Глава 14. Знаю, может показаться...
Впрочем, всё по порядку. Отец Селиванова, хипповатый студент из Гааги, увлекался, на беду себе, пешим туризмом. Ну, вы сами понимаете: Керуак там, Забриски Пойнт… ноги в руки, рюкзак на спину – и куда кеды выведут. Главное, помнить размеры Голландии. Но селивановский папа, как видно, позволил себе однажды пренебречь этим правилом.
Ох, далеко-о завела его туристическая тропа! – так далеко, что в конце концов ему крикнули: «Стой, кто идёт?» – и даже: «Стой, стрелять буду!» – и правда, выстрелили. И попали.
Зато он оказался в распоряжении вот такенной медицины – в очень милой больничке, где о нём позаботились, как о родном. Нам для гостя и пенициллина не жалко. И банок. Чтоб не кашлял.
– И отдельной палаты, – добавили компетентные органы. – И двух товарищей у дверей. А этаж-то какой? Четвёртый?.. Но решёточку всё же поставьте.
Тут маленькая заминка, ибо упоминание, особенно к ночи, о компетентных органах сильно снижает аэродинамические характеристики моей Музы, и без того не рождённой для горних полётов. Не до стиля, как сами понимаете. Но –
Дальше будет о происках гаагского аиста: юная санитарка Вера Волонговичуте; серые, как голландское небо, глаза пациента; «Not war, make love», мама, я и сама не знаю, как такое могло; вот тебе, дочка, схема из журнала «Вот Такенное Материнство»: пинетки.
К тому времени жертва компетентной бдительности была изъята из больницы и где обреталась, – неизвестно. Зато было ясно, что она никогда не увидит своей кровиночки, не возьмёт его на руки, не улыбнётся ему, не шепнёт «о, myn zoon», не сгоняет с ним в футбол на заднем дворе, приобщая ребёнка к искусству великих голландцев – Кройффа, ван Бастена, Гуллита, Бергкампа, Неескенса… – короче, не даст ни гульдена. Верочке оставалось только счастье материнства.
Так что в акты гражданского состояния новый голландец поначалу попал как Серёжа Волонговичуте, хотя Верочка и попыталась мяукнуть, что это, мол, женская фамилия. Но в Вот Такенной Стране нечасто утруждались такими мелочами… а тебе, дура, что – мало счастья материнства?
И Верочка была счастлива: мальчик родился белым, – а ведь она где-то слышала, что от иностранцев рождаются негры, и очень этого опасалась. И ещё опасалась разнузданных западных генов. Главным образом, жажды наживы и упаднического индивидуализма. В её педагогических принципах, – а они были, и были взлелеяны вот такенным образованием, – главное место занимал принцип коллективизма. И ещё воспитать достойного члена общества. Каждому по способностям. Да посильнее.
– Нас пороли – мы людьми выросли, – говорил её муж, непреклонный Серёжкин отчим Розенкранц Селиванов. – И их надо бить, чтобы тоже людьми выросли. Чтобы не хуже других. Надо бить. Пацанов по заднице, девок – по голове.
Как сказались такие убеждения на маленьком Селиванове, – об этом ходили легенды. Розенкранц говорил сослуживцам:
– Я хренею, мужики: у него жопа… ну, просто вся уже в полосах, в звёздах от бляхи, а он хоть бы слезинку уронил!.. Вот что значит плохая наследственность. Ну да я не таких объезжал.
Розенкранц был тупой и жестокой скотиной, какие всегда востребованы там, где нужно обломать порядочного человека, и каких порядочные люди, если они не робкого десятка, спускают с лестницы. Он был крепок, мускулист, но уже отожрался, отрастил второй подбородок и с той поры, словно навёрстывая былую молодцеватость, носил омерзительные хорьковые усики. Он питал пристрастие к мундирам и хватким блестящим сапогам, выспренне рассуждал о защите Вот Такенной Страны или, что ещё хуже, о необходимости наведения порядка, на досуге пересматривал «Глупую Горничную», временами бравурно брался за гантели… о-о, как же его ненавидел несчастный звёздно-полосатый пасынок!..
С матерью обстояло не многим лучше. Она очень скоро отказалась от всяких воспитательных целей, – вернее, доверила это специалистам: «отцу» и школе. Сама же требовала от сына только «чтобы не больше двух (трёх, четырёх, пяти) двоек», порола его, рыдая, шнуром от старого кипятильника и кричала, что «лучше никакого ребёнка, чем такой». Взъерошенный, красный, он смотрел на неё исподлобья немигающими глазами – так, как будто хотел её укусить, – но в душе его не было ни капли злобы, а только привычное уже презрение и невыносимая, рвущая сердце жалость. Но Верочка, будучи не в силах вынести этот волчий, как она говорила, взгляд, опять налетала на сына и, заново распалясь от собственных криков, залепляла ему пощёчину. Слабый селивановский нос немедленно давал течь – и мать едва ли не с облегчением бросалась на поиски ваты и холодной воды, а потом виновато моргала у сыновней постели, пока он, слабый и смутный, лежал с мокрым полотенцем на переносице и с тупой шершавой турундой в кровоточащей ноздре.
