Мы жили в 90-х. Глава 2

2. ТЁЩИНЫ ШТУЧКИ. Сутками напролет валил мокрый густой снег, за окном весь день стояли белые сумерки и слышался неясный мягкий шелест. Иногда в середине дня снег стихал, наступала оттепель – и взгляду открывалось студеное бесцветное небо: там, за пухлыми грязноватыми облаками, ждали своей очереди новые запасы снега.      
       Я проводил дни, валяясь на диване. Если бы не проклятое бюро трудоустройства, наверное, я умер бы от депрессии. Или сгнил бы в психушке. Я отчетливо понимал, что рядом со мной нет ни одного порядочного человека. Ведьма, на которую были приватизированы обе квартиры и моя дача, зловещей горой возвышалась на горизонте нашей с Ленкой жизни и отбрасывала черную тень на все вокруг. Но меня поддерживала ненависть. И Виталик – мой друг с юридического. Он  был старше меня на полгода, однако заканчивал в этом году только третий курс университета и подрабатывал: торговал на улице кассетами и дисками. Он временами подбрасывал мне работу. 
     За день до Рождественских праздников, в самый снегопад с утра, мне надо было идти на рабочее место. У меня с прошлой зимы не осталось зимней обуви, и я, с грустью посмотрев на свои старенькие демисезонные полуботинки, пошел рыться в стенном шкафу. Выбросил из шкафа на пол поломанный черный зонтик с торчащими сквозь ткань спицами, штаны из «плащовки»… В самом низу стенного шкафа стояли почти не ношенные мамины зимние сапоги. Во время болезни у моей мамы сильно отекали ноги, и она носила обувь на несколько размеров больше. Я решительно рванул сапоги из-под кучи старой обуви и рассмотрел их. Потом сунул ногу внутрь. Молния застегнулась, было туго, но терпимо. Я потопал ногами, пальцы слегка подворачивались. В маминых сапогах, в целях экономии на проездных билетах, я полдороги осилил пешком. Я шел по скользкой тропинке под быстрыми хлопьями снега, и мне казалось, что я чувствую на ногах солдатские ботинки с обмотками, а сам я был как революционный солдат 18-го года, который дезертировал с империалистического фронта и приехал в Петербург.
    Виталик торговал напротив книжного магазина на Центральной улице. Когда я вынес столик и разложил товар, снег уже прекратился. Теплело. За моей спиной блестела витрина под вывеской «Юридическая книга» с выставленными для обозрения новыми брошюрами, свежим изданием Российской конституции и большим портретом Ельцина. Вокруг портрета серебрилась елочная канитель. В витрине на длинных нитях висели золотистые шарики. Ельцин отечески смотрел мне в спину и ждал, видимо, что я добьюсь успехов в индивидуальном предпринимательстве.
     Напротив, под замерзшей липой, у самой проезжей части, сидел на кромке тротуара и просил милостыню нищий. Он земно кланялся прохожим, тупо и бессмысленно, как автомат. В шапку, которая лежала на тротуаре, изредка падала мелочь. У обледеневшего ствола липы бросался в глаза костыль с обмотанной грязной тряпицей верхушкой – нищий тоже оборудовал свое рабочее место. На шее у него висела табличка: «На излечение болезни». Мимо шла маленькая, худенькая, как мышка, старушка. Она с усилием волокла по мокрому снегу сумку на колесиках.«Горячие пирожки!  Покупайте горячие пирожки!» – громко сказала старушка. «Подайте кто чем может!» – поддержал ее нищий. Я купил у старушки два пирожка с картошкой  на деньги, уплаченные мне Виталиком вперед. От застарелого голода я не почувствовал их вкуса.
          Все больше теплело. Над грязным тающим снегом, над мутными лужами в осколках прозрачного льда расцветало милое серенькое небо. Теплый ветер порывами налетал на город, с черных мокрых веток падали тяжелые комки снега и взлетали, чирикая, воробьи. Воробьи стайками опускались на снег и купались в лужах. На каждом углу торговали маленькими букетиками подснежников и примул. Можно было подумать, что внезапно началась весна.
