Горя переходил к другому и там пластал берёзовые чурбаки. Вездесущая и всезнающая Нинка Пекосина доложила деревенским, что при всём при этом, Мария его на свой порог не допускает. А ежели подвыпивший, когда крылечки перепутает, так она муженька ещё и запиркой угостить норовит.
С год – полтора всего эта история продолжалась.
Егор Громов стал чаще «за воротник закладывать». Придёт на свою (Любашкину) половину, сядет на крыльце и смолит табак самосадный. На сорок – воровок всё глядел, налетающих ячмень из куриного корытечка поклевать . А потом спать заваливался и храп его в обеих половинах избы слыхать было…
В то раннее весеннее утро от цветущих палисадников исходил черёмуховый дурман. Именно он перекрывал все другие запахи, доносящиеся ветерк ом от Сухореченского пруда.
Егор очнулся с великого похмелья в бане, на Марьиной стороне. Ещё не бывало, чтобы так сильно болела голова, всё тело, да и грешная душа его. За печкой вдруг ожил сверчок. Его цивиканье показалось страдальцу ржавым скрежетом. Согнувшись в три погибели, с трудом поднялся. А вот разогнуться Горя уже не смог. Сознание покинуло его тяжёлую головушку.
Мария обнаружила сердешного, когда пошла по делам в сарайку. Раскорячившись, её Горюшка что-то несвязно мычал.
Лицо его было мало узнаваемым. Левая половина обвисла, а прокуренные зубы застыли в страшном оскале – улыбке.
— Любк, поди-ка сюда, погляди, что я нашла! — прокричала Мария «квартирантке».
Та, обежав избу в накинутой наспех кофтёнке, вмиг появилась у бани:
— А что он тут делает?
—А как он здесь оказался? - завелась, было, она.
— А ты погодь, не клохчи, побегай – ка за Галей – медичкой
— Да что хоть с ним? – не унималась Куропатиха
— Не видишь. Мужика удар хватил! Пулей, давай!
Любка тут же метнулась по деревне за фельдшером.
Галина Кирюшова в считанные минуты была в усадьбе Громовых. За это время, Мария, как могла, подоткнула одеяло под остамевшее тело неверного своего муженька, не ворочая его. Инсульт посетил Егора Громова изрядный. Транзитом через районную больницу доставили Горю на скорой в городскую, Семёновскую.
Любка постоянно около него не дежурила, но регулярно посещала и доставляла всё, что необходимо было болящему. Но когда пришла пора забирать малоподвижного сожителя для восстановительного лечения и ухода домой, заминка вышла. По донесениям всё той же досужей Нинки Пекосиной, соседушки Громовых, Мария сама посетила соперницу.
А вот о чём они, без скандала, опять же, толковали никто не знает. Да если и узнают, то только от Любки, которая в тот же день переселилась со своими пожитками в свою избу.
Мария Громова с помощью мужиков из Гориной бригады перевезла муженька к себе. Аленка на первых порах частенько забегала. Сын Борис, пару раз приезжал помочь по хозяйству.
А потом около года Мария выхаживала Егора Михайловича. А он капризничал и слова всё больше матерные выговаривал, беспомощности всё удивлялся да проклинал хворь свою. Но настал момент, когда несколько слов и без мата произнёс. Как-то по зиме, окинув взглядом ухоженную горницу и почуяв запах наваристых щей, Горя скрежетнул зубами и, отвернувшись к стене выдавил из себя очень даже разборчиво:
— Ты, Мария, это… прости, коли сумеешь.
И только, слава Богу, к следующей весне он потихоньку стал выходить на крылечко. А жить-то сильно, видать, захотелось.
На спуске к пруду, день за днём, как мог, трудился он. Острой лопатой ступеньки аккуратные вырезал в песчаном откосе, поросшем свежей травой. И получилось у Егора Михайловича всего восемнадцать ступенек.
Вот их потом и штурмовал он каждый день, взбираясь и опускаясь туда-сюда. Прибавлял нагрузку постепенно, по ступенечке, как и велели врачи. А потом и карасиков золотистых наловчился таскать из пруда. Расходился постепенно. Пчёлами стал заниматься. Про Любку и всю историю с ней связанную, они с Марией, не сговариваясь, будто и забыли.
Как-то, в середине дня, возвратившись из огорода от ульев, Егор Михайлович принёс собой букетик неуклюже собранных цветочков. Небывалое для него дело! Ткнул этим пучком с комочками земли на корнях Марии в локоть и пробурчал:
— Вот… Тебе это.
А Мария с серьёзным лицом положила Горин букетик на полочку под образами, перекрестилась и проговорила чуть слышно:
— Ну вот и слава Богу. Кажись и впрямь Горюшка наш на поправку пошёл.
