Алексей Болотников. Похождения пылких провинциалов
И пойде каждо по своя вежа… Ипатьевская летопись
Не глава, но главнее сущего
Женька Шкаратин, малоизвестная, но занятная личность по прозвищу — как уж кому приспичит кликать — то Шкалик, то Скала, сидел на опушке Могилошного бора. Стихийно тут оказался. Неожиданно на родину поманило. Уже в покидаемом Кировске, садясь на поезд, не устоял, соблазнился внезапной мыслью — домой! — и в Ленинграде решительно взял авиабилет на Облакан. Ностальгия житейские планы попутала. Прилетел, проехал автобусом до Оси, почти бегом шёл на укромное место юности. Сердце возликовало при виде роскошной кроны старой сосны. Стоит, милая, как вкопанная! Родина, муки-пукины… Здесь в незабвенном детстве осинские заводилы брали играть в лапту. Собирал для Анны Михалны лютики… Учили с Лёнькой Бандитом двортерьера Пальму по норам рыть сусликов… Собирали с пацанами дикий лучок и копали саранки…
Сюда водил — целоваться! — Сашку…
Понужая вожжами сивую лошаденку, в сторону Убруса на рыдванке прокатил дядя Саня Филатов, хромоногий чабан, добрющий и бесхитростный земляк, сосед по маминой… через четыре двора… Гробовозной улочке. Ногу, как и раньше, свешивал с борта. Голова его, раньше увенчанная черной копной волос и украшенная чубом, теперь поседела, но по-прежнему, горделиво громоздилась на короткой шее. В сторону взлобка, на Шкалика, Буддой рассевшегося на песке, головы не повел. Редкая пыль из-под колес, тут же просела и истощилась. Эх, как любили с пацанами поднимать её шинами великов! Точно шипящая пенка, пылища вспучивалась за колесами. Или же — рассекалась грязюкой, размокшей после дождей.
..,Дядя Саня не узнал. Наверно, ослабли глаза. Или задумался о чём. Как они тут проживают… без его присутствия?.. Поговорить бы…
Позади вуз, Магадан, Мама и Горный Зерентуй. Золото, слюда и свинец, разведкой и добычей которых интересовался не менее, чем поисками отца — канули в небытие. Пока не хлебнул тягот местного колорита, не прозрел, пытая себя кольским микроклиматом, местными пейзажами и антуражами. Не прижился в чужих местах! На Кольском краюшке, особенно на Плато Расвумчорр, вьюжистый зимний климат не понравился его существу. Не пришёлся для выбора постоянного места жительства. Ну, не прикипел нутром к безмолвным северным сияниям! Ностальгия замучила.
Возвращался в старый милый Иркутск, город прибайкальских широт, красот, музеев и памятников, доброго пива и… однокашников, пока ещё не разъехавшихся на работу по распределению. «Эх-ма, ё-ка-ла-ма-нэ, покутим под лестницей с надписью «Геологи наверх»!.. Побродим по иркутским улочкам и закуткам, с которыми связаны и страсти и мордасти. Ну а потом… Нужно доучиться профессии, закончить пятый курс, написать дипломную работу, защититься. Не болтаться же по геологическим весям «с незаконченным высшим».
Силой назойливой, чем-то неодолимым, захватившим сердце сладким томлением, заставило взять билет на малую родину. В самолете не спал, ворочался в кресле, как дитя беспокойное в младенческой люльке, глазел в иллюминатор, предвкушая встречу с родненькими местечками. Улица Гробовозная… Куцие домики Филатовых, Быковых, Болотниковых, Мужайло… Спуск под горочку… Кроны величавых сосен колышатся прическами великанских бабушек…
Больше часа сидел на любимом пеньке, потягивая «Жигулевское» из бутылочного горлышка. Проехали пара битых грузовиков и ещё одна рыдванка. Возницу Шкалик не признал.
Содрав с березовой валёжины клочки коры, развел костёрчик из сосновых веточек — как в детстве, в ранней юности. И присел в песок, прислонясь к величавому сосновому великану, неосознанно испытывая полузабытые чувства причастности к этому местечку и телячьей радости от встречи с сущим. Едва справлялся с наворачивающейся слёзкой.
Тени от берез и сосен неуловимо развернулись на север. Время че. Скоро подойдет обеденный рейс автобуса. Придется отсюда уезжать: никто не ждет в селе. Никому не нужен. Забыли его. Уехали, как и он, наверно, по чужим городам одноклассники. Мама… Забвенный прах на кладбище… Учительница Анна Михална… Школа — со всеми её не постигнутыми науками и… прибамбасами. Остов старой церкви, где ошивались с пацанами, играя то в чику, то в пристенок, то в войну с деревянными саблями… Всё в прошлом. Женька не мог заставить себя вернуться в село, на остановку. Тяготился саднящим чувством, как порезом осокой, угрозой случайных встреч, досадных расспросов. «Подсяду здесь, на выезде…» — усмирял свое беспокойство. Подбросил веточек в костёр. Прилег на песок.
Высоко в небе… в небесах ли… происходило необъяснимое… «Сон?» — подумал, с изумлением всматриваясь в… иероглифы… Но светло-синем змеистом полотнище не быстро-не тихо шли… бежали… буквы. Точнее, тексты… Слова. Совсем как киношные титры на экране кинотеатра. Были они бледны и зыбки, но на синеватом фоне угадывались и читались легко. «Неужто заснул? Или впал в обморок и чудится эта… лента текста? Читаю её, как книгу… Кажется, понимаю… глаголы… союзы… наречия…» — Женька Шкаратин подхватился с места, вскочил и заозирался вкруг себя. Нет, не сон! Он не в обмороке. Не в бреду, с какой стати… Но по небу, словно след недавно пролетевшего самолета, простирается, идёт… текст! Средь белого дня, Ваня-трута, к бабке не ходи… Понимаемые им слова, но не осмысленные понятия… Читаемые им неосмысленные буквы!..
Резко зажмурившись, помотав головой, Женька осторожно приоткрыл веки: тексты шли, точно вереницы мигрирующих птиц. Беззвучно шли, без шелеста крыл и курлыканья… Их ритмика позволяла вполне успешно записывать сообщаемое, транслируемое, вероятно, кем-то что-то и для чего-то. И для кого-то… Что такое? Опять добрый бес Зелененький, перекочевавший вслед за ним из тундры в Могилошный бор? Как понять послание? Кому?! Ему?! Женьке Шкаратину, надувшемуся кисловатого пива, сбрендившего с ума?.. И что… что такое… там… пишут?!
