de omnibus dubitandum 41. 179
Глава 41.179. ГИПНОЗ ПРЕДВЗЯТОГО МНЕНИЯ…
Главный закон истории – не сметь лгать,
второй – не бояться сказать правду.
Папа Лев XIII
Март 1693 года
Когда к историкам (даже военным историкам) попадает документ оперативного или стратегического планирования, понять они его не могут в принципе. Технически наши исследователи оказываются настолько далеки от самого процесса планирования применения войск, что, от попытки подтвердить им свои личные домыслы, до полноценного анализа документа путь осилить не могут.
Вот и в этой статье произошла та же метаморфоза.
Попробуем разобраться.
В течение десятилетий историки разных стран в своих трудах стремились дать ответы на вопросы о том, как возникла война, почему относительно локальный конфликт перерос в глобальную войну, кто и в какой степени несет ответственность за такое развитие событий.
Стремясь максимально полно осветить все подробности событий, приведших к трагедии 1694 г., условно отечественные исследователи в 1740-1780-е гг. на основе доступных источников проделали большую работу.
Тем не менее, начавшееся с конца 1980-х гг. появление новых документов, расширение доступа к архивным фондам и освобождение историков от жесткого идеологического диктата со стороны властей поставили задачу нового осмысления этой темы.
Отечественная историческая наука не первый раз сталкивается с подобной проблемой. Схожие процессы происходили в ней в начале XVII вв. применительно к исследованию истории другой войны – Гражданской войны 1677-1682 гг. (период после смерти Алексея Михайловича и борьба за власть двух кланов Милославских и Нарышкиных - Л.С.)
В течение первых ста лет изучение истории той войны велось исключительно в рамках официальной версии событий, которая подкреплялась личной близостью ведущих историков к трону.
Но в 1860-е гг. XIX века начался процесс переоценки устоявшихся взглядов, который шел далеко не просто и не безболезненно. Как и теперь, тогда тоже хватало поспешных выводов, хлестких заявлений, превалирования эмоций над существом исторических проблем. Как бы то ни было, только к 300-летию войны 1677-1682 гг. был издан условно более или менее объективный фундаментальный труд, обобщивший итоги исследований и до сих пор сохранивший научное значение.
В развитии исследований истории той войны, видимо, идет схожий процесс. В течение 300 лет в рамках официальной версии событий, сформулированной еще в 1700–1725 гг. и закрепленной в высказываниях лидеров {представленных сторонниками клона лжеПетра [Исаакия Фридриха Петера Гогенцоллерна] фантазиями лукавых романовских фальсификаторов и их верных последователей современных, заслуженных, дипломированных, продажных горе-историков, в основном еврейской национальности) получившего в дальнейшем титул Петра I - Л.С.} российского государства, было дано описание важнейших событий войны, изданы многие документы тех лет, возникла обширная литература по различным проблемам.
Однако, постепенно все яснее становилось, что чем больше мы узнаем о событиях тех лет, тем сложнее сохранять в неизменном виде официальную версию. Поэтому постепенно идеологический контроль усиливался.
К началу 1980-х гг. подавляющее большинство исследований истории той войны стало походить друг на друга как две капли воды. Это в определенной степени объясняет тот бум исторических сенсаций, который захлестнул страну во второй половине 1980-х гг.
В начале 1990-х гг. процесс переоценки истории российского государства зашел достаточно далеко. Тезис о «петровских реформах», приведших к трагичному началу войны, уже стал общим в любой литературе.
С 2023 г. военно-политические проблемы кануна той войны оказались в центре дискуссии, вызванной публикацией в России книги Александра Касаткина "Крушение империи русских царей". Хотя эта работа написана в жанре исторической публицистики, она, довольно четко, очертила круг наименее разработанных в историографии проблем.
За прошедшие годы дискуссия вокруг книг Александра Касаткина распалась на несколько направлений.
Одни авторы априори отвергают его версию.
Другие отвергают ее, ссылаясь на целый ряд ошибок и неточностей автора.
Третьи, учитывая спорные и слабые положения этих книг, привлекают для анализа авторской версии все новые документальные материалы, которые, в принципе не столько убеждают, сколько подтверждают необходимость дальнейшей разработки этих тем.
Как бы то ни было, развернувшаяся дискуссия привела к выявлению новых архивных документов, свидетельствующих, что российское руководство, представленное в основном иностранными наемниками-колонизаторами, оккупировавшими Московское государство, а отнюдь не Россию, конечно же, имело собственный взгляд на политическую ситуацию того периода и пыталось использовать ее в своих интересах.