    Возле меня остановилась крупная женщина в кожаной расстегнутой куртке и кожаной кепке с большим козырьком. Если я походил на революционного солдата, то она напоминала революционного комиссара. Следом за женщиной-комиссаром вяло тянулась толстощекая девочка лет пяти в розовой шапке с длинными перекрученными ушами. Изо рта у нее торчала палочка от чупа-чупса. «Есть у вас что-нибудь детское?» – спросила женщина-комиссар требовательно, как и положено комиссару. Я предложил ей мультфильмы и фильм «Буратино». «Про деревянного человечка Буратино, собачку Артемона и девочку Мальвину», – пояснил я, стараясь заинтересовать ребенка. «Мама, – заныл ребенок, – кто такая Мальвина?» «Кукла такая, вроде Барби», – сказала женщина-комиссар и продолжила громогласно, как на митинге, ни к кому конкретно не обращаясь:  «Новому поколению Мальвины не нужны. Мы вот в свои годы читали-читали – и, видите, что из этого вышло?» Она показала при этом выразительным жестом  на меня, старушку, портрет Ельцина, нищего и всю улицу одновременно.   
       Девочка внезапно глотнула, с шумным всхлипом втянула слюну и стала быстро-быстро с хрустом жевать, потом пожаловалась: «Мама, у меня чупа-чупс кончился!»  «Счас!» – пообещала женщина-комиссар, порылась в сумке, достала банан, отогнула кожуру и заткнула рот девочке бананом. «Нам бы что-нибудь общеразвивающее, интерактивное для пробуждения фантазии и воображения,– обратилась она ко мне.– В целях качественной подготовки к школе».
    Потом мне долго не везло, прохожие беззаботно шли мимо, и когда, наконец, компьютерные игры-боевики привлекли внимание двоих мальчишек, я, набравшись наглости, продал им два диска на сто рублей дороже каждый. К трем часам белое небо потускнело, стало пасмурно, и в воздухе замелькали одинокие снежинки. Я занес столик в магазин с черного хода вместе с большим зонтом из брезента. Снег уже шел вовсю. Транспорт стоял. По обеим сторонам улицы кипели белые водовороты, я брел по занесенной снегом мостовой,   мне мерещились белые костры из снега у Зимнего дворца в октябрьскую ночь. И на одном из этих костров умирала в его пламени странная нежная девочка с голубыми волосами.
       Когда, весь облепленный  тающим снегом, держа в руках кулек с только что купленными продуктами, я вошел в прихожую и закрыл за собой дверь, мне хотелось упасть и немедленно заснуть. И почти так же сильно хотелось есть. Модильяни уехал на праздники – он вообще любил менять место обитания – и я предвкушал несколько спокойных дней отдыха в пустой квартире.
     Я повесил полупальто на вешалку, и в это время в квартиру нетерпеливо и требовательно позвонили. На лестничной клетке за дверью стояла в домашнем халате и куталась в толстый шерстяной платок соседка снизу Варвара Степановна – хорошая знакомая моей мамы, ответственная за организационную работу в подъезде. Рядом с ней в полушубке, нахлобучив  шапку из рыжей лисы на глаза, стоял маленький аккуратный сухонький старичок – домком Иван Иванович. «Хвостик  Николай Викторович?» – спросил домком. На самом деле моя фамилия – Хвостиков, но я не стал с ним спорить и   кивнул. «Поступили многочисленные жалобы, – сказал старичок вкрадчиво и как бы сожалея, – что из вашей квартиры в ночное время доносится шум, и только за последний месяц подтверждено три залива». Он смотрел на меня вопросительно кроткими светленькими глазками. «Я не хозяин квартиры», – сказал я с горечью. «Жалобы поступили именно на вас, – пояснил домком, всем своим видом убеждая, что он на моей стороне, – на того, кто тут проживает», – и для убедительности развел руками, глядя при этом весело, будто понимая, какие бывают в жизни курьезные недоразумения. «Но я лично не совершил ни одного залива и ни одного нарушения порядка», – сказал я, сердясь. «Понимаю вас, – сказал старичок. – Но, знаете, такая волокита, бюрократия… Ни одного нарушения, но есть бумаги…», – он вздохнул и покачал головой, потом  протянул мне отпечатанный документ,  я разглядел только слово «Акт…» в самом начале, и он продолжил совсем дружелюбно: «Давайте сделаем так... Распишитесь для формы – и дело с концом». Я вдруг заметил, что Варвара Степановна старательно отводит в сторону взгляд. «Варвара Степановна, – сказал я, – вы меня помните?» «Вашу маму я хорошо помню», – ответила она сердито, упорно глядя поверх моей головы. «За любыми подписями, по поводу всего происходящего обращайтесь к хозяйке», – отрезал я решительно и понял, что выбрал правильно: физиономии у них вытянулись. Я закрыл дверь, не дожидаясь, когда они уйдут. В руке у меня все еще был кулек с хлебом, колбасой и йогуртами.