Он пытался сосредоточиться, запрокинув голову в небеса, выхватывая из вереницы смыслы текучих, как сливки, слов… Упал на спину, поелозил на песке, подстраиваясь под ленту, точно под косую линейку школьной тетрадки. Никак не мог успокоиться и сосредоточиться на чтении…
Охватило потом. До него внезапно дошел смысл происходящего. Небеса пишут… Не галлюцинации же переживает его мозг? Хотя, точно — глюки! Его отравили. Появились симптомы бреда. Он, вероятно, съехал… головой… со здравого смысла. Сбрендил! Тронулся умом…
Женька судорожно завертел головой, приминая щеками песок. Вжался в почву губами, носом, прищуренными глазами… Сел, жмуря глаза, и долго пытался успокоиться.
Всё нормально. Болей нет. Сознание ясное. Какой, на хрен, бред… Он здесь, на опушке леса. Сидит, как опойный бык. Вероятно, придремнул.
Выждав почти пять минут, осторожно открыл глаз… второй… По небу бежали буквы. Как стадо черно-белых буренок в далеком далеке… Пропадите вы пропадом…
Досада постепенно спадала. Ну, буквы и буквы. Ну, бегут куда-то. Неопознанное наукой явление. Возможно, ему повезло быть свидетелем научного эксперимента, или этого… явления. Только ему? Был бы кто рядом, уточнили бы мистику между собой… Как потом докажешь пацанам? Надо записать текст! Что там пишут? «И снилась деду лучезарная черепица…» — э, нет, это, кажется, в книжках у Машкина, или Гурулёва.
Женька Шкаратин пытался успокоиться. Еще раз поелозив спиной, устроился удобнее и… стал… читать… в небе… Скоро его душу захватило необъяснимым волнением. Забыл, что подумывал… записать. Забыл, что читает не в книге-тетрадке… Забылся в смыслах, следующих из прочитываемых слов-предложений… Читал, как зачарованный.
…осознанное приходит вкупе с неосознанным нравственное вкупе с безнравственным… оттого падаем что не несем смирения… где вершилось падение… там предварилась гордость…
Каждому даётся по роду и племени не от каждого возмещено до критической массы…
Безнравственное нарастает в критической массе…
Ибо в падении разумей всякого рода помыслы радения лени…
Из окон машин, проезжающих взад-перед по трассе, с рыдванов и велосипедов недоуменно-любопытствующие люди смотрели на позу полупьяного мужика, иногда выкрикивая что-то ироничное, либо негодующее. Иные приостанавливали транспорты и помышляли чем помочь. Женька не смотрел, слушал. Читал… ничего не понимал. Лишь пытался ухватить убегающую строку, чтобы осмыслить, разложив тексты в уме — по полочкам… «Каждому даётся по роду и племени…» — генетически каждый чел получает свои качества характера, натуры?.. Козе понятно. А что скрыто за окончанием фразы: «не от каждого возмещено до критической массы…»… О какой критической массе речь? Повторяется в нескольких строчках. Это случайность? Хаос бегущей строки? У кого спросить о «критической массе»?.. Да у кого тут спросишь обо всем, что входит в голову, не открывая смысла таинственного понятия? У химика? Физика? Биолога? Врача? У филолога-лингвиста? У этого — как его там? — лингвист-диалект-о-лога…
Нравственное суть мера вожделений человечества… потребительское угрожает ресурсам массы… ресурсы не бесконечны…
Дисбаланс ресурсов вызовет апокалипсис…
Потребительский ресурс суть вызова апокалипсиса…
«Апокалипсис — это уже что-то библейское… Повторяется не раз. Предупреждают человечество? Черт! Это не может быть фактом происходящего в природе… Чушь какая-то… Инопланетный сигнал пришел в земную атмосферу? Инопланетяне — существуют?!. И это видят все?!» — Женька, ошеломленный последней мыслью, резко подхватился с земли, и… проснулся.
Очнулся в несколько мгновений от наваждения поразительного сна. Перевел взгляд в небо… Увы, тучки на горизонте, лазурная синева и — никаких тебе… текстов. Он чертыхнулся, разочарованно глядя в голубой окоём, помотал головой для убедительности. Удрученно присел на песок, обернулся на очередные окрики с дороги и недоуменно пожал плечами. Мол, не понимаю вас…
В Ось проехал пассажирский автобус. Женька живо подхватился с места. Но тут же присел обратно. Понял, что… не записал… этот бред. Сохранилось ли что в памяти? Уедет и — утратит это космическое… явление… Напряг память:
Ставь во благо накопления критической массы праведный нрав… Хм-м. Запомнил… Нужно немедленно всё записать! Он решительно подхватился, затоптал ногой и засыпал песком остаток костерка. Пошел на последнюю остановку, откуда на обратном пути подберет рейсовый автобус…
В рюкзаке бумаги не было. Ни шарика, ни огрызка карандаша. Не угольком же на ладонях писать бесценные… послания. «В автобусе, у кондуктора можно спросить».
…На переднем сиденье сидел поп… Священник в рясе. Моложавый, рыжеватый, с умным лицом, углубленный в себя святоша. Ряд других сидений были свободны, но Женька Шкаратин непостижимой мыслью, необъяснимой подвижкой — выбрал пустое сиденье рядом со священником.
— Свободно?
— Да.
— Не будете против, батюшка, если я тут… — ещё раз переспросил Женька, глядя попу в глаза.
— Коль это местечко выбрали, чего ж… сомнение? — без улыбки на губах, вероятно, усмехнулся, священник. Подтянул рясу, поджимая её под себя. Но глаз не опустил, не отвел.
— Здесь к выходу ближе… Выбрал это кресло, извините, из-за вас… Вопрос один мучает… Если… не… То я пересяду…
— Толцыте, как говорят, и…
— …разрешат?
— Отверзнется…
— Ручки шариковой нет случайно? Мне спешно кое-что записать бы…
— Это и есть… вопрос?
— Ладно, у кондукторши попрошу. Это… в Оси разве есть теперь церковь?
— Совершил чин отпевания усопшей рабы божьей Анны. Завещала.
— Перед смертью? А зачем? Умерла и… ей по барабану.
— Бог не есть Бог мертвых, но живых. Ибо у Него все живы.