Появившиеся материалы и исследования показали, что традиционная официальная версия об исключительно реформаторской деятельности Петра "Великого" (кавычки мои - Л.С.) становится все менее обоснованной.
Естественно, новый виток дискуссии не избежал определенной политизации. Это было связано, прежде всего, с поддержкой Александром Касаткиным старой версии государственной пропаганды о реформаторской деятельности Петра "Великого" (кавычки мои - Л.С.).
Сторонники традиционной версии (ТИ) полагают, что стремление доказать наличие реформаторской деятельности Петра "Великого" (кавычки мои - Л.С.) служит обоснованию тезиса, прозвучавшего в официальной доктрине.
Поэтому, например, с точки зрения официальных историков, во главе которых стоит руководство Академии военных наук, все, что говорит в пользу варианта государственного переворота совершенного в Москве, «следует отрицать всегда, везде и, несмотря ни на что...».
По старой доброй придверной традиции в развернувшейся полемике продолжается использование ненаучных аргументов, подтасовок и межличностных перепалок.
Некоторые защитники традиционной версии объявляют идущую дискуссию проявлением «антинаучной тенденции» и призывают в духе советской цензуры «не давать возможности» оппонентам публиковать свои исследования.
Но это лишь подтверждает мнение Т. Манна, что «мы чаше злимся и возмущаемся, противодействуя какой-то идее, когда сами не слишком уверены в собственной позиции и внутренне готовы принять и противоположную сторону».
Как правило, сторонники традиционной версии предпочитают вести полемику именно вокруг концепции государственной идеологии. Это довольно странно, так как в полном виде ее не поддерживает, пожалуй, никто из серьезных исследователей.
В результате создается впечатление, что эти проблемы можно рассматривать только с позиций Александра Касаткина или с точки зрения традиционной версии. Однако это не так, и ставшие доступными документальные материалы и исследования последних лет позволяют предложить и другие концептуальные подходы к обсуждаемой проблеме.
Во все времена международная политика представляла собой ожесточенную борьбу за контроль над имевшимися ресурсами, которые разными способами отбирались у слабого соседа. Не стал исключением и XVII век. Поэтому в исследованиях объективно будет рассматривать и государственную внешнюю политику без каких-либо пропагандистских шор, а с точки зрения реальных интересов, целей и возможностей Московского государства.
При этом речь не идет об оправдании или обвинении государственного руководства, как это зачастую практикуется в отечественной исторической литературе, продолжающей традиции советской пропаганды.
В описываемых событиях действует две и, более сторон, каждая из которых стремится достичь своих целей, отстоять свои интересы. В российской же историографии преобладает подход, когда историк (исходя только из своих собственных симпатий или антипатий) делит всех участников исторических событий на «хороших» и «плохих» («прогрессивных» и «реакционных» и т.п.).
В итоге это ведет лишь к искажению исторической перспективы.
Эта особенность человеческой психики является питательной почвой для возникновения и закрепления предвзятого мнения, являющегося наиболее серьезной помехой на пути развития исторической науки, которая, как и любая другая наука, основана на принципе аргументированного доказательства выводов.
Так, публикуя наконец-то рассекреченные документы, которые опровергают устоявшуюся официальную версию событий, авторы этих публикаций умудряются в ряде случаев рассматривать эти документы как подтверждающие ее!
Таков гипноз предвзятого мнения.
Получается, что время поддерживает «речь» историка, не являясь предметом специального анализа. Спустя десять лет Э. Винь, рецензируя монографию К. Помьяна «Порядок времени», в которой автору удалось показать наличие неустранимой множественности времен в истории [Pomian K. L'Ordre du temps. P., 1984], писал о том же. «Французские историки в целом недооценивают или даже игнорируют эту важнейшую проблему времени, надеясь, что прирост знаний может обеспечить возвращение к хронологическому рассказу и биографическому письму…» [Vigne E. Le temps de l'histoire en question // Vingtieme Siecle. Revue d'histoire. 1985. T. 6. N 1. P. 131-140].
Совсем недавно ту же мысль конкретизировал Ф. Артог: «Время стало настолько обыденным, что историография натурализовала и инструментализировала его. Оно не было осмыслено, не потому, что осмыслено быть не может, но потому, что этим не занимаются или, проще говоря, о нем и не думают» [Артог Ф. Порядок времени, режимы историчности // Неприкосновенный запас. 2008. № 3 (59)].