     Не переобувшись, быстро вошел я в кухню…
     Меня всего передернуло и даже как будто бы скрутило внутри, потому что в кухне у балконной двери стоял и молча ждал тот крепенький, в милицейской форме, с обезьяньими глазами. Злорадно ухмылялся и смотрел мне прямо в лицо. На это раз он был трезв, пухлые розовые щечки лоснились самодовольно, синяя милицейская форма и серый воротничок рубашки с черным галстуком как будто нарочно были подобраны к его серым (уже не бесцветным) оловянным глазкам.
     «Ну, иди сюда, зараза, -- сказал он незло, даже весело, продолжая ухмыляться, – иди, не бойся». Я молча прошел на памятное мне место казни возле кухонного стола и там остановился.
      – Обосновался в чужой квартирке?
      Он повернулся и снял со стены проволочную сушку для посуды вместе с тарелками.
     – О-пань-ки!
 Он поднял руки высоко в воздух и отпустил…Сушка  и тарелки тяжело ахнули  на пол. Круглое плоское блюдо встало на ребро, покатилось с характерным дребезжащим звуком, упало посередине кухни и аккуратно раскололось на две одинаковые половинки. Моя детская чашка, керамическая, зеленая, с коричневым рельефным медведем, лежала совсем целая, но без ручки. Я машинально отметил про себя, что ручку можно бы приклеить. Мной вдруг овладело чувство странного безразличия к собственной судьбе. Я продолжал чувствовать на ногах солдатские ботинки с обмотками, и мне почему-то мерещились черный бушлат на плечах и пулеметные ленты. Дикая ненависть затопила мое сознание, и было все равно, убьет меня эта скотина или нет и что вообще дальше со мной будет. А этот подонок стоял напротив и еле заметно улыбался. 
      «Не хрен срать на чужие огороды! – сказал я с чувством полной безнаказанности и не узнал свой собственный голос.  Мне показалось, при этом  мой незваный гость слегка удивился. – А не то…». И я почти дословно выкрикнул все услышанное на балконе в своей бывшей комнате от Модильяни – с непередаваемой блатной интонацией. Поскольку к этой интонации я не привык, слова булькали у меня в горле и вырывались наружу хриплыми выкриками. Я ждал нападения и  судорожно сжимал в потной руке бутылку из-под минеральной воды, которая стояла на столе. Но нападения не последовало. Мой противник стоял над кучей битой посуды и не двигался, озадаченно глядя в мои глаза. Должно быть, от сильной растерянности он подтянулся, вытянул руки по швам и встал в положение «смирно».  «Да, – сказал он, – вот как значит… Ну, ладненько…» «Ладненько», – повторил он еще раз и, выходя, плюнул мне под ноги. Хлопнула входная дверь.
     Я не стал поднимать с пола распавшуюся сушку  и битую посуду и, как был в старых брюках и свитере, занялся ужином, правильнее сказать – запоздалым обедом. Дыхание понемногу становилось более равномерным, и руки совсем уже не дрожали, только вот сердце колотилось у самого горла и никак не хотело смириться.  Я нарезал и пожарил всю вареную колбасу. В пластиковой баночке на дне у меня еще оставалось немного сметаны, и я вывалил колбасу на другое фарфоровое блюдо, которое достал из шкафа, полил сверху сметаной. Давясь от жадности, съел и удивился, что ничего не осталось: я думал, мне хватит, по крайней мере, дней на пять. Потом  съел три йогурта, и на меня опустилась непобедимая сытая сонливость. 