;
Глава 6
Дедка Пашка
Павлу Васильевичу Лепину чуть перевалило за семьдесят лет. В удушливый от разбушевавшегося марева черёмухи день он находился в заключительной стадии очередного четырёхдневного запоя.
Вот бывает, говорят:
— Мучается, мол, человек от резкого, как залп и неожиданного срыва в беспробудную пьянку. А у Павла Лепина – бессменного и многолетнего бригадира лесозаготовительной и в том же составе, плотницкой бригады бывшего леспромхоза «Ударник» подобные «залёты» были предсказуемы, как для него самого, так и для окружающих. Почти что, по плану или расписанию.
— Держите меня семеро, ёк-макарек, - только и вымолвит Васильевич, а заодно и предупредит и жену, и бригаду, что с завтрашнего дня он в загуле. И было это регулярно, но не больше четырёх раз в год.
Поначалу, строгое руководство предприятия и выговора выносило дельному и незаменимому, можно сказать, работяге, и от руководства бригадой устраняло, но через малое время всё, как-то само-собой вновь становилось на свои места. Отдел кадров и бухгалтерия нашли простой выход, дни лепинского запоя вычитали из положенного ему отпуска. Не говорун, невысокий, но крепкий, как сосновый комель Павел Лепин снова командовал, как раз, семерыми заветлужскими мужичками. Пропахшие соляром и дешёвыми сигаретами «Прима» справляли они свою тяжеленную вахту, как царскую службу – истово и обречённо.
С годами мало кто из них помышлял о переезде в райцентр в поисках другой работы. Посёлок Дунаевы Поляны на речке Смородинке, где и располагался главный лесопункт «Ударника» был для них, пришедших в этот мир под шумок местных сосен и елей, привычным и родным.
Одно плохо – развалился леспромхоз вместе с огромной страной всего за пару лет до выхода вальщиков и сучкорубов на пенсию.
Поездили они в собес, посчитали свой недоработанный льготный стаж, да и успокоились на том, что непутёвое государство назначило.
— Почто, Васильич, раненько поднялся, или дела какие неотложные? – негромко спросила со своего крылечка шабрёнка. Избёнка бездетной вдовы Кононковой Марии Макаровны, ровесницы Павла располагалась окна в окна через колдобистую, с подгнившими опилками и щепой дорогу. Конечно же, эта грузная, но легкая ещё на ногу и боевитая соседушка была посвящена во все его дела. В том числе, и в запойные.
— Гляжу, шабёр приоделся с утра пораньше, да и бритый, знать. А вроде, как ещё денёчек «гасить» должен? -это она с улыбочкой про «квартальный план» намекнула.
— Ну-ну, всё-то ты Марья знаешь, везде побывала.
-Да дальше райцентра Здвиженского, сам знаешь, ноженьки моей не ступало. Нет, вру, до Нижнего Новгорода по делам великим доехать привелось.
— Ну ин, я пошёл.
Павел Васильевич явно не хотел поддержать разговор, но и обижать невниманием добрейшую по натуре Макаровну не хотелось.
В поисках лучшей доли молодёжь подалась за последние годы по городам, и в многолюдном, не так уж и давно, посёлке оставались лишь пожилые да старенькие дунаевополянцы, разбавленные понаехавшими дачниками. Во время очередной «четырёхдневки» никогда, и при Аннушке, и вот уже в почти трёхлетнем одиночестве Павел Лепин ни разу ни у кого не клянчил бутылку водки, ни, Боже упаси, - «остограммиться». Зная за собой грех, он всегда имел «горючее» в запасе. Грамотный и рассудительный, мужик, конечно же знал о вреде «зелёного змия». Да и без врачей, по жизни убедился в этом. И не пересчитать, сколько его ровесников и землячков помладше спились в рыночно-перестроечные годы. Знал, что ничего хорошего эти четырёхдневные «вахты» не придают его крепкому от батьки с матерью организму.
При всём этом была у Павла одна необъяснимая странность. Будучи в сильном подпитии, как собака, для засыпания на век и ухода в бесконечную Вселенную, он с каждым разом в финале запоя уползал в какой-нибудь закуток. Лишь иногда открывал отяжелевшие веки, обнаружив себя в избе, на своей обширной кровати с блестящими шишаками на массивных металлических стойках. То очнётся бедолага в баньке у окошка, на лавочке, то в чулане, то на сеновале. И при том всегда только на территории своего обширного домовладения.
При жизни Аннушки, в «Павловы дни» она должна была закрыть вертушок или щеколду на «схроне» супруга. Но ни ругани, ни драки от пьянущего в тонкую стелечку хозяина она не слыхивала и не перетерпела.
— Эх, держите меня семеро, ёк-макарёк!-вот его обычная присказка после очередного стопаря. И больше – ни слова. А держать выпивоху и нужды не было. На «полуспущенных скатах» он самолично успевал одолеть маршрут до выбранной на сей раз лежанки.