— Я не верующий.
— Не крещён?
— У меня лёлька есть. Наверно, крещёный.
— Но не причащен. Так какой у вас вопрос ко мне?
— Помогите, батюшка?.. Мне тексты достались. А понять не могу, о чем там говориться. Вы человек, наверно, умный. Что, например, значит: «Ставь во благо накопления критической массы праведный нрав…»? Или вот: «Дисбаланс ресурсов вызовет апокалипсис» … Вам по… профессии приходилось употреблять такие?
— Можно, и я задам вопрос? Вы кто по профессии? Откуда в голове замысловатые диалектовые сборки?
— Геолог я. Это… пришло ко мне… во сне, кажется. Задремал на полянке у Могилошного. Смотрю, а на небе идут эти… Мол, «…каждому даётся по роду и племени не от каждого возмещено до критической массы»… Мне бы записать эти… А ручки нет. Может, бред? Не надо… записывать?
— Забавно. Вас как зовут? Позвольте обращаться просто, по-соседски?
— Евгений я… Шкаратин. Друзья Шкаликом зовут, а то Скалой… А вас правильно… батюшкой зову?
— Зовите. А вы местный? Какого рода-племени?
— Родился здесь. Родителей нет. Отца ищу. Мама, умирая, завещала… найти. Не даст, мол, пропасть. Посоветуйте, что мне с этим сном… делать. Может, в церковь сходить? Спасёте, если… чо?
— Хорошо, Евгений…. Условились. И много у вас запомнено речений таковых?
— Не знаю. Спал же. А оно… налезло. Как запишу, тогда видно будет…
— Скажите ещё что-нибудь? Попробуем понять вместе…
— Нравственное суть мера вожделений человечества… потребительское угрожает ресурсам массы… ресурсы не бесконечны…
— Нравственное… суть мера… Очевидно, нужно ввести пунктуацию. Знаки препинания… Нравственное… тире… суть меры… Точка. Или запятая. Как дальше?
— …мера вожделений человечества… потребительское угрожает ресурсам массы… ресурсы не бесконечны…
— После меры — нет точки-запятой… Добавляется оборот — вожделений человечества… То есть, получается: «Нравственное суть мера вожделений человечества» … Вполне стилистически выверенная фраза. По первой профессии я журналист. Нахожу в цитируемом обычную форму стилистической структуры, правда, несколько диалектически путанную. Диалектизм здесь, скорее, библейский, но искаженный в употреблениях. Во сне пришли? Вы библейскими писаниями не интересовались, Евгений? Говорите, как на духу!
— Не-а… О чем же эта строчка, батюшка?
— Ключ какой-то. Думаю, здесь суть бытовые апокрифы. Попытки создать ложные представление о канонах христианства. Хотя, несмотря на мой немалый опыт журналиста, лингвиста и богослова, таких апокрифов в практике не читал. И впрямь, их важно записать… Диктуйте, а я буду писать… — батюшка полез в подрясник, выудил из её тайников блокнот и ручку, изготовился записывать.
Автобус подъезжал к городу Провинску. Два пассажира его, склонившись над блокнотом, спешно записывали тексты, точно соавторы сочиняли белые стихи.
— Мне думается, не случайно это вам пришло. Случайностей не бывает. Даже наша встреча не случайна. Все в этом мире устроено божьим промыслом. Избрав вас для трансляции, господь наш всемогущий вручил вам ключи, назначил некую миссию. Какую — это нужно понять. Усвойте — вы избраны. Вам и предстоит понять: зачем и на что. Судя по записанным апокрифам, речь идет о каноне нравственном, об упреждении опасности и о накоплении некой критической массы. Кстати, о последнем. У меня есть опыт: прихожанин церкви пришел с благословением проекта под названием «Суть развития человека». Суть, якобы, в том, что общество потребителей не жизнеспособно и стремиться к катастрофическому самоуничтожению. И человечество, коль озаботиться спасением, должно накопить критическую массу другого общества, гуманного что ли… Нравственного по неким канонам. Отказывающегося во имя спасения рода человеческого от парадигмы потребительства. Чего греха таить, я даже в чем-то согласился с идеями мирского проекта. Согласны они с божьими заповедями. Кстати, скажу вам одну собственную заповедь, выстраданную по жизни: можно не верить в легенды о божественном происхождении Вселенной, но уверуйте в неотвратимость господнего промысла и — сбудется. Возможно, и вам, Евгений, господь дарует шанс несения спасительной миссии… Дарованные ключи нужно использовать для открытий… Не то новых знаний, не то зашифрованных посланий, не то… Простите, мне тут сходить…
— До свидания, батюшка… — растерянно вымолвил Женька.
— За копией, если потребуется, зайдите ко мне в Спасский собор.
Женька кивнул головой. Раздосадованный скорым расставанием с батюшкой, которого не спросил, как звать-величать, не вызнал истины о том, как относиться к «миссии» — с ответственностью, с иронией, или с фанатизмом — ехал на вокзал. Дальнейший его путь лежал в Иркутск, приют студенческих лет и, возможно, ближайших последующих.
Главная мысль, не покидающая голову, саднила занозой: «Что это было со мной?». Изумляли другие вопросы: «А батюшка случайно в автобусе оказался? Как понимать его странную заповедь?» И особенно — на протяжении времени и пространства, и днем и ночью, на рельсах, колесах, и в воздухе — в душе копошились досадливые тараканы: «Избран? С какой стати? В радость или в наказание? Да и кто я такой… вообще? Какого рода-племени? Зачем появился на свет? Зачем живу? По завещанию мамы, как поларишный, ищу отца — зачем? Просеиваю через башку столько людских лиц, малознакомых и незнакомых вовсе. Копаюсь в их судьбах. Храню в подкорке легенды родов… Теперь вот ещё какие-то ключи. Зачем всё это на мою голову?»…
Надеюсь, дорогой читатель, не заразитесь и вы эпидемией поисков собственного «я», отца-мамы, или иной божественной миссии– в прорве вашего времени. Не заразите близких и друзей, одухотворенно проговариваясь апокрифами, закравшимися в голову Женьки Шкаратина. Шкалика ли неустойчивого, Скалы ли незыблемой…
Да минует нас с вами эта чаша сладкого питья да горького хмеля!
Глава первая. Сага рода безызвестных Цывкиных
«Добро пожаловаться…» Неизвестный умник
Баир и Марта столкнулись взглядами.