      Кухонный балкон за окном превратился в огромный сугроб. Хлопья мокрого снега с легким звоном бились в оконное стекло, как большие белые бабочки. В нашей большой уютной  кухне (12 квадратов площади!)  сгущались сумерки, но я не стал включать свет. Обломки сушки по-прежнему темнели на полу, и мне приходилось их обходить. Я стоял у окна, смотрел на белые хлопья и думал о том, как найти путь к адвокату. При помощи Виталика я основательно подучил за эти годы гражданский кодекс, особенно новые статьи о приватизированных квартирах, и знал, что имеются лазейки для расприватизации квартиры и возвращения ее в прежнее состояние.
       Неожиданно громко и противно взвизгнул снова дверной звонок. Сердце мое вздрогнуло, оборвалось и упало: каждый раз при звонке в дверь я испытывал теперь страх и тревогу. Прежде чем открыть я посмотрел в глазок и увидел мокрую от снега тещу.
        Она вошла, сжимая в одной руке большущий матерчатый ридикюль коричневого цвета, в другой руке несла белый полиэтиленовый пакет – легкий и тоже совершенно мокрый. Поверх меховой бурой шапки был  повязан, видимо от снега, черненький прозрачный шарфик. «С Рождеством тебя!» – сказала Татьяна Тимофеевна тепло и сердечно,  чмокнула меня в щеку,  и я помог ей раздеться. Вид у тещи был не то самодовольный, не то растроганный. Она  торжественно  направилась в кухню и первым делом воззрилась на остатки сушки для посуды.  «Соседи делали ремонт», – пояснил я туманно. Она не стала выяснять. Поставила на стол рядом со сковородкой картонную коробку с красивым тортом – творожным, белым, украшенным красными засахаренными вишнями. Из прозрачных вишен торчали жесткие от сахарного сиропа хвостики. Вокруг валялись пустые стаканчики из-под йогуртов. Я взял торт, поблагодарил, поставил его на широкий подоконник в открытой коробке, убрал остатки пиршества со стола, а разбитую посуду и сушку ногой задвинул под стол. Теща сидела с чрезвычайно довольным видом и смотрела на меня маленькими, как у змеи, темными глазками (она, кстати, считает, что у нее настоящие «карие очи»). Черный шарфик теща положила на плечи: он почти высох, а она по непонятной причине не собиралась  с ним расставаться. «Представь, – сказала Татьяна Тимофеевна, – мы сегодня всем коллективом посетили церковь. Присутствовало все школьное начальство, даже директриса. Нет, ты представляешь! Что делается!» Она помолчала. «А как было торжественно, красиво! Я чувствую себя такой умиротворенной… Главное в жизни – доброта. Раньше мы этого как-то не понимали. И самое главное, что все это происходит в светлый день Рождества… » Она пустилась в пересказ библейской легенды и в промежутках нахваливала свой торт.
        «Татьяна Тимофеевна, – прервал я ее патетическую речь, – вы не могли бы мне дать документы на квартиру? Мне надо сделать копии». Теща осеклась на полуслове и воззрилась на меня неподвижным пристальным взглядом, как гадюка, которую неожиданно потревожили. «Зачем это тебе? – спросила она подозрительно. – Мать в могилу свел, теперь меня хочешь довести? Тебе Леночкиной разбитой жизни мало? Моей смерти захотел?»  При этих словах что-то внутри меня напряглось и сжалось, как пружина. «Ты считаешь, если жену с ребенком на тещу сплавил, с тебя и взятки гладки? А Леночке опять на сохранение ложиться,  и ты ни при чем? А если,  – тут теща от волнения привстала и трагически понизила голос,– с ребенком (не дай Бог!) что-нибудь на нервной почве? И ты опять…» В своем воздействии на человека ни жизнь, ни другие люди не должны переходить некого предела – дальше наступает либо протест, либо смерть. В отношении меня этот рубеж был пройден давным-давно. Но я пытался сейчас вернуть видимость добрых отношений – ради получения документов на квартиру надо было смирить все чувства. А ненависть уже не просто закипала – рвалась наружу.
— Что Вы, Татьяна Тимофеевна!  – сказал я как можно беззаботней. –  Речь о простых формальностях.
— Но документы-то мои. На мою, прости,  жилплощадь.  И оставь эти глупости. Оставь раз и навсегда.
