От Золотой поры

Да где же вы, волшебница!?
– Даалюшка, милая!
Но она не дала ответа.
– Где душа твоя сокрыта? Куда упрятана она, за какие
земли и в какой земле она зарыта, и за какими же
замками надо было закрыть ее, озаряющую таким
прекрасным светом все вокруг! Девочка ты моя родная,
ну где ж тебя закрыли! Да где же место такое на
земле, да где же сила такая притаилась, что тебя,
моя прекрасная, забрать! Да где же люди-то такие и
водились, чтобы тебя, волшебница моя – и не узнать!
Да где же этот чертов мир, в котором ты пропала! Да
кем, кем же ты, красавица, там стала…
И снова пустота, и тишина, и нет ответа.
– Да какие же миры перевернуть нам надо. Что тебя
найти, тебя узнать – и как, и где, и в ком же я
теперь тебя увижу, моя прекрасная волшебница! И в
ком же мне тебя узнать, и как же мы тебя узнаем, раз
не видим, и не слышим, и нет следов твоих заметных
нам.
Даалюшка, прости меня, прости нас всех, прости.
Прости, что отпустили мы негодную нашу бездну лет на
поприще неубранных героев – таких неподготовленных,
таких безмозглых дураков!
И эти идиоты пойдут тебя искать, наша вы волшебница.
И верой окрестите. Верой, верой укажите им,
болванам, путь по этой мгле к себе!
Вы слышите, Даалюшка? Как запели птицы – вот
протяжно, жалобно и по утрам щебечут – а как при вас
было? А при вас какие песни заливали нам они, вы
помните?
Даалюшка. Да где же вы, родимая, да где!
Да как же нам до вас дозваться,  да как же нам
открыть вас вновь! Да как же мы узнаем снова и
разучим все то былое до чего вы нас довели; своей
рукой покладистой и верной, своим спокойствием
неустранимым вы вели нас по тому пути.
Да как же вы оставили нас, да где же ты, волшебница
наша малодушная! Да вы же все как люди – и вы же все
куда-то поспешали…
А помните, как было раньше? Как в зале, окутанном
светом золотым, где не было нисколько злата
расписного, собирались те, кого мы звали, и имени не
зная их. А точно одно знали – нашего полета, наших
же воззрений, с вами им что будет о чем поговорить.
Когда у вас дома каждый раз, всегда было что
обсудить нашим друзьям – скептику, прагматику. Как
их вязали общие темы, как выход они находили
различный и как выходил он на практике им одинаково
– вот так, вот так в реальности оно все и оказалось
одной монетой.
А как они пришли в последний раз вы помните? Пришли,
держась друг друга стороной – но вместе же пришли.
А как нам в ваших залах любоваться солнечными
залами! И не было возможности нам  наглядеться на
красоту не писанную, и песню тишины нам уловить не
было дано…
Но чтобы увидеть себя по рассвету – тем, чем были мы
все на самом деле – вы в доме вашем оставались, и
снова приходили, и не оставляли попыток уловить по
залам белокаменным следы былых хозяев той Золотой
поры…
И как за ту картину –  за нашу картину – нам
оставалось лишь оставить дом ваш другим хозяевам,
чтобы они, возможно, проявив наблюдательность,
ответили и за нее моментом их бессмертия – моментом
настоящего…
Как не под силу оказалось нам – ни одному -  с
моментом настоящего тем совладать, Как не нашлось ни
одного ответа. Как ничего мы не смогли сказать.
Как мы не поняли, что бессмертие, что у нас было –
это наше спокойствие. Как мы не уловили, что
погубили, погубили суетой самим дарованное нам
настоящее…
Как мы не узнали!
Что мы не смогли.
Как не смогли сказать ни слова, ни слова дать в
ответ тебе, волшебница вы наша, за это бессмертия,
за наше золотое время, как нечем оказалось нам
платить за пору Золотую!..
Да где же мы вас потеряли, наша вы волшебница?..

...Но именно от Золотой поры пойдет легенда.

Часть 1.
Портрет волшебника.

Придумай дом. Представь его
Хорошенько. Хозяев узнаешь. А следом
И гости незамедлительно подтянутся.
И останется тебе только встретить –
Как следует встретить – встретить
Своих персонажей.
Портрет персонажей – случайных наблюдателей, каждый
из которых однажды, один только миг – но был
необычайно близок к своему герою, великолепный образ
чей был непостижимым; портрет всех тех волшебников,
которые постигли момент своего бессмертия. У каждого
из которых была своя пора Золотая – единая на всех.
О тех, чей образ мыслей совпадал со всеми законами
этого мира.

XX37 год.

Тяжко. Тяжко перестраиваться к чему-то
Новому. В особенности – когда рядом
Разбитое старое. Когда рядом разбитое
Старое, неотвратимо желание вернуться
К нему и попробовать, попытаться его
Починить – еще и еще раз.
Но прошлое уже не отстроить.
Но прошлые вещи всегда будут лучше,
Пока будет в них хоть частичка души –
Хоть какая. Разве я не права?
Разве мы не боремся за новое, за то,
Чего нет, за свершения наши –
На свершения эти идем разве не
Мотивируя старым, прошлым,
Ушедшим?
Разве без прошлого будущее стало
Будущим? Оно было бы, разве что,
Самым началом настоящего нашего.
Того настоящего, что мы знаем.
Но не стало бы будущее тогда –
Достигнутое – свершением?
Понимаешь?
Я думаю, что понимаешь.
Но нелегко и приниматься за старое.
Но чтобы идти дальше, вперед, нужно –
Просто необходимо – научиться
Возвращаться. Запомни это хорошенько, –
Сказала она и добавила:
– Милая девочка.

Белый дом у самого подножия гор, выполненный из
векового камня, который, казалось, и составлял стены
гор, что возвышались над ним. Слабый свет белого
солнца, которое, кажется, нерешительно касалось им
макушек великих деревьев, что свободно и неизменно
кружили ветра позывы, как бы играя им, как бы
зазывая в дали несметные путей своих, что носила
земля – которыми земля была прошита насквозь, не
оставляя ни единый свой островок неизведанным; по
этим путям ходили герои, оставляя свои мечты нитью
путеводной на ткани миров, владея бессмертием,
единым для всех –  в один только миг, одним лишь
моментом.
В настоящий момент владеть только можно бессмертием
– тому предстояло еще научиться ребенку, чьи руки к
стеклам примкнули; той девочке, которая, едва дыша,
всем своим существом, всем вниманием обратилась
сейчас к самой широкой тропе, ведущей к их дому,
который холодным светом по белому камню встречал
опоздавших гостей – опоздавших совсем, совершенно,
прибывших тогда уже, когда провожали хозяева каждому
здесь знакомых гостей других.
Те, кто был друг другу другом давно – а таких было
только двое из приглашенных в белый дом в этот день
-  так и увиделись, и ровно столько было им времени,
сколько хватило на то, чтобы сказать пару слов на
прощанье и ничего не обещать, но – задать самый
главный вопрос – и на него не отвечать под разумным
предлогом того, что «пора».
Но этот вопрос был ответом на желание каждого, кто
был здесь в этот час, в эту минуту, вернуться сюда –
спустя время, спустя много лет – хотя бы раз однажды
вернуться.
Но тем, кому не хватало и прежде времени даже на то,
чтобы извиниться, чтобы проститься, чтобы друг друга
услышать еще с полуслова – чтобы не на первом же
слове себя обрывать – им пришлось быть опоздавшими в
этот час, в эту минуту; и вновь не застали они друг
друга, и вновь друг без друга ушли, поглощенные
мыслями о том, что когда-то, когда-нибудь, они
вернутся к этому дому, перешагнут порог его снова, и
– обязательно встретятся.
Пора. Пора было расставаться со всеми, пора было
уходить. Золотая пора завершилась, когда можно было
никуда не спешить – когда не приходила мысль об этом
никому, совсем никому – когда каждому был известен,
доступен, когда каждый владел им – секретом
бессмертия. Когда каждый жил настоящим моментом,
когда каждому был он лучшим, из всех – лучшим,
который только можно представить; когда ни один не
пытался ничего иного себе представлять.
Когда лучшим другом своим замечали они как раз того,
кто наименее был похож на него – по идеям своим, по
взглядам и принципам; но таким образом совершенный
прагматик другом себе обратил необратимого скептика
– им было, о чем говорить. Но это была разница
интересов, разница предпочтений, и был в этом случае
единый менталитет, и он-то связал крепче любых
обещаний.
Казалось бы, как?
А ведь именно поэтому каждому хотелось вернуться к
белому дому у самого подножия гор, под окнами
которого кипела пора прощаться.
Прагматик со скептиком не сказали друг другу не
слова.  Все то время, что было отведено им – хозяину
дома и гостю его, его лучшему другу – они провели в
библиотеке, а что обсуждали, о чем говорили,
известно было разве что только пожертвовавшей
минутой своего драгоценного времени хозяйке дома, у
которой шуршал разговорами наверняка очень похожего
содержания свой кружок, этажом ниже.
А время ее, хозяйки дома, подходило к концу –
отведенное ей она израсходовала опрометчиво  и
стремительно, но, как и положено своему имени –
Вера; Вера оставалась с мужем и дочерью, но на деле
была как будто одна. Она растеряла доверие к
каждому, и не могла при том удержать малейший порыв
свой с собой наедине – она обязательно, обязательно
кому-нибудь бы из старых друзей и рассказала о нем,
с кем-нибудь поделилась -  но не получала должной
отдачи, не получала ее вновь и вновь, и с каждым
разом все меньшим временем обходился ее верный
слушатель, которому предана она сама была
бесконечно, и все кратче был его ответ.
Завершилась стремительно Золотая пора Веры, прожгла
она ее, едва только затронув момент своего бессмертия.
Но пока что все только прощались, и молчание двух
друзей, скептика и прагматика, нарушалось косыми
взглядами наблюдательного любопытства в сторону
шуршащих словами, намеками и даже попытками
клятвенных обещаний стоящих чуть в отдалении
барышень. У самого порога, на первой ступени
состоящей всего из четырех таких – белокаменных,
широких – лестницы стояла девочка лет пяти,
спустившаяся незаметно для всех.
Она держалась левой рукой, стоя с необычайно прямой
осанкой и свободно расправив плечи, за основание
широкой посудины, на которой лежал рядом с ней
прямо-таки громадный  такой же каменный шар;
худенькая, маленькая, с пушистой копной рыжих волос
она казалась чужой здесь, она совершенно не
вписывалась в эти стены, очевидно плохо ложился
холодный свет белого солнца на ее плечи, руки и даже
на подол ее абсолютно черного платья; платье
необходимо было заменить, и сделать это следовало
как можно скорее. И хозяйка дома уже заказала
материи – да побольше – того искреннего черного
цвета, которым были обведены на портрете волосы их
далекого предка, которым недавно еще любовалась их
старшая дочь, очарованная красотой изображенной на
нем девушки, и которым отливали под тем же солнцем и
ее собственные – Веры – локоны, высоко закрепленные
изящной резной шпилькой из светлой кости.
За несколько дней пребывания в этом доме девочка
осунулась, цвет лица ее стал бледнее, а взгляд
становился все беспокойнее, все тревожнее сжимала
она все, что ни попадалось ей под руку; она было
дочерью женщины, которая не верила в талисманы, и
потому поддержку брала от каждой случайной вещицы.
Вещицы. К вещам у нее было особое внимание,
несравнимое даже с тем, каким встречала она приход
солнца на сторону ее любимого места в том большом
доме – у самого окна, в самом углу большой комнаты,
в которой принимали гостей, и которая вся была
заставлена шкафами с книгами и стопками прочей
бумаги, завернутой в другую бумагу – чуть плотнее
той, в которой отправляют письма – и повязанной
крепкой холщовой нитью. И все. Без каких-либо
пояснений или хотя бы цифр черной пастой, которая
уже дважды этим утром была разлита кем-то, кому
точно нужно было зачем-то зайти в эту комнату и
облокотиться на письменный стол, у самого края
которого и стоял глубокий сосуд с соответствующим
содержимым.
В первую очередь разлила его Вера. Она надеялась
вывести девочку в большую залу, где уже собрались
некоторые из гостей; но безуспешно.
Второй раз на совести у ребенка – который затаился в
углу, вжавшись в стенку, так что за свободно
спадающей занавеской едва определяемого светло-алого
цвета со стороны входа и письменного стола
соответственно ее и вовсе не было видно – а после,
выждав какие-то едва ли не самые странные пару
секунд, которые только у этой девочки были, бросился
вслед за матерью, и – обронил неубиваемый,
бездонный, кажется, сосуд с черной пастой.
И теперь, все время, отведенное им, проведя
отдалении от нее, дочка смотрела на мать, не сводя с
нее пристального взгляда больших серых глаз –
переполненных осознанной пятилетним ребенком тревоги
настолько, насколько тому способствовали приходящие
к нему ощущения – когда мать ее, маленькая
светловолосая женщина, оживленно о чем-то беседовала
– скорее, рассказывала – с одним из опоздавших
гостей – как будто она давно уже собралась уходить,
и, можно подумать, что уже завтра вернется.
Стоя лицом к ней,  девочка ее не узнавала. Она была
все та же, с которой прожил они, пробыли они все
время, что было у них до того, как настала Пора
Прощаться; это была все та же беззаботная, живая,
очень живая, шустрая, чем-то неуловимым обладающая и
им очень привлекательная маленькая женщина. Которой
совсем не противоречило то, что она сейчас, через
минуту, через две, оставит, быть может, навсегда,
своего ребенка, которого, безусловно, очень любила,
и с которым она была счастлива – они вдвоем, вместе
были очень счастливы.
Она не узнавала в ней ту женщину, которая ей не
отвечала; от которой она спряталась за занавеской, и
за которой бросилась вслед, уже не отозвавшись, не
подойдя, сама не ответив – и – проклятая паста,
проклятая черная паста разлилась вновь, и – как же
это – задержала ее, стала предлогом ей, что она не
окликнула, не догнала, не добежала до нее.
Она не узнавала в ней женщину, которая сейчас не
оборачивалась, не оборачивалась – чувствуя ее взгляд
на себе, чувствуя наверняка.
Она не узнавала ее – и непреодолимо, казалось, было
желание броситься к ней – прямо сейчас – окликнуть,
позвать, подойти, за руку взять, и наконец обнять.
Но не могла сдвинуться с места.
Она не узнавала ее.
Она не узнавала.
Все те люди, что были у нее перед глазами сейчас –
они окружали ее, сколько она, девочка пяти лет, себя
помнит;  но она не узнавала их. Никого, ни одного.
Не за кого было ей зацепиться, не за кого было
держаться на слове; и ни в ком, ни в одном из них
она не узнавала теперь героев, которых знала с той
самой Золотой поры.
Да какие у ребенка – в пять лет – могут быть герои?
Оказывается, могут  быть.
Ее мать держала на руках младенца  - это была ее
сестра. Она появилась на свет всего день назад, и
уже покидала родные края. Покидала, возможно,
навечно. Собиралась ли их мать возвращаться? На
самом деле, когда?
Увидит ли девочка эту сестренку, которой не знает и
имени?
Но они перебрали много имен. День и ночь, каждый
вечер, с утра – когда еще солнце только восходит на
самой границе неба и земли, и бескрайний океан
пушистых лесов еще укрыт тем же холодом, которого
удавалось коснуться девочке этой, только по саду
пройдя – а может, и из окошка, только лишь руку свою
опустив чуть поглубже в прозрачный туман. Туманы
здесь низкие и очень холодные. Такие же, как и
солнце, и точно как камень, к которому прижалась
маленькая фигурка с копной рыжих волос – и совсем не
вписывалась в эти стены.
Наконец, она услышала, она прислушалась к тому, о
чем сейчас ее мать говорила.  Говорила о спицах в
колесах, которых стоит остерегаться ему, опоздавшему
гостю, потому как по известным причинам его повозку
не успели проверить; а подставлять их было кому, но
отчего-то больше всех был этим обеспокоен как раз
этот друг, который многозначительно и как-то очень
быстро, совсем неожиданно запрокинул голову к небу.
Девочка последовала его примеру.
Облака плыли – так, что мчались; мчались, спешили и
все уходили куда-то вдаль, куда-то за границу, где
очень скоро окажутся все они – все те, кто держит
путь прочь от белого дома, все те, кому удастся
преодолеть его своевременно, в кратчайшие сроки. Все
те, чьи повозки направлены вправо, к раздольной
дороге, что в леса гор уходит смело – а прямо на
ними, прямо над ней спешат облака – к новому небу,
укрывать новое солнце, освещать им пути других
героев, еще неизвестных девочке этой, которое под
другим солнцем ходят и, может быть, оно там теплее.
Девочка не заметила, сколько еще прошло минут до
того, как взметнулась пыль под копытами десятка
лошадей; до того, как заключила ее в объятья
маленькая светловолосая женщина, когда дочка ее не
услышала, что же она сказала ей – тихо, на ушко.
Девочка заглянуть хотела еще в глаза сестренки своей
– какие – светлые, голубые, как и у матери, как у
нее – большие?
Заглянула. Чужие.
На какой-то миг ей показалось, что лучшая радость –
если бы девочка эта, этот ребенок, на руках у
хозяйки белого дома осталась, но чтобы мать к ней не
прикасалась, чтобы их мать к ней не прикасалась.
Но фигурка маленькой светловолосой женщины
изогнулась и утонула  в глубокой спинке повозки;  и
вдруг – на прощанье еще ей взмахнула рукой, очень
быстро, слишком быстро, чтобы запомнить этот момент
и удержать его в надежде на то, что мама к девочке
этой вернется.
Одна за другой уходили повозки вглубь горных лесов,
куда уносили уже облака все блистанье теней и бликов
волшебных, которые только что, мгновенье назад,
озаряли надеждой и светом родным, знакомым, уютным и
теплым, площадку перед высоким строением из белого
камня, на котором, казалось, годы не оставляют следов.
И третья сотня лет умчалась куда-то туда, вправо, за
леса горных вершин, куда уходили самые близкие и
дорогие, родные люди, оставляя друзей своих, семью
свою, в этих стенах холодных, до боли знакомых, где
хранилось и береглось на каждой ступени заветное
желание каждого, исполненное эпохой их Золотой поры.
Но все они знали секрет бессмертия. И потому не
могли оставаться здесь больше.

XX25 – 39гг.
Вера. Хозяйка дома белокаменного.
Мы не будем говорить о героях потерянных.
Мы будем помнить о героях неспасенных.

В мире, где каждому известен рецепт бессмертии, все
находится в постоянном, периодическом, бесконечном
изменении. Но если была бы возможность взглянуть со
стороны, с такой высоты, когда и горные цепи ручьями
кажутся, то можно было бы заметить, что мир этот по
кругу идет, по кругу и расположен и все, что ни
происходит в нем, все, чего ни касается он, все, на
что бы ни шли герои его, и все, что им еще
недостижимо – все это  кольцом опоясывает его
непрерывным.
И если бы кто-то когда-то однажды задумал вырваться
из этого круга, то поджидало бы его тут же то же
самое разочарование, то же самое прозрение и тот же
самый ответ был ему награждением, с которым уже
повстречались герои былых эпох и герои эпох
предстоящих.
Как повторялись из раза в раз чужие взгляды в
поступках родных и близких своих, как находили ответ
на загадки отцовские в книгах, рассказах, в
историях, воспоминаниях несоизмеримо далеких сейчас
персонажей совершенно других, прежних миров – так же
и узнавали в лицах героев былых эпох друзей своих
преданных.
И как бы ни находили ответы, и как бы ни восхищались
им вслед, и как бы следы их не искали по всему свету
и в пределах дома родного – все также молчаливы были
портреты, все так же манили они в неизвестность – их
взгляды, казалось, застывшие только на миг, и этим
мигом закрытые, словно зеркалом плотным за гранью
веков, памятью лет все быстрее бегущих; их имена,
что звучали несоизмеримо красивее; и чьи судьбы,
казалось, еще не закончены – они звали шагнуть
прочь, правее с проклятого круга. И каждый раз,
каждый миг находился такой потенциальный герой со
своей историей, со своими наставниками и
бесчисленным множеством возможных путей – попыток
избежать единой участи выходцев поры Золотой,
прекратить этот путь короткий обязательный для
каждой эпохи, ослепляющий пламенем, сгорающим 
каждым мгновением бессмертия своих героев.
И костер для очередного героя, для того, кто выпал
из круга, кому не нашлось место в проклятом кольце –
кому не подошло оно, кому пришлось ни тесно, ни
уютно, ни тепло, ни темно, но невыносимо было
оставаться при нем – закладывался долгие годы,
каждым моментом, каждым порывом его в этом же белом
доме – еще когда он не знал руки девочки рыжеволосой
на стенах своих.
Особенно горячим пламенем, ослепляющим и неукротимым
ни минутой пожара, ни ветром, ни собственной мощью и
высотой столпа своего была Вера. Как только
перешагнула порог она этого дома, так тут же
зарделся первыми искрами огромный очаг; как только
назвал ее прагматик хозяйкой, как только сделалась
эта обитель ей домом – обитель, за три сотни лет не
встречавшая смерти в стенах своих – так тотчас же
дорога ее героя осыпалась первыми тревогами и
сомнениями; а меж тем, для каждого, кто представлен
был этому дому в ту пору, герой был желанным и
обласкан был по первому слову поддержкой и
неутомимой надеждой, которой еще пути не обозначены
и цели которой еще не видны, не ясны и не названы –
которой встречают от каждой поры всех героев,
посылаемых кольцом нерушимым для очередного подвига
их, поступка такого неоспоримого, который бы
воодушевлял стремиться к нему и не повторить же при
этом, а все, все исправить, все устроить – точно
так, как предшественником было задумано, точно по
своему усмотрению, точно все поменяв – потому что на
каждого находились и другие герои, что делились
мудростью и последователю, и идеалу его прежнему
неизвестной.
Какой ли хитростью Вера была этому дому, но была она
тем персонажем, лучше которого подыскать было трудно
и почти невозможно, но за которого никто не болел ни
душевно, ни интересом, ни долгом, ни договором;
которому ни один не желал  исполнения заветных
желаний и достижения такой светлой и безнадежной
любви, которая бы сделала ее счастливой; ей даже ума
никто не хотел, хот я в нем ей уж точно не было
недостатка.
Она была такой хорошей фигурой, что даже зависти не
вызывала; но при этом как-то очень мягко и
обходительно требовала к себе уважение – и получала
его; и при всем том каждому как поперек горла
встала. Один лишь прагматик, который и привел ее в
дом, с каждым днем, с каждым разом, словом и
взглядом друга недовольным удовлетворенно замечал –
да, она очень полезна – и еще более того пригодится.
Было в ней что-то такое, что можно и хотелось
использовать, и что успешно питало окружающих ее
людей при всем ее  остром уме и проницательности,
при воле такого характера, с которой можно только
родиться, которую невозможно, как бы не хотелось и
не старалось, сколько бы не прикладывалось к тому
усилий – но которая оставалась бы в таком случае – в
любом случае –  недостижимой, и которую ничем же не
перебить и обратить против носителя, против
одаренного ей и несущего по силе своей.
Вера правду всегда говорила, не церемонясь, не
лицемеря и не стесняясь, и без страха за ответ,
который могла бы и должна была за нее получить; она
действительно умело с правдой обходилась, что
проявлялось очень просто – правда не мешала ей.
Никогда.
Чем, в особенности, и была лучшей партией для
Сифрея, для прагматика совершенного. Который правдой
и неправдой обходился каким только образом.
Она была чем-то очень правильным, очень деятельным и
очень хорошо – когда-то – знакомым. Она ни в каком
случае не оставалась сто ять в стороне и не
позволяла себе отмолчаться даже тогда, когда, в
общем-то, решение того, как дальше идти и с чем
быть, уже было принято, взвешено и обдумано; и очень
редко, крайне редко что-то лишнее сквозило в ее
словах, жестах и исключительных для нее случайных
порывах, которые тоже всегда приходились по делу, и
толку с которых было, быть может – и очень часто так
и выходило – гораздо больше, чем со всех планов,
порядков и ею же наведенных маршрутов;  самыми
прямыми подсказками и сигналами верными, знаками
выходили все ее порывы случайные, все ее подозрения,
внезапные изменения в собственных же и общих идеях –
а она умела быть частью общего, она умела делить,
делиться и разделять.
Она всем казалась уже очень опытной, хотя едва ли
кого-то меньше терзали события, которые неизбежно
происходили по давно уже отработанной и максимально
изученной схеме – пути героев – которых приближение
заранее было известно и все исходы которых,
казалось, были предрешены.
Но ей ничего не казалось. Она наблюдала – очень
внимательно – и что-то еще старалась всегда
предпринять, при каждом их шаге.
А кто они были? Все – наблюдатели.
Некоторым повезло еще быть, с некоторых пор,
предсказателем – когда следующую развилку событий
устраиваешь уже ты, мотив своим или ошибкой,
согласно планам своим и выходя вон из знакомых,
привычных уже себе рамок, нарушая порядок родной и
исправно же вас берегущий, и ведущий все со стороны
по тому же пути, по которому ходили герои – но нет;
вам надо больше, вам хочется ближе, и, быть может,
чуточку быстрее расстояние преодолеть до следующего
шага – а потом после, и снова, и снова; но это уже
надо уметь.
Вера же отличалась открытым смыслом – по сути, она
им и  была – всем им, каждому, кто был познакомлен с
белого дома всегда полупустыми, холодными залами.
Хотя...
Хотя нет, как раз в ту пору, когда Вера хозяйкой
была, залы блистали и были согреты – все до единой –
теплым золотым светом по стенам своим едва желтизной
отливающим и таким же образом свет тот отражающим,
которым же лучи его перебирались с каждого предмета
в комнате одной – и на каждый из тех, что за
стенкой, и на каждый из тех – наверняка – что этажом
ниже; прямо до порога, прямо до двери – и об нее
разбивались, потому что за пределы дома выйти уже не
могли.
Снаружи стены были и оставались все теми же
холодными глыбами белого камня – но шар резной,
казалось, обласкан был более холодным солнцем, чем
прежде, чем раньше, чем после и до; все, все звуки
тогда разбивались и переплетались в единое чудесное
полотно ощущений о том, что как в сказке жилось им –
всем тем, кто был рядом, кто был ей знаком.
И все же чем-то она не смотрелась, в созданную же
своими руками пору Золотую не вписывалась, было на
счет ее, ее образа и персонажа какое-то неизгладимое
ничем противоречие; и это сказалось. И в первую
очередь на герое той поры.
На героине.