— Тпр-р-р, Гнедко! Не балуй… — парень осадил всхрапнувшего жеребчика. Змеёй соскользнул из седла. Протянул Марте узду. Девица растерянно попятилась, и… улыбнулась.
Млечное марево над великой рекой притемнило теплое солнце, насыщая воздух прелями прибрежных камышей. Лучи же его, пробиваясь сквозь туман и придорожную пыль, торчали богатырскими копьями в окоёмах степей. Меж ними гомонился проезжий и прохожий люд, скрипели арбы и телеги, груженные скарбом, ярмарочным барахлом. Сновали собаки.
Баир глазел на Марту.
Они встретились в первый день осенней ярмарки на берегу Волги, куда съехались оравы подвод с товарами. Она не могла отвести глаз от его смуглого лица, раскосого взгляда, наделённого спокойной, хладнокровной силы и… внезапного интереса к ней, Марте, излишне пышнотелой, до сих пор не знавшей мужского внимания. Смутилась до потери чувств, краска стыда залила отбелённое лицо. Но к её собственному изумлению, молча улыбалась юноше. Его сердце, знававшее кокетливое внимание сверстниц, на секунду оборвалось. Девичья испуганная улыбка, но полудерзкий взгляд, тело, налитое сокровенной силой, распирающее сарафан — лёгким шоком всколыхнули воображение парня. Он пошёл за нею вслед, забыв обо всём. На её оглядки отвечал молчаливым вниманием и призывом. Забыл о хозяйских лошадях и самом хозяине, чувственно всё более вторгаясь в мир Марты и открывая ей свой.
Оба оказались в избранный час в рядах коннозаводчиков, каждый — по своей нужде. Но провидению было угодно свести их — глаза в глаза. Её отец выбирал в ярморочном гурте добрую кобылку на развод… Добрые тут лощадки, так глянулись, что терялся в выборе. Марту держал при себе по коммерческим соображениям, в силу её привлекательности. Знал, старый хрыч, как это работает на продавца…
Баиров хозяин торговал завидными экземплярами башкирских лошадок. Без Баира не справлялся и оказывал парню доверие, граничившее с отцовским чувством. У них и сторговал было отец Марты вожделенную кобылку, высматривая — по крестьянскому норову — и другие варианты. Долго рядились, расходились и в новые дни отыскивались в рядеющих рядах.
В конце концов сторговались на обоюдно-выгодных условиях.
Отныне в ярмарочные дни-часы отцовская дочка и хозяйский приспешник — дородная немочка и мужественный калмычонок — часто пересекались, застаивались подолгу, не пытаясь скрывать свои чувства. Её стыдливость и его неодолимая притягательность объединяли их в странную парочку, трогательную и нелепую одновременно. Она бродила по рядам, высматривала безделушки, не в силах что-либо выбрать. Он внезапно возникал перед нею, как тень, неотделимая от неё, и также внезапно исчезал, вызывая её тревогу и растерянность.
Всю осень Баир наезжал в берёзовую рощу, отделяющую дом Марты от сенокосных угодий и табачной плантации. Она выходила сюда по сигналу плачущей иволги, и неохотно возвращалась к своим обязанностям, подчиняясь гневно-недоуменным окликам отца. Баир не спрашивал Марту о её семейном, родовом, или ином статусе, забавлял байками о лошадях или собаках. Вязал и распутывал тесёмочки её сарафана, ласкал руки, источал нежность, как умел. Она не спрашивала его о житейском, не выведывала корневой истории, которой у него и не было. С каждым днём их обоюдный мир наполнялся несокрушимой силой.
— Будешь сватать? Тятю не забоишься?.. — настойчиво допытывалась она, не в силах сопротивляться его порывам.
— Украду. Ты мой кобылка… Научу скачке, тата не догонит… — дерзил ей, распаляя чувства.
…Всё оборвалось разом — не по их воле. Её отец, крепкий поволжский крестьянин, зарабатывающий кожевенным, шорным ремеслом, и приторговывающий табачком, был приговорён новой сельской властью, комитетом бедноты, к поражению в правах и насильственной высылке — всем семейным узлом. Записали кулаком, попомнив ему свои батрачества на него. Устно изгалялись и на людях порочили. В ночь перед днём высылки он бежал из дома в Мещёрские болота, снарядив купленную башкирку нужными пожитками. Жене, детям оставил нехитрый наказ:
— Перебейтесь пока… перебесятся. А там и возвернусь.
Однако его сметливый крестьянский ум не учёл гонор новой власти. Комбед не оставил обезглавленную семью в покое. Их дворовое имущество описали и свезли в общественный амбар. Мать, не смирившуюся с произволом и грубым помыканьем, усмиряли плетью и батогами, довели до помешательства, увезли в уездный город. Марту со старшим братом Иваном, жившим своей семьёй, согнали в то же утро на площадь, в толпу лишенцев, посадили на подводы и увезли до станции. Здесь толпы кулаков и домочадцев, разновозрастных, обоего пола, загнали в щелястую теплушку и засургучили. Остаток дня узники прожили в страшном ожидании. Ввечеру их внезапно выпустили и велели идти по домам. Но через пару дней пришли другие уполномоченные и прочли новое постановление: тотчас собраться и явиться на станцию для пересылки в место нового поселения — Сибирь.
Ночь перед высылкой они провели втроём: Марта с братом и Баир, тайком покинувший своего хозяина. Он всю ночь уговаривал брата и сестру, полный решимости не оставлять возлюбленную в её новом положении — на сносях, с плодом их внезапной, глубокой страсти. Обесцветил перекисью волосы, тщательно выбрил усы… Но чёрные зрачки глаз выдавали его происхождение.
Там, на станции, в толпе обреченных, в гулкой сутолоке горьких рваных минут, царил произвол. Баир заявился на сборный пункт вместе с Мартой, едва справлявшейся с лихорадкой. Записался в её семейный род под именем брата Ивана, уговорив-таки растерянного парня с семьёй бежать, отправиться вслед за отцом, в Мещёру. Всё прошло хорошо. Никто не присматривался ни к его личности, ни к документам. Суматоха, сумятица и головотяпство, царившие в стане ссыльнопоселенцев, позволил им обмануть чекистов, и отбыть по назначению этапа. Так начинался путь в неведомые дали, суровые края и на долгие времена.