     Потом она добавила слова, сыгравшие роковую роль в происшедшем:
 «На одного работника десяток нахлебников. Все вы ищете дармового куска – и куска чужого. Рассчитывать привыкай, дружок, только на свое, честно заработанное». Она имела в виду нашу с мамой квартиру! У меня в голове взорвалась лампочка и погасла. Наступила тьма кромешная на несколько мгновений. «Сейчас, Татьяна Тимофеевна, подождите,– пообещал я, – я вас буду убивать!» Я молча подошел к окну, открыл раму, взял творожный тортик вместе с коробкой и швырнул его как можно дальше в падающий снег. Тортик описал красивую дугу над заснеженными перилами балкона и канул в неизвестность. «Вот как! И это твоя благодарность! Ты забываешь, что я отвечаю за свою дочь, и за тебя, и за своего внука», – сказала Татьяна Тимофеевна дрожащим от обиды и гнева голосом. Ее очки соскользнули на кончик носа. Я взял скатерку с кухонного столика за концы –  как в мешке оказались там, затренькали и разбились графин с кипяченой водой, стаканы, солонка, блюдца, на пол сквозь скатерть лилась вода, на белой мокрой скатерти расплывалось пятно крови от моего порезанного пальца – и с размаху швырнул все это под стол – на разбитую сушку и остатки посуды.   
     Теща дрожащими пальцами достала из ридикюля плоский темно-серый сотовый телефон: «Але? Милиция? Выезжайте немедленно. Мне угрожают убийством в собственной квартире». Потом она открыла входную дверь, приволокла в кухню с лоджии старый дачный шезлонг, накапала вале- рианы в узенькую рюмочку – и мы сели ждать милицию: теща в шезло- нге, а я на табуреточке. Вид Татьяна Тимофеевна приняла полуобмороч- ный: всякому было бы видно, что я угрожаю ей убийством и оскорбляю ее религиозные чувства.
   Милиция не заставила себя ждать. Несмотря на мокрый снег и размокшие дороги, они приехали минут через пятнадцать – видимо, подействовала формулировка «угроза убийством».  В квартиру позвонили три раза долгими звонками с небольшими перерывами. Потом из-за открытой входной  двери раздалось: «Живой кто-нибудь есть?» – и по прихожей затопали.  В кухню шагнул – как ворвался в горящий дом – высокий, широкоплечий, в синем форменном бушлате, с синими глазами под серым мехом шапки, носком сапога пошевелил кучу на полу и на ходу отрекомендовался: «Старший в наряде сержант Пилипенко! Пострадавшие имеются ?» Его прикрывали двое с автоматами в камуфляжной форме.
   Пилипенко подцепил ногой свободную табуретку и сел посередине кухни. Двое стражей с автоматами держали меня под прицелом и закрывали выход. Мы с тещей сидели на своих местах, как приклеенные. Пилипенко из черной папки, пристроив ее на колено, достал бумаги: «Документы, пожалуйста. Что у вас случилось?» Теща протянула ему приготовленные заранее паспорта (в отличие от меня, до сих пор проживающего без договора на жилое помещение, она хорошо знает, где лежат мои бумаги) и принялась рассказывать о «хулиганстве» и «угрозе убийством». По ее словам выходило, что я уклоняюсь от выполнения всех своих обязанностей и представляю для окружающих социальную опасность. «Где он работает?» – спросил Пилипенко. «Нигде», – скрывая торжество, сообщила теща многозначительно. Пилипенко посмотрел с интересом на мои сапоги, старую штопаную фланелевую рубашку с недостаточно длинными рукавами  и окончательно выбрал тещу в собеседники: «Пьет? Колется?» «Раньше вроде бы нет. А сейчас, не знаю»,– охотно поделилась Татьяна Тимофеевна своими соображениями. «Как вы можете! Она все врет!» – заорал я, вскакивая с места. «Сидеть!» – рявкнул Пилипенко, и я опустился на табуреточку.  На меня смотрели дула автоматов.