Что до школы, то школа была средняя – и откровенно заявляла (устами своей бессменной орденоносной директрисы):
– Наша цель – воспитать человека рабочей профессии, человека труда.
Вот так, разом изъяв у своих воспитанников – а подальше от греха! – все иные возможности. Ибо у школы, как водится, был «социальный заказ»: простой, нормальный парня, который «завтра встанет к станку». Во всей школе только одна девочка безнаказанно пилила на скрипке за пределами «воспитания через искусство», – так ведь и в справках, приносимых этой девочкой после болезни, значились не какие-нибудь ОРЗ или грипп, а интеллигентские корь и коклюш, право болеть которыми было разве что у героев детских книжек, – а простому мальчишке вроде Селиванова эти блатные инфекции не светили ни при каких обстоятельствах. (И то верно: на всех подряд коклюша не напасёшься, – это Селиванов понимал, но с той самой поры в нём занозой засела реваншистская тяга к интеллигенткам.) Итак, эта девочка пилила на скрипке, – а все остальные пилили лобзиком. И как иначе? – ведь в рамках «трудового воспитания» в школе усиленно культивировались подделки из природного материала: выпиливание, выжигание, вытравливание, выколачивание и вообще всякого рода «умелые руки» (хотя не такого, конечно, как у С. Селиванова, который (и пусть ему будет стыдно, ребята!) в летнем лагере ночью 4, 5 и 7 июля «употреблял руки не по прямому назначению»).
Ох, как же трудно, как трудно было с этим честным, покладистым и аккуратным ребёнком!.. В его психологической характеристике, каждую четверть вдохновлявшей отчима на «особые меры» (состоявшие, впрочем, всё в той же, только более жестокой порке), неизменно значились «эгоцентризм», «пассивность», «равнодушие к общественным интересам», «оторванность от коллектива», «неумение наладить отношения с товарищами», «замкнутость», «скрытность» и даже «нездоровая привычка к уединению». На родительских собраниях смело предполагались «плохая наследственность», «отставание в развитии» и «шизоидный тип». «Не зря же Серёжа дважды оставался на повторное обучение». Словом, Селиванов был тихим ужасом школы – и едва ли не главным объектом нескончаемых «коррекционных мероприятий».
Забавно: напичканный канцелярщиной Вот Такенный Словарь почти не делает различия между мероприятием как принятием мер и как, скажем, массовым праздником. Вот и Селиванова отправили в школьный хор. (Думается, что менее монументальное «детское объединение» для школы, где штатной единицей был не учитель, не обольщайтесь, а педколлектив, было попросту нерентабельно.) Хор назывался «Фантазёры». (Не знаю уж, кто имелся в виду – учредители или хористы.) Он был крепко сколочен из всякого рода трудных и отстающих, а посему, что называется, брал количеством. Добрая треть сплочённых «Детской мечтой» раздолбаев, не имея ни певческого голоса, ни музыкального слуха (а то и просто не выучив слов), с бравым видом стояла на флангах и, по старой традиции, беззвучно открывала рот. Стопроцентную явку хористов, как водится, обеспечивала гардеробщица.
Именно в этих принудительных рядах и нашло в первый раз Селиванова ощущение тотальной тщеты, с которой ему, не дай Бог, придётся прожить всю свою жизнь, – ощущение, от которого он сразу же уклонился, как от удара, и неизменно уклонялся потом… – да во что придётся: в пьянку, в драку, в очередную влюблённость…
Но когда на другой день она (так неловко любимая в ту пору Селивановым классная руководительница) вызвала его для беседы - долго и нудно отчитывала непонятно за что, а потом неожиданно оживилась, переменила положение своих сухощавых, но стройных, красивых ножек, обтянутых синими форменными чулками – и сказала:
– Серёжа. Тебе надо очень подумать над тем, как ты сдашь выпускные экзамены. Очень, очень подумать, – ведь ты, что греха таить… – Селиванов покраснел и решил ей в отместку погибнуть героем.
И прямо с утра отправился в Вот Такенную Армию, где – в подкрепление легенд – оказался кру-гом несчастен: когда Верочка через три месяца выбралась навестить своё чадо, то, увидев его – в знаках воинского отличия, – зарыдала как по убитому. Он голодал, его били, над ним глумились, но время шло, и сильны были воинские традиции: через две зимы Селиванов сам навешивал пестелей новобранцам…
А осенью, по всей форме ушитый и, уж будьте покойны, с толстенным фотоальбомом в багаже, он вернулся в родной городок, будучи преисполнен амбиций и наивной веры в успех. Бедняга едва ли не сразу принялся неуклюже ходить за той самой скрипачкой, вцепившись в неё всей памятью своего ущемлённого детства, – но лишь однажды (в дорожном гуле и гоготе) подержал в оробелых ладонях белую голубку её рук и лишь однажды встретил её потом, – уже окольцованную каким-то учёным-орнитологом.
Не складывалось и с работой. И с отчимом отношения портились день ото дня, – а значит, возникал неизбежный квартирный вопрос. И тут судьба свела Селиванова с Тремелюдиным… ну, а дальше вы знаете.
Свидетельство о публикации №224101901182