XX23 год.
Барышня.

Не там ли –
На самой границе, где любая вера
Без следа рассыпается мелкой дрожью
По черной земле, утоптанной
Потерявшим в один лишь миг
Бессмертие свое
Героями своих эпох –
Не там ли однажды объявится
Новый герой – герой своей Золотой поры?

Однажды летом под мрачным небом, то и дело грозящим
разлиться лихим дождем, шустро и совсем незаметно
маленькая, маленькая девочка шуганула проходящую у
нее на пути по дороге песчаной белую кошку, и в миг
лишь один пересекла то расстояние, которое отделяло
ее до следующего дома – такого же низкого и
небольшого бревенчатого строения, которые обступали
ровными рядами с обеих сторон широкую тропу убитой
земли, что казалось, как камень уже расстилается
вдаль, вдаль и далеко еще до центральных ворот.
В этих домах почти не было книжек, и единственной
возможностью было ухватить их – по одной,
разумеется, по две на руки никогда не давали – у
приезжих, пришлых господ, которых изгнали с родных
земель за некие свои убеждения и многообещающие идеи.
И доставляли всем экипажем, с парой чемоданов и
неисчислимым множеством мелкой поклажи – жадный
народ, как тут же подумали и уверовали коренные
жители маленького селенья, одного из таких же
маленьких селений, что находятся почти у самой
границы, почти у края, почти у обрыва; а дальше – по
которому мост – и дальше, правее, земли чужие. Земли
невиданной красоты по рассказам и домыслам; земли
других героев, переполненные каждой тропой их
легендой, испещренные их путями.
Приезжих, сосланных в эти земли гостей, обязательно
сопровождали двое одетых по форме нарядной, но самой
практичной, какой только можно было форму нарядную,
едва ли не парадную вообразить и устроить; в
кафтанах темного синего цвета, обшитых нитями под
серебро они привлекали внимание девочки раз за разом
только уже потому, что напоминали героев с портретов
из одной из без того редкой книжки, которую
посчастливилось ей держать в руках и увидеть,
увидеть всего лишь раз и на пару минут – но хватило
этих минут и на то, чтобы увидела девочка самую
красоту и неизгладимое впечатление от такого
уверенного синего цвета, под лица изображенных при
нем персонажей.
На этот раз они сопровождали и почтительно провожали
барышню до того тоненькую и низкорослую, что сошла
бы она не более чем лет на десять старше той девочки
приосанившегося подростка; но до чего же шустры ее
движения, до чего же не сочетались, не шли легкие и
неуловимые ее жесты к большим и ярким, ярким, почти
желтым глазам на маленьком светлом ее лице; но было
в ней, во всем ее облике. Что-то очаровательное,
что-то такое, отчего невозможно было отвести взгляд,
скорчив при этом гримасу недовольства и даже
легкого, безобидного совершенно смешка; было в ней
что-то и умилительное, и неприкосновенное,
недосягаемое.
Она не обращала на сопровождающих ее конвоиров
никакого внимания; а кавалеры же были ей очень
заинтересованы и совершенно по сторонам не глядели.
Они словно что-то высматривали или хотели
высмотреть, глядя на нее во все глаза – девочка,
наблюдающая эту картину с совсем близкого
расстояния, ничего подобного не видела прежде, хотя
и росла, наблюдая раз за разом новых гостей, коих
привозили все чаще и чаще – и все с большим
сомнением на лицах и в каждом движении выдающим себя
провожали их кавалеры.
Но с этой барышней все было иначе – складывалось
впечатление, что привезли не того, кого надо. Или,
скорее всего, совершенно  иначе себе представляли
того, кого надо было привезти.
Действительно, что делать было здесь это
очаровательной девушке? Никакого намека, никаких
странных взглядов, ничего, что вызывало бы хоть
малейшее подозрение, не было в ней; но вела она себя
так, будто домой приехала – будто бы ее любезно
согласились подвезти, а не подвели самым некрасивым,
который едва ли можно назвать как-то иначе, если не
лицемерным образом к порогу небытия...
На границе – на самой границе – остывала вера в
любые идеи, рассыпались любые планы и от самых
смелых, самых решительных желаний не оставалось и
следа, кроме неизгладимого следа черноты на бледных
лицах опустошенных до дна их носителей, опустошенных
тем, чему они были наиболее верны, чем они – если не
все, то очень многие – жили и жаждали, отчаянно
желали жить; откуда вдруг вызывались сомнения, самые
разные и дурные сомнения, самые безумные мысли вдруг
докучали, и не отступали, и не отступали, и не
оставляли, и не оставляли, и не оставляли гостя
самого волевого, совершенно уверенного в своих
силах, а если не в силах – то преданных вере, вере
своей и себе же, прежде всего, себе.
Такой легкости, как у барышни этой, не замечала
девочка ни у кого здесь, даже у коренных обитателей
этой черты – коих было мало, и точно их то отличало.
Но за этой чертой была и другая бездна, что
оказывалась лучшей страховкой плану тому, по
которому сопровождали сюда всех заблудших
волшебников – или, напротив, подающих такие идеи, на
которые мир еще, казалось, не был готов – не могло
здесь возникнуть силы к отмщению, и не было
возможности – достаточного желания – начатое
завершить; и не было единомышленников ни у кого.
… А месть, как известно, отчаянием оглушая, весь мир
к вам обернет; и в такой момент действительно весь
мир будет ваш. Лишь на миг – но ваш. И в этот миг,
за этот миг – кто знает, как сумеет воспользоваться
им, этой возможностью и знанием этим очередной
оскорбленный, отверженный герой.
И перед лицом этой бездны еще не было таких
смельчаков, таких безумцев, которые бы весело
ступали на землю самой границы их мира – и
переступали ее; и переступали порог храма, где
отрекались от… от самого ценного, самого верного,
самого последнего шанса на спасение – сами. Сами
отрекались, сами прощались, сами.
А она – эта барышня – будто порхала; движения ее
были предельно понятны, не было в них никакого
смысла потаенного или двойного дна во взгляде его,
нет; она с любопытством озиралась по сторонам, и не
останавливалась ни на чем, ни на одной детали,
стараясь захватить всю картину в целом и сразу; и
окружающий ее мир словно дрогнул, не выстоял перед
этаким решительным несовпадением интересов и пошел
ей навстречу – выглянуло солнце, настоящее теплое
солнце, которого даже у самого подножия у гор, у
самой столицы, на священной земле почти никогда не
бывало; выглянуло солнце.
Лучи заботливо подводили наблюдательную девочку
обратиться взглядом по сторонам, поглядеть, какими
стали дома их в новом свете – освещаемые им для
многих впервые; шепот самых прозорливых обращал
внимание близстоящих на землю, под ноги – земля
казалась ярче и ближе, ближе, намного ближе.
Девочка четырех лет стояла в странной задумчивости.
Она постепенно опустилась на землю, сгребла в ладони
песок, высыпала его с руки на руку и – тут же
обратила взгляд свой на барышню, на маленькую
светловолосую барышню, только что прибывшую гостью;
обратила свой взгляд на нее, подверженная какому-то
острому импульсу, который буквально вздернул ее с
ног и бросил вперед. И девочка обрушилась на ту
маленькую, тоненькую фигурку молодой девушки,
облаченной в одежды исключительно самых светлых
оттенков самых нежных тонов, самых близких к белому
цвету, но избегающих на него походить и издалека.
Светловолосая барышня не только не удивилась тому,
но приняла девочку как свою очень хорошую давнюю
знакомую – словно с самого рождения знала ее;
приобняла за плечи и попросила чуть-чуть подождать,
пока будут выполнены все формальности.
Девочка была, как зачарованная, и как зачарованная
она наблюдала, как барышня придирчиво, но, в то же
время, предельно вежливо и непосредственно следила
осмотром своих вещей – обязательной процедурой для
всех новоприбывших. Кавалеры, облаченные в масть
самого темного оттенка синего, крайне внимательно,
но как-то необычно неловко и суетно выполняли свою
работу – то и дело что-то валилось из рук то у
одного, то у другого, и то и дело барышня вежливо
поправляла их и указывала, как должно сложить все
содержимое того или иного узелка и в каком порядке
это следует – просто необходимо – делать; и сама в
этом участвовала.
Она вела себя по-хозяйски и ничуть не торопила своих
конвоиров. Когда же с вещами было кончено, то по
всем правилам и традициям в сотый и сотый раз
очередной гость переступил порог храма – нового,
возведенного на том же самом месте, где уже не раз
грудой обгоревших и разломанных досок раскидывались
его предшественники; на миг барышня остановилась –
ступив одной ногой на порог, слегка качнув носком и
перешагнув его уже и правой.
Если бы посторонних пустили во внутрь в качестве
зрителей, у них бы точно сложилось впечатление, что
барышня уже здесь была, но когда-то давно, и,
возможно, в другом храме – но новый возводили точной
копией предыдущего; но это невозможно – по виду ей
можно было дать от силы двадцать лет, тогда как
последний разрушенный храм был сожжен более тридцати
лет назад.
Но как она осматривалась!
Она оглядывалась так, будто вокруг было очень, очень
красиво – сказочно красиво. Когда на самом-то деле
ничего подобного не было – темные стены без всякой
облицовки, еще слабо пахнущие лесом и создающим тем
еще более волнительное ощущение пребывающим здесь,
черный, как уголь, утоптанный пол – каменная земля,
на которой кое-где все же пыталась пробиться редкими
пучками мелкая и очень тоненькая трава – и ничего
больше.
Высокий потолок – очень высокий, очень много
пространства было отведено пустоте, и если бы гость
засмотрелся вверх, в тот ломанный, неправильных форм
тоннель, то у него наверняка бы закружилось перед
глазами все в серых стенах, ведущих куда-то одной
кривой линией, одной полосой, и в непрекращающемся
танце завивающейся, словно в кокон – куда-то,
куда-то туда…
Подведя ее к заложенному предварительно – постоянно
соблюдающимся в порядке и готовности принять
очередную жертву – очагу еще не случившегося костра,
конвоиры на шаг отступили.
В очередной раз, очередной артефакт запылал,
запылал, казалось, ярче, чем все предыдущие – каждый
раз так казалось девочке, исправно наблюдающей эту
картину через щель в стене; каждая вещица полыхала
светом, прекраснее того, которым озарялась эта
земля, эта черная земля в последний раз – и не было
конца тому, и не прекращалось то удивительное
зрелище, и повторялось вновь и вновь; и в очередной
раз не осталось и следа от той веры, что была
запечатлена в чудесной вещице, кроме того, который
тенью лег на светлое лицо маленькой, худенькой,
прекрасной барышни.
Девочка, наблюдающая эту картину, заметила  одну
странность, одну только лишнюю деталь – барышня так
и не коснулась земли, и упала навзничь на
предусмотрительно спущенный с плеч тончайшей
структуры широкий платок телесного цвета, ручьем
белой реки разлившийся по черной земле.

XX61 год.

Кому нужны артефакты?
Хуже страха, который неотъемлемой
Частью осуществления своих желаний
Является – в самом начале того пути,
Того леденящего душу и вверх – к самому небу –
Швыряющую ее лихо, без сожаленья –
Еще опаснее, намного опаснее восторг;
Он неприемлем.
Будь спокоен – это все то, что ты
Хотел осуществить – это все твое;
Пойми, что мир вокруг тебя – он твой,
И твой только раз; то, что ты увидишь,
Тебя изменит – и побьет, и изменит тебе не раз
– но это твой мир, и нечего бояться.
 Попробуй еще раз, попробуй же сейчас,
Попробуй снова!
Попробуй еще раз – как только захочешь.
Ведь это твой мир.
И все, что тебя расстроит – это часть
Твоего мира, это то, что ты и устроил –
Чтобы себя чтобы оправдать свои желания
Чтобы мечты свои осуществить, да!
И не пытайся отбросить это – не выйдет.
Ведь это твой мир.
Это твоя Золотая пора.

На одном из званых вечеров – которые справедливо
было бы заметить как нечто похожее скорее на
сборища, сходки «о том, о другом» по-соседски и от
невыносимого затишья, которым тогда томились милые
люди, с некоторыми характерными для них,
соответствующими их месту проживания странностями –
разговор запетлял круче обычного.
Беседы велись странные, как и подобает населявшим
самые окраины молодым людям, особенно под неумолимым
влиянием тихого вечера, которому невозможно было
противиться. Беседами они обходили темы самые острые
и вопросы разворачивали самые неоднозначные, и ни на
что не приводили единого, общего, убедительного
ответа – они и не давали ответов. Их целью, смыслом
этих бесед было разговориться, развязать друг другу
языки – и только потом уж наслушаться всякого, чтобы
преисполненными разными мыслями разойтись по своим
комнатам, по этажам дома белокаменного, служившего
обителью для совершенно непохожих друг на друга
людей, объединенных одной лишь целью – остаться в
этих стенах подольше.
И у каждого на этот дом были свои виды.
Старожилом для всех здесь была благовидная молодая
еще дама, возраст которой можно было только
прикинуть, попытаться вычислить, исходя из известных
и достоверных фактов – о ней, об этом доме и о
прежних его хозяевах и жильцах. Она страдала очень
известной, далеко не редкой, но практически
неизлечимой и странной болезнью – при несокрушимом
желании жить и прожить жизнь интересную – что у нее,
общем-то, было и получалось, как казалось со стороны
– она постоянно, за редким исключением находилась в
терзающих ее душу сомнениях и недоверием была полна
к каждому своему слову и ощущениям своим; она
совершенно не знала, как и чем жить. И неизменно
сокрушалась над тем – но и продолжала свои поиски –
что ей, видимо, не хватает волшебства, раз так, как
есть, она себя чувствует и не может перестать думать
об этом. Не может перестать загадывать  и
прекратить, наконец, ощущать острый недостаток
чего-то еще – чего-то большего, чего-то более
значимого и сокровенного ей не хватало.
На этот дом, на его прошлое и на всех его обитателей
– на все, что было связано с ним – она очень
рассчитывала. Сама же жила здесь на правах потомка
давнего друга прежних хозяев, портрет которой
занимает весьма удачное место слева на стене
большого коридора, который, в свою очередь,
заворачивает все левее и левее и выражаясь даже
пристроем на заднем дворе – а меж тем, отведенное
ему пространство ничем не было занято, и только
являлось еще одной, практически пустой комнатой, в
которой едва ли кто жил, но, по общепринятой версии,
все же была занята однажды – двадцать четыре года
назад, личностью известной таким образом, что и
сейчас, в настоящее время, все те, кто проживал
нынче в этих стенах, собрались по оставленную ей
память о себе, о золотой поре этого дома и о
неудаче, постигшей ее и прежних хозяев.
Каждый занимал здесь свое почетное место. Например,
старший сын друга прежнего хозяина, уже за первые
дни своего пребывания в этих стенах заполучивший
себе славу не менее противного скептика, чем отец
его, поселился чуть не в подвале, и практически
безвылазно копошился в архивах – он изучал все, что
только можно было изучить, что только было у него на
руках. Ему было интересно все, вплоть до сметы
возможных покупок – пунктик прежней хозяйки. Он
придирался ко всему – и даже если не к чему было
придраться.
Он не верил, что смета покупок – это смета покупок,
он же подозревал в ней зашифрованный список гостей,
имена и сам факт приезда которых хозяева дома хотели
скрыть; он постоянно, неустанно стучал по стенке
самой разной очередностью и силой удара, вплоть до
того, что сам же и придумал некий шифр, о котором не
распространялся, но и сам пока не знал, куда его
пристроить, но точно знал, что для чего-нибудь он
пригодится – просто ничуть не сомневался в этом.
Но, в то же время, не был уверен ни в чем, кроме
того, что следует продолжать работать с архивом,
искать что-то сокрытое и разгадывать загадки,
которых, быть может, и не было вовсе. Он прекрасно,
более чем превосходно овладел этой наукой – если
прекратит свою деятельность, свою бурную
деятельность, то немедленно покатиться к пропасти в
неизбежное помрачение рассудка. Он не мог жить без
загадок.
И в этом они были очень схожи с уже  упомянутой выше
поселенкой.
И в этом был заключен их секрет бессмертия. Секрет
их бессмертия.
Они называли вещи своими именами, но только так, как
считали нужным – то есть, ни за что бы не признали
вещь просто вещью, если были уверены – да и только
хотели того – получить от нее что-то большее,
какую-то выгоду, не предписанную функционалом. Они
сами определяли свои возможности и возможности
использования любой ситуации, любого предмета и
всякого разговора – они выворачивали каждое слово
так, что превращали их в единую мелодичную историю
на пользу себе, и представляли все в таком свете,
так хорошо, что одно только «но» напоминало о том,
что не с блистательным прагматизмом дело имеется –
но было в том и наследие прежнего хозяина дома,
прагматика совершенного, которого эти двое гостей
застали еще – на все, на все они ратовали и вновь не
находили себе места, и вновь, даже самая мелодичная
история не приходилась по вкусу им, и вновь, и снова
и снова все опять было «НЕ ТО».
Они оба очень рассчитывали на артефакты, что в
стенах этого дома и ими сокрыты, а потому каждый
день, проведенный здесь, они проживали все с большим
волнением, все чаще хотелось сорваться обоим и
окунуться с головой в мир погребенный прошлых тайн и
секретов – но это был мир чужих тайн и секретов, а
они гости, и гостями с каждым днем оставались, и
даже если бы еще задержали хоть на пару лет – и
тогда бы таковыми являлись; у этого дома в настоящее
время была только одна хозяйка. Но ее здесь не было.
Ее здесь не было уже восемь лет.
Вторая дочь прежних хозяев исчезла еще в пятьдесят
третьем году, и с тех пор ни слуху, ни духу не было
о ней. Но невозможно пропасть незаметно на этих
землях – у самой границы, у самого подножия гор:
множество патрулей, караулов, шныряющих повсюду
гостей неприкаянных и сумасшедших – уж кто-то бы
выдал. А раз не было и подтверждения тому, что
девушки нет в живых больше – то и говорить о таком
не приходилось, и хозяйкой дому белокаменному она
считалась.
Но дом этот всегда был полон гостей, и за редким
исключением очередной такой не оставлял надежд своих
заметить что-то чуть более волшебное, едва-едва
чудесное в стенах его; дом этот знал многих героев –
почти всех, до единого героев этой земли, а потому
привлекал к себе внимание и манил неизменно, с
каждым годом, в любую пору еще гостей, других
гостей; и каждый из них оставлял свои следы в стенах
белокаменных, и каждый – за редким исключением –
находил, что искал.
И дом этот и правда хранил множество артефактов,
неисчерпаемое количество которых только и питало эти
надежды – только надежды; когда же и вправду рука
гостя касалась того, что искал он здесь – вот тогда
надежды рассыпались прямо перед чертой исполнения
желания заветного – не оправдывали себя артефакты,
не казались тем, что жаждали увидеть искатели и
охотники до них, не притворялись чем-то расчудесным
и вовсе не напоминали палочку волшебную – и желания,
как такое, не исполняли, и не исцеляли души
обедневшие на веру и вдохновение – особенно; нет,
артефакты – они просто были. БЫЛИ. И все.
Но сокрушался скептик вновь над этим обстоятельством
– непоколебимым, очевидным, много, много раз на
личном опыте узнанным и повторенном, и снова не
верил, не мог поверить в то, что артефакт – это
просто артефакт, которое название ничем не обязано
представиться как следует по соответствию желанию
его, его заветным представлением – о которых, верные
своим чаяниям, надеждам без конца писали, завещали
детям своим уже опробовавшие то гости стен этих
белокаменных.
И вновь вещь не казалась вещью, и буквы – шифром. А
дом любил своих гостей, а таких – коих большинство,
за редким исключением – особенно.
Но этот дом не терпел конфликты между обитателями;
как только семя раздора было пущено – так тотчас же,
тут же прекращались все случайные отсветы на самые
потаенные углы старого комода, блики на стене,
которые ложились точно по направлению поисков – по
направлению верного пути искателя артефактов, этими
стенами сокрытых; уже покинувшими их гостями и
хозяевами, оставившими тот путь, сокрытых.
И вновь у порога, затормозив лишь на миг и
ухватившись рукой за дверной косяк, показалось – в
один момент, в очередной раз – молодой еще даме,
обладательнице прекрасных золотых локонов, убранных
в горделивый пучок, и прямо под шляпку – что есть
еще небольшая надежда на то, что все выйдет, как
хочется, что все будет так, потому что так должно
быть – и оправдаются, сбудутся все ее чаяния, и
вздохнет она полной грудью, и заживет таким миром,
который прольется дождем золотым вокруг нее, и тогда
уже не покинет она этот дом с сожалением, и тогда
уже не будет сомнений у нее, что это ее мир, и
именно в таком мире она хочет жить.
Но как она в этом сомневалась!
Внешне она была неотразима, аккуратна и превосходно
владела тем своим образом, к которому окружающий ее
мир и все его представители питали больше симпатий –
настолько хорошо владела им, что ей даже было в нем
комфортно; настолько сжилась с ним, что уже не
выходила из-под  этой красивой картинки, а казалось,
стала ей; не выходила из этого образа даже тогда,
когда оставалась наедине с собой – а такое случалось
очень часто – даже когда никто, никто и ничто не
могло бы ее потревожить, когда ничто не обязывало за
этот образ держаться.
...Она настолько сжилась с ним, что без него – чего
эта молодая еще дама, обладательница прекрасных
золотых локонов даже представлять не хотела, до того
ужасным то ей казалось – она чувствовала себя
беззащитной, выброшенной из колеи своей, как рыба на
суше, как белое – точно по черному.
Но белое с черным владеют гармонией, а в этом же
случае белое с черным разнилось, и почему, почему же
казалось ей – одной из таких, подобных ей, которым
подобна она – казалось, что иначе быть невозможно
наравне, на одном уровне с миром своим чудесным, с
миром своих чудес, который она насыщает каждым своим
касанием мира, ее окружающего – чего она, к
сожалению, не понимала, и лишь изредка догадывалась,
но догадывалась не посредством неожиданно или
сопоставлено с чем-то пришедшей мысли, а самим
существом своим; пускай нелюбимого, пускай, не
такого – он не может таким быть всегда – какой бы
навсегда укрыл ее, укутал золотым покровом – пускай
даже совсем не такого!
…Но это был ее мир. Ее мир, со всеми его
несовпадениями и случайностями, со всеми его
отличиями от желанного мира и со всем его
многообразием форм и теорий развития самого
существа, замкнутого в кольце бесконечного,
неуловимого в том развитии движения этого кольца, из
которого, точно по правилам, но всегда вопреки –
всегда вопреки выбивался, вырывался, не находилось
места ему – очередной герой; очередной такой
единственный и неповторимый, первый и повторяющий
саму поступь своих предшественников. Которому
предстояло вновь наследить и оставить в память о
себе, о той поре, когда наконец-то. Опять, снова и
снова, на один миг этот мир, окружающий всех  его
обитателей, включая и героев, послушников – всех
случайных наблюдателей его собственных форм и
выражений тех самым чудес, которых они так жаждали и
о которых в смятении и от невыносимой усталости –
рано или поздно, своевременно ли, но каждого оно
тяготило –думать не переставая уже не замечали, не
узнавали – никак – озарялся, был укутан желанным
золотым покровом, и лишь на миг этот мир в таком его
проявление бессмертен был, бесконечен.
Но мир и так бесконечен. Для чего же нужны герои,
эти великолепные персонажи, волшебные артефакты
единственного, родного мира?
Кому нужны герои?
Кому нужны артефакты?
А в этом доме их было много. И многим они были нужны.
Так кто же те люди – молодая еще дама,
обладательница прекрасных золотых локонов, аккуратно
убранных под шляпку, и скептик, неудержимый скептик
– кто же эти наследники прагматизма предыдущего
хозяина этого дома?
Все они – все, кто был здесь, кто находится здесь,
кто еще только оставил свой след в мечтах
переступить порог белого дома – все они наблюдатели.
Все они, в общем-то, родные друг другу люди –
изначально родные, по одному только факту своего,
так сказать, существования – действительного
существования; и всем им действительно нужны
артефакты, и у каждого из них свой герой – единый
герой, их единственный.
Но с родными людьми у них часто проблемы… Их
недостаток. За редким исключением.
И каждый из них, в своем роде, уже только по этому –
общий герой.