И, удивительное дело! После этих «процедур» не опохмеляясь, как ни в чём не бывало, Паша Лепин с деловым видом приходил поутру на разнарядку в диспетчерскую.
И кто поверит, а ведь он испытывал какое-то благодатное обновление в организме, да и вообще в скудной на хорошие новости жизни…
А в это майское утро, когда мощный, сучковатый можжевёловый куст, у калитки словно дымил, исходя обильной пыльцой, наверное, впервые в жизни Павел Васильевич прервал запой незавершённым. Ещё с вечера, когда был он уже изрядно «хлестнёный», как говорили в Дунаевых Полянах, позвонила ему дочка Лена. Жила она семьёй в Нижнем Новгороде, работала медсестрой в больнице имени Семашко.
Даже в изрядном подпитии, понял отец по голосу дочери, что что-то не так, что-то нехорошее приключилось.
— Пап, здравствуй! Ты хоть в какой поре?
— Да пью, вот…
В семье знали эту его причуду, и со временем уже привыкли к ней.
— Слушай меня, пап, или набери сразу, как протрезвеешь…Слышишь?
Ответь хоть что – ни будь!
— Да слушаю, говори! Не без памяти я.
— Всё равно, в пять утра перезвони! Слышишь, обязательно перезвони. У нас с Данькой беда.
— Да что хоть стряслось?
— Болеет он серьёзно… Всё, всё, звони утром обязательно…
У Лепиных Павла Васильевича и Анны Ивановны долго не было деток. Поздний ребёнок, Леночка, была, конечно для них, как ласковый свет в окошке - одна радость и надежда. Детство её прошло здесь, в Дунаевых Полянах. В леспромхозе зарплатой не обижали, родители одевали дочурку, как принцессу. Прилежная и послушная симпатюля, она окончила местную школу без троек и выучилась в Нижнем на медицинскую сестру. Замуж вышла в двадцать пять лет за городского парня с высшим образованием. В банке с трудным названием трудился их зятёк Виктор. Оклад с премиями приличный получал. Его родители квартирку двухкомнатную для молодых спроворили.
По Аннушке скоро третью годину справлять время подойдёт. Внука, наречённого Даниилом увидеть она, болезная всё же успела. Приезжали дочка и зять с ним, годовалым в гости к старикам. А как ждал появления на свет внука дед Павел! Будто повеселее стал выглядывать в мир божий его крепкий ещё пятистенок с тёплой верандой под шиферной крышей. Только закладные брёвна от времени малость подгнили. С улицы казалось, что срубленная из выстоянных кондовых сосен изба, чуть пошатнувшись, собралась шагать в сторону успевшего подрасти молодого смешанного перелеска.
Тревожный вечерний звонок пресёк одиночную стариковскую пирушку. Дед допил остаток крепчайшей, как дубовый сучок, самогонки и улёгся в избе, на кровати, надеясь упасть в привычное забытьё. Лежал с открытыми глазами, торопил время до утра. И едва не проспал обозначенное дочерью время для звонка.
— Здравствуй Ленуш! Как дежурство?
Старался выдерживать спокойный тон, хотя сердце тревожно бухало под рубахой.
А дочка была явно на нервах:
— Да причём моё дежурство, пап? С Данькой плохо. Сама я заметила. Голову он стал как-то странно наклонять, говорить не получается. А самое главное (голос дочери сорвался на всхлип), главное – в глазоньках косина какая-то появилась. Тебе всё не звонили, беспокоить не хотели. Второй месяц с Виктором по клиникам мечемся. Все прививки, все анализы, все осмотры своевременно делали. И никто, никто ничего не заметил!
Старик, всё ещё пытался выдерживать наставительный тон, но уже осевшим голосом, с отчаянной надеждой переспросил:
— Дочь, а не придумывайте ли вы чего лишнего?
В апреле, в день рождения Данюшку видел. Пацан, как пацан. И крепкий, и смышлёный.
— Да пап, протрезвей же ты. Есть подозрение, что сынуля мой не такой как все человечек…
Елена в истерике бросила трубку. Минут через десять сама перезвонила, и уже более спокойным голосом пояснила, что за хворь обнаружилась у трёхлетка Данилки.
Оказывается, возили родители его в Санкт-Петербург, и там в известном институте по психическим болезням что-то нехорошее определили. Дочь говорила ещё про какие-то хромосомы, фамилии учёных называла.
А отцу и деду понятно лишь стало, что пришла беда. И для себя он выделил из прерывистых фраз Елены два слова: «задержка в развитии».
Легче бы всего и желаннее в это горестное утро было бы деду Павлу прохватить семиглотошный стакан из остатка спиртного, но сумел, сумел он обойтись двумя бокалами чая с добавками травки от шабрёнки Марии Кононковой.