Марта родила младенца, не доносив пару недель: сказались пережитые тяготы. Не её воля — пуститься на сносях в неведомую дорогу. Она скрывала свою первую беременность, неожиданную и неуместную в столь суровое время. Незаконнорожденность будущего ребёнка пугала её более, нежели страх перед неизведанностью ссылки. Её любимый, нежный и мужественный калмык, сунувший в руки узду, научивший Марту верховой езде, покорившей сердце страстью и властностью, горел решимостью сопровождать любимую девушку в пути, устроив эту возможность любым способом. Присутствие «брата», его нежное внимание и поддержка оберегали беременную «девицу» от грубостей и бесцеремонности конвойной команды.
…Марта утратила связность происходящего после болей первых схваток. Сказалась тряскость тележных отрезков пути, когда она уже не могла передвигаться пешком и влезала на тележную грядку — среди скарба и тел других ослабших путников.
…Баир-младший родился в степи, под кустиком, вблизи проезжего тракта, в местности непримечательной и пустынной. Его принял на руки отец, смуглый муж с калмыцким обветренным лицом, резковатый в движениях. Принял так же ласково и умело, как много раз проделывал это в табуне с жеребятами кобылиц. Потомственный табунщик, он туго знал это сакраментальное дело, и споро-сноровисто принял наследника. Обиходил и мать, и дитя. На минуту приложил тельце новорождённого к обессиленной роженице. Её испуг, стыд и беспомощность во время недолгих родов он успокоил властностью жеста и гортанного междометия. Вскоре роженица притихла и задремала. Младенец, высвобожденный из утробных пут, вживался в новый мир, испытывая перед ним первый священный трепет. А отец, проявляя суровую нежность, спеленал младенца в заранее приготовленные холстины и сукно, устроил в скудноватой тени кустов. Подбросил в огонь сырые сучки и принялся свежевать суслика, пойманного в петлю поутру.
Днём он накормил женщину размоченными сухарями и запечённым в глине сусликом, выдав его за мясо жаворонка. Остатки повесил подсушиться на солнце. Сам обегал притрактовую зону в поисках съедобных дикоросов. Собрал щавель, полевой лук, лепестки шиповника, мочковатые корни аира из болотистой низинки. Но главной его удачей была дикая пчелиная семья, поселившаяся в брошенной автомобильной покрышке. Дождавшись густой ночи, обмотавшись подручным тряпьём с головы до бедер, он стремглав уволок её и утопил в тине глубокой канавы. Возвращался сюда поутру и днём. С роем было покончено, а мёд в сотах извлечён и пригоден в пищу.
Ночью согревал тела жены и сына своим теплом, и поддерживал огонь костра. Рано утром уходил на тракт, с надеждой высмотреть степную птицу, выбирающую в дорожной пыли камешки для желудка.
Тракт несколько дней был пустынен. Но мужчина часто поглядывал на запад, ожидал подход очередного этапа колонны ссыльных переселенцев, в которую он надеялся влиться увеличившейся семьёй. Слово армейскому капитану с обещанием догнать эпатируемую партию, побуждало его торопиться.
Позади был длинный водный путь на барже по Волге и Тоболу, на грузовиках, подводах по скорбному расейскому тракту — «кандальному пути». Впереди — не менее долгие прогоны в повозках лошадиного обоза и пешедралом. А в конце — неизвестность, имя которому страшное: Сибирь.
Немало унижения стоило Баиру уговорить капитана оставить их для родов в степи, под кустом, ввиду малолюдного тракта. И с обещанием догнать этап до посадки на баржу в русле Оби-реки.
Так родился младенец. Один из главных героев нашего повествования.
Баир выполнил обещание, данное капитану — настиг этап на подходе к Оби, устроив Марту с сыном в кузове попутной полуторки, следовавшей по тракту с миссией сбора продуктов питания для этапируемых ссыльных. Сам же весь путь следовал позади полуторки, в виду её, сопровождая быстрым или замедленным бегом.
К счастью отца и матери, новорождённый чувствовал себя хорошо. Переносил тряску и укачивание легко. Как и велось в роду его извечно кочевавших предков-калмыков.
— Как звать выродка? — нелюбезно осведомился капитан, заполняющий регистрационно-статистический формуляр.
— Баир… — растерянно ответила Марта, от неожиданности не придумавшая другого калмыкского имени, и не желающая обидеть счастливого отца.
— Байстрюк? Ну-ну… А сама немка. — так безмятежный молокосос и был записан в реестр — Баиром Фридрихом.
Марта не перенесла передряг пути и бесчеловечных мук внутри ссыльного обоза. Истощились силы физические. Полуголод и холод, непрерывные напряжения последних дней подорвали отменное здоровье дородной немочки, свели на нет и её душевную веру. Изо дня в день, из месяца в месяц она хирела и чахла на глазах старшего Баира, несмотря на его — почти шаманские — заговоры и психическую терапию. «Ты будешь жить… У тебя сын… Ты не оставишь нас…». Злобность окружающих её людишек, замешанная на скрытом презрении и нетерпимости, подобно колдовскому снадобью проливали на неё свой горький яд. Вырванная из благословенной среды в этапный караван, истоптанная, истерзанная, она так и не прижилась на новой — сибирской — почве.
— Обещай мне… Береги… Вернитесь к моим… — иногда она теряла хладнокровие и заходилась мольбами.
— Так не думай. Вместе будем. Мы… твои… ваши.
Баир старший и Баир младший, освоившись в стане ссыльнопоселенцев, и тут проявили крепкие качества предков — терпение и поразительную уживчивость с кержацким населением. И то и другое позволяло им гнездится даже там, где, казалось, не приживётся даже кол осиновый.
К году Баир-младший уже крепко стоял на ногах, опробовал седло. Бойко что-то лопотал на языке неизвестного этноса.
Когда Марта догорела и умерла, Баир-старший похоронил её по католическому обычаю, справив все полагающиеся ритуалы. В течение года поминал её прах по сибирским традициям, дабы не вызывать излишнее недоумение соседей. В удобный момент переписал сына на свою фамилию, задобрив секретаря сельсовета мясом забитой косули. Вкравшись в доверие секретаря сельсовета, выкрал и уничтожил регистрационные справки на себя и сына. Младший Баир навсегда утратил сведения о корнях своего древа. Из немецких Фридрихов усилиями папы перешел в семейный род киргизов Цывкиных. Старшему Баиру этого было мало. Однажды, к изумлению местных жителей, выказывающих участливость к его судьбе, и к негодованию сельской власти, ведущей надсмотр за ссыльнопоселенцами, он исчез вместе с малолеткой без звука и обозрения. Как бог прибрал.