XX31 – 37гг.

Свой герой. Свой самый близкий друг.
Всем нам, каждому, нужен близкий друг.
Тогда все пойдет по-правильному.
Тогда все, что имеете вы, будет укладываться
В понятия вашего идеального, совершенного,
Оптимального, наконец, окружающими вас условиями,
Мира. Если нет такого друга – то вас все будет
Чего-то не хватать. Какая бы большая и светлая любовь
Не посетила вас, какие бы прекрасные люди вас не
окружали,
Сколько бы у вас не было настоящих – действительных
Единомышленников – вам все равно будет не хватать
Его, такого друга. Вам без него не справиться с этим
миром.
Никому без него не справиться с теми ловушками,
Что вам и же расставлены. И никем его не заменить.
Он просто должен быть.
Он должен быть у вас. У каждого.
У каждого должен быть такой друг.
Свой самый близкий друг.
И  тогда – вы герой.

–  Мы не герои. Так сказал мне человек, в которого я
больше всего верил. И не обошелся этим. Ему было
недостаточно. И она продолжила словами: героем мне
не стать.
А я не верил ей. Не верил, но не мог ничего сказать
в ответ. Не мог не слушать – я был очарован.
Очарован ее словами, ходом ее мыслей – полетом, тем
полетом мысли юной совсем девушки, которая совсем
еще себя не оправдала – ни перед кем. Но уже была
разочарована.
Была разочарована в себе и в своих силах, считала
себя глупой, маленькой, смешной.
Была в глазах моих наивной, и я наивно думал, что
эти ее мысли только вред собою принесут. А меж тем,
при том, что она ведь действительно была тогда
совсем еще маленькой и глупой, но мысли очень верные
хранила глубоко внутри… И так надежно, что никакие
самые гнусные сомнения и трусости порок не смог ее
избавить от счастия владения ими, счастья их
осознания.
Она говорила, что для нее каждый день – глава
истории, и что каждый миг наполнен смыслом; что ей в
мире неспроста. Но что в глазах других людей она
подозревала себя сделанной из бумаги, и даже
допускала, что из фанеры.
Но замечала, что, мол, чтобы быть не из фанеры,
нужно хоть чуточку героем быть. Мол, для себя...
Среди своих.
И, как говорила, среди множества, множества людей.
И что можем быть мы лишь чуточку героями. Что это,
может, и залог счастливой жизни…
И жить хотя бы там, говорила, нужно, где любишь
воздух; чтобы стоять на камне того берега, где все
тебя объединяет с этим миром. Как говорила!
Говорила, что со всеми, со множеством миров, со всем
тем множеством миров, что непостижимы...
Говорила, что мы не герои. Что мы не должны гореть.
Но что мы можем, можем и обязаны отчасти – от имени
времен был и на всех нас единых – сиять, сиять по
мере, по мере нашей силы.
И не жалеть, и в пропасть не сводить себя, и не
бросать лицом об землю; земля под ногами. И что бы
не случилось, говорила, надо помнить – земля под
ногами. 
Говорила: «Так обопрись же на нее!  Ведь когда-то
здесь, на этом самом месте, один момент от жизни
всей неодолимой стоял герой.  В твоем лице герой».
У нее не было близкого друга. И в том была ее беда.
И я не мог ей в том помочь – я был не тем. Меж тем
как для нас всех, для всех моих друзей и даже для
всех тех, кого мы не знали вовсе – для всех она была
тем человеком, тем единственным и незаменимым.
Но лишена была сама такой заботы. Такой опеки.
Такого слушателя.
И без помощника такого – и без такой любви – была
обречена сгореть намного раньше срока.
Гораздо раньше, чем шагнули вдаль ее герои.
Вперед, вперед она их провела – она их подвела к
черте начала их большой дороги; их пути, их единого
пути.
Но без нее черту переступили мы.
Без нашей волшебницы.

Часть 2.
Города больших дорог.

Подчиняясь законам этого мира.

«В селе Стурдзенах Бендерского уезда недавно
скончался 127-летний старик Иван Бендус. Покойный
всю жизнь был пастухом и вел простой образ жизни,
этим он и объяснял свою долговечность. О прошлом он
ничего не помнил, и если его спрашивали о событиях
столетней давности, он начинал говорить про овец,
которые составляли единственный предмет его приятных
воспоминаний».
- "Вологодские губернские ведомости", №69 от
12 марта 1900 года.

XX34 год.

На самой границе.
В этом месте человек может пострадать
Только от слишком неосторожных действий
Или по чистой случайности.
Это пропасти граница.
А в жизни и не такое бывает.
А наша граница в порядок этот абсурд
Приводит, милая девочка.

С тех самых пор, когда на границе появилась барышня
маленького роста и от цвета волос до оттенка обуви
вся близких к белому цвету самых демократичных
тонах, так с того самого момента – с четырех лет –
Ливанна, девочка с той границы, которую справедливо
было бы назвать коренной по происхождению к ней, ни
на шаг не отступала от нее; и в буквальном смысле
прочно прикрепилась к ней и была напарницей во всех
ее делах.
А без дела барышня и на самой границе не сидела.
Когда полуживые, чахлые и вялые другие обитатели тех
мест едва тащились по путям широким каменной земли,
припорошенной редким песком, пылью подымавшимся от
легко движения ветра – неотступно дежурившего там –
и прямо в глаз – а им и все равно – то эта поселенка
очень точно знала, что следует ей делать, куда нужно
идти и чем заняться стоит в момент определенный, в
час любой.
И ее нисколько не смущала та атмосфера, что их
окружала; и то, что девочке Ливанне было всего
четыре полных лет, помехой не считала и едва
задумывалась она о том – всего пару раз – что
девочки в том возрасте ведут себя иначе. Где бы они
ни были. И даже на границе.
А на границе в общем, чем заняться было. Тем более,
что руки живой в полной мере этой характеристики
окрестности почти не знали. Из всего населения,
довольно многочисленного и регулярно, почти что
каждый день все пополняемого новыми приезжими, к
месту определенными живые души представляли собой
одиночек в численном составе трех человек – моменту
приезда светловолосой барышни именем Элеона.
С одним из них встретиться было не трудно, другой же
– это девочке, а третий очень точно ходил сам по
себе и не появлялся на больших дорогах, и сторонился
знакомства всякого, любого, даже случайного
пересечения. Но в том не было пугливости, как могло
показаться – нет, совсем, ничуть; была в той
нелюдимости сокрытая живая восприимчивость к дурной
атмосфере и каменной земле. А раз так, то нетрудно
было ему скрыться, убрать с глаз долой проклятую
картинку.
И скрылся этот человек в глубине густых лесов у
самой границы, у самой пропасти, у самой бездны, у
самой пустоты занявшими большой клочок земли.
Невесть откуда взявшиеся, они совсем не вписывались
в общий портрет местности…
Зато в лесу том вписывалось все.
Чтобы не оказалось, какая бы вещица и кто бы – и в
любом наряде – какой бы наружности и какой манеры не
ступил на его тропы – все вписывалось безусловно,
ничто не оставалось безучастно к чужеродному
предмету – и хвоя ложилась так, что по направлению
сглаживала точно острые углы костяной резной
шкатулки, принесенной барышней Элеоной, и река
струилась так, что в такт с отливами на гладкой
поверхности этой вещицы отвечали тихому шороху ветра
по траве, деревьям мохнатым и уже упомянутой реке.
Речка протекала извилисто, и смело огибала все
прямые тропы на своем пути, и вслед за ней убегала
очередная случайная мысль, приходящая девочке в
голову, одна из тех, которые никак не удавалось
выстроить в какую-либо последовательность. Эти
размышления по реке скользили и никак не
представляли собой хотя бы одну общую – целостную –
картину.
Вот чему учат детей на самой границе? Но они  с
самых ранних лет знают, что такое целостность семьи,
при том, что ни единой семьи в этих поселениях не
было; и дети здесь очень быстро растут.
Они точно также, как и в городах больших дорог
скачут по своим, скачут вокруг и около, исчезают и
пропадают и точно также в окошки своих домов
выглядывают соседей и наблюдают, как солнце садится,
как оно аккуратно, а иногда – и как неродное –
заходит за горизонт, и тот его поглощает абсолютно,
оставляя лишь прекрасный цветной след.
Дети здесь очень наблюдательны и чаще всего
молчаливы; и у каждого из них одна беда – у них
дома. У них нет дома по определению того места, где
они растут. Места, где можно выжить только с кем-то,
только держась кого-то и только притом, что
обязательно ты дашь что-то в ответ; но все здесь
порознь.
В этом состоит смертельная нестыковка с одним из
правил этого мира – с тем правилом, которое говорит
о том, что люди все по своей природе эгоистичны, но
коллективны. Здесь же коллектив никогда не будет
целостным, а при малейшей попытке поддаться
эгоистическим настроениям у несчастного тотчас же
снесет крышу, и никогда, и никогда он больше не
найдет себя в этом месте – пока он у самой границы.
Но детей учили целостности семейной, рассказывали и
о том, как, бывает, люди дружат – так дружат крепко,
что никакими обстоятельствами, никакими самыми
глупыми случайностями их не разбить.
Эти дети слушали и знали про других людей – о тех,
которые владеют мудростью о том, что нельзя, нельзя,
ни за что нельзя расставаться друг с другом по
каким-либо соображениям.
Эти дети слушали сказки о людях живых; о тех, что
заселяют города больших дорог, где растут герои – из
таких же вот, как и они, детей.
О них они мечтали, и не было интереснее ничего им,
как только успеть еще обговорить о том с новыми
приезжими, их новыми соседями – пока они те еще,
пока они еще из тех людей, пока они еще живые люди.
Они каждый раз удивляли этих маленьких детей.
Граница составляла свой мир, и составляла свое
обособленное существование на краешке большого мира,
и там не было причин кого-то принимать или
отталкивать бездумно, там не было необходимости
загадывать о большем и большее искать; те люди не
владели умением прощать и оскорбляться – им это было
ни к чему.
Но те, из городов больших дорог – люди живые – какие
они были! Во всем, что они делали, был какой-то
смысл, все – всякое движение их, всякая идея и слово
любое – все подчинялось какой-то высшей цели,
большему интересу – и все им было интересно, все без
исключения.
Они сияли поначалу, сияли так, что не передать и не
сравнить и с тем, как солнце сияет, как оно блестит
на небе вечерами – их белое холодное светило.
Жителям этих мест совсем не нужное.
Как они умели – те живые люди – чувствовать и
ощущать каждый шорох, каждый полдень, каждый свой
шаг – и не суетясь при этом, и не замирая без
всякого толку под ясным небом и отвлекать на мысли
посторонние.
Как они думали – вот что было загадкой для девочки с
самой границы, для которой высшим счастьем было
просто слушать одну из тех людей – живую.
И взгляд девочки скользнув вновь по резной шкатулке
– что было в ней? Она могла быть сделана только для
артефактов, но ведь артефактов на границе нет – их
тотчас же сживают по прибытию новых поселенцев.
Ну а сама шкатулка – на что она похожа?
Она походила на самый удивительный, будто литой по
всем законам этого мира особенный предмет; и все,
что в нем хранилось, должно было иметь свой особый
смысл, и каждый узор на том ларце чудесном был
продолжением укрытой в нем истории.
На лицевом ребре шкатулки был изображен цветок
удивительно изящной гравировки – и еще один, и рядом
с ним и возле, и уходя уже за грань отведенной им
дощатой границы. Где лепестки равные друг другу
вокруг оси центральной – и сведены с другими такими
же цветками, но последний – третий ли, второй ли – в
полном колесе застыв, сворачивается спиралью в глубь
картины, в глубь резьбы; стремиться в даль сплошной
лианой дивного рисунка по законам это мира
расписанного и по всем традициям минувшей давно уже
эпохе представленного.
Этой шкатулке место было не здесь.
Ее место навсегда было только в стенах дома
белокаменного.

XX19 год.

Дома белокаменного целостность.
Наша беда в том, что мы патологически
Разговариваем с теми, с кем у нас нет
В настоящий момент никакого
Желания общаться.

Такое первостепенное понятие, как, собственно,
целостность, в стенах дома белокаменного носило
особенный характер, и имело ряд значительных отличий
от всех других целостности проявлений.
Между хозяевами и гостями их, а также незваными и
заглянувшими на раз, но задержавшимися очень, были
установлены какие-то особые родственные отношения –
тотчас же, как очередной и новый этому дому и всем
ныне живущим людям в нем человек переступал порог.
И все здесь относились друг к другу как-то бережно,
и очень внимательно наблюдали за каждым своим шагом.
Не было известно ни одному из них, чего ждать от
другого, даже от того, с кем все дни знакомства чаи
выпивали вечерами вместе; и даже если при всем этом
в разговорах поднимались вопросы, самые что ни на
есть тревожные и очень интересные.
 В целом в этих стенах каждый мог друг с другом обо
всем потолковать, и не было такого, кто бы обделил
вниманием своим собеседника – и каким бы ни был этот
собеседник, слушали его точно с неподдельным
интересом.
Все потому, что знали все, что каждый знал заранее,
с самых ранних лет – кого попало не встречают на
этом пороге, и безынтересных людей здесь нет.
Но были нелюдимые – они и дополняли единую картину;
они ей придавали живой оттенок – каждому цвету
изображенных на ней гостей.
Особенно выделялась одна только дама, в платье
примечательном слишком длинным шлейфом – такие в
ходу были в эпохе впередиидущей и ни днем не позже.
Шелест этой детали дамы той наряда и размеренный
степенный шаг, а также некоторые черты характера.
Это была статная, совсем еще молодая для шага
подобного дама –  неприкаянная хозяйка этого дома.
Здесь было много неприкаянных. Очень много. Почти
что все. И точно каждый другой чувствовал себя более
чужим, в этих стенах находясь, чем это было ей дано;
но она вела себя более чем странно – казалось,
необдуманно.
Она выходила только ночью – когда наступала темнота.
Ей было все равно, спят ли все и остался ли кто в
зале гостевой – ей безразлично было, кому подавать
более чем длинный шлейф своего платья; но очень
огорчалась, если некому то было предложить.
Ей невозможно было отказать под неведомым влиянием
сей дамы – но почти все чурались с ней всяких дел
иметь. А потому и запирались в комнатах своих; двери
вручную лишь прикрытые ее не останавливали. Она
могла и заглянуть, и постучать легко и в такт
мелодии знакомой каждому и очень хорошо пальцами по
косяку, и пошептать зловеще и приторно-сладко для
большей острастки.
Но хоть какой-то мало-мальски заметный человеческий
контакт был установлен у нее с  той самый барышней
самых цветущих юных лет, которую звали Элеона.
Всегда и во всем была замешана – но всегда и во всем
оставалась чиста и невинна.
Она говорила правду, лукавя – и в том, может быть,
наверняка, и состоял секрет ее обходимости и
неприкасаемости, и потому, вероятно, вокруг нее и на
ней же самой и были завязаны следы каждого из
сокрытых в стенах этих белокаменных артефактов.
Она ничем не ручалась и ничего не была должна. Не
оправдывалась ни перед кем и никогда, и не звала на
помощь, и за советом ни к кому не обращалась  –  и
попусту улыбалась. Неизменно, честно – от души – без
причины улыбалась.
Казалось, была она все время в каком-то забытьи. И
было в ней что-то очаровательно прекрасное, и было
что-то, что понять давало – совершеннейший ребенок.
Во всех отношениях между обитателями этого дома
белокаменного была одна черта, что их отождествляла
с самыми святыми и неприкосновенными, непоколебимыми
и нерушимыми ничем, ни в коей мере и даже спустя
много, много лет. В черте той выражалось все их
благородство друг к другу обращенное в самой
простоте их взаимоотношений и отсутствии навязчивый
вопросов, поучений и непозволительного выражения
недопонимания своего собеседника, соседа своего.
В том было особое искреннее чувство привязанности
эдакой, которая не терпит посягательств или
каких-либо причин; которой не нужна навязчивость в
поддержку и нет необходимости с глаз долой гонять
друг друга – иногда – и снова, и еще раз, и еще
много, много раз.
Они семьей были без всяких обязательств, чаще всего
не зная друг о друге ровным счетом ничего – и ничего
не спрашивая; но, тем не менее, в холодных стенах
дома белокаменного всегда было светло, тепло и уютно
– при них, при всех этих гостях; таких гостях,
которых пожелать только и остается каждому хозяину
дома своего. Которую остается только пожелать – и
желание то сделать вновь и вновь не дает смолчать
мио проходящему стороннему наблюдателю, которого
пока что, на данный момент, в стенах белокаменных
ничто не может задержать; до поры до времени.
И на этом, пожалуй, остановимся; об этом стоит
рассказать – именно что рассказать.

XX53гг.

Черта первостепенности.
Изначальные, первые и вторые имена.
Но ни с чем не сравнить красоту изначальную,
Красоту невыстраданую – или же
Приведенную порогом шагу ровному и уверенному.
Красоту Золотой поры.