Побрился. Пока не зная зачем, приоделся в чистую рубаху и пиджак со значком «Победителя соцсоревнования».
…— Ну так я пойду, Мария, дела у меня, - повторил он, чем ещё больше озадачил соседку. Не обращая внимания на её вопрошающие взгляды, под лай собак зашагал по посёлку, пока, сам не зная куда. Была у него потребность «выходиться», подумать, как жить дальше.
У двухэтажного деревянного здания бывшей леспромхозовской конторы остановился. Закурил. Зачем-то продрался сквозь бурьян к облезлому однорукому памятнику Ленину. Заезжие молодцы и дачники облюбовали приступок постамента вождю для распития того же самогона и палёной водки. Старик собрал пивные и водочные бутылки, бумажные стаканчики и побросал их в огромный мусорный курган у конторы.
Надо было что-то делать, наводить порядок, искать выход из беды. А беда – страшнее не бывает. Внук, оказывается, может вырасти «больным на голову» или дурачком, если изъясняться попросту, по-деревенски. В памяти вдруг чётко и ярко проявилась картина из далёкого детства.
Жил у них в улице, в брошенном бараке безродный нищий – дурачок. Звали его Коля Кирпичёв. Руки и ноги, как мельничные крылья. Огромный нос на всегда багровом и блестящем, будто отшлифованном лице и малинового цвета сетка сосудов в безумных глазах. Набрав хлебной милостыни, несчастный располагался в тенёчке своего убогого жилища. Здесь он нажирался досыта хлебным мякишем, (корки выбрасывал), пил воду из бадьи у колодца. А потом в лопухах, сладострастно мыча и дико ухмыляясь, Коля надрачивал свой огромный «прибор». А пацаны и девчонки наблюдали это «кино» и хихикали…
Дрожь в коленках и испарина на лбу посетили старика, вспомнившего эпизод из далёкого детства. Да и похмелье всё же тенькало в висках, как маятник, непреходящей тупой болью.
Ноги будто сами вывели Павла Васильевича к кладбищу.
Местный погост располагался на песчаном взгорке. Был он чисто прибранным. Могилки ухожены. Массивный дубовый крест, вытесанный им собственноручно, видно был издалека.
Прибрал конфетные обёртки и яичную скорлупу у простенькой металлической ограды. Присел он, ранний посетитель последнего приюта земляков, на невысокую скамеечку. Сдержал позыв к куреву и вдоволь набеседовался со своей Аннушкой.
Будто, как и при жизни, рассудила она общее их горе и присоветовала, как жить дальше. Так и слышался её голос дорогому, бывало и непутёвому «хозяину». А сам он только и прошептал:
— Беда мать, Данилка у нас приболел. Да и серьёзно, видать. Ленушка с ума сходит. И мне не в силу жалко и её, и парнишку, а чем помочь, никак не придумаю. Такие вот дела, держите меня семеро, ёк-макарёк!
— Беды-то, они, Пашенька, не по лесу, вон ходят, а всё по людям. Вот и нас Господь посетил. А ты Павлуша, не сокрушайся уж больно-то. Выпил, поди. А вино-то, оно этому способствует. Всевышнего не гневи, не спрашивай: «за что?», а думай – для чего! Крестик нательный, чай не потерял?
Павел непроизвольно нащупал под рубахой медное распятие на толстой суровой нитке.
Заключение этой мнимой беседы было для него неожиданным:
— А ты вот что, - слышалось ему- ты забери-ка Данюшку на какое-то время к себе, если возможно, да призови к нему шабрёнку, Марью Кононкову. Со времён её прабабушки Прасковьи ведает она травами от хворей.
Многим помогала, кому и врачи помочь не в силах были. Да и делает она, если возьмётся, всё тихо, без досужих разговоров да с Божьей помощью. Пусть и дочка наша около тебя поживёт. Витенька-то у неё парниша тихий и вежливый, но, боюсь, как бы слабину душой не дал при этакой напасти.
Только ты, Павел Васильевич не раскисай. На тебя вся надёжа. А на кого ещё, как не на хозяина.
На обратном пути с погоста дед Павел даже похвалил себя за то, что догадался сходить к могилке жены. Ведь он будто бы на самом деле посоветовался со своей Аннушкой.
Лето и начало осени пролетели в заботах огородных и лесных. Ягодные да грибные места знал Павел Васильевич Лепин, как мало кто в округе. Елена с Виктором делали всё, что можно по уточнению диагноза и лечению Данилки. То в Москве и Петербурге, то дома – в Нижнем Новгороде. А тосковавшему деду Павлу казалось, что стоит только увидеть ему внука, погладить скрюченными топором, да мотопилой «Урал» пальцами, и всё пройдёт, и уйдёт боль-зараза из Данилкиной головки.