      Старший в наряде сержант Пилипенко составлял протокол, а мое воображение совсем вышло из-под контроля, потому что я воочию вдруг увидел, как белый творожный тортик своей волей вплыл в кухню сквозь закрытое окно, сделал над кухней круг почета, повисел немного над головой Пилипенко, как бы раздумывая, шлепнуться ему на шапку или нет, и так же неторопливо уплыл обратно. Потом я почти ощутимо представил толстые металлические решетки, деревянные нары, себя –  сначала в «обезьяннике», потом идущим под конвоем в сортир…
    Я встал на нетвердых ногах и, не обращая внимания на вскочившего на ноги Пилипенко, выкрикнул: «Не хрен срать на чужие огороды», – потом неумело сбился и «дал петуха»: «А  то сами знаете, что за это бывает…», но тут же поправился: «А не то, блин…» Я проорал все, добавив кое-что от себя, выдохнул и приготовился дорого отдать свою жизнь. В кухне повисла мертвая тишина. Мое больное воображение продолжало свою работу совершенно независимо от меня.  Старший в наряде сержант Пилипенко вытянул руки «по швам» и смотрел на меня с интересом. Мне даже показалось в полубреду, он молодцевато щелкнул каблуками.  Стражи в камуфляжной форме встали по стойке «смирно» и сделали автоматами «на перевес». «Заявление будете писать?» – с предупредительной вежливостью спросил меня Пилипенко.
      Я перевел взгляд на тещу. Она сидела вся красная, как помидор. Запотевшие очки сползли у нее на кончик носа, и она смотрела на меня поверх очков  снизу вверх из шезлонга таким потерянным, замороченным взглядом, как будто я был кровожадным, всегда голодным ифритом из восточной сказки. Я вдруг с удивлением понял, что ей за меня нестерпимо стыдно. Теща поправила очки и воззрилась сквозь них на милиционера, как сквозь стекла террариума. «Видите,– горько сказала она, – до чего он докатился!»
    Я внезапно  заново ясно осознал всю безвыходность, несправедливость, подлость того, что происходит и заорал на сержанта Пилипенко: «Вы нарушаете права человека!» Старший в наряде сержант Пилипенко стоял навытяжку и внимательно слушал. «К вашему сведению, существует Европейская Конвенция о правах человека, и такого понятия, как презумпция невиновности, никто пока не отменял! Вы не имеете права содействовать клеветническим измышлениям и порочить достоинство российских граждан без суда и следствия! К вашему сведению!», – продолжал я орать на сержанта Пилипенко, как на младшего по званию. Пользуясь последней представившейся мне возможностью, я выкрикнул все, что успел, про украденные у меня права на квартиру, выдохся, оборвался и замолчал.       
      Странное дело, чем больше я кричал, тем веселее смотрели из-под шапки синие глаза Пилипенко. «Свободны! – обратился он к стражам с автоматами, когда я кончил. – Это гражданские правовые отношения».
     Я сидел за кухонным столиком и писал заявление на листе бумаги, который дал мне Пилипенко. Он в это время беседовал с тещей. «Скажите, – обратился к ней старший в наряде, – в вашей семье когда-нибудь ругались матом?»  «Никогда! – отрезала Татьяна Тимофеевна, – я с детства не знаю, что такое нецензурная брань!» «Значит, – с облегчением сказал сержант, – вы подтверждаете, что не знаете, что такое нецензурная брань? – и что-то отметил в рапорте.– А кем вы работаете, Татьяна Тимофеевна?» «Я – преподаватель русского языка и литературы», – изрекла теща. «Ясненько», – сказал совсем повеселевший Пилипенко таким тоном, как будто она сообщила ему свой диагноз.
   Он взял у меня заявление и направился к двери. «Подождите! – крикнула Татьяна Тимофеевна. – Вы не взяли  мое заявление!» У нее был растерянный и бледный вид. «Отнесете дежурному в отделение», – крикнул Пилипенко из прихожей. Я вдруг представил, как теща выходит из подъезда и  уныло бредет мимо дома по узкой тропинке, на которой лежат останки творожного тортика, и на меня напал безудержный истерический смех.