Вы ошибаетесь, полагая, что этому миру не хватает
святости.
В этом мире нужно хотя бы на раз прекратить решать
проблемы.
С этим миром нужно остаться наедине.
Этот мир послушать и всех его населяющих ваших
товарищей.
Этому миру не нужны проблемы.
Этому миру нужны вы.
Но вы же, открыть себя пытаетесь, - только путем
преодоления собственных проблем.
А мир вас любит. Он о вас заботится – идет
навстречу вам, дает возможность снова
– для решения проблемы понимания взаимного среди
товарищей своих.
Этому миру нужно простоты. Простоты не выстраданной,
а изначальной – такой, что в каждом из нас есть.
– С нелюбимыми не плачут. А если не так – если так
происходит – значит, целостности нет. Я вам объясню,
почему. Вы знаете, как чудесно иметь такое имя,
которое
можно было бы говорить, не щемя сердцем и не
задумываясь над его звучанием в данный момент, хотя
бы... Или не знаете? Знаете, знаете. Но вы только
молчите!
Примем же вид, что вы ничегошеньки ровным счетом не
знаете.
А знаете, как чудесно иметь подозрения – хоть самые
малые – в особенности самые малые – на имя другое,
под буквами представленными вашему же вниманию в
настоящий момент сокрытое. А имя то, выдуманное,
звучит порой так хорошо, и так славно! И так чудесно
глядеть на него – на того, кто нацепил это имя, себя
накренив по нему...
Вы знаете, мы и пойдём от имен. Да, от имен мы пойдём.
Первое имя, которое слышим – оно говорит нам о себе.
О нас она скажет, это первое самое имя чужое,
гораздо больше, куда еще больше, чем о том, кто
представился таковым. Это представился им, этим
именем, впервые в наших глазах стоит – оно о нас
говорит, о нас этим именем говорит и расскажет оно о
нас многое, очень даже и слишком, слишком многое,
чтобы вот кто-то мог за раз и так сразу себя по нему
разглядеть, как по зеркалу.
Вторым же именем зовут себя герои.
Или же волшебники, которым показалось, что это они
должны вот по тому пути идти...
А все из присутствующих знают, какая пропасть между
героями нашим и самыми волшебниками простирается?
Значительные открытия люди совершали, удавались
людям они не потому, что были сведущи и одаренны в
данной области науки и искусства, а потому, что им
было это интересно.
И выяснили они неписаные законы, для которых в
полной мере интересом своим нужно овладеть; а
одаренные уж их распишут, эти законы, в свою
очередь, для всех и только для богом одаренных
приятном языке.
Вот говоришь ты, труд, упорство и терпение
неизмеримое приведут тебя, к молодца такого, к самым
заповедным гранями науки, к самой святой черте
искусства. А я скажу тебе – нет. Это не так. Сколько
бы не узнал ты, сколько бы не смог и не умел, и даже
как бы не хотел того и при том еще, что взрощен твой
мозг по всем законам этой самой области науки и
искусства, ты все равно не полетишь к ним - ты
полетишь по своему. Но не тем путем, который
является характерной чертой волшебников - а ведь они
волшебники не только в областях своих.
Этот кривоватый путь бессменного неудовлетворения и
счастия бессменного – всегда, всегда вот так у них –
он же как щитом своим их прикрывает, он же не дает
забыть об интересе своем святом.
Этот святой интерес пробуждает к деятельности силы в
сфере любой –  но и не даст ошибиться с выбором
таким. Этот интерес спать спокойно не даст – но и
сном одарит глубоким, коли против течения плыть
попытки тщетные он, волшебник, наконец прекратит.
Очень многим и немерено часто кажется, что
волшебника –  они как раз-таки против ветра идут.
Отчасти это правильно – они идут вопреки. Но не
перечат же миру, а в единении с ним и находят свой
путь. И один путь – путь единый – он расположен им
тысячами тысяч путей.
В то время как героям своим он один – и против
шерсти своей земли, но тоже на лад ей, но тоже на
лад этому миру.
А истина – по которой же путь и проложен им всем –
она где-то посередине, что всем уже прекрасно
известно испокон веков. И для того-то нужны
волшебника, которые вброд и за большим герои,
которые поперек и за лучшим идут, и стоят так за это
лучшее, что их не сдвинуть никаким волшебством; но
так идут герои, что часто думается мне –
заколдованные. 
Тем не менее, волшебника редко об руку с героями
своими идут. Ведь герои – это из ряда вон выходящее,
а волшебники – неизвестная часть, деталь нержавеющая
– сам механизм – нашего мирового кольца. Нерушимого,
вечного.
Но что делают волшебника юные очень часто? Они хотят
стать героями!
 Им открыты все пути, для них все тайны ощутимы – и
они хотят стать героями. Клянусь, совсем непросто
устоять и не попытаться влезть в самое оно, им
непросто оказаться на периферии в самый час истории!
И изменяются именам, и дают себе, другое имя – и
чудесно, чудесно же оно звучит. И будет у них час
свой героический, и выйдут в самый центр – но они не
могут, не могут оставаться в тазовом обличье – им не
дано гореть, как горят герои, у них свой полет и не
узнать им того обрыва, который укрытие единственным
моментом на долгом их пути – но именно в таких,
тщетных же попытках и у них есть в полной мере риск
разбиться, как герои, и как они быть лишенными
полета в пустоту...
Но их полет долог – волшебников полет – а потому и
шанс предостеречься противно долог - долог и
неотвратим. 
И как много шансов у них остановиться, и у них
бесчисленное множество путей возвращения к дому
своему.
И имя их – и имени им лучше изначального и не
найдется, как бы чудесно оно не звучало, как бы ни
шло, и как бы красиво не ложилось на верный их
портрет...
Рассказчик совершенно сбился. Казалось, устал.
Но тотчас же продолжил, как только в залу – в эту
маленькую душную залу, служившую хозяевам дома
белокаменного не то библиотекой, не то кабинетом, не
то гостевой и вечерней  – вошла молодая совсем еще
барышня, прелестно сложенная и очаровательно
недовольная всем, что ее окружало – и очень чем-то
обеспокоенная.
Это была вторая дочка прежних хозяев – Агрелия. В
темных волосах ее была убрана изящная резная шпилька
из очень светлой кости.
– И все-таки между нами пропасть. Между теми, кто
вынес из сказок «надо» и теми, кто вынес «можно»…
«Верю». Кто не растерял это «можно» и «верю» из
сказок, и не оставил его лишь воспоминанием
расчудесным и неизмеримо поучительным; воспоминанием
от поры Золотой.
Казалось, он ее в чем-то обвинял. И совершенно
точно, очевидно было, что барышня прекрасно
понимала, о чем припомнить стоит ей. И она припомнила.
Но, словно в ответ на упрек, более чем дерзкий, ни
малейшим же своим движением не выдала того, и молча
заняла свое место в зале – у самого крайнего окна,
почти в углу, возле алой шторы.
А полуночные разговоры шептали, и уже скоро
рассказчик совсем вымотался, и ему пришлось таки
замолчать – и его тут же сменил на этом посту
другой, уже заведенный предшествующими речами совсем
молодой и очень возмущенный каким-то одним
обстоятельством. Он решил взять на себя такую
смелость и предположить – заявить это правдой, как
истинно было – свою историю, так сказать, самого
происхождения той пропасти между «героями» и
«волшебниками», в которых в этой зале, в этот вечер,
никто кроме него и его предшественника-оратора не
верил еще. Не верил совершенно. Но все слушали их –
слушали, зачарованные в стенах дома белокаменного.
Этот рассказчик, взявший на себя волю
глагольствовать, был еще совершенным ребенком – и по
правде было ему всего лишь четырнадцать лет. Он не
видел прежних хозяев этого дома, он не знал
совершенно еще ничего и о том, какими на самом деле
нелепыми покажутся ему его же утверждения и
порицания – уже в скором времени, уже в скором
времени он сам себя засмеет и неумолимо его устыдят
те слова, которые скажет сейчас он, торопясь,
задыхаясь и преисполненный восторга оттого, что
делает это.
– Все начиналось со спора. Друг мой дорог мне был, и
был мною любим, а потому я просил его об этом – о
том, чтобы затеять тот замечательный спор, с
которого все начиналось... Ведь началось! Через спор
сходятся люди на одном слове, на одной точке зрения
– и часто правдивой, часто – самой верной из всех,
которые были видны им, знакомы и предоставлены ими
друг другу. Вот и хотел я оставить в друзьях
человека другого, хорошо мне знакомого с поры Золотой…
И продолжал, все куда-то спеша, и уже задыхаясь:
– Над пропастью этой мост был проложен руками
волшебников первых – в то самое время, накануне… На
границе поры Золотой – и по мосту тому, пыхтя и
громыхая, скакали повозки – в сторону, обратную поре
Золотой. И мчались поезда, сто лет спустя – снова
обратно, к поре Золотой… Подгоняемые восторгом
минувших дней среди рациональных людей – в том
прозрачном, отвратительно правильном мире – мире
рациональных людей.
И он злорадствовал, раскрыв на случайной странице
любимую книгу:
– Странные люди – это те, кто уверен в слове своем,
выбранном, например, из этой книги – читая по
строкам слова, а слова – по слогам, а между строк не
оставив – не оставив, не оставляя и на уголках
страниц этих – следы свои, следы своей спешки… хотя
бы.
А в книге той, на раскрытой странице, написано было…
В пропасти бурлила река – прямо под мостом, только
что возведенным; и сто лет спустя – и три сотни лет
миновало – а река все бежала, без передышки с собой
забирая веселым поток следы всех ступивших на берег
поры Золотой.
И мчалась река под мостом, который тотчас же рухнул,
как только рациональные люди «надо» свое сказали
лишь за пределами поры Золотой, сказку единую за
порогом оставив  дома белокаменного, окруженными
садами прекрасными.
И мчалась река под обломками старыми, и уносила
вперед – им навстречу, новым гостям, что в поезде
новом, по мосту новому все ближе казались – все
больше казались с поры Золотой – и уносила навстречу
им, прочь от начала истории этой все негодование
волшебников первых, с поры Золотой - и веру ребенка
в рациональных людей, в их добро, казалось бы,
непредвзятое – ну прямо из сказки! – который
наблюдал утром ранним, как  свое «надо» выгружали
рациональные люди – подобно торговцам самой добротой
– на берегу поры Золотой.
Он и не знал, что в скором же времени перевернет
страницу эту уже не доверив ей ни одну догадку свою,
усомнившись в корне написанного- и не знал он, что
спустя несколько совсем недолгих лет он переврет эту
страницу совершенно, он переврет свои убеждения и
думы касательно ее содержания – он расскажет совсем
другую историю, лучше той, что огласил сейчас, но
несравнимо поганее.
Право вести разговор скоро взяла на себя
златоволосая красавица. Прекрасно сложенная,
среднего роста и со всем вкусом одетая, она
производила впечатление истинной хозяйки этого дома.
Дочка прагматика удивительно правильно вписывалась в
эти стены, но не было у нее хватки, она была будто
потерянная – а у этой была; и с непередаваемым по
сути своей бескорыстным же интересом во все глаза
смотрел на нее второй ребенок Веры.
 Стены белокаменные этого дома были холодны, но
красивы – ни с чем несравнимо красивы, и расписаны
точно по всем законам бесконечного, замкнутого мира.
По стенам лоснились редки блики белого солнца – и по
волосам золотым этой еще совсем молодой, но уже
очень взрослой же барышни, аккуратно убранными в
высокий валик, заколотый изящной резной шпиль кой из
очень светлой, почти что белой кости, скользили они.
Глаза ее и улыбка сверкали таинственным светом – и
этой же тайной потрескивал камин, оставленный в этот
вечер совсем без внимания; всем было не до него.
Жители этого дома. Стен белокаменный обитатели имели
характерную для всех них особенной, этакую черту –
все они чрезвычайно увлекались беседой друг с
другом, каждый из них был интересен другому, и мысли
– и свои, и чужие – и слова, и случайные лишь идеи –
все ловилось и схватывалось на лету, все свободно
перетекало в форму другую, других измышлений; все
они задыхались в разговорах своих.
Она напомнила всем присутствующим в этой зале о
связи героического и волшебников, и том, что героев,
в общем-то нет, и что стоит задуматься наконец, о
том что один из дорогих гостей – чужестранец,
который пришел как раз и непройденных и неведомых им
городов по путям героев – совершенно лишен всякого
волшебства , но при таком-то родстве с их
персонажами незабвенными и прекрасными… Так может,
земля героев не может быть родиной кому бы то ни
было – может это только последняя черта их пути,
ступень завершения? А земля-то их здесь, в этих
стенах – и взрощены они на этих пыльных дорогах под
небом холодного белого солнца?
Она говорила:
– Героическое может показаться вам, как по
волшебству, но на деле же оно отменяет волшебника.
Отменяет все их законы и правила, все их границы и
солидарность.
Волшебники представляют себе чуточку больше, в
зависимости от соображений своих и пределов, а
героями могут стать только порвав со всяким же
волшебством. И потому не могут стать ими. Потому что
волшебство у них в жилах течет, а волшебство - это
порядок такой, что наводит на свое невозможное
какое-нибудь чудо, что его объяснит.
А объяснять бывает не надо. Представляете вы?
Рассказчик при этом оглядел присутствующих и с
тоской убедился в очередной раз, что перед ним
только волшебника, и не нашлось и на этот раз ни
одного слушателя на него, который подавал бы хоть
какие-то задатки героя.
Однако среди его слушателей был один человек,
казалось бы, лишенный всякого волшебства. Он был в
своем роде прекрасен, честен и обаятелен, но что
забыл в этих стенах?
Это был человек хороший, но в том же был и его
предел  – он ХОРОШИЙ. И не без ума. Но ничего более
собой не представлял, и ничего более представить не
мог.
Зачем же тогда он нужен нам?
Может быть, потому, что в семье без чужестранца не
обойтись?
На последних словах прервал ее первый оратор, и
вновь зазвучали его монологи, опережая уже и
созвучное им потрескивание каминного огня.
Он отмахнулся от слов этой барышни. Он не задумался
попросту о них.
Он и думать о том не хотел.
И вновь зашуршали его монологи, ветру повинуясь
заглянувшему к ним.
Они  – волшебники  – приходили к сему порогу и в
стенах дома белокаменного оставались потому что
манили большие дороги, пути героев, что ведут в
невиданные им города.
Но почему же с той самой земли к ним прибыл лишенный
всякого волшебства?
Он не представился первым именем, и вторым не был
одарен. Но имел он имя исконное, очень красивое,
которым звали его тут все.
Это имя звучало волшебно, это имя здесь было одно.
Семьей белого дома все, кто хоть раз был в этих
стенах, считались, и пускай было в этом что-то
особое, и пускай обоснованное только лишь сокрытыми
в стенах его артефактами. Но имен таких не было ни у
кого.
Но все эти люди, все их отношения говорили только о
том, до чего же прекрасен этот дом белокаменный - но
ничего более рассказать они не могли. 
Они не имели общих разговоров таких, когда бы
пришлось в чем-то разобраться и сделать что-то
незамедлительно,  да так,  что потребовалось бы
немалой же выдержки, и не обойтись было бы без
такого доверия, о котором нельзя и подумать  – когда
не до раздумий.
Все шло как будто по плану.
Вот чужестранец  –  обаятельный и вроде бы очень всем
нужный довольно хороший притом человек…
А чужестранец, которого порицали в открытую, мирно
дремал в самом дальнем и темном углу этой комнаты, и
не слышал же ровным счетом ничего.
И не потому ли волшебники рвали в клочья все
представления свои самые лучшие о лучших днях своих
– о поре Золотой – потому как не имели той красоты,
которой были с лишком обеспечены этим моментом
единственным своим, когда и они были близки к черте
героев  –  и были героями –  и как никогда были
близки... И был тот момент их единый, конечно, лучше
несравнимо, но назывался он просто  именем таким,
какое имел тот чужестранец, лишенный всякого
волшебства и совершенно  не похожий на героев своих
городов.
Почему же из тех городов по путям героев пришел
именно этот совершенно никчемный в стенах холодного
белого камня, пускай и обаятельный даже слишком, но
названный именем поры Золотой человек?
Первый оратор продолжил:
– С нелюбимыми не плачут. Целостность идет
от первых же имен – от тех имен, которыми называют
друг друга, но не которыми называемся мы.
Первым именем мы зовемся – это желанная и данная нам
красота; это красота зеркальная.
Вторым же именем нарекают себя герои – их право, их
воля; им это очень идет. И вторыми же именами душат
себя волшебники.
Пропасть между ними  - между героями и волшебниками.
Первые и вторые - кто из них раньше понадобился,
понадобился прежде?
Но есть и имена изначальные… Как есть красота
изначальная, невыстраданая, так есть же особая
красота этих имен, которыми в дружбе друг друга
зовут. Имя ваше звучит этим именем только среди
своих и среди любящих - ваших людей. В семьях звучат
эти имена, и они составляют семейную целостность в
особом моменте своем, в лицах каждой семьи; и в
белом доме их было много – и ими звучит Золотая
пора. И мы с вами, по сути, тоже семья. Да, Р-на?
Она не отвечала.
Она продолжала молчать.
Она как раз привлекала к себе внимание тем, что,
казалось, ее ничуть, совершенно нисколечко не
затронуло все, что было сказано в этой зале, в
стенах дома белокаменного вон тем человеком в этот
раз.
Она молчала.
И он продолжил свое говорить.
– По первым именам не плачут. Оплакивают вторые
имена, а с исконными друзей именами мы, люди, горько
плачем – и счастья гораздо больше в них.
Вот, говоришь, между нами пропасть – между теми, кто
«верит» и кто «должен» нарушить сей запрет  –  а я
скажу тебе, что второе имя у всех таковых одинаково
прекрасно. Но имени исконного у многих из нас нет.
Представиться стремимся именем вторым, как первым –
как раз потому, что имени семейного у нас еще нет.
Тогда б не торопились ни волшебники пытливые, ни
юные герои в  города неузнанные больших дорог;  а в
стенах белокаменных родного дома этого мы
приобретаем эти имена.
Не просто так стоит он на самый границе с миром
большего – как кажется сейчас  –  с миром других
людей, которым ведомы пути наших героев. Все только
для того, чтобы могли мы на те пути ступить.
А Лоналис продолжала хранить достойное ее молчание –
в то время как чужестранец уже проснулся, и
внимательно нацеливал свой пронзительный взгляд
сощурены темных глаз на дочку прагматика, дочку
прежних хозяев этого дома белокаменного, которую,
кажется, посетила только что какая-то авантюрная
срочная мысль.

XX61.
Возвращение.

Что угодно может стать причиной,
Но не все причиной можно назвать.
Причины – это дело такое,
Что значение – чаще всего – имеет потом;
Потом приведем мы множество оправданий
И самых реальных же объяснений тому,
К чему сейчас хочется только прийти.
Но как же приятно рассуждать
На тему причин, вопросом «почему» задаваться
Сейчас, когда вы на подступи к этому дому!
Как же богата фантазия, если есть,
К чему – куда – возвращаться.
Если есть, с чем оставаться.
В противном же случае нет таких причин,
Которые бы объяснили, почему же стены
Белокаменные домом стали –
Ни волшебнику, ни герою,
Но всегда мечтавшем хоть раз оказаться
На непройденной еще земле –
Что скрыта за порогом этого дома,
За дома границы чертой.

У самого порога белого дома все заливало приятным
светом холодного солнца этих земель. Совсем еще юной
девушке пройти оставалось самую малость  –  и
оказалась бы прямо у дверей его, того самого очага
волшебников ли, или героев этого мира  – на самой
границе с другими землями, на самой границе с не
пройденными и до сих пор городами больших путей  –
по которым ходили те же герои, о которых и говорят
разговоры уже другие гости обители белокаменной, но…
Но она, эта девушка, остановилась, недобрав едва ли
не более полушага, и замерла ненадолго прямо перед
домом величественным и не измеримо далеким от всяких
суждений и критических взглядов гостей его,
наблюдателей и даже верных его хозяев.
Те, кто хозяевами становились  в стенах этого дома,
оставались на стороне недосягаемого лучшего большего
вопроса, что уже не позволяло уйти им за этого порог
по прежним понятиям своим, раз осужденным простым
только их предпочтением – этих героев – другим
заботам, которые не отпустят уже никогда;  и не
узнают выбравшие этот путь , принявшие раз такое
решение, мир свой их окружающий, без портрета того,
по тем законам.
Девушка эта, совсем еще юная, постояла немного на
том же места, возле порога, за полшага от самой
двери, и медленно обошла дом по периметру,
задерживаясь взглядом только на миг на каждом углу
его, на каждом окне, и по каждой кривой дорожке на
стенах его светом белого солнца прочерченной; она не
то оценивала, не то приглядывалась, но ясно было,
что точно давно уже знала, как же это здание
выглядит, но определенно впервые была здесь , и
очень была заинтересована в данный момент.
Дом ей, казалось, уже был очень дорог, многое значил
и хранил небывалые для нее сокровища; и дом этот был
как будто ее уже очень давно.
 По всем движениям и манерам, по всяким же приметам
ее – вплоть до того, как удивительно хорошо
вписывалась она в эти стены – по всему выходило, что
девушка эта точно имеет отношения коренное к дому
сему.
Замечательный интерес гостя молодого к своему дому,
гостя неузнанного, оставившего некогда родной порог,
и вновь стоящего перед ним, хозяева прежнего, все
охватывающий беглый взгляд – вот оно, неминуемое
возвращение к дому своему, к моменту своей поры
Золотой приход неуклонимый.
Девушка вновь оказалась перед самым порогом, и
наконец решила о себе заявить; открыли ей сразу,
буквально в считанные секунды, но гостья так
дорожила уже этим моментом, этим мгновением, что оно
показалось целой историей, бесконечной и неделимой,
начало которой было положено еще у основания этих
стен.
Дверь ей открыла, этой девушке юной, златовласая
красавца, совсем еще молоденькая, но уже серьезная
дама, в очень аккуратной изумрудной маленькой шляпке.
Девушка узнала ее – она давно уже, с самого раннего
своего детства знала эту барышню по единственной
фотографии; на той фотографии все вместе, рядом,
запечатлели себя прежние жители этого дома, среди
которых особенно выделялась рыжеволосая маленькая
девочка с очень вдумчивым взглядом и до неприличия
непослушными чертами лица, которые теперь уже
предстали до того правильными и ровными, что гостья
не сразу разглядела в них именно то девичье лицо,
которое знала, как родное.
– Здравствуйте, –  но и только. И ничего более не
сказала девушка, и ни одно слово другое не посетило
ее светлый разум в тот долгожданный, очень
ответственный же момент.
– Здравствуй. Мы больше не принимаем гостей, –
услышала она в ответ.
Грустно. Грустно, что именно сейчас, именно на ней,
именно перед ее приходом – и  перестали принимать
гостей в этом доме белокаменном; грустно, что нет
такой возможности у нее – пройти в этот дом гостем
только – какая была у сотен других людей.
– А я не гостья. Я ваша.
И ни слова в ответ.
Как долог был молчания миг. Колющей вечностью
показался он юной девушке, долгим годом – и весь год
– зима. Или весной, что предстала последним днем
осенним. Или – того хуже – пустотой, моментом пустоты…
Лишь миг без ответа, лишь миг молчания – и тут же
прояснилось лицо девушку встретившей у порога
златоволосой хозяйки, и открыла ей путь она в стены
родные дома белокаменного.
Как бы хотела девочка эта уже никуда, никогда впредь
не уйти, ни за что не покинуть этот порог; как бы
хотела она остаться здесь навсегда...
Кажется, на целую вечность пропала девочка
златоволосая из-под наблюдения холодных стен; она
неизменно оставалась под этой крышей, но словно
растворилась в белом камне… Когда-то преисполненная
досады и грусти, когда-то решившая не отступать уж
от них и во что бы ни стало ей то – но достать,
добраться до самого непревзойденного из артефактов,
что упрятаны за давно уже неисчислимыми
переплетениями поисков других гостей и оставленных
ими своих отпечатков, прозрачным следов неизгладимых
на поверхности дома того.
Теперь она была лучшей картиной этой обители,
условной хозяйкой, неузнанной даже теми, кто задолго
до нее и с большими на то основаниями приходился
дому сему на ее месте.
Она зареклась разобраться в этом клубке путей.
Дом встретил гостью спокойно, прохладно,
внимательно. Наблюдали за ней, показалось, со всех
сторон, изо всех стен тысячи глаз, тысячи взоров – и
все одно, и все едино, со всех времен, со всех эпох,
что знала эта обитель белокаменная.
Стоило только барышням переступить порог, закрыть за
собой первую дверь – тотчас же приветливо,
дружелюбно позвал он их дальше, и свет лег иначе –
гораздо теплее, и дорожку им простелил – вперед,
внутрь, вглубь своего покрова, в множественные залы,
в ту самую комнату, где осталась нетронутой и
бережно – и несравнимо более чем – хранимая общая
фотография прежних хозяев, прежних гостей, бывших
такими когда дом этот пребывал в лучшей своей эпохе
– в своей Золотой поре.
Лица их были светлы, но чем-то ожесточенны в чертах
своих. Все они были очень похожи, все шли одно к
оному и все повторяли одну картину: дом белокаменный
у самой границе, что стоит на том месте уже куда
более трех сотен лет и хранит в стенах своих имена
изначальные первых героев, первых волшебников и
каждых своих гостей, хозяев и мечтающих только
оказаться среди этих стен.
Просторные залы и узкие комнатки, забитые до
предела. Белые стены – холодные и под редким теплым
солнечным светом. Большие часы настенные, ни одного
отголоска природы и начисто убранные подоконники,
лестницы во всех их ступенях – на каждую из которых
удивительными фигурами невинно и шустро ложатся
тени, превращаясь в призраков прошлых лет и всего,
что происходило когда-то, прежде, давным-давно.
По первому впечатлению дом казался огромным – и
вдруг представал лабиринтом холодных стен. Но на
самом же деле дом не был огромным, и очень уж
маленьких не было комнат в пределах его – все
оттого, что ходили слухи об обители этой, как  о
замке, и залы некоторые были убраны с максимальным,
насколько возможно в пределах целостности картины,
использованием всего пространства – чтобы оставить
иллюзию огромных же помещений, ослепляющих гостья на
миг пустотой и сплошным белым, в котором, так и
кажется – спустя время – ничего нет, ничего не
укрыто… Обманули легенды, обманули надежды, и пути,
что к большой дороге вели, обрываются здесь –
попросту прекращаются; не оставляя ни единой
подсказки, растворяются в этих залах ваши следы. И
как по ним пойдут герои?

XX37 год.
Запертая в стенах белокаменных Вера.
Прочь, прочь из этого дома!

О том, что мир ваш является вам другом.
И являет воспитателей в самый тот момент,
Когда вы переполнены решимостью – 
Когда мозги работают на полную катушку.
Когда вы переполнены решимости такой,
Что мозги отказывают тотчас – и без остатка.
Но не в одночасье  – 
Это очень долгий, непростой, крайне нехороший
 И отчасти чем-то неуловимый процесс совершенно;
И тогда — в самом процессе — вы не кричите.
Никто вам не поможет в ярую за вас.
Вам необходимо остаться в тишине живой.
Вам стоит прислушаться к себе,
Не глядя на себя чужими глазами...
И со своих, не сняв пелену самообмана – 
Которым отчасти бродит и самый трезвый ум.
И о том, что для волшебника творить добро – это честь.