Послал, сколько смог, денег на его лечение. Дочь звонила по два, а то и по три раза в неделю. К осени и по голосу, и по отдельным её фразам, касающимся Виктора, понял дед Павел, что права была его супруга. Спасовал папа Витя, работу доходную бросать не хотелось, да и по клиникам ездить устал. Ночевать стал у родителей.
А ближе к зиме ещё и общая на всех болезнь добавилась – короновирусная инфекция весь мир охватила. Елену в «Красную зону» затребовали. В начале зимы и встретились дед с внуком – Данилку в Дунаевы Поляны доставили. И радость, и смятение в душе старика. Фельдшерский пункт на посёлке пока не закрыли.
Елена договорилась с местной медичкой о наблюдении за сынишкой, проинструктировала отца и на всякий случай, Марию Кононкову. Слава Богу, та с готовностью согласилась поухаживать за ребёнком. Дочь оставила необходимые приборы и игрушки для Данилки и уехала в больничный карантин. Оказалось, что и уходу-то за мальцом не лишку было. Ел он вяловато, но достаточно, спал хорошо. Только с горечью заметил дед, будто глазоньки внучка блукают не в этом мире, а в своём, далёком и только ему понятном. Пальчики его плоховато работали. Не говорил, а лишь гугукал мальчишка да мычал что-то по-своему. Мария Кононкова почти постоянно была с ним. А дедушка Павел, «ходил на цыпочках», выполнял все её указания.
Самым трудным для него заданием стали сказки. Да он только одну и знал: «Держите меня семеро, ёк-макарёк!». Он охотно разговаривал с внуком, сам задавал вопросы, сам на них и отвечал, а вот сказок, увы, знал маловато. Пришлось подучиться.
Книжек со специальными картинками дочь оставила много, вот и сидели зачастую дед с внуком, решали не очень сложные задачки.
— Ты, Пашенька, когда ему про Машу и медведя рассказываешь, голос- то хоть сбавляй, не в лесу, чай. Рычишь, как шатун настоящий, - всё наставляла соседа Макаровна.
А уж сама-то сыпала поговорками да небылицами, для малого занятными, как мукой из ситечка, будто семерых деток вынянчила.
Много всего было за эту первую ковидную зиму. Лена звонила каждый день не меньше двух раз. На специальной попутной медицинской машине только один раз она и сумела навестить сына со стариками. Показалось отцу, что похудевшая и измотанная тяжёлыми и опасными дежурствами, дочь его стала поспокойнее и уверенней в себе. Хоть и была в специальном костюме, на космонавта похожая, приобняла она обоих «сиделок». Небывалое дело, - дед Павел втихаря слезу нежданную смахнул из зарослей рыжих бровей.
Разрешила мать в тот приезд Макаровне осторожненько и помаленьку давать Данилке и травяных отваров по знаменитым кононковским рецептам.
Первые проблески надежды на лучшее появились у старика после случаев с котом. Точнее, с Данилкой и котом Васягой. Крупный, дымчатый, с простецким уличным именем "Васяга", был он равноправным жильцом. Хозяину никогда не приходило в голову взвесить котяру. Но по прикидкам, после плотного перекуса, весил этот домашний баловень и дворовый разбойник не меньше, чем с полпудика.
Он никогда не мешался под ногами, был степенным и обстоятельным. Его зеленоватые, чуть косящие, плутоватые гляделки-блюдечки всегда и всё держали в поле зрения. А маленький влажный носик - и в зоне обоняния. Даже пребывая в глубокой дрёме и тарахтя, как тракторок, Васяга всё слышал и чуял.
В часы магнитных бурь и резких колебаний атмосферного давления он приводил в идеальный порядок свою серебристую пушистую шубку, и деловито, без особых предупреждений, располагался на ревматических коленях хозяина. Хотя, в этот момент ещё не сразу было разобрать, кто хозяин в этой избе, а кто подопечный. В общем, жили они, следуя старинной пословице: «С кем мир да лад, тот мне друг и брат».
Дед гладил приятеля своей, похожей на раковую клешню, пятернёй, и никаких ему супер-мазей от ломоты в суставах не требовалось
Ловлю крыс и мышей считал Васяга занятием легкомысленным. Да и нужды не было.
Иногда котище пропадал на полдня или даже на целую ночь. Возвращался, не мяукая. Сам открывал дверь в сенцы, а в избяную гулёна звучно царапался. Да так, что дед Павел и с изрядно подсевшим слухом всегда слышал его приход.
Данилка сразу, по приезде к деду выбрал котяру в друзья.
Часто гладил его, пытался играть, и мурлыкать по кошачьи, передразнивая Васягу.