…Отыскались следы кочевых горемык в цыганском таборе. Оба Цывкины, малый и старший, напитанные, как степные лошади, земным и небесным, не сливались с цыганским миром. Ветры прежних гонений и дребедень кочевой жизни не избавили их тела и души от накопленного напряжения. Оба же, точно связанные материнской пуповиной, один в другом чуяли милосердие жизни и любви. И этого было достаточно для их самозабвения.
Младший Баир, молчаливый и настырный карапуз, раскосый, с черным вьющимся чубом, накрытый выцветшей суконной будёновкой, вездесуще сопровождал старшего. Только жёсткая необходимость, связанная со смертельным риском, могла быть причиной временного расторжения отца и сына. В такие дни и часы младший ходил по двору, передвигал поилки и корыта, ковырял пяткой коровьи глызы, не вкладывая в эти занятия ни чувство, ни смысл — одно лишь стоическое терпение. Небо над его обиталищем приземлялось, окрестные холмы и амбары угрожающе кренились, а почва под ногами обращалась в зыбкий песок. Но вот отец возвращался. Молча и долго смотрел в глаза. Привезённый подарок — «зайчик послал» — выглядел жалко. Но позволял примириться до следующей разлуки. Остальные дни и часы они, образ и подобие, дополняющие и даже завершающие друг друга до полноты совершенства, держались в сутолоке дней вместе и особняком. Иногда кровный инстинкт подвигал младшего к проявлению сильных лидерских качеств, и он легко и односложно заводил короткие знакомства среди цыганских пацанов. И тут же подчинял их своему мужественному обаянию. И так же легко отторгал — неукротимой независимостью. Он умел бездумно и щедро разделить ароматную краюху, благосклонно принять в дар благие проявления души и сердца таборных сожителей.
Они не откочевали с цыганами, но задержались в подтаёжной деревушке. На лето устроились пасти деревенский скот. И вчетвером — отец, сын, кобыла и сучка, подаренная цыганами и названная сыном Пальмой — зажили, по заветам предков, обособленно и независимо. Младший почти не слезал с лошади и уже вжился в седло, как самозабвенная вошь. Пальма довольно быстро сообразила за что получает свою долю от хозяйских сборов и строго соблюдала негласную договорённость пастушьей команды. Старший Баир подрабатывал: чинил колхозную сбрую за дюжину трудодней, выторгованных у председателя.
Утренний недосып, ветры, дожди, или палящий зной степной котловины, как элементы наиболее ласковых мытарств, сопровождали их сообщество до конца лета. И уже хозяюшки, встречающие ввечеру скот, удостаивали ласковым словом и добрым взглядом, а погода, наградившая милостивым бабьим летом, обещали благополучие предстоящей зимы, когда внезапно все надежды сокрушились — не то притянутые предчувствованиями старшего Цывкина, не то свершаемые испытующим божьим промыслом.
В один из последних пастушьих дней Пальма подняла, несвойственную ей, тревогу, кинулась встреч всаднику на вороном игривом жеребчике. Отбиваемая бичом, лайка с яростью преследовала незваного гостя. Он же, не сходя с жеребца, травил собаку бичом, во всю глотку гогоча и забавляясь собачьей яростью. Подъехал к Цывкину, но спешиваться не стал.
Баир Цывкин по закону степей встал, приветствуя всадника и жестом пригласил к биваку. В его позе, сдержанном кивке, выражении лица непроницаемо сквозили гостеприимство и достоинство. Гортанным окриком он успокоил собаку и молча ждал реакции всадника. Цывкин знал этого шалого, гонористого, липучего мужика, колхозного скотника Ваську Резина, несущего по жизни родовое тавро «гнилые люди».
Возможно, как никто другой, знал эти родовые качества своего хозяина и конь, беспокойный жеребчик Воронок, тяготящийся всадником. Тавро ли рода, шпористые ли стремена, удила ли, безжалостно рвущие губу, нехорошо горячили Воронка, похрапывающего с пеной рта, косящего диким глазом.
Сын Лымаря, управляющего колхозной фермой, старого партизана, героя гражданской бойни, до сего дня хранящего, как перешёптывались в селе, наградной наган с тех былинных времён, и при случае пользующийся им, молодой скотник все достоинства и недостатки отца впитал с кровью, скрепил кровью, и руководился той же кровью. Его не взяли в армию по причине судимости, связанной с поножовщиной, и не посадили, учитывая партизанские заслуги отца.
Ничего из того, что знал Воронок, и о чём догадывалось дошлое сельское сообщество, не ведали Цывкины: ни старший Баир, не празднующий досужие сплетни, ни тем более младший, поторопившийся на своей кобыле к шуму у пастушьего бивака… Объединительная интуитивная угроза, как магнит стягивающая их воедино в опасные моменты, пробудила инстинкты и обострила чутьё. Младший подъехал с тыла пастушьего бивака и молча переглянулся с отцом.
— Твой? — с нелепым вопросом обратился к Цывкину сын Лымаря. — Два гусака, токо масть не така… Тебя Сивкиным зовут? А меня Резей. Будем знакомы.
Цывкины молчали. Младший — в силу возраста и положения, старший — в ответ на неуважительный тон.
— Слышь, Сивкин, дело есть, — сдерживая порывы жеребца, заговорил Резя, — на сто сот. Я сейчас телушку завалю… Поможешь кули на коня кинуть. Ты понял? А пикнешь — пришью… Чо молчишь?
— Тёлка не твой, — твёрдо и глухо ответил Цывкин. — Где взял — там отдам.
— Э-э-э, паря… Ты не понял. Я не просить приехал. У нас тут обычай такой. Я приезжаю и… беру, — он выделил «я» и «беру». — А ты и твой окурок — ткнул бичом в сторону младшего Баира — зимой с мясом будешь. Идёт?
— Не идёт. — невозмутимо ответил Цывкин. — Плохо обычай.
— Не тебе решать. У меня завтра день ангела. Мне мясо — позарез. А будешь вякать — тебе не жить… в деревне. Ты же беглый. Пачпорт с убитого взял… Пацана для блезира за собой таскаешь… Скажешь, не так? — он полез в карман за папиросой. Не спеша закурил. Бросил спичку в Цывкина.