– Убирайтесь из этого дома!
– Но это место, которое связывает меня с миром во
всех его проявлениях, в каждой его эпохе. Это то
самое место, где только я и могу всегда быть в
единстве с ним, с каждым временем и…
– И со всеми своими фантазиями во всех их
проявлениях быть наедине…
– Но послушайте, – появился защитник у барышни, –
Это же единственное, что ей нужно –неужто мы не
может ей этого дать? Неужто мы можем взять на себя
такое право, чтобы лишить ее этого счастья – ее
единственного счастья? Ведь это единственное, что ей
нужно – быть здесь, в этих стенах – прожить всю
жизнь, что еще есть в запасе, во всех ее
возможностях – и слушать эти стены… Века другие.
– Ей необходимо это, - заявил о себе и другой
заступник, напомнив очень тоном  деловым, поставив
перед фактом доктора – сказав ему еще раз как раз о
том, на что он и ратует, чем он недоволен и
разгорячен и что представляет наибольшую опасность
для этой совсем молодой на вид еще барышни – хозяйке
дома Вере.
– Вот именно! – возмутился доктор. – Вот именно, что
вся ваша жизнь, мадам, сошлась на этом вашем –
простите уж за понукательство – единственном желании…
– Единственном родном месте…
– Единственном родном месте! В том-то и дело, что вы
очень скоро точно здесь свихнетесь – это,  полагаю,
ни у кого сомнений никаких не вызывает? – обратился
он ко всем присутствующим, к заступникам ее.
Возражений не последовало.
– В том-то и дело, что в этом… доме… как раз только
и потакает единственному вашему желанию… больному
интересу! Вы так все забудете – все другое, все
прочее, всех, каждого… все свои заботы…
– Я и уже забыла.
– Вот именно! – воскликнул доктор. – Вот именно, что
вы уже сейчас ничего выше этого вашего интереса не
ставите…
Мадам, а с виду барышня, не возражала. Но напомнила:
– Это именно то, что больше всего мне и нужно.
– Вот именно, – дополнил второй из заступников,
хозяин этого дома Сифрей, прагматик совершенный.
– Вы с ума сошли! – чуть ли не взревел доктор – У
вас двое дочерей, у вас имя – у них имя… Ваше
прошлое, наконец! А вы в поисках артефактов
невиданных долю свою лучшую находите…
– Так и есть. Я счастлива, - не задумываясь ответила
на это Вера, и устало прикрыла глаза, словно
завершив этим жестом суетную беседу, которая уже не
только не имела никакого, казалось, смысла, но и
переставала ее развлекать.
 – Да чем вам помогут эти сокровища?
Вера едва заметно улыбнулась. В глазах ее
заступников блеснул торжествующий игривый огонек.
Но ответа не последовало.
– Мадам! Да вразумитесь же вы наконец! – перешел уже
всякие приличия поперек своим необъяснимым
беспокойством за жизнь этой барышни.
Этим своим необъяснимым интересом к судьбе мадам
Веры он и настораживал, не переставая удивлять, и
был обязан своим настоящим положением – праву
единственного и постоянного доктора хозяйки дома
белокаменного, стенами своими безответными,
казалось, всем, кроме нее, кроме этой барышни – с
ней они словно и взаправду говорили, и говорили ей о
чем-то, видно, действительно уж очень важном,
интересном…
– Вы же так и умрете в этих стенах… – стал было
парировать он, но смолчал, так и не сказав, что думал.
«Ничем другим не обозначившись…»
– В этих стенах никто еще не умирал, – возразил
прагматик, посмеявшись уже одним вниманием
пристальным доктора к здоровью и судьбе своей жены.
Он не слышал стены, и с призраками прошлого не было
дано ему  не был он обучен говорить – но его
забавляло, когда человек несведущий утверждал,
боялся и в чем-либо упрекал – а чаще всего бывало
так, что в самой сути – тех, кто был этой стихией.
Совершенный прагматик, его жена Вера и лучший его
друг, который являлся скептиком непоколебимым ни в
одном, случае, даже при самых удивительных
обстоятельствах и каждой же глупости предоставляющий
единственный шанс быть не то что правдой, но самым
верным выходом из положения, были истинными
хозяевами в этих стенах, хозяевами этих путей –
запрятанных, закрученных среди них. Но Вера была
лучшей его картиной – на данный момент, пока никто
ее не превзошел – и лучшей его жертвой на века, на
все эпохи… На всегда.
Два ее лучших товарища были в положении куда более
выигрышном, во многом благодаря единой основе
правил, веры и пути при совершенной внешней и
деятельной – особенно – противоположности.
Скептик и прагматик – так что различает их, в самом
деле?
Когда доктор ушел, Вера вновь призналась:
– Мне все же не хватает жизни. Опять. Снова. Жизнь,
содержащая в себе только выполнение базовых,
совершенно безо всякой на то фантазии обязанностей –
не для меня. Это сразу было ясно. Это давно уже
известно.
«Просто жить».  Жить можно просто, но «просто жить»
- это сочетание слов наводит на меня самую глубокую,
самую тяжелую тоску… Неприязнь вызывает исправно.
Такая жизнь не для меня.
Но сейчас – но что сейчас? Я дома, я в стенах дома
белокаменного – и мне ее не хватает – самой жизни.
Уподобление своих потребностей, уподобление своей
главной потребности – того высшего интереса, без
которого… Без которого ничто не имеет смысла … И все
это не дает мне большей радости, как это было в
первый раз. В самом начале нашего пути. Это не
доставляет мне в последние дни и радости большей,
чем от двух шариков прекрасного мороженого.
– Но Вера, – отозвался ей скептик, как всегда
настроенный решительно. – Ты говоришь о радости. А
разве это радость – то, что получаешь ты только от
пребывания в этих стенах? Вера, это удовольствие. Не
сравнивай их, не отождествляй. Прошу тебя! Радость
может нам доставить все. Что угодно – она
неиссякаема и, в то время, очень коротка, крайне
быстротечна. А удовольствия? Удовольствий люди
держаться годами, и только ими и живут.
Доктор, кстати, не дурак… Хотя, кажется, безумен… Он
именно об этом и говорит нам – и сказал бы, если бы
смог с собою совладать.
– Да, эти стены кого угодно введут в смятение, -
взял слово друг прагматик, верный муж.
Вера усмехнулась.
– Достижение целей своих без высшего интереса – что
это? И как обжиться с ними без него, без большего
смысла?
– Но Вера, разве же это значит жить? – спросил ее
супруг – и ему удалось ее озадачить, что не
случалось уже очень давно.
Она встала с кресла, которое не покидала еще до
приезда доктора, и во время приема, и после – и
подошла к окну, заложив руки за спину, прямо и
уверенно держа осанку. В длинном однотонном платье
до пола цвета ровного грозового неба она была очень
красива.
– Все у нас, у людей, на этой земле, этим словом
значится. Все наше действие и бездействие, леность и
страх, успехи, обманы, отчаяния крик и неисчислимое
множество бессменных, неудержимых желаний. –
отвечала ему Вера. – Все это обозначено словом «жить».
И жить часто непросто.
Но на грани того – жить интересно; это одна из
первых ступеней к тому, чтобы пылать. Но это не то
же, что гореть. И совсем другое – жизнь прожигать. В
последние дни я отчего-то очень часто стала этого
бояться. Как бы их зазря не прожечь – отданные мне
дни в этих стенах.
Все трое помолчали. И Вера продолжила.
– Мы, люди, очень часто прожигаем в желаниях своих –
неудержимых, случайных, заветных – и может ли быть
желание глупым – желание человека – время свое.
Время, отведенное нами на что-то, дарованное кому-то
считанными минутами рассеянного внимания или
мгновением большой любви – и минуты всякой любовью
обделенные, проведенные с кем-то запросто и зазря.
Всем этим мы назначаем время свое той или иной
эпохой – порой счастливой определяем или
бесконечными минутами расставания с чем-то
сокровенным, что уже было – и было лучше всего,
несомненно – разбивая при этом жизнь свою на
множество блоков, осколков, страниц, маленьких глав
и бесконечных историй, нередко спутав при том – и в
последствии – детали таковых механизмов…
Мы целостность свою теряем точно также, как и
разбиваем себя на имена первые и вторые,
представляясь при этом себе еще кем-то другим.
И все очень ищем кого-то! – бесправно, не зная и не
признавая границ – если имена эти нам не подходят, и
момент настоящий нас рвет, разрывает, дробит на
части.
Запутав тем самым себя совершенно, не находит
человек поддержки у слов, и имена кажутся ему уже и
вовсе чужими, насильно привязанными к нему
совершенной случайностью, не по воле его
произошедшей и в общем и целом не имеющей к нему
никакого отношения.
Разбивая тем самым минуты на тысячи, тысячи тысяч
мельчайших кусочков, вдребезги зерцало своих желаний
швыряя о пристань каменной земли искреннего черного
цвета на самой границе, переполнив же чашу просторов
известных и видимых, скрытых, неузнанных до самых
краев именами, потерянными в спешке или в
нерешительности пренебрегнув единственным же
моментом, когда все возможно…
Или поступаем мы наоборот.
Обернувшись решительно, очень уверенным в том –
пускай даже еще совсем немного – единственным
именем, одним лишь прикидом при том щеголяя перед
всеми, в любой час и при всякой угрозе разоблачения
– не скрыть потому что следы других имен – мы в
таком случае навсегда остаемся при нем, при
единственном имени, выбрав его однажды по каким-то
своим соображениям, о которых спустя время точно не
вспомним.
И забываем, вероятно, притом что выбрать нельзя
исконное имя, имя изначальное.
Пока говорила все это. Вера осматривала окружающую
ее обстановку, которую знала уже очень давно… И
вдруг повеселела, прояснилась в лице – словно что-то
увидела… А может, и просто припомнила что-то хорошее.
– Но есть герои, которые, оставляя у себя за спиной
множество, множество осколков, воплощенных в той или
иной мере фантазий своих, и неуловимое по сути своей
число прежних имен, остаются в большей связи с
миром, их окружающим – нашим миром, бескрайним и
многогранным, неудержимым по сути своей – и все
также, все лучше выходят собой, по изначальному
имени из любой истории – а у них их много, очень
много… Историй искренних и живых.
Вера это персонаж, который всегда находил что-то
интересное и им занимался в полном праве своем и без
каких-либо сомнений своих и посягательств со
стороны; одного не терпела она –додумываний и без
того волшебной, настоящей истории. И больше всего
любила людей искренних и с фантазией.
И ей верили, и рано или поздно каждый раз один за
другим начинали додумывать, после чего она тотчас же
прекращала действие – и что очень ее огорчало – и
каждый раз ничуть не меньше – но исправно продолжала
она писать истории настоящие, находя что-либо еще
интересное.
Но мир этого персонажа шел и развивался по кругу,
изредка отпуская светлые лучи своего редкого в тех
краях теплого белого солнца за пределы представлений
своих.
Такие персонажи не раз становились хозяевами белого
дома, и чаще всего – в совсем еще юном возрасте, но
долго не задерживались в стенах его, однако они
всегда были и останутся необходимы каждому подающему
надежды на то, чтобы возглавить его, молодому
волшебнику.
Вера была как раз из таких, но она задержалась,
очень задержалась в стенах белокаменных – и это
обстоятельство неизбежно бы ее погубило, если бы она
не совершила куда более губительный для нее и, все
же, свойственный ей и извращенный до безумия уже
упомянутым фактом поступок. Она покончила с жизнью,
не дожидаясь, на сколько же еще хватит ее
волшебства. А жизнь без волшебства для нее была
невозможна по самому только определению имени и
сознания этого героя.
У нее остались две малолетних дочери, старшая из
которых была подобна ей и уже имела все необходимое,
чтобы занять место матери, и супруг – отец их,
Сифрей Прагматик, который, в свою очередь, на
подобии матери детей своих и самого близкого своего
друга задался самым интересным в краях тех вопросом
– почему волшебники теряют рассудок.
Героям, которым необходим такой спутник – хотя бы на
первых шагах своих к дому белокаменному или же к
дороге по которым ступали сотни, сотни таких же
молодых и с фантазией, как и они, немногое нужно –
мира того превзойти законы, создав таким образом
реальную картину мира того, о котором они могли
прежде только мечтать и планы строить – о котором
слушали они когда-то истории; истории о героях поры
Золотой.
Вера была красива. Она была красивая и
привлекательная, и в ее истории хотелось верить – и
верили – потому что она в полной мере овладела своим
волшебством. Но столько же красоты изначальной было
в ней, а любого волшебника задача эту красоту не
растерять, не растратить без основания к восполнению
и превзойти волшебством своим в некоторой мере себя,
самую свою красоту естественную, изначальную, и все,
что он знает, что встречалось ему когда-либо чем
владеет он... В той или иной степени.
И она справилась с этим. И продолжала развиваться,
расти. Узнавать что-то еще и наблюдать неустанно за
миром окружающим, затаив уже желание о чем-то
большем – в том-то ее еще большая честь.
Однажды – совсем уже скоро – молодой подающий
надежды волшебник, али герой, спросит о том, какими
же силами ей удалось это, какой же мудростью она
обладала.
 И будет ему ответ:
– Знанием. Знанием и верой.
Прежде всего, она была очень талантлива. А
во-вторых, прекрасно усвоила самую главную вещь  –
опору в любом невезении, опору на любом пути – что
для волшебника творить добро, это честь. И никогда
она не забывали об этом. Даже когда все у нее было
более чем хорошо.

XX35 год.
Черный предел,
 который точно знает добрая хозяюшка Подалица.

Никогда не спрашивайте совета у тех,
С кем не возникало у вас ни разу желание
Поговорить. А кроме того –
У тех, кто советом своим может очень
Вам навредить – силой того, что
Скажет, влиянием на вас их слов.

Барышня Элеона могла бы сделать гораздо больше для
своей маленькой, самой преданной слушательницы – за
пределами черты отшиба, где она оказалась, очевидно,
с каким-то умыслом, поставив на кон собственную
адекватность, собственный разум и самой дорогой
своей артефакт едва не погубив, только ступив на эту
землю, оставалось у нее незыблемое влияние едва ли
не на все, что хоть как-то касалось ее интересов – а
интересно ей было все, что подчинялось законам этого
мира и касалось его – сферы ее притязаний на самую
главную истину и ответов на бескрайные, неисчислимые
во множестве своем вопросы; на то, что ей нравилось,
что хотелось ей держать при себе и в поле зрения
своего и что оставалось частью дома ее, даже когда
дом этот был соткан из песка и тумана и держался он
только на стержне ее впечатлений – на все то, с чем
бы она ни в коем случае не рассталась бы – не было у
нее такой силы. Быть может, в этом ее предел?
У нее были практически неограниченные возможности;
но она их то ли берегла, то ли и вовсе о них не
думала Мысли ее были замкнуты в одно тугое кольцо,
которое находилось в постоянном движении и осью
которого была одна только идея – центром которой
стала эта девочка, ее самая преданная слушательница.
Что это было именно так, по всему ее внешнему облику
было видно.
Рассказав ей обо всех правилах этого мира, с
которыми сама была достаточно хорошо знакома, Элеона
тотчас же отдала девочку другой свободной от
тяжелого воздуха  на крайней черте самой границы
невольной гостье ее.
Там было ее место. Место человека, трезвого умом,
наделенного невероятнейшим талантом и редкой
терпимостью – как к людям, так и к мирам; место
опытнейшей волшебницы, где без нее никак нельзя было
обойтись. Которая точно знала, что для волшебника
творить добро это –честь, и умеющей держать
дистанцию, не торопиться – не черкать невнятное и
преисполненное спешки на полотне законом этого мира.
Мира, ее окружающего.
Здесь она была нужно больше всего. И на этом месте
никто не мог ее заменить – что обеспечивало ей
неприкасаемый единственный момент бессмертия; до тех
пор, пока делает свое дело, оставаясь на этом месте.
А  иначе будет вынуждена доблестная волшебница
претерпеть изменения – подвергнуть себя им.
Чтобы сохранить свой единственный момент бессмертия.
Чтобы волшебство узнавать все также трезво.
И все больше терпения иметь.
К этой даме, доброй и своенравной хозяюшке Подалице,
точно знающей, чем она занимается и превосходно
владеющей своим делом – так хорошо, что никакой
суеты не допускала она и не приходилась возможность
такая на ее счет – ежедневно приходили очень
странные гости. Таких людей Ливанна не видела на
самой границы, такими их не привозили с более
светлых земель.
И зачем приходили?
Но что делал с ними эта добрая хозяюшка Подалица!
Это были люди, не похожие на людей – очень часто в
облике их не было и очертаний человеческого лица.
Скорее это были страшные существа, поросшие мхом и
обгрызенные ровно по кусочку с каждого угла, с
каждого уровня высоты некими другими существами...
Что еще водится за чертой отшиблой, дальше от самой
границы?
Но со временем – не скоро, днями хозяюшка Подалица
лечила их – и они становились уже немного похожими
на людей, принимали человеческий и весьма миловидный
облик.
Эти же самые гости были уже людьми картонными,
неповоротливые и нелепые выпуклостью форм и слепящим
отблеском по глянцевой поверхности их – но уже
живым, живым светом они показаны были в цветах
своих, эти существа; уже похожие на людей.
Затем, спустя еще много, много времени, они
становились наконец-то людьми. Это Ливанне
пропустить никак не удавалось и не удалось бы – и ни
за что бы она не пропустила.
Картонные люди были все лучше – день ко дню, от часа
к часу, каждой минутой, каждым мгновением все более
живыми – и однажды становились они привлекательными
– и оказывались богато раскрашены не одной палитрой
цветов и оттенков – живых.

И как уж раз приходили это же самые гости живыми,
настоящими, целостными людьми. Как-то сразу же
накануне было понятно, что придут они именно такими,
но каждый раз это было как-то не похоже на них. И
каждый раз это было что-то нереальное, волшебное.
Она превращала из страшных – но нет, совершенно
бессильных – чудовищ людей в самом лучшем каждого из
них проявлении – но они оставались молчать.
Она доводила их чудесным образом до предела
добрейшей каждого гостя черты, неведомым и глазом
неуловимым образом оставляла при этом пределе
возможностей их – и отправляла шагать свое дорогой,
потому что на этом ее миссия была окончена, а за
даром держать у себя за порогом она никого не станет.
Они приходили целостными людьми – красивыми,
настоящими, простыми и... недоступными.
 Почему?
Это все время?
Это шло время.
Но каждый раз нельзя было взять с них больше. Они
достигали наилучшего своего проявления, своего
предела – и откланивались своей доброй волшебнице.
И уходили – живыми людьми. Казалось, еще совсем
нетронутыми. 
За редким исключением.
Но за исключения хозяюшка не бралась. Она не мерила
силы свои и пределы других повторно.
За одним только случаем, ставшим единственным –
действительно единственным – на пути ее исключением.
Причем вряд ли она могла чем-то помочь этому
человеку; но она не могла этого человека бросить. Не
могла не попробовать.
И попыталась бы тотчас же – если бы не хватало ей
аккуратности…
…Приведя Ливанну к ней и утвердив ее пребывание
здесь какой-то свойственной девочке необходимостью,
Элеона постепенно выводила ее за пределы отшиблой
черты; и хотя уже совсем скоро она могла увидеть
совсем другой мир, для этого требовалось что-то еще
– и она выжидала, эта прекрасная маленькая
светловолосая барышня; выжидала, оставаясь у самой
границы с тем другим, неизведанным миром.
И однажды она дождалась.
Раз к ней в дом зашла очень красивая и
привлекательная чем-то дама. Совсем еще молодая, на
вид – просто барышня лучшего сложения и
превосходного вкуса, человек добрый и … Было в ней
какое-то необыкновенное содержание, которого не
видела девочка Ливанна еще ни разу, но
представлялось ей, что люди с лучшего мира должны
отличаться именно таким вот притягательным и
необъяснимым своим очарованием. Такой силой – а это
сила! Такая сила, от которой у подруги ее Элеоны
были черты свои неповторимые, но не являлось оно
изначальной основой.
Ливанна не могла на гостью эту заглядеться. В белом
платье прямого покроя из легкой, но плотной ткани,
длиною до пят, с прямыми плечами и правильной
поступью – ровной, уверенной и негромкой – она
внесла за собой свежий воздух незнакомых вершин. Это
– человек из лучшего мира?
Но одолевала красавицу эту большая тоска. Нет, она
совсем не была похожа на тех картонных страшных
людей, но тоже тянуло ее словно что-то ко дну,к
черте своего предела… Она была полна силы, но сила
эта не могла ей помочь справиться с этим недугом.
Поэтому она пришла к нам?
Подалица было уже отвернулась от гостьи. Ни разу
такого не видела девочка.
И все-таки расположилась к ней самым лучшим своим
вниманием. Но так искоса и с такой тяжестью, будто
нехотя, на нее смотрела, что стало очевидно самое
немыслимое – эта дама была здесь. И не раз.
И, видимо, в другом качестве – уж слишком явные
остались следы другого расположения дел на всем
отношении сейчас к ней хозяюшки, по всему лицу ее,
по тому взгляду, подернутому больной отдачей… Чего
делать не следовало.
Они чай разлили. Ливанне никто не предложил и к
столу подойти. Ей же лучше. СО стороны-то оно виднее.
От этого чая пахло сыростью случайных порывов,
необходимых для достижения какой-либо большей цели,
но остающейся пока только немыслимой обязанностью к
себе и, самое страшное, к мечте своей, к своему
заявлению, положенному на полотно этой земли – а все
в землю идет и обо всем ветер напомнит кроной
высоких деревьев однажды смельчака напугав. От этого
чая шел терпкий запах застывших желаний и высохших
писем, следов и попыток связать то, что было и то, к
чему стоит следовать исходя из того, что впереди на
горизонте второго имени уже не совсем юных героев.
Запах этого чая знали бумажные люди. Но Ливанне он
внушал страх… Глубокий, неопознанный, необъяснимый
ничем страх.
Но у нее все еще впереди. Полжизни.
Ей не предстоит сменить имя. Она останется с ним и
при нем же погибнет – однажды, когда золотом
расшитые белоснежные полотна черной тенью вспорхнут
под усыпанным – о чудо! – звездами небом.
Скоро… Спустя полжизни.
Но прежде она встретит Веру. Сейчас, когда ее
пребывание в доме доброй хозяюшки Подалицы превзошло
все ожидания самой хозяйки – да сколько же можно!
Ливанна не понимала. Она не внимала советом, хотя
наблюдала пристально и более чем внимательно – и
особым видением.
Но она не понимала, что должна была вынести. Не
понимала, что отделяло ее от порога нового мира –
того, где все живо. И откуда приходили картонные
люди. И… где хозяйкой была Вера?
Вера сошла за хозяйку бы тотчас же даже перед слепым
и заснувшим самым крепким беспробудным сном.  Все ее
существо выражало какое-то притяжение ко всем
законам этого мира – и людей притягивало, даже самых
беспробудных картонных.
А Ливанну… Ливанну она и очаровала, и напрягла. Нет,
такого не было у Элеоны. И добрая хозяюшка Подалица
таким не владела. Это было что-то единственное в
своем роде, незаменимое…
Такое же незаменимое, впрочем, как и волшебство и
рассудительность – и, разумеется, святая
принципиальность – Подалицы на пограничье отшиблой
черты и мира живых. Столько же незаменимое, как и
легкость ношения белого платья Элеоной при всем ее
неопределенном положении – меж каких сторон не
посмотри, все чужое – а столь же и необходимое
именно в таком своем маленьком росте и ловкой тонкой
улыбкой на аккуратном лице немного неправильных черт.
Но дама в белом платье до пят прямого покроя была
хоть и прекрасна, и в силе – а на исходе; у самого
своего предела.
Подалица, казалось, не знала, что ей и делать. А
Вера уже тонула, неведомая сила тянула ее ко дну, за
черту ее бессмертия, за порог ее поры Золотой.
– И кому достанется теперь? Даалии?
Вера кивнула с легкой и ободряющей улыбкой. Видимо,
Даалии можно было доверить что-то самое большее и
сокровенное – самое главное.
– Прекрасно, – несколько задиристо сказала Подалица.
– Она умничка. Такая же красивая и столь же
рассудительная, как и ты.
Улыбка Веры стала еще замечательнее. Кто бы мог
подумать, что ей можно так просто манипулировать!
– Она справится…
И повисло молчание. Только тяжелое, пропадающее и
вновь пугающее дыхание Веры на, кажется, тепло чая
хозяюшки нарушало эту застывшую было навечно в
портрете одного момента картину.
– Ты думаешь, ничего нельзя изменить? – вопреки всем
своим правилам, вопреки самым законам этого мира и
своему бессмертию наперекор спросила ее Подалица. И
сама же ала ей отвте, который обе они – да и
Ливаннушка – знали.
– Нельзя. Нет.
Конечно. Все это знают.
Но нельзя же замолчать только на этих словах.
«Нельзя» и «нет». Что это?
– Думаешь, что будет  то должно? Это правда. Но у
тебя, как и у каждого, есть выбор – в самый
единственный такой момент – каждый раз, когда можно
сделать так, что вы не пожалеете о содеянном, но это
дорого может вам обойтись…
Или ты можешь поступить иначе – остаться и не
противиться сомнениям и предотвратить возможное еще
большее сожаление – но горько пожалеете об этом.
Вреа с любовью ее слушала. Прекрасная улыбка на ее
светлом лице, обагренном отсветами и отблесками с
самых разных сторон и самых причудливых, но все
теплых, совпадений, запомнится Ливанне навсега. И не
только ей.
Эту улыбку еще не раз вспомнят, не раз явиться она
им уже после того. Как уйдет Вера. Эту улыбку не
смогут забыть. Эта улыбка не растает, не затеряется
и не померкнет. Не померкнет перед нового светом.
Не пропадет, не  забудется. И не повторится.
Но будет вечно. Будет всегда среди людей на границе.
– Вот так, моя милая, – колдовала ли, а может.
Успокаивала – себя или Веру – а может. И попросту
беседовала… по-дружески, по-товарищески беседовала
с Верой.
Мир разделен не на злых и хороших людей, а на тех,
кто сожалеет, что не сделал один шаг – и тех, кто
потерпел крах, сделав его; но те, кто сделал, могут
достать лучшие минуты.
– Знаете, чем вы рискуете во втором случае? –
неприятно оживилась Подалица, нарушив тем самым даже
свою красоту! – Убитым временем. Подумай об этом
хорошенько. Это они приходят сюда каждый день.
И не только же Вере она это говорила.
И вдруг обратилась она к Ливанне:
– Испугалась?
 Девочка уверенно покачала головой.
– Нет.
– Вот и правильно, – одобрила как и хозяюшка. Так и
ее гостья.
– Не бойся…
– Не откладывай время – создавай его…
Этот совет Ливанна усвоила. Усвоила на всю жизнь.
Услышала так, что никогда не забыала об этом. Не
забывала и о том, как звучали эти слова улыбкой Веры.
И прошла по нему свой путь от начала его на большой
дороге и до конца, что у края пропасти, откуда
упадешь и лишишься единственного – полета в пустоту.

XX37 год.
Ошибка второй воли.
Подлость и ее зачатки –
А уже опоздавши – ее выражение:
Поверхностность, предвзятость и равнодушие.
Вы еще не способны на подлость,
Но уже располагаете к ней,
Если хоть одно из названного
Вам присуще.