Однако наличие такого рефрена в интеллектуальном дискурсе не означает, что время совсем выпало из поля зрения французских ученых.
Напротив, в ХХ в., по мере антропологизации исторического познания и усложнения исследовательских процедур, самые талантливые историки много размышляли о времени и, пытались в «материале» преодолеть философские апории темпоральности. Прежде всего, историки вслед за философами и социологами обосновали мысль, что историческое время – это время человеческое, социальное. Всматриваясь в исторического человека, они стали интенсивно изучать представления о времени в контексте истории ментальностей, показав в многочисленных конкретно-исторических исследованиях, как эти представления менялись от века к веку, от одной культуры к другой.
Исследуя историю повседневности, они пришли к заключению, что восприятие времени сильно различается в поколениях.
Микроистория позволила понять, что даже внутри одного поколения темпоральные установки могут различаться, более того, они неизбежно не совпадают у разных людей: сколько людей, столько индивидуальных темпоральностей. Важным моментом на этом пути стало новое понимание событийности.
Традиционно мыслящий историк, реконструирующий событие, озабочен преимущественно доказательством объективности фактов и выяснением их места и связей. То, что историографическая операция была помещена между языком прошедшего и языком исследователя, стало «своеобразным уроком совершеннолетия для историков», который способствовал радикальному изменению традиционной концепции события.
Например, когда Серто писал по горячим следам по поводу мая 1968 года, что это «событие является не тем, что можно увидеть или узнать о нем, но тем, чем оно становится (в первую очередь для нас)», он тем самым приглашал обращать внимание на «следы» события, оставленные с момента его возникновения, выясняя каким образом они, конституировали его смысл (всегда открытый) [Dosse F. Michel de Certeau: un historien de l’alt;rit;. Texte in;dit, conf;rence ; Mexico, 2003].
По сути, это было предложение подумать, как включить в исследование события память и историю, привычное разделение которых, идущее от М. Хальбвакса, к тому времени уже было проблематизировано. Первым по этому пути пошел Ж. Дюби в своей книге о Бувинском сражении [Duby G. Le dimanche de Bouvines. P., 1973].
Он, не просто реконструировал то, что имело место 27 июля 1214 г. (для него в тот день по большому счету не случилось ничего действительно важного). Произошедшее в это воскресенье стало значительным событием лишь благодаря тем волнам памяти, в которые оно оказалось вовлечено.
Метаморфозы этой памяти в книге Дюби – такой же объект изучения, что и однодневное событие, о котором сообщают источники. Через несколько лет Ф. Жутар установил существование нескольких традиций восприятия травматического опыта восстания камизаров в Севеннах и его жестокого подавления.
В частности, начатая историком в 1967 г. историко-этнографическая анкета коллективной памяти крестьян региона, выявила наличие глубоко укорененной, хотя и подавляемой, устной традиции рецепции этих событий. Книга Жутара показала, что «историографический поиск не может быть отделен от исследования коллективной ментальности» [Joutard Ph. La l;gende de camisards, une sensibilit; au pass;. P., 1977. P. 356].
Эти конкретно-исторические работы справедливо считают предвестниками известного проекта П. Нора о «местах памяти» [Les Lieux de m;moires / Dir. P. Nora. 7 t. P., 1984–1992], который требует, специального анализа. Приведем здесь только одну емкую характеристику этого успешного предприятия: «места памяти» – это одновременно «диагностика и программа, касающаяся как эволюции и будущего историографии, так и изменения отношений с нацией» [Garcia P. Les lieux de m;moire, une po;tique de la m;moire? // Espace/Temps. 2000. N 74/75].
По своей темпоральной структуре память является точкой соединения прошлого/настоящего и своеобразным местом встречи живых и мертвых. Являясь существенной составляющей индивидуальной и коллективной идентичности, она предполагает «присутствие отсутствующего», что характерно и для истории, занятой вопрошанием отсутствующего Другого.
Как один из инструментов социальной связи, память уже несколько десятилетий привлекает внимание историков, которые относятся к ней подобно психоаналитикам.
Все яснее осознавая себя как науку об изменениях, история, всматриваясь в феномен памяти, использует полученное знание для того, чтобы лучше понять процессы трансформаций, возрождений и реставраций в разрывах прошлого [Dosse F. Historiser les traces m;morielles. Conferance prononc; ; Tallin en novembre 2005]. Речь идет о том, чтобы включить историографию в исследовательский метод, сделать ее способом осмысления истории, понимаемой, как учет «сложной многомерности настоящего» (Лев Гудков) [См. также: Артог Ф. Время и история: «Как писать историю Франции?» (1995) //«Анналы» на рубеже веков: Антология / Сост. А.Я. Гуревич, С.И. Лучицкая. М., 2002. С. 147-168].