Как и у большинства благородных особей, была у Васяги одна слабость. Уж очень он любил кушать золотисто-янтарных карасиков из речушки Смородинки, чей берег был совсем недалеко от крыльца. Позаросла речка осокой. По зимам заморы были. Так, что из рыбы только караси и остались. И то не крупные.
Может и неурочно, но решил старик вылазку на рыбалку совершить. Добился разрешения у Елены и Макаровны на то, чтобы взять ненадолго с собой и внука. Уж больно хотелось Васягу карасиками побаловать, на дробинку толстячков надёргать. А главное, хотелось деду показать Данилке и речку, и посёлок не только от крыльца.
В один из оттепельных зимних деньков, с утра пораньше, отправились они на промысел.
От их крылечка, до реки Смородинки было рукой подать. Плотва и карасики, хоть и мелковатые, изрядно тревожили мормышку. И натаскал рыбак их из двух лунок порядочно. Рыбачил, а сам всё за Данилкой послеживал. И показалось деду, что малость другим стал здесь, на вольной волюшке его больной внучек. Живее и осмысленнее стал его взгляд, а очередную малявку на крючке он встречал общепринятым малышовым «Ух Ты!»
А Васяга не торопился уничтожать улов. Он только разговелся свежатинкой, с урчанием расправившись с двумя золотистыми попрыгунчиками. Вот тут младший рыбачок странно сморщился, заплакал, запротестовал руками и ногами и выговорил же; «не… тогай»! Жалко стало Данилке ещё живых карасиков, с которыми так жестоко расправлялся Васяга.
Дед машинально хлопотал с удочкой, но теперь не спускал глаз с внука. Одинокая сорока хлопотливо трещала поодаль. Правда, она, подозрительно сужая круги, всё же подбиралась к удачливым рыбакам.
Её иссиня-чёрные грудь и спина, с зеленовато-металлическим отливом по обрезу крыльев резко высвечивали белоснежный живот. Все эти цвета причудливо переливались в ярких, но не жарких лучах январского солнышка.
Васяга уставился своими глазищами на нежданную гостью. Застыл в изумлении от её яркого наряда. Потом по-тигриному или, собственно, по кошачьи, прилёг на свой солидный животик и стал осторожненько, из-за дедовой спины подкрадываться к воровке. Замер за линялым рюкзачком, перебирая задними лапами.
Оставался всего лишь один прыжок до, кажется, ничего не подозревающей и не перестающей трещать, жертвы. И... Раз! И мимо, конечно! Черный и строгий сорочий зрачок отслеживал всё до мгновения и счёт их был более тонкий и тщательный, нежели у Васяги, раздобревшего на домашних харчах. А Данилка засмеялся. По-настоящему засмеялся! Павел Васильевич обнял его, прижал к себе, и не обращая внимания на безнаказанный пир Васяги, спешно собрался домой. Как ему хотелось сохранить эти добрые проявления в поведении внука, как хотелось поделиться радостью с мамой Леной и Макаровной?
Крепко прихватил Данилку за рукав куртки. Пошаркали до берега, кот за ними, как привязанный.
На самом выходе со льда, в промоине, перекрытой гниловатой корягой, старик едва не грохнулся в заросли подмороженной пожухлой осоки. На левом валенке галоши не было. А под ногами, что-то шевелилось.
Васягины глазищи стали просто огромными. Он засипел, словно змеюка, поднял шёрстку дыбом и бросился на обидчика.
А дед Паша ничего не слышал, кроме громкого троекратного и почти без картавинки выкрика внука – «ЭХ, ДЕДКА ПАШКА!»
А виновником шума-гама и был всего-навсего хороший добавок к улову - выживший при заморе щурёнок, килограмма на полтора...
_______________
Весной Елена сумела свозить Данилку в Нижний, на консилиум к врачам. Беседовали, на аппаратах всяких изучали пациента и отметили они то, что дед Павел потом готов был повторять до бесконечности. Это звучало примерно так: «Явная положительная динамика. Требуется уточнение диагноза».
А вы как думали, профессора хрЕновы? И ещё добавлял своё: «Держите меня семеро, ёк-макарёк!».
Он напрочь отменил свои запои. Завёз кирпич и брёвна, чтобы к осени домину свою – родовое гнездо выставить на крепкий и ровный фундамент.
;
Глава 7
Мария Баринова
Зимой дело было. Пришлось мне с коллегами перевозить имущество закрытой уже в дальнем лесном посёлке Кубы начальной школки на «большую землю» - в посёлок Северный.
Это были парты, столы, доски классные и прочий немудрёный инвентарь. К тому времени, я – совсем молоденький директор школы ещё и депутатом сельсовета успел стать. Значок, соответствующий светился на лацкане кримпленового пиджака.