— Уходи миром, — с нескрываемой грустью ответил Цывкин. — Не дам тёлка. Сначала прошу…
В установившейся тишине, нарушаемой только всхрапами жеребца да беспокойным биением копыт, сын Лымаря курил, а Баир Цывкин-старший молча ждал, так и не тронувшись с места. Баир-младший напрягся, как сыч. Это случалось с ним в минуты, когда сознание не успевало понять происходящее, но сердце подсказывало грозящую опасность. Не понимал и сейчас. И лишь детские руки, намертво захватившие уздечку, выдавали степень беспокойства и страха.
— Айда, покажешь телушку Никиты Попова, — как решённое дело потребовал Резя, выплёвывая окурок. И, подцепил бичом с луки седла короткую верёвку с петлей. Круто развернув Воронка, поскакал к стаду.
Куда девалась мёртвая скованность Цывкина? В несколько мгновений он вырвал сына из седла, шуганул кобылу по рёбрам и уже в намёте взлетел на неё. Ярость, до поры таившаяся в жилах, выплеснулась в порывистые жёсткие движения и гортанный сдавленный крик.
В тот самый миг, когда Резя, проявляя удаль и безрассудство, бросив поводья и выхватив из-за голенища нож, пытался арканить петлей рога годовалой тёлке, Цывкин упал на него сверху, повалил и сам кубарем откатился в сторону. Поймав руку с ножом Рези, он легко обернул его к себе спиной, резким движением лезвия прошёлся наискось по лицу… Локтем ударил в затылок, и оттолкнул обмякшее тело ногой.
От дикого вскрика пораненного разбойного выродка, от хрипа мечущейся Пальмы, перепуганные коровы и лошади шарахнулись в стороны. Но Воронок тут же осадил бег кобылы и стал кружать её, похрапывая и постанывая…
Цывкин перехватил лошадей. Взлетел в седло жеребца, ухватил узду кобылы. В то же мгновение поскакал к биваку, навстречу бегущему сыну. В несколько спешных телодвижений собрал на биваке вещи, приторочил их к сёдлам…
Через несколько минут отца и сына Цывкиных, мерно качающихся в сёдлах, сопровождаемых бегущей впереди Пальмой, как древних предков на перекочёвке, наблюдали лишь степные птицы, виражируюя в синей выси. Всадники умеренным галопом уходили в сторону древней реки, вдоль которой тянулся великий сибирский тракт.
Ветер остужал разгорячённые лица. Иногда они переглядывались, и всякий раз, уловив глаза друг друга, находили там улыбку и насмешку над собой, над обманутой и обманувшей судьбой. И было им вольно и уютно. И они скакали… скакали…
А досужие домыслы в оставленной деревне споро связали исчезновение отца и сына Цывкиных с их избушкой, сгоревшей в ту же ночь, с исчезновением телушки из стада и жеребца из топтанки героя Лымаря. Ещё более изощрённый ум удосужился повязать это дело со свежим шрамом поперёк лица сына Лымаря. И тогда уже легенда двух скитальцев обросла домыслами и подробностями, в которых было мало правды, осуждения, так же как крох сочувствия и участия.
Сказывали, будто из цыганского табуна Цывкин старший угнал лучшую кобылу, фаворитку вожака, запряжённую в дрожки. В полузабытом богом и людьми колхозе обменял кобылу на добротную одежонку себе и сыну, да за право переночевки. Той же ночью вернул цыганскую кобылу-красавицу обратно, оставив в утешенье обманутого председателя великолепные дрожки. Нескрываемую цыганскую радость возвращения украденной лошади использовал для торгов, выговорив себе разношенные хромовые сапоги, а сыну кутёнка сибирской лайки, взамен павшей Пальмы.
Колхозные активисты заинтересовались пришельцами. Кто да откуда, да почему?.. Не беглые ли каторжники? Не засланные ли казачки? И таскали на допросы в сельсовет. Однажды хватились — а Цывкиных и след простыл, как запах пряной гнили. Вскоре и как звать забыли…
Кто-то из кержаков рассказывал, мол, встречал похожих людей среди погонщиков скота на перегонах из Монголии.
Другие встречали Цывкиных средь вербованных в тайге, в геологических экспедициях, или на охотничьих промыслах.
Вернувшиеся с войны, якобы заговаривали со старшим Цывкиным на Сахалине, в краткой войне с самураями…
Дальнейшие мытарства двух осиротевших Баиров по существующей легенде происходили в местечке Ферма, примечательном тем, что текущие здесь реки впадали сами в себя, озёра были бездонными, леса непроходимыми, а люди породнились так, что поголовно были кумовьями. И пришлых людей встречали здесь с изрядным любопытством, граничащим с ревностью и неприязнью. Женское, мужское и детское население Фермы выбирало себе среди пришлых жертву любви, или ненависти и питалось ею с неистовством людоедов. Но очень скоро страсти иссякали, а прозаическое и поэтическое сопрягалось с драматическим так же редко, как заповедь «Я, Господь Бог твой…» с истинной верой.
Глава вторая. Ферма…
Отчизна — это край, где пленница душа. Вольтер
Баир-старший волчьим чутьём — да разве человеческое не чутче? — обживал ферменское сообщество, чураясь его плотоядия и вожделения. Баир-младший, со свойственным ему обаянием, хороводился с местным подростковым выводком. Проживали они на отшибе от всех, в полуразрушенной бане, утеплённой саманным кирпичом, под горбыльной крышей, навешанной на пологие стропила — жердевый скат.
Из всего скарба имели лишь самое необходимое и не особенно утруждались в его сохранении. Зима в их доме была зимней, лето — летним, но ни сами поселенцы, ни ферменское общество не знали насколько уютно им жилось.
Семьей — два занозистых мужика — жили мирно и чинно. Меж ними генетическим кодом или вышним промыслом установились неписанные правила долга и взаимности. В полслова и намеком сговаривались на дела. Барахтались иногда в потешной кутерьме. Сообща обедали. Спали одинаковые часы. Молчаливо справляли личные заморочки. Со стороны можно было позавидовать их органике и единению. Соседи и редкие пришлые ферменцы зависти не имели, да и не замечали промеж отца и сына убогости или надсады. Да разве одиноки ячейки общества такого рода?.. И всё-таки естественная неполность семьи несла какую-то скрытную загадку. Более, чем назначенную судьбу. Замысел… Промысел творца на неизбежность чего-то значимого. Многозначного. Некоего узелка, кой несли невидимые волхвы грядущего мира. Однако, сами Цывкины вряд ли помышляли о собственной предназначенности.