   Я проснулся ночью в полной темноте и не понял, где нахожусь. Где-то в трубах шумела вода. Ощупал руками свое ложе: я лежал на диване одетый, укрытый пледом. И совершенно не помнил, как я сюда попал. Встал и включил свет. Как был, в одежде, снова бросился на диван. Перед глазами у меня стояла теща, искренне возмущенная нецензурными словами. Я вдруг отчетливо понял, что она никогда меня не обирала, не совершала мошенничество, нет, она меня воспитывала. И не только меня, но и Ленку, и всех окружающих, и даже нашего будущего ребенка. И своего домашнего кота. У нее есть кот. Несчастное животное! Совершенно одуревшее от строгого домашнего режима. Этот кот боится лестничной клетки, улицы, балкона, пылесоса, хомячков, веника,  комнатных тапочек… Легче перечислить, чего он не боится. Когда, вопреки своим слабостям, ему удается совершить какую-нибудь банальную кошачью пакость (например, выспаться на чистых, только что постиранных полотенцах или влезть на стол, посыпанный мукой для вареников), теща никогда его не наказывает. Боже упаси! Она сажает кота перед собой и читает ему нотацию. С ее точки зрения, он «все понимает». И обязан понимать! Она и так взвалила на свои хрупкие учительские плечи  громадную ответственность. Свою беременную, нуждающуюся в помощи дочь, безработного зятя, две квартиры и оба дачных участка. Она работает, она занимается коммерцией, она содержит семью…Минуты две я свято верил, что теща непритворно обо мне заботится, и почти был ей благодарен; я безошибочно чувствовал, что весь кошмар между нами – затянувшееся недоразумение.  Я почему-то был убежден, что утром она придет мириться, и представлял слезы и объятия. Потом я понял, что у меня едет крыша, успокоился, погасил свет и сразу уснул.       
Утром мне позвонили. Было только 10 часов. Снег изредка срывался с белого неба,  и белый свет лился в окна. Я только что вышел из ванной. «Николай Викторович, – раздался в трубке строгий, требовательный голос. – это адвокат Лядская, – почему вы не приходите на консультацию?» «В которой вы мне постоянно отказываете?» – уточнил я. «Вам никто не отказывает, – вкрадчиво возразила Лядская. – Приходите. Мы вас ждем». Голос ее был медом, пропитанным желчью. «На добровольных основаниях или сразу с вещами?» – переспросил я и повесил трубку.
     К обеду вернулся веселый, замученный, совсем заросший, явно довольный жизнью  Модильяни.  Он как обычно ездил с кем-то в горы «на пленэры». Лицо его загорело на солнце,  от Модильяни вкусно пахло морозным воздухом и дымом костра. Почему-то пленэры всегда требовали огромного количества дорогих консервов и спиртного, и, когда я наблюдал, как Модильяни очередной раз собирает вещи, в моей душе крепло убеждение, что я тоже был бы не прочь попасть в такое место.   Однако Модильяни привозил в город много своеобразных и по-настоящему красивых пейзажей. Они стояли у него в комнате на полу вдоль стен в самодельных дешевеньких подрамниках, к которым холст был прибит гвоздиками, от них веяло свежестью,  прохладой лесной таинственной чащи  и засыпанного листьями маленького водопада. Художник небрежно называл свои пейзажи «подмалевками». На вопрос, почему он не выставляет именно такие, свои лучшие, картины, Модильяни вскользь заметил, что ориентироваться надо на спрос и вкусы потребителя. Я не стал с ним спорить.
      Достал в комнате из шкафа старый, еще советский телефонный справочник, нашел раздел «Комитеты». Позвонил наугад и попал в Городскую Думу. Мужской голос в трубке был спокойным и официальным одновременно. Демократичным, что ли. И в то же время не очень
уверенным, как будто говорящий выжидал и выгадывал, какую позицию занять. «К кому я могу обратиться по поводу злоупотребления в отношении моей частной собственности и принудительной расприватизации квартиры?»  – спросил я вежливо и вкрадчиво.  «В суд, – радостно, с облегчением пропел кто-то, сразу снявший с себя ответственность, – только в суд». «Я бы хотел записаться на прием к депутату лично», – сопротивлялся я. «А по какому вопросу?» – непонимающе переспросили в трубке. «По личному, – сказал я злобно. – По поводу нарушения моих прав и законодательства властями моего округа».  «Вы можете записаться на прием, это ваше право», – ответили обреченно, упавшим голосом. И меня записали на прием к секретарю. Прием должен был состояться через два месяца.
         


Рецензии