И подошла ко мне тогда на Кубах мамка одного из первоклашек, Мария Баринова, молодая и миловидная женщина в спецовке железнодорожного рабочего. Жаловалась она новоиспечённому народному избраннику на своего мужа, который будто бы, изрядно её поколачивает.
Сомнения мои в этом напрочь отпали, когда она, не смотря на изрядный морозец, задрала свою оранжевую телогрейку вместе с остальным её тряпичным содержимым и оголила белокожую спину. И, Боженька ты мой! Вся она крест – накрест была исполосована страшными зигзагообразными, подсыхающими уже кровоподтёками с рваным орнаментом кожи.
Как же это так можно? – спрашиваю с неподдельным ужасом я Марию Васильевну. А вот так, милой депутат, - отвечает она, - цепью старой от пилы «Дружба» он меня и охаживал.
Оправила тогда моя собеседница свои поддёвки, подошла ко мне поближе и уже сдавленным шёпотком доверительно доложила:
— А ещё, он – кобелина, Генка – то мой с Машкой продавщицей связался. Запрутся они в орсовском магазинчике и давай на прилавке…
Она с каким – то остервенением и, казалось, с явным удовольствием выговорила грязное слово.
Депутатскую свою обязанность – примерно наказать истязателя и провести с ним разъяснительную работу я не исполнил. Как понял, несчастной женщине надо было хоть кому – то из начальства пожаловаться на беспутного и жестокого супруга.
— А в милицию, милой, и не вздумай заявлять! Он меня тогда на раз до смерти прибьёт, - уже вдогонку мне проговорила она.
История эта имела скорое и печальное продолжение.
Уже саму школу, разобранную по брёвнышку, с бригадой мужиков – лесовиков перевозили мы уже по весне. Прибыли тракторным поездом к полудню в посёлок КубЫ. А там похороны. Молодой мужик – тракторист трелёвщика сам по пьяни под ним и погиб, гусеницами переехало.
Да – Да, тот самый истязатель и ходок, Геннадий Баринов, который цепью жену «воспитывал». Трое детишек у них было.
Ну и как мне директору школы и депутату не подойти было к бараку, у которого стояла крышка гроба с распяленной на ней новёхонькой, в цветастую клеточку рубахой.
Отмытое от выхлопной сажи и почти не потраченное тленом грубой выделки лицо выпивохи и буяна, и в общем – то неплохого тракториста поразило меня какой – то иронически – виноватой полуулыбкой. Упокоился он (честь по чести) в добротной сосновой домовине с узорчатой выделкой по бортам. Мужики из его бригады, видать, расстарались.
У гроба их было немного. Да и то пара из них были заметно «хлестнёные», то есть пьяненькие. Больше было женщин, и молодых, и старух.
Мария Баринова рявкала у гроба. Да – да, без кавычек. Так тогда и говорили. Плакала она безутешно и с причитаниями.
— И на кого кормилец нас покинул! И закрылись твои очи светлые… И так далее.
Сильные, тренированные молотом для забивания костылей в шпалы руки новоявленной вдовушки так и влипли в края гроба, чуть прихватив и отвороты коричневого, ещё неизношенного пиджака покойного.
Немного помолились – погнусавили старухи. Мужики задвинули гроб в кузов «Зила», пора было к Воздвиженскому кладбищу двигаться. У шофёра как раз на этот момент заминка какая – то случилась. Мария с двумя маленькими ребятишками в кабине усаживались. Увидела она меня, подозвала жестом к дверке зиловской и торопливо, без всхлипов и оханий выговорила:
— Слава Богу! А если бы не так, то я бы его, сволочь такую, вот этими самыми руками, пьяного удавила.
Жалко мне было тогда, жалко и сейчас и Марию, и Геннадия Бариновых. Только вот им – то что от моей жалости…- ------------------
;
Глава 8
Матадор из Орловки
Есть у нас, в Воскресенском районе Нижегородчины, деревня Александровка. Точнее – была. Постигла её участь многих больших и малых поселений российской глубинки после горбачёвско – ельцинских «кульбитов». Да и до них Александровка не процветала. Не стало деревни. Остовы хозяйственных построек и «артефакты» от фундаментов и сейчас можно отыскать на её месте. Ну ещё, может быть, закопчённый осколок чугунка или ухват рогатый в бурьяне можно раскопать.
А место это всего в трёх верстах от знаменитого озера Светлояр находится. Но речь всё же о деревне.
Имела она и ещё три названия: «Александрово», «Ноздерино» и «Орловка». Первое имечко созвучно с выше обозначенным, официальным. От чего «Ноздериным» деревушку в два десятка изб называли, теперь и спросить некого.
А вот почему Орловкой её величают известно.
По данным музея «Китеж», перевёз сюда в своё время крепостных крестьян князь Александр Александрович Сибирский из далёкой Орловской губернии. Имя и отчество хозяина в названии и укоренились. Да и Орловщина упомянута была.