Мир у самой границы никак нельзя было назвать
хорошим, хотя он был прекраснее всех остальных, о
которых жители его знали; чужестранцы и гости – все
в один голос утверждали, что замечательнее места
нет. Но им-то солнце светило жарко, и не припекало;
им тропы обещаны были резвые и с заворот амии
нужными – а троп прямых они не видели вовсе, и
потому не о чем им, по сути, было судить – потому
как все самое сокровенное и все допущения об ошибки,
о недостаточности и несостоятельности этого
распрекрасного мира простирались именно дорогами
прямыми – к обрыву. Или к отшиблой черте, что, в
общем-то, одно и то же – но что-то быстрее и
позволяло навсегда остаться в ипостаси волшебника
али героя – хотя с героями, конечно, гораздо сложнее
– они не умеют оставлять свое первое имя, а при
должном схождении этих тропинок оно немедленно
каждого тянет ко дну.
Но как бы не озарялся мир этот бескрайним светом
холодного солнца, как бы хорошо не ложились лучи его
на поверхность этой земли и как бы тихи и спокойны
до поры и до времени не были леса их, дороги –
словно контуром черным обведенные, а кому-то иногда
золотым – в этих местах таилась опасность большая,
чем возможно было представить даже самому унылому из
всех мыслителей, даже самому дерзкому и горем
убитому некогда полным сил и желания мечтателю; нет,
и опасность эта таилась у самого начала больших
путей – и завершалась, как правило, у порога дома
белокаменного.
На окраинах этих всего ишь единственного предка
потомки обосновались и неотступно следовали
непройденным, но уже обговоренным и оболганным до
невозможного путям; они не были лучше, они тоже
терялись и терялись чаще других – но они допускали
что-то большее и умели, однако же, при этом все
уютнее обживаться в мире своем. Им на многое хватало
фантазии.
Иногда, правда, чужестранцы из-за границы навстречу
выходили им, представителям самым настоящим этого
мира на самых окраинах, у самой границы с городами
больших путей – тех самых путей, по которым ходили
герои. И это обстоятельство оказывалось чаще очень
полезным – ну, там, взаимопознание и прочее, прочее…
Волшебники – немногие, кто покорялись этим путям, в
те города уходили, из которых, напротив, все чаще и
чаще приходили удивительные люди, многие из которых
даже не претендовали на интересное будущее и
замечательные свершения – но редко кто из мог просто
смотреть – наблюдать – за движением этого мира. Нет,
они был приучены жить только рывками. И только
рывками они и обходили тропы непознанные, с которых,
неузнанные, также рывками в основном и слетали,
переступая черный предел свой и поминутно попадая –
вот ведь забота! – к доброй хозяюшке доброго дома на
краю отшиблой черты. Обычно она их всех выводила, и
никто туда, дальше, ближе к обрыву – не попадал.
Но омрачало это взаимодействие одно только
обстоятельство: до прихода гостей черты отшиба самой
по себе в принципе не было. Ко дну сходили сразу с
путей своих превосходных, и не было также полета в
пустоту – но жили все. Кажется. Чуточку дольше; и
бессмертия момент достигался иначе, и раньше
узнавали герои свой мир.
Какая была меж теми людьми разница? Прежде всего,
это разница воображения. А фантазия именно и
располагает к тому или иному пути.
И одно объединяло их – способность на возможною
подлость взгляд свой потерянный, но исполненный
какой-то надежды, обратить. Но опять же, люди с
земель непройденных могли допустить себе это от
безысходности, от грусти… От интереса, наконец. А
все потомки одного волшебника, что друг за другом
становились хозяевами дома белокаменного у самой
границы с городами гостей своих допускали еще, что
подлость возможна в момент неизведанный, что
искренне верит притом человек в то, что он делает –
и понимает же, что ошибается; и даже если он
ошибется, и даже если настоит на своем – он не
свернет с пути своего, и все равно пойдет верной
дорогой; но вот хороших людей с доброй основой,
которые избирательно как-то распределяли свою
независимость от трех преждевременных явлений этой
возможной ошибки между видимыми им людьми – они
прощали, но знать не желали, и навеки теряли всякую
веру с ними и единство, всякий к ним интерес.
Способность на подлость – что она расскажет? Ей
больше прекрасны таки герои, которые в будущее зрят
и видят же, видят его! Вот засранцы. Спешат,
непомерно спешат.
В спешке, в суете и в неописуемом восторге оттого
даже, что на грани встали, они в своей уверенности
дикой обращались к безумному доверию однажды… Чтобы
все-таки найти – быть может, в этот раз все выйдет?
– общий язык, задеть одну струну и выйти победным
шагом с окрайних земель, вынеся при этом секрет
бессмертия волшебников. И что же? Их приговор
неутешителен. Равнодушные лица – вот она, подлость
от владеющих бесценном артефактом – смотрели вслед
гостям своим, как победители, которые по мудрости
своей и предков своих заветам не стали надменно же
корчить лица, а только отпустили – и ни с чем – тех,
кто стремился к ним всей душою, всем существом. Они
не понимали, что такое красота этого волшебного
мира. Чудеса неведомы им были, а волшебники хранили
их под заветом неотступно оставаться при второй
воле, при имени своем, названным гостям и ими же
обрушенном в клятвах и отчаянии.
Чего не хватало им? Фантазии? Конечно. Но и не
только. Еще и некоторого терпения. Которого очень
часто не хватало и самим волшебникам.
Но Вера погибла, оставшись единственно в радости
своей. Однако за два года до своей фактической
смерти ей оставалось еще достаточно времени для
того, чтобы, уже навсегда оставшись хозяйкой в доме
белокаменном, приготовить его к приходу чужестранца,
который отличаться будет от всех других, когда-либо
ступавших на эту землю.
И за порогом оставленная клятва, последний
независимый от стен этих холодных интерес Веры уже
поджидал его – и ступенькою за ступенью юная
девушка, невинная жертва с чистым умом, непокоренным
границей уже закладывала ему путь...

Часть  3.
Всегда ли они выигрывали?


XX35 год.
Чужестранцы, ведомые путем близнецов.
С каждой смертью люди меняются.
Неправда, если слышится «нет».
Да, привыкают – но меняются.
Больше новой свободы и одиночества.
Тем не менее, больше возможностей.
Но это уже другой крыльев размах.
Люди меняются – этого нельзя изменить.
Только глупость остается все та же на всех –
Навсегда.
Но люди меняются. И помнят горечь утрат.
И помнят – и ждут – иногда –
Призрак этой свободы.
Он всех догоняет. И каждый, повстречавший
Однажды, один только миг – но ему будет рад.
Это проскочит мечта потерянная.
НЕЗАМЕТНО, НЕСЛЫШНО, ТЕМНО.
Но напоследок останется светом
Случайно заглянувшим в самое маленькое,
У самого заката стены – окно.

Шагнуть по пути совсем других героев – что движет
нами, мать близнецов?
Встретить совсем других персонажей – быть может, из
тех самых сказок, о которых и не думалось нам мечтать.
В ком из нас, на сей раз, именно для должного шага
припасены, укрыты и вот-вот проснутся герои?
За чертой предела или у самой границы.
В начале пути, у задворок лучшего мира
Не возникает желание взять и сойти
С дороги неузнанной в сторону к царящим повсюду в
городах тех мечтам?
Не возникает ли желание остаться среди них и
попросту взывать и говорить, и говорить о том, как
прекрасны были их самые лучшие идеи? И разве не
покажется, что лучше восхвалять момент бессмертия
свой, нежели рисковать потерять его негаданно?
Но это все попытки его обрести
Путем куда более бесчестным.
В ком из нас, на сей раз, именно для должного шага
припасены, укрыты и вот-вот проснутся герои?
Да в каждом? Не может быть.
Кто из нас пройдет этот путь?
Очень сложно бывает признать, что все это – заветы,
желания, крики отчаяния – и нет обрыва – в одном
лице правды героя важности первой и второстепенного,
бессмертие которых – обоих – еще не доказано, но уже
очевидно – на какой-то миг – это все единое целое
одного лета нашего многогранного, под наблюдательным
взглядом, но плоского под укором, единственного всем
мира.
У каждого среди прочих уже сотни и тысячи своих
законов, по которым всякий трактует заветы своих
праотцов.
…Это все – шаг к нашему миру, попытка еще часть
своего из недр земли его извлечь;
А так ведь случается с каждым – какая-то часть
кого-либо, непременно, кто бы то ни был, в землю
нашего мира должна уйти.
Мы все – жертвуем этому миру.
И пускай мчится колеса вереница
Спущенных в бездну желаний навек –
Без утех на земле оно бы не стало кружиться,
А значит это, что вы – сильнее всех;
Но не теряйтесь и не обреките себя на познание
ошибок прошлого бесконечное, что глубже и глубже
затянет в пучины отшиблой черты, где нет места
желаниям и доброму слову – так это не нужно. Там
этого нет.
Не обрекайте себя на познание ошибок прошлого, уже
неузнанных, обронив однажды – мгновение до и спустя
только миг уже после – твердой рукой семя раздора у
порога белого дома у самой границы.
И забудьте навек, что вы всех сильнее! Сила не в том
и больше, и выше; и искусней, новее,
непревзойденнее, увы, станет. А дом белокаменный у
самой границы предстанет вам уже совсем иначе – и
хозяева его забывали таким, которым создан он ими же
был.
И теряли пути к нему гости.
Ведь не мертвы же дороги, не замерзают –
Те самые, по которым ходили герои.
Оставим другим нецензурную брань.
Оставляем другим мечты о прошлом.
Здесь и сейчас, настоящим – вот шанс
Жить в действительности хорошим.
И пускай пути сплетаются навзничь,
 – И, резвясь, мчитесь вдаль!
Здесь и сейчас происходят легенды.
Здесь и сейчас ждут беглецы
Своих желаний – их недостойные –
Подсказки – и верной – от преданной
Жизни.
Новых путей открытия ждут.
Пускай ждут. А у нас идет
Время.
У нас с вами еще много хлопот,
Но, чтобы без суеты достигнуть предела
Своих высот,
Нам нужно знать свое имя
Только лишь в том, что вокруг нас идет...
И забыть, как близнецы
Молили нас о пощаде…
Окруженные горем у самого края
Некогда ведомых ими высот.
И забыть, как один только  раз
Была возможность у нас обернуться,
И в пепел обратить всех знатоков
Бескрайних просторов.
Среди которых, нам с вами, с того момента
Не суждено было родиться,
Ведомыми путем близнецов.
Хорошее чувство юмора, говорят – признак чистого
ума. Однако, это еще не означает, что человек,
обладающий такими качествами, способен в окружающем
его мире настоящую жизнь распознать.
Настоящее веление жизни не приходит внезапно, и
отвратительная это идея – пытаться его просчитать.
Когда кажется, что дорога петляет специально с тем
только, чтобы привести вас к дому настоящих своих
праотцов, то оказывается, что стоило сойти бы с нее
уже в самом начале. С другой стороны, самое лучшее
всегда складывается сейчас. Как бы дорога не
петляла, и сколько бы городов вы не оставили за
спиной, даже и не прикоснувшись к ним. А быть может,
именно там и были ваши герои?
Но герои надоедают ближе к середине пути. В них
верить действительно трудно, потому как на вашей,
единственно вашей дороге, их никогда не будет. Для
кого-то, быть может – и наверняка – героем станете
вы. Но зачем? Зачем вам быть кому-то героем, если
собственные поклания привели вас, быть может, только
к осознанию жалких сил своих, которых вообще-то не
стоит пугаться и злиться, и даже попытки вот взять –
и преодолеть – на самом деле не лучшее чудо, которое
вы можете сотворить.
Возможности всегда больше того, что мы делаем.
Ливанна всегда видела меньше, чем то, о чем хотела
бы знать. Весь ее путь не был предусмотрен, и был
лишен какого бы то ни было смысла; но она шла, как
крутится колесико, неприспособленное к механизму,
однако являющее собой замечательнейшую деталь для
любого из них.
Она шла, и путь ей казался уже не таким коротким,
как ей его обещала Подалица. С этой доброй хозяюшкой
ей никогда не хотелось разговаривать – она хоть и
была волшебницей, причем волшебницей замечательной,
но ошибочно видела расстояния до реального явления
жизни, и не могла составить беседу кому-то, кто
видел больше. А Ливанна видела чуточку дальше
указанных доброй хозяюшкой ей путей.
И по праву у нее должно было быть на пути множество
двойников – непохожих и лучших, и которым она ни за
что бы не стала в помощь идти; и которые бы спасали
одним примером своим, и которые бы помогали только
лишь тем, что вот они так не могут, но точно же
нужно то, что задумано ими, суметь… И по принципу же
противопоставления выходила бы она победителем,
выходила бы с самым красочным и самым прямым,
лишенным наиболее остальных – всех возможных –
поддержки мудростью преисполненных, выросших задолго
до первой ее мысли героев.
Она же осталась без тех, без других.
На пути своем она не совершала ошибок. Путь ее был
безупречен. Дольше и просторнее, и однозначнее, и
подкрепленнее своею судьбоносной попыткой – но
ошибка ее была – и не одна – в самом начале его,
совершенная, вероятно, лишь оттого, что
противопоставления не было – что с самого начала
своего она была одна в своем роде, уже заявленная и
незаменимая в чем-то своем; а так не бывает. Так не
должно быть. Выпрямив голову, не имея притом
отражения своего в зеркале лиц и людей, девочка
обрекала себя на ошибочную, не имеющую отступлений
ровную дорогу бесконечных – с самого же начала –
отщиплений от нее на будущие поколения неувиденных
ей двойников. У нее не было аналогов, у нее не было
примера, глядя на который, как в зеркале, можно было
бы распознать и себя и наибольшую для себя опасность.
Она словно была кем-то направлена таким
неподвластным, незнакомым и лучшим из лучших этого
мира, и самым тихим его сторонам; лучшая из
наблюдателей себя не знала в лицо. И образ терялся
ее и составлялся подобно тому, как пишутся книги,
подобные тем, что множество, множество сотен лет до
авторства, каким мы его знаем, начала. Ослепленные
их великолепием и нераздумывая бросающие все свое
лучшее на то только, чтобы повторить, быть может,
хоть сколько, единственно явившийся один из многих и
всем олицетворением узор полотна, которое при
должном прочтении почти уже можно назвать небесами;
но опаленные те небеса слепым повторением рукой
заблудшего, себя не узнающего, незнакомого себе
автора.
У Ливанны не было пути борьбы с двойниками. И она не
научилась видеть их.
Она не научилась распознавать в себе силу,
единственно идущую оттого, что не было за кем
смотреть и от кого понабраться несколько больших
умений – таких, которые не позволяли для нее писать
законы, а когда бы она могла пойти по множеству
неизведанных, но неичерпаемых, бесконечно живых и
дающих возможность другого дыхания, другой надежды,
другой попытки путей.
У нее не было в гостях чужестранцев, которые
поражали бы то простотой оскорбительной, то –
напротив – во много раз превосходящим волшебников
самых искусных умением – именно навыком таким –
замечать малейшее движение этого мира и ход его
определять; нет. Она знала, что знала. И с этим ей
было плясать.
Она не умела говорить прощения. И образ ее терялся в
тени.
Таял он и при свете – еще до рассвета, который
однажды увидев она уже никак не могла пропустить.
Этими рассветами она неосознанно отсчитывала дни
своего пребывания в невидимой ипостаси – невидимой
именно что отсутствием обязательных для каждого
персонажа тех самых путей, по которым ходил герои,
двойников.
В мире более развернутом и свободном от
недостаточного понимания опасностей его
превосходства, самой природой, основой своей –
единой со всеми – определенного двойники были ближе
кого-либо и надежнейшим другом, преданнейшим врагом
и неотступно следующим за вами противником всяких
сомнений – но и всяких надежд.
Тот, кто сумел найти общий язык с ними – с самим
собой понимание – горы не видел остроконечными,
скрытыми коврами туманов впредь; горы простирались
для него теперь пологом раскидистых пушистых и
ровных холмов, один путь преследующих – путь
преодоления и совершения самим для себя определенных
же трудностей, и не видел страшного ничего тот
человек даже в том, если что-то из виду он упустит –
сосредоточенно ли больше возможного наблюдая за
одной только частью пути своего, одной только
деталью дороги своей, или же неосознанно оставив
что-то за порогом, за чертой своего внимания; нет.
Такие люди учились стараться не расходиться на
множество неисчерпанных миров – миров неузнанных и
глубиною вечерних сияний своих связанных между
собою. Нет, они были ближе к себе и к самым своим
началам. Они были более, чем своими, на пути к дому
белокаменному у самой границы – к дому единому, к
дому единственному своему.
Они были более, чем хозяевами, более, чем своими на
раскосой своей тропе к нему и даже прочь, вперед –
городами неизведанных больших путей; городами
больших дорог.
Но всегда ли они выигрывали? Чужестранцы, ведомые
путем близнецов.
Будучи безусловными победителями по определенному
себе имени – имени преждевременно соотнесенного с
близнецами светлых умов – они не могли потерять
что-то важное на своем пути – оно уже было с ними,
всегда было с ними, и нечего было им озираться и
подбирать его у порога дома незнакомого, где дурные
мечтатели только и думали о грезах своих и самых
заветных своих желаниях  - и не думали исполнять их,
не умели и не могли, НЕ ПОЗВОЛЯЛИ себе исполнять их
в действительности.
Но они и поднять умели что-то отдаленно похожее
только на близкое им по нраву, по свету
напоминающему отблеск дивного моря, где качали их в
тихой лодочке на покорных волнах неуловимые
прекрасные песни лучших ими же их близнецов и
тройняшек, каждый из которых отвечал бы на один
вопрос только о том, как маленькая девочка сумела из
лодочки выскочить в воду, не пробежав по ней, синей,
босыми ножками, а перескочив в темные дюны – навечно
– зыбких желтых песков.
Зачем? Зачем пески рассыпали заказчики юные
волшебных артефактов у доброго лавочника за дешевую
цену, омытую спелыми дождями ранних осенних дней?
Зачем рассыпали желтыми песками в пучины тогда еще
совсем прозрачных юных вод, не омытых горем к
сожалению неискоренимому сделанного эти артефакты,
что бережно хранили и тайком делили между лучших
своих – единственных – двойников?
Зачем вы сводили, выигрывая, к поражению попытки
своих двойников оставить в покой вам на вечно хоть
что-то от того светлого мира, где нет еще никаких
артефактов, и речки свободны от зыбучих песков?..

Год XX40.
Берегите авторитеты.
Мы еще дети. А значит, и мир вокруг нас
Выглядеть будет и нам являться только
Таким, который детям уму –
Их воображению –
Соответствует; и  таким он и будет.
Вам показалось, что мир вас взрослее?
Это не так,
Это неправда.
Мир у каждого свой, и в этом все дело –
Каждому свое,
Но развитие
Идет по ступеням
Единых и единственных же
Правил, законов
Этого мира.
Когда мы отпускаем от себя что-то важное, отрицаем
какую-то часть себя – мы начинаем избавляться от
этого с малого – мы избавляемся от дорогих нам,
безусловно наших вещей;
Безусловные вещи, бесценные вещи – и теряем наших
друзей, а они всегда рядом. Это нужно понять, это
нужно увидеть – это. Видимо, следуют рассмотреть как
с точки зрения сознания своих путей, своего выбора…
Но это всегда ошибка – то есть, всегда ошибку мы
совершаем, оставляя безусловное, дорогое, бесценное
– наше – вопреки себе; и все-таки осознанно у самого
края  храним, бережем – и оглядываемся – на то
священное, что отвергаем, не в силах бросить в
бездну с выходом на землю других городов – городов
самых окраин, городов мечтателей несбывшихся,
дурных, отрешенных; городов, где волшебство, быть
может, важнее, чем в мире, где расцветает оно раз за
разом – постоянно – по золотом вышитом полотну.
В мире, где дорогами бесконечными живых из людей
правят потомки одной только Веры, первой волшебницы,
первой хозяйки дома белокаменного у самой границы,
где нет места путям иным и скитаниям безоблачным
юных героев, но нескончаемых – никогда – и пути все
открыты только тогда лишь, когда что-то очень
похожее издали только увидит – и распознает – один
из тех, кто спешит, и стремится увидеть рассвет не
только лишь как можно скорее, но и с самой первой
полосы светлейшего помоста большого пути – и прямо к
звездам бегущему; в мире, где дочери Веры исходили
землю всю, обратив ее в камень и ровный полог к
бескрайнему саду у единого всем и родного порога –
землю у порога того дома, на которой возведен он
был, словно храмом бессменным и нерушимым – на веки
вечные – чтобы только можно – чтобы возможным было
дойти же, добраться к самому порогу с городами
больших дорог, путей неизведанных – и безо всяких на
то артефактов, артефакты оставив покатой тропой
детям своим и двойникам – верным противникам
однозначной победы, имеющей сущность только лишь у
самого края пути их – всех героев, всех юных
волшебников и самых отчаянных, самых заблудших – но
еще мечтателей и уже понаучившимся распознавать в
себе силу минувшую их в точно то время, что стало
опытом им незаменимым, которой и позволил добраться
сюда – к порогу дома белокаменного у самой границы,
к черте путей неизведанных городов больших дорог;
двойникам своим, незабвенным и недостижимым верным
товарищам, что только поднимали в нас неизведанное,
нам только пылью отводя рассыпаться всем грезам
своим наперекор – нам незнакомое совершенно, что
забирая самое лучшее от нас, что мы можем, чтобы
засияло однажды тем артефактом, который расписан был
еще в давности первой волшебницей своей дочери,
первой хозяйке дома белокаменного на самой границе,
уже открытого чужестранцам…
В этом мире была и вторая по существу своему
прекраснейшая волшебница. Вторая. Лучше самого
близкого друга, ближе самой заветной мечты и
единственное спасение при условии только
бесконечного одиночества – спасением от бессмертия
загоревшейся однажды звезды на краю небосклона, где
уже бурлит, задыхаясь темной пучиной своих же вод и
распластавшись желтыми песками зыбучими, угрожая
затянуть прочь – и под землю – сам небосвод – темная
река, именем Надежды нареченная первой дочерью Веры.
Затянуть прочь, прочь – и под землю – там, где
сходились обрывки путей.
Там, где полотном нерасписанным становились обрывки
этих путей; там, где резвились, плескались нотки той
самой единственной красоты изначальной. Которой
обладала и была названа первая дочь Веры – самой
излюбленной хозяйки дома белокаменного у самой
границы.
За время это многое происходило.
Например, опять же, Ливанна.
Да, она знала многое и возможности проникать вглубь
чудес и сквозь сетку испытаний – прежде всего –
надуманных – были ее безграничны; но она,
послушавшись совета доброй хозяюшки Подалицы, не
уберегла себя оттого, чтобы стать оружием. Оружием
нечаянным в редких своих словах, оружием в руках
совсем других героев и на пути волшебников оружием
лишь очередной их маленькой ступени к порогу дома
белокаменного – оружием хозяйки его, кабы только она
– еще та Вера – пересмотрела хоть немного свои
авторитеты, уже на грани с ними, по пояс в воде;
реки песков зыбучих оружием в точении недвижимого
мира, запертого в кольце собственного знания – всех
авторитетов, всех своих надежд и запертых желаний;
облавы и ошибки, путей неузнанных крутое колесо –
все это расстилалось перед юной Ливанной, всему тому
она должна бы героиней стать – была бы ей, кабы не
угодила в одну только ловушку, лишенная спасения в
лице так непохожих, но верных двойников.
Авторитеты…
Берегите авторитеты. И подумайте, выбирая их, в чьи
вы руки жизнь свою доверите.
Подумайте еще раз.
Они ждать себя не заставят, безучастны не будут к
вам. Подумайте. Кто наиболее дорог для вас, кто вам
прекрасен? Чей вы желаете слышать глас?
Одни на дно вас потянут. Боритесь. И обратитесь
взором к другим.
Другие, быть может, покажут вам все возможные к вам
угрозы, и заметят, где стоит вам немного иначе на
себя взглянуть.
Подумайте, выбирая авторитеты. Влияние их на все
стороны вашей жизни распространится, не сомневайтесь
А в ком уверены вы? Кто очаровал вас и кто поведет
вас по жизни вашей пути?
Прекрасная девушка, чьей святости легенды равной не
найти? Исписанный черной пастой юноша?
А может, прозрачное желание, которому нет конца и
начала?
Не бывает так, чтобы авторитетов не было. Я скажу на
это: "о, сама себе барин! Видимо, черт его
побрал".
Нам всем необходимо во что-то верить, нам всем нужно
к чему стремиться и у каждого, у каждого есть
потребность в более мудром товарище, что выше всех
наших сует, но такой же.
А помните, как под плащом веры люди выходили за
берега своего мира - и не напрасно? А помните, как в
матерь свою верили воины, что еще не воины, но уже
бойцы?
Берегите свои авторитеты. Они не ценнее и не ни шаг
впереди вас, но они хранят сокровища ваши, ваши
бесценные артефакты, лучшие и худшие из ваших сторон
и их проявления, все ваши возможности - и открывают
вам чудеса.
Не каждый научит, но каждый будет примеряться на вас
без конца. Берегитесь! Не вы меряете авторитеты, а
они изучают ваши пределы.
И какой-то из них попытается вас спустить с обрыва
своих желаний - попробуйте устоять.
Авторитеты… Берегите авторитеты.
И поймите же, наконец – хоть когда-нибудь – но
поймите – авторитеты навсегда уже будут
авторитетами, если раз сумели привести кого-то к
порядку.
Берегите авторитеты.
А некоторые приходят авторитетами.
Они уже кто-то, и лицо их настоящее, лицо их
настоящее, лицо первого имени, берущее черты свои от
имени изначального – все же складывается постепенно;
потому как настоящее лицо складывается именно что
постепенно.
Этим мастерством превосходно владела добрая хозяюшка
Подалица. Из людей картонных, страшных подобий
существа живого, она складывала раз за разом – опять
же, постепенно – единую, живую картину; портрет их
изначальный.
Он удивлял, он пугал, он настораживал. И сама
волшебница Подалица  никогда бы не могла к такому
привыкнуть. Да, она знала всех их – все эти лица;
она перебирала их по крупицам и лучшее из них
составляла – но не могла к тому привыкнуть.
Никто бы к такому привыкнуть не мог.
…Но авторитетами приходили отличные непредвзятнейшим
интересом к процессу ее живому люди – люди
настоящие, люди преисполненные желания выяснить
некие детали и задавшие целью себе распознать лица
свои в этой работе, в рисунках, набросках на бумаге
и в самих ответах бумажных людей.
У этих людей изначально была, вероятно, страховка.
Страховка. Которая приводит к порядку – если
приводит к ответственности, если человек достаточно
для того хорош и расстроен, и силы ежели у него есть
достаточные для того – или больше, или чуть хуже –
но есть эти силы, если есть.
Страховка такая обязывает исправляться и саморучно
из недр существа своего доставать все самое лучшее и
неразобранное по крупицам – чтобы облик свой
изначальный воссоздавать, создавая образ новый и
нерушимый. Нигде не научат так колдовать. К тому
каждый приходит однажды – и снова, и снова – и
самолично.
Нигде не научат так колдовать.
Всему, в чем состояло мастерство Подалицы, доброй
волшебницы, они самолично и научались – не
переставая притом ожидать чего-то большего – хотя бы
насколько – от тех, кто учился тому, и кого учили –
всегда – о том колдовать.
Но это было мастерство обмана. Прежде всего, потому,
отчего не могло удовлетворить ни одно заклинание
самых искусных волшебников этих самосозданных
авторитетов;  отчего не могли таковые кудесники и
близко сравнятся с авторитетами таковыми.
Самоличными, самосозданными и не перестававшими
совершать бесчисленное количество глупостей и ошибок
другим наставлять – но все окружение их расцветало,
даже не отпуская они от себя ничего и нисколько; но
самая малость, опять, к краху вела всех лучших
желаний…. И воссоздавала без вмешательства их
самоличного – возрастали те, кто разбился об них; и
снова и снова разбивался об них.
Живя у Подалицы, Ливанна часто вспоминала и
сопоставляла, наблюдательной будучи, это волшебство
– мастерство ее – ведущее к правде дорогами
предоставления одной темной тропой извилистой или
донельзя прямой за другой – частью за частью,
осколок к осколку, мозаика к мозайке – с обликом
известной ей Элеоны, авторитетом ее самым первым, да
до того, что, казалось – изначальным. И чудесными
витражами звенели открытые вдруг заблудшим, бумажным
людям миры чудесные, требующие достижения их
прекрасных и неприкасаемых лучших из лучших сторон,
из глубоко скрытых искреннего черного цвета
старанием сторон тех людей  выражений – лучших их
двойников, таких же бумажных, но богатейшее
расписанных авторитетов; и через преодоление, через
сопоставление, опять же, правды и непонимания ее
самой – самых законов этого мира, процесса того
самого – они, бумажные люди, своих лучших и
неузнанных самых непредсказуемых же сторон
двойников, портретов прекрасных, все-таки достигали;
от одного обмана к другому, к истине переходя уже
осознанно – более чем осознанно… Лгать и  обманывать
притом начиная, себя еще пуще исправить пытаясь,
пытаясь слепить из себе снова и что-то третье,
чужое, далекое… Или родное. Любимое, близкое – но
также на лицо их чужое, не их имени творенье – но
притом в невозможности себя обмануть, при заклятье
быть с собой честными.
…И вновь удаляясь на долгий миг в прекрасные миры
витражей.
Берегите авторитеты.
Сравнивала все то Ливанна с отличительной чертой
Элеоны – она, лукавя, всегда говорила правду. И
черта эта являлась олицетворением самим, самим
воплощением той кропотливой работы талантливейшей
доброй волшебницы – которая, однако, ни в каком же
сравнении с Элеоной не могла показаться фигурой
светлой и персонажем таковым.
Рядом с той маленькой, худенькой и словно
соломенной, но необычайно живой барышни Подалица
обрастала пышными формами гладеньких пестрых юбок и
невнятное выражение принимало всегда хмурое ее лицо;
домиком сдвинутые брови просто рисовали ее кем-то
строгим и твердо знающим свое дело – и следующим ему
неустанно – но в фантазии уступающим, и не
располагала она к общению,  к интересу своему и
доброте.
Все только от нее помощи ждали, и представление о
том, как бы была она белой фигурой, все до единого
сводились в одно – только о том, что правое дело
податью было им всем предоставлено, и она – добрая
хозяюшка – только в этой роли своей и шла
параллельно со всеми умами , заботами, дрязгами,
страхами и испытаниями других людей, всех обитателей
этого мира – всем она открывала истоки лучших их
проявлений, но не сводились на ней – ни у кого. Ни
однажды – пики догадок или надежд. Была чужой –
чужой оставалась. На границе, на окраине, у самой
черты. На границе только была всегда перевалочным,
бессменным пунктом пестрых юбок своих, цветного же
варева и хмурого, белого лица. Никто у нее не
задерживался. Никто с ней не оставался. Она всех
исцеляла. Всем – панацея. Но другом никому не была.
А потому и совета ее слушать было ошибочно.
А Элеона… Элеона являлась только, и только тогда,
как только сразу – вновь, и снова и снова – она
находила что-то для себя новое, неизведанное, что
могло бы продолжить ее бессмертия ход и завести ее в
пору Золотую, быть может, еще разок – и даже лучше.
Но только в настоящем, в увиденном ею, в
удивительной с собой гармонии и при одном только
цвете, в единственном имени своем жила. И оставалась
всегда неизменным авторитетом.
Берегите авторитеты. От них идет сила, подобная той,
с которой встают однажды – очень своевременно –
бумажные люди на пути к дому белокаменному черте
отшиблой поперек.
Берегите авторитеты.