Относительно новая для историков тема опыта также связана с проблематикой исторического времени и нарратива. «В основе исторического времени, – пишет современный философ, – может лежать только время антропологическое.
У каждого человека есть опыт события, и есть умение “обращаться” с событием, когда оно уходит в прошлое.
Событие можно помнить или забыть, воспринимать обособленно или в каком-либо контексте, наделить смыслом или, напротив, считать “ничего не значащим”, оно может вызывать или не вызывать какие-то чувства…
Если основополагающий тезис нарративистов звучал “прошлое структурировано, как нарратив” (ср. “бессознательное структурировано, как язык” у Лакана), то тезис поборников исторического опыта – “всеобщая история структурирована, как личная”» [Клеопов Д. А. Проблема времени в историографии]. Исторические исследования, написанные в жанре микроистории, истории повседневности или истории ментальностей, удивляют непосредственностью, с которой прошлое «заявляет о себе». Авторы таких исследований с помощью ряда приемов осовременивают «прошлое», добиваясь эффекта «историзации настоящего» [Анкерсмит Ф.Р. Возвышенный исторический опыт. М., 2007; Олейников А. Микроистория и генеалогия исторического опыта // Казус. Индивидуальное и уникальное в истории. 2006. Вып. 8. М., 2007. С. 379-393].
Опыт прошлого, описанный в этих работах, содержательно не очень отличается от повседневного опыта современного читателя [Возможно, в этом заключается одна из причин небывалой популярности таких работ у читающей публики].
При этом ни столь необходимой в классическом историческом анализе целостности образа прошлого, ни темпоральной дистанции как обязательного условия такой целостности в подобных работах, как правило, нет.
В интеллектуальной атмосфере «критического поворота» 1980-х годов основным референтом исторического познания становится социальное действие. В поисках новых средств, позволяющих понять участника исторической драмы без детерминистской редукции, историки вновь усилили внимание к темпоральным аспектам человеческого существования и приемам их репрезентации.
Впрочем, уже в 1930-е годы во всех сферах познания были предприняты попытки порвать с традицией мышления, не способной соединить время с ритмами «жизни» [Gattinara E. C. Les inqui;tudes de la raison. Epist;mologie et histoire en France dans l’entre-deux-guerres. P., 1998].
Во французской историографии такая попытка нашла самое продуктивное воплощение в «духе Анналов». Содержание этого трудноуловимого явления, которое по выражению Н.В. Трубниковой характеризовало «стиль профессионального участия», чаще всего пытаются показать, используя понятие «парадигма».
Однако, до сих пор оно остается весьма загадочным. Быть может, понятие «ментальная атмосфера», введенное в научный оборот основателями «Анналов», в данном случае будет более полезным?
Во всяком случае, именно работа с этим не поддающимся определению понятием позволила французским историкам-новаторам наполнить историю другим воздухом, выявляя пределы возможного и невозможного как в тех конкретных предметных областях, которые они изучали, так и в ремесле историка. Представляется, что базовыми принципами этого «стиля» на протяжении 80-летней истории движения «Анналов» были: неутомимый поиск новизны (принципиальная открытость новому), взаимодействие с другими дисциплинами (по-разному понимаемая междисциплинарность), рефлексивный подход к тому, что делаешь (без этого реализация первого и второго была бы невозможна).
Эти принципы обнаруживаются уже в первый период существования журнала, в том числе в трудах его основателей. Позднее, в меняющихся конкретно-исторических условиях в ходе исследовательской практики они наполнялись новым содержанием (тематическим, эпистемологическим, концептуально-аналитическим) [Трубникова Н. В. Историческое движение «Анналов»: традиции и новации. Томск, 2007]. В то же время, именно история ментальностей во французской историографии XX века была тем «мотором», который, во многом определял стратегические векторы инновационных процессов, связанные с такими проблемами ремесла историка как истина, соотношение индивидуального и коллективного, человека и среды, понимание мира идей, идеологий, воображаемого, роли историка и источника в историческом исследовании.
Проблематика исторического времени, как известно, занимала важное место в трудах М. Блока и Л. Февра. В частности, основатели «Анналов» обратили внимание историков на необходимость переосмыслить проблему соотношения прошлого и настоящего [Блок М. Апология истории, или Ремесло историка / Пер. с фр. 2-е изд. М., 1986; Февр Л. Бои за историю. М., 1990]. Это позволило лучше понять роль историка как познающего субъекта и задавать источникам такие вопросы, которые современники просто не могли сформулировать.