— Кук-ка-рек-ку-у-у!.. — ворвался в раннее утро звонкий деревенский горлопан. — «Кукареку…» — и всё тут. «Петуха пустил»… Вонзил петуший альт выше сосен, в хмурую августовскую рань, в сонное ферменское царство, в тишину гулко-тягучую, и — затих. Паузу взял.
«Первые петухи» — так и называется предрассветное сумеречное времечко, незнаменитое ничем, кроме петушиного пробуждения. И оно, дремучее и дремотное, распростёрлось над спящим миром паутинным оцепенением; сдерживает рассвет, караулит здешний покой. Вышедший по нужде мужичок полусонно обозрел окоём деревенской городьбы и опушки бора, выслушал петуха и зевнул.
— Покойно-то как…
Спит Ферма. Спят её собаки, свиньи, колхозные и единоличные коровы, овцы. Спит всякая птица. Спит богатырский бор, степная трава и тихая гладь ферменского озера. И коротенькие переулки, и дворовые закутки, и площадь у поселкового магазинчика — всё спит. Спит, посыпехивает, отслуживший свою ночную вахту, бездомный кот Кузя. Спят и люди. А кои сущности бодрствуют в земле, воде, или в непостижимых небесах — не о тех речь.
Петушиная пауза — не вечность. От первого до последующих петушиных перекликов сонные ферменские мгновения замирают вовсе и длятся так долго, как театральные паузы в пьесах провинциальных театров. Висят сиюминутные и бесконечные мгновенья, пока не зайдётся всеблагой общинный дух, а интуитивное чувство не скомандует самое себе: «Ату!..»
…Борзый, однако, петух у Федора Филатова. Так и норовит выпендриться! Зорко сторожит свой час перед рассветом, не уступая первенства соперникам из других подворий. И сам Федор, дюжий ферменский крестьянин, чутко дремавший в сонном царстве — ранний ставка и извечный трудяга — не спал под стать горлопану. Ночь-то он храпел-посыпехивал, раскинувшись на топчане, тесня уютненькую Марьюшку, окружённый другими сонными домочадцами, в интуитивном ожидании петушиного сигнала. А заслышав первый кукарек, тихохонько, как и всегда бывало, соскользнул с топчана и подался на улку.
Ан светает. Неотвратимое и неуёмное солнечное светило незримо поглощает ночной сумрак. Затепливается линия горизонта, за нею багровеет западная канва горной гряды, потом заливается холодной желтизной широченная пойма древней реки, с массивами её островов, лугов и кромкой хвойного бора. Оранжевое солнце зависает над тёмным Убрусом, по-над сумрачным лесотравьем. Над скопищем живого и мёртвого мира, приютившегося на узкой степной террасе — не то деревней, не то заимкой. Выселками, известными в здешней округе под названием Ферма.
Спят ферменские. Их чуткий сон в самый канун третьего дня Споручницы грешных, четверга по Пятидесятнице, уже и не сон вовсе. Скорее, радостные полусон-полуявь, полупредчувствие святого дня, так за последние годы и незабытые, не зачумлённые новыми советскими ритуалами. Патриархальное чувство — праздник первого купания и чудес… Но — спят ещё люди большие и малые, юные и старые. Спит Ферма. А петухи! — нет удержу.
В ночь на день Иконы Божьей Матери «Споручницы грешных» задождило. Хороший ливень разгулялся по всей округе. И к утру встрепенулись зеленя посевов, луговой травы и огородной ботвы. А как задышалось!.. Сказывают: пред Иконой Божией Матери «Споручница грешных» крестьяне и миряне ранее молились истово. Да и в иные дни, и в нашенские времена как нож к горлу встаёт молитвенная надобность. Вот и благой нонешный денечек, с теплым дождечком да солнечным утрецом, знать, намолил кто-то из ферменцев. День занимался погожий.
Марьюшка вслед за мужиком поднялась с топчана. Последила сквозь оконце за зевающим стариком и пошла греметь посудой на столе: чай муженёк окаянный запросит… Надобно запалить керосинку. Сполоснула лицо-руки, обернулась на иконку в красном углу, покрестилась три разы…
— Только «Святы Боже пахать на можа…» — крамольно думает Марья Филатиха. Но тут таинство особое: просьба пред иконой кладётся об избавлении от чумы да холеры, от страшных эпидемий. А иные чаются о чуде исцеления, когда поразило слабостью да бессонницей, потерей аппетита да отмиранием тельных частей-то… А ей, Мареи-то немощной, кажин день ой как Споручницы не хватает…
Зной последних недель, сухой и пыльный, сменился на тёплый и влажный озон. Спасибо, Матерь Божья. Ферменская обреченная паства исподтишка благость намолила…
Короткие рассевы дождя продолжался похоже, якри их, весь воскресный день. А и пусть сыплется! Да ежели и — сильный ливень… Да на картошку!
— Хорошо як, Осподи. Бережи ферменских… — размышляет бабка, задком спускаясь с высокого крылечка. — Благодать мылостива пыть почву.
Недельных гусят приходится таскать решетом то в избу, то вон: только бы не остыли. А папа-гусак, любовно прозванный Марьей Филатихой «Тегой», общению с бабой особенно рад. Жадно хватает, выщипанные с грядки укроп, лебеду. Ходит за хозяйкой, точно собачонка.
Растаяла сердцем и баба. Ой, да какое сердце не обольётся умилением при виде преданности гусино-щенячьей, неуклюжей беззащитности тварей домашних…
— Тэг, тэга… — кличет Филатиха гусака, и беззвучно смеётся на его ответное гоготание, — Тэг, попел ласкавы… касатык… — и тянется сухонькой рукой погладить длинную белую шею. Белорусский её говор, впитавшийся в кров с детства, тут, в сибирской глуши, мало-мало за годы перемесился с русским. Сердечная же тихая радость и там и тут умиротворялись домашним покоем.
…Уже на закате высветило полоску бирюзового неба. Завтрашний день обещает быть знойным.
Бесплатный фрагмент закончен. Приобретение книги первой возможно по переписке с автором по почте: alkobo950_v@mail.ru
(Продолжение читайте в Алексей Болотников ППП. Книга вторая Пыл(ь) веков)
Свидетельство о публикации №224102100461