XX39 год.
Вера. Первая этого имени.

Вера от имени своего – навсегда,
Навеки и вопреки.
Сколько усилий мы потратим на то,
Чтобы подняться на десятый этаж –
И насколько же теплым он окажется
В ответ на ту основу
И расстоянием тем покрытый?
Всегда есть кого полюбить –
Постороннего, который безмятежно,
Неизменно улыбается каждый раз вам –
Или лишь раз вы встретили его – но эту
Улыбку забыть невозможно –
А значит это он,
А значит,
Это тот самый
Человек,
Которого вы уже можете
Полюбить,
На которого вы уже можете
Опереться;
Потому как каждого, каждый раз –
Всегда –
Есть, за что полюбить.
За что простить – кого простить;
И перед кем прощение спросить –
А прощение не заменит но одно
Другое понятие, никакая
Правда – ничто.

Есть и то, что только прощением и можно дать.
И обязательно – необходимо – взять в ответ той же
ценою, тем же металлом, той жен основой и по ней же
– в гневе или отчаянии, в злости или в страсти; но
есть такая радость, за которую ничем не надо платить
и которую, увы, не вернуть – но потому не вернуть,
что не разовая это радость, и не приходится на раз,
и не имеет сроков каких-либо или обязательств.
Сколько оставалось ей еще преодолеть темных вод,
прежде чем захватят ее, едва коснувшись, черные дыры
зыбучих песков? Прежде чем сомкнуться черные воды
над головой у нее, прежде чем ринуться прочь – выше,
выше – вверх устремятся последние искорки сознания
Веры – когда рухнет она в ту пучину окончательно,
насовсем. 
Прежде чем глаз ее отражение застынет среди
множества звезд на небе – сколько раз ей предстоит
задохнуться и вновь узреть – и вновь – напоследок –
их и наблюдать в считанные мгновения только, как
кружит их полотно в недосягаемой, однако, близости,
перед потоком реки немой – немой оттого, что это
кричала среди лестницы бескрайней ступеней  следов
прошлых – прошедших все тропы той лестницы по всем
законам этого мира точно таких же наблюдателей;
навечно отпечатком оставив на лицах детей своих,
всех их – кто услышит, кто хоть раз углядит эту реку
среди множества пестрых вод речушек, берущих истоки
с земель неизведанных городов больших дорог.
Воды круги над ней замыкали, но никакая вода – ни с
одного уровня, ни с одной ступени, ни от единой
звезды  не брала ее, не принимала – ее швыряло вверх
– и об стену, об стен закрытой и тугой воды  на
опоре зыбучих желтых песков. Ее швыряло об барьер
непреодолимый, разделявший ее – тонущую – и свет,
который все сиял в ней пуще прежнего, который с
силой другой, новой совершенно и превосходящей все
то небо и черных вод замкнутые круги желтых песков –
и сила та, свет тот непреодолимый и непотопляемый
оставался выше глубины – там, на земле – и на
поверхность Вере закрывала последний путь и
единственную возможность свою – но, однако, и
утонуть не давала ей; не брала ее ни та, ни другая
стихия.
Вера, прекрасная Вера… Почему? Почему хозяйка дома
белокаменного у самой границы, первого имени своего
носительница, что впервые открыла пути к  порогу
своему чужестранцам – тем, кто казался лишенным
фантазии всякой, лишенным всякого волшебства; тем,
кто превосходил во много самых искусных волшебников
в мастерстве своем – общем, единым для всех – в
мастерстве увидеть и сотворить не замки из воздуха,
а вокруг замков возвести стеной белокаменной,
нерушимой, лучшее человеческое, что было у них –
самосозданных зодчих, искуснее тех, кто  с первых
шагов своих окружены были порой Золотой.
И все они ее создавали ее, пору Золотую, и каждый
бессмертие свое в единственном моменте ее находил.
И как засияла пора Золотая, как только Вера – Вера,
хозяйка дома белокаменного у самой границы, у
близлежащей черты у подступи самой к порогу городов
больших путей, где как они, кто от поры Золотой, к
ней приходили неповторимо же лучшие и несравнимые с
теми, кто изначально у дома этого приставлен был
необычайно похожие – все, как один, чужестранцы, что
носили те же имена и теми же словами говорили – но
немного иначе; они были лишены какой-то тревоги и
преисполнены были большими возможностями Золотую ту
пору постичь.
…Вера. Что такое вера, Вера – как первое имя, и в
чем же ошибка ее, Веры, что хозяйка дома
белокаменного у самой границы с городами больших
путей, откуда же приходили, словно двойниками и
отражениями самых невозможных желаний выходцев поры
Золотой чужестранцы, ведомые путем близнецов, ведом
которым был секрет бессмертия – момент бессмертия и
вечного, искреннего волшебства этого мира – которым
знакомы были все законы этого мира, но как-то иначе,
на каком-то другом, тактильном уровне.
И почему воды зыбучих желтых песков не принимали ее,
хозяйку дома белокаменного у самой границы – но и не
брали ее светлый облик и сами небеса, необыкновенно
низкие в те минуты, но и неприкасаемые, недостижимые
совершенно.
Холодные, но родные они – небеса, залитые звездами,
как две светлых радужки глаз ее стекленеющих.
Почему утонула Вера?
Почему?
Вера – это ответы. Ответы даже тогда, когда не
слышно, не видно ни единого отголоска дорогого вам
мира; когда не слышно и не видно же человека; когда
нет человека, но есть надежда, есть рисунок на
бумаге от него, который талантливейшая волшебница,
твердо знающая, что творить добро ей – это честь ни
с чем не сравнимая и не сопоставимая, когда ловкая
эта мастерица осколок мозаики к осколку заново
составляет лучший человека портрет – живой и
ответственностью большей и неотрицаемой,
неотрекаемой преисполненный, что позволит его –
человека того – от распада на сотни и тысячи
человечков стеклянных сберечь.
О чем тогда речь? Речь о том, что возможно верой и
правду сберечь, даже если правда уже за границей, за
пределом, и волшебники не ведают ей.
Правду, которая больше земли всей и мира, запертого
в кольце и кольцом выраженного – и которая умещается
в единственном моменте Золотой поры, даруя бессмертие.
Пора Золотая от имени первого – «Вера» - начало
берет; Вера, что первая этого имени, порой Золотой
назвала самый центр, точку всех возможных –
неузнанных – пересечений по всем законам этого мира
каждого из героев путей, что однажды  представали
именно что единственным и реальным артефактом,
который в моменте настоящего секретом бессмертия был
сокрыт…
И в ответ же на первое имя Веры возводились стены
белокаменные, и надежно держали они артефакты всех
гостей, всех живых и реальных героев, что почти уже
волшебники и волшебниками когда-то были.
Но Вера, первая этого имени, видела выход и с пути
своего – и в стенах белокаменных его закрыла, а
спустя время, долгое и протяжное, по всем законам
этого мира сведущее, Вера имени своего этот путь
закрыла собою – навеки – в стенах дома белокаменного
у самой границы, себя заперев в них и оставив при
этом портретом своим талантливейшей волшебнице,
доброй хозяюшке с самой границы мира живого и
отшиблой черты свою искреннейшую волю: пускай идут
герои, пускай вершат то, что законам этого мира еще
не раскрыто… и постараются пусть не обречь себя с
тем на самое дно – пусть же постараются не разбиться
о скалы искреннего черного цвета, лишив себя при
этом самого полета в пустоту.
Как мир кольцевой этот был устроен? Сколько еще в
нем приходилось о дорогах непройденных своих гадать
и пути разгадывать даже тем, которым они. Казалось
бы, предназначены?
И что дальше отшиблой черты, что за ней расположено?
Какие там люди? На что способны они?
И где связует ее – черту отшиба – с городами больших
дорог, путей неизведанных, верное разговора любого
зерно?
…Где-то у самого порога дома белокаменного у самой
границы с городами больших дорог. Путей неузнанных,
неизведанных – в самом моменте поры Золотой.
…За чертой отшиблой, где брал начало первый мост к
тем городам – мост тех мечтателей, что не сохранили
реальность вокруг себя, реальность желаний своих – а
остались только при желании своем бесплотном, и
никак, никаким образом, навсегда. Не помнимая, что
живы мечты – хоть бы что, какие угодно образы, самые
удивительные и необдуманные – только если к жизни
стремятся их герои; именно так и сходят со страниц
еще только книжных историй на пути живые и кипящие
под ногами их персонажи, чей образ стремится – раз
так – навсегда – к человеку. К самому человеку.
А за чертой отшиблой путей изначальных всего – разве
что –  два: либо похоронить же себя вместе с
заветнейшими желаниями своими – или же вдруг
развернуться ей поперек – черте отшиблой – и встать
на один из тех путей – дорогу, единую же для всех –
по которым ходили герои.
И Вера оставила им этот путь- по начертанной рекой.
Что не взяла ее, тропе, берущей в самую даль, опять
же, городов больших путей… И поры Золотой земли
неизведанной.
Вреа осталась возле начала пути первых героев от
поры Золотой – речки той на кривом бережку.
А сами герои…. Может, попытается хотя бы кто-то
стать лучше всех существующих ныне, опять же, порой
Золотой идей – и превзойдет имена всех
последователей его, и превзойдет всех. Кто
прокладывал этот путь – снова, однажды, и вопреки.
И будет он точно с других земель. Из потерянных… На
границе людей.
И лучшими же именами назовет дочерей Веры – Даалию,
первую этого имени… и Агрелию. Агрелию, первую имени
своего подобную тем, кто с земель неизведанных,
превосходя волшебников самых искусных безоружный – и
без артефактов – в дом к матери ее приходил.

XX40 год.
Даалия.

Лучшая хозяйка дома белокаменного.
Она говорила с легким самодовольством,
Которое прощалось за искренность и
Справедливость сказанных ею слов.
Отца прагматика она поражала – и ничего
Не мог он ни сказать, ни дать ей в ответ
Она была полноправной хозяйкой дома
Белокаменного у самой границы
В свои недолгие девять лет.


А что же Ливанна? А Ливанна, по сути, была
невидимкой. Через нее все проходило и берегло себя,
берегло. Все, что знакомо ей было, оставалось
прозрачным, далеким и очень любимым уже изначально –
но о самой-то Ливанне не было известно больше имени
и того, что она его не меняла.
Она была невидимкой. Но как только лицо ее принимало
любое, мало-мальски заметное выражение, у
наблюдающего эту картину тотчас же складывалось
определенное впечатление о ней – в связи только с
тем выражением – настолько уж искренне ей то
удавалось… Настолько же искренне она, вообще-то,
выдавала и мысли свои – не говоря при этом ни слова
и оставаясь в тени своих наблюдений; и, что еще
более удивительно и еще точнее характеризовало ее
как невидимку – так и не нашлось такого слушателя,
который перехватить бы мог эту искренность и сорвал
бы с плащ-невидимку с девочки той.
Этим обстоятельством – невидимкой – озабочена  была
очень первая дочка Веры, ставшая хозяйкой дома
белокаменного у самой границы после матери своей
каким-то даже мифическим образом.
Редкий случай, когда не возникало никаких сомнений –
и наоборот, только заблаговременно и с каждым днем
все прояснялось ее положение в этом качестве.
Она была удивительной собою по сути – и по-детски
красивой; на матерь свою ничуть не похожей и чертами
лица пошедшей в отца – Сифрея-прамагматика – но
превосходившей родителей своих во много раз по
красоте и изяществе образов, создаваемых ею как
хозяйкой дома белокаменного – и искусству путей
составления – тех самых, по которым ходили герои.
Особенно тесные отношения установились у нее в
девять лет своих с неизвестно откуда пришедшей
очаровательной своей загадочностью, знанием и
простотой одновременно, непохожестью на любой из
образов с этих окраин и за выражение ею словно
самого первого имени, первой воли – человека
изначального.
На то была златоволосая прекрасная барышня, возраст
которой было невозможно даже и предположить.
Красива, умна, рассудительна и никогда не скажет
лишнего слова – но хитростью привлекавшая всех самых
искусных волшебников в правды делах и процессах – и
превосходившая их – каждого и всех вместе взятых –
по слову любому и в том мастерстве.
…Не походила она и на тех, кто приходил из-за
границы – на тех чужестранцев, чьи имена так и не
были приняты.
Лучше, во много раз лучше них владела она
мастерством самосознания и с витражами великолепными
лучше всякого управлялась; казалось – да несомненно!
– знала она очень многое и про артефакты, и про
действительнейший из них; и, быть может – очень даже
– и сама таким обладала.
Сама же Даалия, дочка Веры, отличалась с самых
ранних осознанных лет желанием безграничным своим
артефакты и создавать – и казалось, они с этой
барышней уже начали то в действительность, благо
Даалия и взаправду каким-то чутьем безошибочно
определяла – вот просто-напросто ощущала – лучшие из
них и наипрекраснейшую им основу – по всем законам
этого мира – а, быть может, и против них – что-то
поистине чудесное, что-то еще незнакомое выходцам
поры Золотой.
Даалия – она говорила только о том, что умела, умела
– и хотела же создавать. Юная мастерица себя
посвящала большому труду, волшебства преисполненного
в глазах других – и как же глаза всех их, остальных,
загорались.
От нее ожидали не меньше, чем второй поры Золотой –
и не хуже, чем единственный момент ее при матери
девочки, Веры. А Вера знала и о девушке – невидимке,
что с самых окраин, с самой границы городами больших
путей по своим и ей только ведомым прозрачным
мотивам все ближе к дому белокаменному с каждым
рассветом, с каждой загоревшейся еще ярче звездой
близнецов.
Вера помнила и о Ливанне из сказочной мира того
истории – юную девушку, что двойников не имела и
путь, близнецами ведомый, был ей не ведом; она
незаметно для всех – незаметно всему миру и в обход
всем зорким догадкам самых наблюдательных мира сего
– обходила дома потерянные на окраинах самых…
И однажды, уже до рассвета, который ей, лишенной
ведомого пути близнецов, был неведом – она отчего-то
вдруг осознала, что именно там, где она побывала – и
только после того – и погасал свет тех домов; тех
домов, чей порог она переступала по ведомым только
ей мотивам. Но ведомая. Вероятно, лучшими мыслями.
Точно тогда же и рассвета она дождалась – невидимка,
которой рассвете был неведом – и окоченела навсегда,
и стала призраком, охваченным холодом и камнем.
Первая на земле тех окраин волшебница, только
забирающая свет.
Перед зеркалом, не терпящим обиды и лести, стояла
девушка. На окраинах мира, запертого в кольце – мира
прекрасного, мира волшебников, где посчастливилось
ей уродиться не было места злату артефактов; в этом
мире только моментом настоящего артефакты были- и не
было выхода им, и не было превосходящих его
заклинаний; и не было преставлений о том у мира того
обитателей, что и взаправду – артефактов никаких у
них нет.
Девушка эта была прекрасна лицом и душой прозрачной
– невидимкой; ни одно зеркало не взялось бы отражать
этот ужас, что застыл блеском стеклянным в глазах её
светлых.
Ни одна земля не взяла бы тень её – вслед за ней
прогоняя след единственный, оставленный ею миру так
ей ненавистному, так ей нелюбимому. Миру, на суд
которому отдала свою душу – небывалую прежде на этой
земле.
И земля уходила из-под ног у неё, и земля покидала
горизонты доступные взглядам наблюдателей, которым
не было лучше места, чем мир тот прекрасный, в
котором им довелось уродиться.
Перед зеркалом встала она, уходя от мира всё дальше,
покидая его. Не найдя себе места, прожигая всю волю
свою и волей своей к небесам поднимая костры веры
горящей, опаляя холодное небо, что нависало холмами
облаков искреннего черного цвета – казалось,
застывших над головами окаянных умов, душ
неприкаянных, потерянных лиц – что не спутать ни с
кем, ни с какими, ни под единым светом самым
обманчивым – даже под пологом неба самого мрачного,
даже на краю самом моста, даже на границе с безумием
несокрушимым, даже на дне необъятного омута чёрных
сомнений. Лицом к бездне, одна на всю тишину, одна в
дань пустоте и раздору, который учинила она в мире
том тонких граней – в мире необъятном, несокрушимом
и неизбежных последствий, что уже мчались навстречу
и толкали вперёд, не оставляя возможности оглянуться
назад.

И неизвестно, в каком из артефактов и каким из них
было скрыто единственное созданное ей – сильнее
близнецов – волшебство; но оно, вероятно, было
зерном поры Золотой – а значит, неприкасаемым,
неуловимым – ее началом и бесконечным же завершением
самим; и, быть может, волшебство то могло бы
привести в изменение даже самые темные уголки этого
мира – даже то. Что пора Золотая людям осознанно
всегда позади – только «до» и «когда-то».
Когда на самом-то деле пора Золотая в моменте
настоящего сокрыта была.
И Даалия прекрасно то понимала, и желала воссоздать
картину ее – но только сейчас, именно что настоящим
моментом.
Девочка вселенную видела в моменте ее;
гостья-волшебница лишь усмехалась, по-доброму и со
знанием глядя на нее – и ни слова лишенного не
говорила.
Барышня эта как раз тогда и совершала наибольшую
свою ошибку, от которой останется ей в напутствие –
которых она не принимала – только вернутся однажды к
порогу дома того – дома белокаменного у самой
границы… У самой границы с вообразимым и деятельным,
с обозримым и поперек всем законам этого мира
прекраснейшую пору собой выражающую.
Сифрей-прагматик же от дочери ни на шаг не отставал.
В пределах окраин мира кольцевого, возраст иначе
положен был – ничего не значить могли десятилетия,
если момент единственный бессмертия – момент поры
Золотой – преисполнен деятельностью не был,
преисполнен не был попыткой и совершением ее – что
чаще всего приводило к появлению неузнанных никем
еще авторитетов, чей облик еще долгие дни все
пестрил; что и привело однажды – своевременно – к
появлению отшиблой черты и обрушению в пропасть
сотней и тысяч артефактов – чудесных, тем не менее,
артефактов.
И Даалия стремилась воссоздать едва ли возможное –
изначальное имя и основу поры Золотой, о которой
только мечтали и тщетно пытались составить наброски
жители окраин – за редчайшим на то исключением – как
о мире прекрасном и дающем бессмертие совершенностью
своей.
Момент бессмертия.
 Само выражение то вызывало у девочки подозрения,
причину которых и верное умозаключение она, однако,
никак не могла еще привести.
… – Змеюка!
В каждом, кто от поры Золотой брал основу, будет
всегда что-то от нечисти. А момент бессмертия – это
значит, что-то достаточно совершенное – и
незаменимое, неизмеримое никаким артефактом – для
того, чтобы быть вечно живым? И ли бесконечно живым?
Но ведь это не люди.
 – Люди – панацея.
Однажды между Даалией, доброй хозяюшкой с самой
границы и барышней златовласой великолепный по сути
своей состоялся такой разговор, нарушил который
Сифрей-прагматик, который, от дочери не отставая,
еще пуще нее ужарился в поиски действительнейших
артефактов, не имея способности их создавать, но
лучше всякого – лучше любого – размышляющее, как их
найти и разобраться в темном, удивительном
переплетении всех их частей.
Сифрей-прагматик, по обыкновению, назначил и дату, и
время, и место, и все возможные допущения касательно
проявления очень вероятного предмета его интереса,
на что добрая хозяюшка только скосила пронзительным
своим взглядом прямо таки в чашку с теплым и
отчего-то все еще бурлящим содержимым; а Даалия, не
имея возможности поступить иначе, тотчас же указала
на пренеприятнейшее и совершенно ей непонятное
обстоятельство: что, быть может – вполне вероятно –
предмет интереса его и  случится, но это все-таки
люди, а люди отчего-то с годами все больше жалеют о
них. Что Элеоне, конечно, виднее, но, тем не менее,
для человека чаще всего просто вымысел –
обрадоваться очередному – ЕЩЕ ОДНОМУ – десятку лет,
десятку ПРОЖИТЫХ лет.
Что они, люди, хотят больше времени, хотя нуждаются
чаще в обратном – чтобы во времени их кто-то урезал,
и уж тогда они проявят себя.
Что жаждут бессмертия и вечной жизни – ну, хотя бы
долголетия при свежести сил – когда давят себя уже
только тем, что есть вот – ура! – у них за плечами
еще один прожитый год.
Что совершенно они не умеют в большинстве своем,
видеть пределы в самом только ограничении том самом
досадном, что встает им поперек; что любому
человеку, даже с лучшим сознанием, как ребенку
придется все показать, прежде чем он преисполнится
жизнью – ну, хоть немного – и сможет наконец –
непременно – хотя бы на миг самое настоящее свое
бессмертие ощутить – действительное и неисчерпаемое…
И все равно они, люди, в большинстве своем приходят
к дряхлости, едва только достигнув возраста того,
корда должно уже гордиться хотя бы преисполненностью
прожитых лет – но опять же, опять они, люди, в
большинстве своем все переворачивают с головы на
ноги – все делают наоборот!
Каким-то чудом, самым странным, быть может, из всех,
о которых Даалия знала, они напрочь же забывают про
содержание и преисполненность жизни своей – и
считают годы, и ручаются ими, и вздыхают по ним и
под тяжестью их.
…Однако, отчасти, было что-то справедливое и в этом
пренеприятнейшем обстоятельстве – по самим законам
этого мира была показана цена волшебства… и
необходимость развитой фантазии – и необходимость
фантазию развивать.
Чем Даалия, как хозяйка дома белокаменного у самой
границы и чудес его обожательница была глубоко
польщена.
Всем существом своим оставалась она только лишь
волшебницей; талантливой, юной и чей срок строго
обозначен был задолго до – изначально – по всем
законам, опять же, этого мира; и как волшебница она
не могла не попытаться – снова и снова, вновь и
вновь, своевременно и времени своему вопреки –
разыскать действительную панацею среди всех тех
людей, именами котырых она обозначена – среди всех
тех людей, над которыми она, как волшебница, опять
же, удивляться не смогла никогда бы перестать.
Она, девочка, не понимала, и неведомо было как
волшебнице ей что панацея не спрятана среди людей и
не в ком-то отдельном, и не в каком-либо качестве и
укрыта – и даже не от взаимодействия их происходит
она.
Панацею люди создавали – такие же волшебники, как
она – в бесконечном пределов взаимодействии, как и
волшебники писали заклятья свои.
И в городах больших путей, дорог неузнанных – а
своих – бесконечно самую действительнейшую панацею
они воссоздавали, впервые строя, изобретая – подобно
тому и во много раз еще чудесней, как то волшебник и
с самых окраин мира кольцевого все, как единый образ
их светлый и перенасыщенный красками яркими и иногда
– даже самой пестротой – познавали момент
настоящего, называя его порой Золотой.