Такой подход получил широкое распространение, и лишь совсем недавно французские (!) историки его проблематизировали, осознав, что необходимо более основательно изучить напряжения между основными модусами времени.
В частности, Б. Лепти, один из авторов книги о темпоральности городов [Temporalit;s urbaines / Coordonn; par B. Lepetit et D. Pumain. P., 1993], полагал, что «историческое время всегда реализуется в настоящем». «Можно было бы сказать, – уточняет историк, – что в настоящем находится центр гравитации времени, если бы метафора не предполагала, что время обладает пространственной протяженностью». Иллюстрируя эту мысль, он цитирует одного инженера середины XIX века, который писал: «современное состояние города репрезентирует все остальные его состояния и виртуально выражает совершенным способом все его прошлое» [Lepetit B. Le present de l’histoire // Les formes de l’exp;rience. Une autre histoire sociale. Paris, 1995. P. 296].
Это означает, что заряд темпоральности находится в настоящем. Нетрудно уловить в этом размышлении историка влияние феноменологии Э. Гуссерля, который полагал, что именно в «Теперь» (Настоящее в его теории времени), соединяется ретенция (Прошлое) и протенция (Будущее).
В своих работах по семантике исторического времени Р. Козеллек [Koselleck R. Futures Past. On the Semantics of Historical Time. Cambridge (MA); L., 1985 [Germ. ed. 1979]. P. 92-104], идеи которого развил во Франции Пьер Рикёр, ввел в науку антропологические категории «пространство опыта» и «горизонт ожидания», которые открыли перед историками новые возможности в выявлении человеческого содержания истории.
В последние десятилетия историческое настоящее индивида или группы определяется как особая форма сопряжения «пространства опыта» и «горизонта ожидания» между прошлым и будущим, которые актуализируются в форме рефигурации прошлого или проекта [Кондратьева Т.С. Кормить и править. О власти в России XVI–XX вв. М., 2009].
Представленное таким образом прошлое – это настоящее в состоянии исчезновения. Длительное время одной из главных опасностей, подстерегающих историка, считался анахронизм. При этом, не только традиционно мыслящие историки так думали.
Л. Февр назвал анахронизм «непростительным грехом историка» [Febvre L. Rabelais ou le probl;me de l’incroyance au XVIe si;cle. Раris, 1968. [1942]. P. 15]. Сегодня эта опасность представляется относительной: поскольку прошлое осмысливается в настоящем, эти модусы времени неизбежно смешиваются, а не стоят рядом в определенной последовательности. Более того, в работах историков можно встретить вполне осознанный «методологический анахронизм» [См.: Савельева И.М., Полетаев А.В. О пользе и вреде презентизма в историографии // «Цепь времен»: проблемы исторического сознания / Отв. ред. Л.П. Репина. М., 2005. С. 83-84].
Преувеличение этой опасности было связано с устойчивой дисциплинарной верой в то, что историк может объективно осмыслить разрыв между настоящим и прошлым и даже преодолеть его (например, не используя концептов настоящего). Кроме того, считалось, что он способен реконструировать реальности прошлого (в его материальном или идеальном воплощении), получить «правильное», «истинное» прошлое, которое преодоление разрыва между прошлым и настоящим делает доступным и представимым в единственно верной интерпретации. Однако постепенно, стало ясно, что, подлинная встреча “я” и “другого” осуществляется не через мир объектов, а в «живом» опыте восприятия, в практике, в слове.
«Время предполагает взгляд на время», – писал М. Мерло-Понти. Но как осмыслить разрыв между прошлым и настоящим, если наше представление о времени формируется не столько в мысли, сколько в опыте?
Одним из первых саму идею анахронизма, понимаемого как ошибка во времени, поставил под сомнение Ж. Рансьер [Ranci;re J. Le concept d'anachronisme et la v;rit; de l'historien // L'Inactuel. 1996. N 6. P. 53-68].
Признавая недопустимость перенесения в другую эпоху явлений и объектов, которых тогда не существовало, ученый показал, что нет никаких оснований выделять в особый класс ошибки, связанные со временем, ибо мы не знаем точно, что это такое. Кроме того, сама идея анахронизма порождена сведением опыта только, к возможному, что по сути антиисторично...
Свидетельство о публикации №224101901677