Об одном из жителей бывшей деревни и рассказ. Он тоже пришлый был. Подселился в Александровку откуда - то из заветлужья.
Говорили, что местная красавица – девица Дунюшка его переманила…
Была пора беспросветной хрущёвской колхозной подёнщины. Но были всё же и «гулянья». Главные праздники в округе, это - Троицын день и Воздвиженье. И вот как - то раз приглашён был Владимир Петрунин из Александровки с женой своей Евдокией на осенний престол в Аршиново. Тут название проще объяснить. Короба в Аршинове исстари делали из сосновой доски, которую аршином и мерили.
«Гости – нАгости – хозяевам – радости», такая тогда поговорка была.
И ещё, на вопрос:
«Почто на гулянку пойдёшь?»
некоторые парни из молодых да ранних отвечали:
«Либо подраться, либо вина напиться...».
Владимир Петрунин из Александровки был как раз из тех, кто на «каждой свадьбе хотел быть женихом, а на всех похоронах - покойником». Хотя умирать этот сорокалетний мой земляк тогда вовсе не собирался. А вот подраться хоть с кем – ни будь почти завсегда был не прочь.
Был он среднего роста, плечистым и сильным, с ранней сиреневой проседью в каштановых волосах. Лицо этого забияки можно было назвать и красивым, если бы не какая – то неуютная, короткая и прямоволосая бородка.
Мы – пацаны с редких общих гулянок среди серых будней только что и ждали, что новостей про драку. А уж поглазеть на это действо считалось большой удачей. Да – да. Как бы хорошо не пели в Троицин день у того же Светлояра или на Люнде гуляльщики, как бы ни были желанными для нас слипшиеся в серых, бумажных кулёчках мятные карамельки – подушечки; - всё это без драки, в нашем понимании не стоило и гроша.
А вот и частушки, которые припевали в то время:
— Мой кинжальчик – первый номер,
позолоченный носок.
кто аршиновских затронет,
припасай на гроб досок.
Или :
— Атамана у нас нету.
Атаман в сырой земле.
А теперь без атамана
нету выхода нигде.
Или вот:
— У реки, на камушке
девчонка умывалася,
за меня, за хулигана
замуж собиралася.
И ведь «хулиганом» – то исполнитель называет себя с внутренним одобрением и даже, кажется, с похвальбой.
А вот и совсем «жесть», как бы сейчас сказали:
— Я товарища зарезал
в чистом поле, на меже.
Молодая кровь, горячая
застыла на ноже.
Откуда это атаманство и некая отчаянность? Не от ветлужских ли разинцев?
Из – за косого взгляда, из – за небрежно брошенного окурка разгоралось иногда такое ристалище, упаси Бог!
Были и «записные» драчуны, к коим и относился в полной мере наш дядька Володя Петрунин.
Прибыл он тогда в Аршиново, к свояку на Воздвиженьев день. Отгулял честь – по чести под бдительным оком своей Дуняшки. По домам гости стали расходиться. Кому недалеко, пешочком побрели, припевая да цигарки прикуривая. А кто и к лошадкам, в телеги запряженным, из изб выходили. Смех, прибаутки, матерки кучерявые.
Вот тут – то уж как не быть в центре внимания изрядно хмельному дядьке Володе? Тут уж ему «плыть да быть», как говориться.
К одному мужику поприставал он на словах, другому чего – то припомнил. Всё впустую, ни от кого никакого «отлупа». Да и жёны своих суженых за рукава от греха подальше оттаскивали.
И надо же было так случиться, что на раз выпущен был из – загона мирской бык – четырёхлеток Яшка. И заухал по проулкам, пугая людей, тёмно-бурый, упитанный коровий жених с пологими рогами и светлой серьгой в ноздрях. Покопытил кочки, с дядькой Володей поравнялся. А тот уж и к схватке готов. Все разбежались. Даже его верная Евдокия с визгом в сараюшку сиганула.
А не менее буйный, чем Яшка, её Володюшка выхватил из плетня колышек покрепче, матюгнулся виртуозно для пущей храбрости и ввязался – таки в драку. За неимением подходящих по силе и наглости соперников - с быком Яшкой. Усмирить скотинку боец задумал…
Всё – таки приподнял новоявленного матадора бык рогом за новенькую телогрейку и едва на крышу крылечка не забросил. Топтать, было, супротивника намерился. Язык выплавил, зарычал по – звериному.
Слава Богу, пастух, дед Андрей питомца длиннющим витым кнутом отогнал.
Трёх рёбер целыми тогда мой землячок не досчитался. Зато память - то какая Владимиру Ивановичу Петрунину!
Да и деревне Александровке.
________________________________П. Родин
;
Свидетельство о публикации №224101301166