XX40 год.
Пустые города.

На кривом бережку.
Мать держит сына;
На ладошке у него горит –
Сияет желтым
Светом
Ясным
 Маленький комочек, сгусток –
С перстенечек – ясного огня,
Каким богата будет
Недостижимая земля. 
По ней ступают люди –
 Идут своей дорогой,
Казалось им, одной из многих,
Что выбрали они – но нет,
Толпа одна,
И  освещена
Она
Тем ярким белым светом –
Залита им –
 Который
Источают
Звезд тысячи подземных.
Спешат куда-то люли, дорога их ясна; на рукаве
струящемся невиданной материи и цветом темно-синем,
каймой обведенном ясной алой – на этом полотне
заката золотого, что тонко их вплетает в полотно
рассвета – солнца лучи ведет слабый ветерок позывных
сомнений - к верному потоку, к тому полотну.
И слабый голосок милого ребенка, чьи ясные глаза
чернее пепла – глубже омута – и тише бездны взгляд
которых словно в пропасть вовлекает - но зовет, но
поднимает из пропасти оной.

Ливанна обходила чудесные миры; ей ведомы были
сияния волшебных, тихих отголосков последних
заходящим в покров ночной звезд.
Ей были знакомы все тихие волшебники, которые плетут
себе в домах своих невзрачных, но добротных,
ухоженных, выглаженных ровно и по всем чертам
похожих друг на друга – плетут себе тихонько свое
полотно заклятий удивительных, чтобы не разгибалось
вдруг оно под неловким, случайным же движением руки
ничуть – и никогда – не устающей; Ливанна не
завидовала – но она бы никогда так не смогла, а ведь
хотела – как жаждала она открыть себе тот дивный,
чудный мир, где все блестят и плещутся темною рекою
все эти узоры из-под перстеньков белого серебра, что
тверже любой стали и чище воздуха с самого поднебесья.
Она все мечтала увидеть, обозреть и общую картину,
единственный портрет – и самую последнею, натужную
работу; ей, девушке юной и совсем неопытной,
рассвета не видавшей и не знавшей их, очень было
нужно познать работу хоть какую, но которая бы
требовала не меньше усилий, чем должного искусства и
достаточной на то основы изначальной…
Девушка обходила маленькие улицы, тесные города, в
которых – ни души; где воздух сам тяжелый. И чтобы
обратить немножечко хотя бы полегче себе шаг,
предстояло из-под камня самого тех городов
бесконечных желтых мостовых воду изличать, об образе
действий своем не узнавая.
Улицы поражали своей разрухой и точной
выглаженостью по ней – неубранной и неизменной –
поверх самой земли, поверх всех людей, всех их
обитателей.
В тех городах хранилась великая, быть может, тайна –
они говорили пустотой их улиц о большей же ошибке
героев второй воли – когда уходили силы из-под ног и
путались пути – а люди все стояли, недвижимые, годы;
и всеми их годами из-под них уходили все самые
заветные, опять же, их мечты.
Все самые реальные желания реальны только лишь
тогда, пока за них идут; по шагу, по полшага, на шаг
вперед – что зря. Конечно, но тоже очень надо – но
тотчас обрываются, как только вдруг застынет
носитель их неверный – и станет ждать, и ждать, и
ждать… Чего-то постороннего, чего-то, что бы сделало
работу за него и так все обустроило, что тотчас же
проснулся бы несбыточный герой и да как возопил:
– Пора Золотая!
Что было его сил – из всех последних сил, без
всякого остатка!
И когда оставалось простое «не могу»  – навстречу
устремлялось эдаким проходимцам множество
совпадений, да не тех, которые могли бы к поре
Золотой его однажды привести; они его мечтаниями
должны были однажды его же извести и чтобы рухнул
вот такой мечтатель в самый ниц земли – и в пропасти
проснулся он однажды, осознав, насколько же
прекрасны все-таки были его заклинания, ранние
попытки – да хоть бы какие-нибудь попытки.
Но было уже поздно. Но не было же сил. Не было
дозволения на то – чтобы подняться.
Настоящий волшебник его себе не дал и не позволили
все-таки случится – не сразу, как хотелось, но точно
своевременно – тому, о чем мечталось и на что
положены были все его пути – пути изначальные, пути
ем только одному и подчиненные; по всем правилам, по
всем законам этого мира.
Когда же оставалось только им вздохнуть – вздохнуть
– и обнадежить, что вот, продолжен путь! – то тотчас
же бросались снова они в дорогу, и тотчас же…
И тотчас забывали себя и лучший мир; и тотчас
рассыпались на тысячи неудавшихся, несбывшихся надежд.
И кем те оставались мечтатели дурные?
Желтой мостовой, что под их ногами обжигала больно
глаза и улицы.
Этими мостами, тонувшими в земле.
Мостами нескончаемыми  они обжигали тропы
нескончаемые притихших городов, точно опаленных
воздухом самим, горячим безумно.
Тихих городов, что вечно догорали – что вечно
догорали, да не знали слов таких их темные жители,
чтобы рассказать гостям своим заблудшим, где выход,
где тропа, где дорога дальняя – где прямо и на свет.
Прямо – и на свет.
 Прямо к тем путям, по которым ходили герои – каждый
от своей поры Золотой.

XX40 год.
В пяти шагах, в минуте покоя.
От мгновения
действительнейшего момента
 поры Золотой.

Смысл лежит в пути. 
В пяти шагах. 
В минуте покоя. 
В каждом мгновении
И в сотнях забытых дней,
И в тысячи тысяч
Упущенных лет.
В каждой попытке
Зайти
За порог –
И в том, чтобы
Остаться
За чертой той двери. 
За тем, чтобы
За дверью
Остаться, но постучаться –
И чтобы открыли –
И в дом провели. 

Или чтобы не звали, и замерзли вы под ясным желтым
окном теплого света вечерним летом в холодную пору –
под самым ярым дождем. 
И в том, чтобы забыться. И в том, чтобы искуситься 
–  и в том, чтобы окунуться в омут сомнений и
вырваться; и даже в том, чтобы к воздуху рваться и
захлебнуться затхлой водой. 
И в том, чтобы утонуть в том болоте, и в том, чтобы
вылить вино на белую скатерть работы тех мастеров,
что за тем болото все ткут и плетут, ткут – и плетут. 
И чтобы плести, и сплетать –  и запутаться. И чтобы
в дремучем лесу заблудиться и выйти в светлый – 
свой собственный – сад. 
Сад у белого дома, где всё же родится тот самый
черный квадрат по замыслу, по смыслу любому...
Смысл в том, чтобы отдать любому то, что было все
годы дороже всего.
Все они люди мудрые частью своей.
Все они получали наслаждение и удовольствие от
чего-то,
и все они в чем-то были смиренны.
И неукротимы (в своем?)...
 И где бы ни были, и когда бы и с кем бы не
оказались в лодке какой.
 Они жили в свое время.
И весь мир был им – их местом. 
Оставался им домом.
 Оставаясь дома, были на пороге
лучшего своего предела своего
 всегда. 
Всегда
у них на руках была
своя Золотая пора.
Выходцы поры Золотой.
Радость оттого, что возможно по покрову такому,
прямо под ветром, под солнцем и под сверкающим небом
грозовым – но идти. 
Все они были под солнцем на месте все том же, что
мы. Все они были живы, когда горели мосты. Стояли
лицом к свирепым ветрам и к дивным его подсказкам
внимательны были – и все до поры. 
Но все они жили, и каждый однажды срывался с моста –
и вместе с дубовой дорожкой разбивался о скалы
искреннего черного цвета. 
И оставался следом к тем скалам – таким же, как он,
но несоизмеримо чужим.
Невозможность погрузиться в быстрый сон – навеки –
раз; окунуться без понятия и фраз в глубину живого
моря, в белый океан; невозможность слово молвить без
акцента и чудес; невозможность обойти тот дремучий
темный лес, где пестреет, громыхает... И дотянуться
до небес. 
И дотянуться до небес нельзя без маленького шага
навстречу пустоте - и темноте, и темной пропасти –
прозрачных тихих вод.
Неисчерпаемость ресурсов светлой тишины; возможность
рухнуть в пустоту – и вновь же за нее встать, за
тишину нашу – навстречу ветру. 
Ветром подгоняемым снова поспешить, поторопиться со
словами и слов не жалеть...
Выходцы поры Золотой.
Лишенные полета в пустоту. Летите!
Летите! 
Летите ввысь! 
Не без сомнений, не без стремления и безо всяких
ориентиров - но летите! 
Не лишай себя полета в пустоту. 
Страшно?
Но без этого куда страшнее. От ужасного,
совершенного тщеславия - к отчаянью, к безумию;
лишенные падения. 
Летите…
Выходцы поры Золотой.
А ты подумай, что все мы смертные. Подумай о том,
что сказал бы, будь у тебя возможность длиною в
минуту. 
А попробуй еще раз в дверь постучаться, попробуй
распахнуть с размаху ногой.
Попробуй – и вылетишь вон.
Попробуй – да, очень вероятно, что снова и снова,
вновь и вновь же – опять – ты будешь отвергнут.
Однако…
Все же живой. 
Все же более чем живой – живее живых – всех
авторитетов прекрасных, всех самых решительных и
отчаянных же героев.
Живее живых.
От поры Золотой.

XX40 год.
Крылатая птица
Взлетит!

–  Я хочу полюбоваться на птиц. 
–  Вблизи?
–  На полет?
–  А если не взмахнут они крыльями, и перья их вовсе
не так дивны? А если не вспорхнут они
резво – а дико бросятся ввысь?
А если их перья тонки - не прекрасны; что, если
захочешь домой? 
– Тогда мы вернем птицу домой. 
– На что же тогда будешь ты любоваться? 
–  Я буду их наблюдать.

Эта птица была белокрылой – она укрывала дому самой
границы.
Есть ли что-то, о чем вспоминают спустя
действительнейшего одиночества лет?
Человек достигаете вершин своих раньше, чем узнает
об этом со стороны.
А если со всех сторон только помалкивают – то, может
быть – очень даже – что вы на самом что ни на есть
верном пути.
То, что ты носишь, быть может, величайший из
артефактов – но тотчас же рассыплется он в руках
твоих, как только позволишь злости ты себя одолеть.
Величайший из артефактов – ну каков же он?
Каждый, каждый раз, как только снова в стенах дома
белокаменного вдруг замечала маленькая гостья его
отблеск и след – рыжеволосая, худенькая Лоналис,
которой, однако же, отлично подошло платьице цвета
того белого камня холодного… Может, как раз потому,
что холодного цвета – и потому, что отражало
малейшие же отблески следов любых закладок в залах
этих под высокими сводами всех других дома сего
гостей?
Маленькая Лоналис особенно интересовалась – нет, не
городами непройденными больших путей, путей
неузнанных, куда провожали не так давно матерь ее с
сестренкой-малышкой от дома этого у самой границы
порога – а самыми темными уголками полок книг
колдовских.
Все самые мрачные идеи волшебников с этих земель она
собирала и разбирала же таким тщательнейшим образом,
что очень скоро белое ее платьице, цветом в камень
холодный, обернулось искренним черным цветом – в
который и глаза ее уходили, тем не менее, чистые,
ясные.
Ей только одной и ведомо было, где же сейчас
невидимка – и куда устремилась Ливанна; но не знала
она, пока еще, зачем же понадобится ей эта девочка;
но заблаговременно, задолго до этого, Лоналис
научилась распознавать малейшие Ливанны движения –
будь то влево или вправо; и, кажется, она даже могла
бы их предотвращать и с невидимки плащ тот волшебный
сорвать.
…Матерь близнецов в то самое время словно потеряла
рассудок – так много возникло вдруг ниоткуда,
фактически, у всех – у каждого – двойников; лучших
их отражений и отражений, во много раз превосходящих
их.
Отражение свое находило такое, чему не было и не
могло быть объяснения; и артефакты вмиг стали чем-то
мифическим, и рассыпались на глазах…
И прекратить то, остановить и разобраться не было
никакой возможности.
Сифрей-прагматик устремился испытать новых
авторитетов на прочность и деятельность – так
обрушались же они тотчас же от малейшего только
взаимодейтсвия между собой.
Тогда устремился он к истории древней и даже к
городам больших путей - но не было ответа.
Ничего.
И даже волшебники, что выход давали самым
действительнейшим авторитетам с листка бумаги не
могли невидимое объяснение предположить.
…Лоналис же оставалась в доме белокаменном у самой
границы любимым и дорогим гостем – ее берегли и
ничуть не затрагивали ее чудный самоличный мир;
девочка училась тонким материям подчинять свои мысли
– также, как Вера, но во много раз превосходила она
ее в этом искусстве.
Лоналис... Она просмотреть могла все, что угодно.
Любые следы, всех первопроходцев и даже лишенных
всякой же мысли случайных в то время и на том места,
самых суетливых людей.
Она узнавали по малейшем оглядкам и даже без них
только вернейшие прямые пути их, всех гостей; но и
лабиринтов бесконечное множество всевозможных
тропинок, угловых и не имеющих даже конца. И у
самого же начала имена берущих.
Лоналис все изучала тончайшие нити миров самых
разных пересечений. Она не гадала, никогда не
гадала, а только лишь точно знала с самого начала и
по ходу самому своего наблюдения без единого
прикосновения к пути самому, чем он завершится.
Это обстоятельство, это умение улыбку рисовало ей на
лице ту единственную, которую знали у нее.
Никто не замечал, когда приходила она в ту или иную
залу; и незаметно для всех ее покидала она. Никто не
слышал шорох платья ее подола, никто шагов ее не
узнавал.
Зато глаз ее безмятежных омуты черные замершего
озера, застывшей зеркала глади невозможно было
забыть и хоть каким-либо образом отвернуться от них;
нет, она пугала. Пугала тихим, принудительным взором
своим.
Всегда из-за углам без предупреждения; шагов ее не
слыша каждый перед ней был безоружен. И прямо в
глаза она смотрела, и дикая улыбка тогда рисовала
по-новому совершенно ее лицо.
Эта улыбка в ней выдавала притаенную испуганную и
потерянную девочку, которая вместо образов
действительных видела пустоту, ее разделяющую с
живыми, более чем живыми людьми.
Но пропастью той она овладела сверх возможностей
всех; и словно поверх земли простиралась тень ее
образа; неуловимая, необжитая и не примирившаяся.
Она слышала музыку излучений; в том ее большая сила
и большая радость была.
Она видела матерь свою; неизбежно следы ее очевидны
ей были и не могла от них отступить юная девочка.
И по следу тому ей возвращалось кошмаром все то, о
чем же могла она помнить – о том. Что общего у них
было. О том, что было у них одно.
Она по пятам за ней ходила и вместе же с ней изучала
города больших путей, путей неизведанных; и
замечала, что всем меньше разницы может заметить
между тем, что видит, и тем. Где находилась на
самом-то деле она.
Границы стирались, а мать уходила – все дальше оп
путям героев шла.
И обратилась девочка в мир волшебников – берущий
начало от поры Золотой и преклоненный ей только
одной; но  следы матери все чаще давали толчок ей в
самые глубины, в самое неизведанное и сокрытое от
тех же путей – и им же родное – уйти.
И птицей белокрылой она укрывала к дому у самой
границы дороги верной след…

XX53 год.
Агрелия.


Долг  победа – рядом друг с другом?
Нет. Я полагаю, что совсем иначе. Или... Или же
рядом – но разделены глубочайшей пропастью,
бездной самой черной и тихой, эхо к которой
проваливается в липкую пустоту... За которой,
однако, неисчислимое множество призраков спрятано,
которым,в отличие от нас и даже в
отличие от наших героев незабвенных — рукой подать
до края той или иной стороны.

У Веры было двое дочерей. Первая дочь ее стала
хозяйкой дома белокаменному, не уступив ни в чем,
казалось, матери своей; а младшей же дочери не
выпала такая возможность.
К тому времени, как подросла она, сравнявшись по
количеству прожитых лет хотя бы со старшею своею
сестрою, в доме белокаменном у самой границы
существенные изменения распорядились, чтобы вдруг –
неизбежно – попросту поменять порядок существующий.
Огромное количество двойников, появление все новых,
ничем не подкрепленных, призрачных авторитетов ,
конечно, никак не могло бы поперек встать обители
белокаменной, где издавна – да всегда, всегда же,
неизменно – следы оставались навеки всех и самых же
лучших героев, самых искусных волшебников и даже
тех, кому еще только предстояло появиться на пороге
ее бесценными артефактами, большими путями, дорогами
неизведанными; но артефакты попросту таяли на
глазах, рассыпались, не выдержав ветра; и все
пестрели слова, сказанные в стенах дома того, и все
хуже понимали друг друга и сами хозяева, и гости их,
и дом тот пока еще только кругами обходившие.
Мир, казалось, ускорился; нет, не события стали чаще
и стремительнее развиваться – а сам момент
единственный, момент неповторимый, мгновение – все
труднее было уловить.
Срок, отведенный Даалии, закончился скоро; в стенах
дома своего она однажды попросту рухнула, будто бы
все артефакты дали внезапно ей свой ответ – и силою
своей обратили ее на кратчайшее самое падение, лишив
при этом, однако, полета в пустоту, без которого
девочке обратную красоту свою и все ее телодвижения,
по крайней мере, было не увидеть.
И вслед за ней поплыли образы всех ее гостей;
прекрасная гостья не с этого мира, но выражающая уже
собой только изначальное его положение, в какой-то
миг обернулась совершенно по другому образу, и очень
скоро о ней, как гостье прежней хозяйки, и стены
дома того забыли.
Красавица Р-на теперь стала что-то вроде за хозяйку
обители той белокаменной. Словно последнее
напоминание, словно последний зачаток прекрасной
поры Золотой; глаза ее хранили бескрайний тот путь,
путь непройденный – но и она не избежала, не
уберегла себя от зазеркаливания.
Стекленели глаза живущих в том доме людей; застывали
портреты – живые, расписанные доброй хозяюшкой
Подалицей – и сама она обратилась в новое платье –
платье длинного шлейфа. И поскользила она, змее
подобно, по бесконечным ступеням образов своих,
образов прекрасных и незаконченных.
И поскользила она поверх, казалось, всего
окружающего ее мира;  и не было дела ей до гостей и
до черты отшиблой… Границы которой все размывались,
и обозначить их уже вскоре не было никакой
возможности.
Занавес опускался. Прежние авторитеты безусловные,
бессменные в деле своем и мастерстве нашли отражения
свои в имениях, что охватили мир окраин мира
кольцевого – мира, запертого в кольце.
И среди того-то и предстояло второй дочери Веры всю
красоту его сквозь отражения узнавать; и не
примириться, потому что именем, ей данным,
предписано было вопреки миру тому и всем его
изменениям и чудным формам остановиться и
изначального облика отголоски услышать… И уж не
отходить от того.
В ней было что-то от матери, и совсем немного от
отца; Сифрей-прагматик в то время окружил было дочь
свою вниманием и заботой – но вниманием притаенным,
чтобы могла она мир, ее окружающий, в первую очередь
– и изначально – самостоятельно, от себя и
просмотреть – и заботой, которую красавица Р-на
практически сразу фактически стерла из памяти
девочки именно в качестве заботы , потому как
превзошла его в этом абсолютно.
Сифрей всегда наряжался искусно, и выглядел так,
что, казалось, только его и не затронули никакие
события, происходившие вокруг и повсюду. Он не стал
хуже и не стал лучше, однако же исправно все лучшее
умел извлекать из того,  что было у него в руках и
только голову светлую его посещало; но артефакты
охватили его – не без помощи красавицы Р-ны –
полностью, без остатка, забрав и заполнив тем самым
единственный его настоящий момент.
Но, тем не менее, надежную основу дочери своей он
дать успел в обход всем правилам и течению времени,
событий, карт, притязаний.
Он дал Агрелии самый важный и  ставший защитой ее
неосознанной совет, спросив однажды:
– Возможно ли думать много, думать постоянно – и не
сойти при этом с ума?
И к радости отца ответом было:
 – Можно, наверное. Если не думать о себе.
Таким образом он уберег ее от появления множества,
множества отражений и отголосков образов скрытых
своих; нет, она не была необдуманной, и на пути
своем имела достаточно много – но все же в разумных
на то пределах – двойников; но всякая тайная мысль
ее находила выход свой в том, что увидеть могла эта
девочка – в дороге под ее ногами, в рассветах,
закатах и необходимых просторов окраин.
Красоту она взяла от красавицы Р-ны; деятельность –
от отца. Постулаты – от матери, Веры.
И на сестру свою, к счастью похожа не была – срок ее
еще не был отмерен, и все больше на образ
изначальный героев с поры Золотой она похожа была,
все лучшие черты его повторяя…
А что повторить не могла – то обговаривала. Так
обговаривала. Отчего, как по заклинанию, становились
так обстоятельства, чтобы могла она на то хотя бы
посмотреть.
Но была у нее и такая черта, как категоричность – и
находила которая выход тотчас же, в настоящем моменте.
То была категоричность знания окружавших ее людей.

Год XX53.
Первое Агрелии волшебство.

А если бы была такая традиция, которая ни разу бы не
нарушалась?
Соблюдаться бы обычай день за днём.
Например, каждый вечер – 
Каждый, и за несколько лет без единого исключения –
 Записывать загруженность стола и расположение на
нем всех вещей;
Что бы тогда было?
К чему бы привело это?
Что бы изменилось, чем бы вышло и чем – 
И как бы –  замещалось?

Мир необжитый, мир неузнанный, где двойниками
ограничивались и отражения свои брали лучшие желания
мира того обитатели; мир необжитый, мир неузнанный,
мир оставленный на заклание лучшим своим проявлениям
в искусных витражах.
Агрелия, вторая дочь Веры, особенно дружна была со
златоволосой красавицей Р-ной – но, тем не менее,
была одинока; и потому хватило ей сознательности
определить себе другое условие, которое не позволит
ей тосковать: она традицию себе определила.
Традицию, которая оставляла каждым вечером прожитый
день чем-то особенным и наделяла его своим
собственным образом – эдаким призрачным двойником
Агрелии, которых не было и не должно было быть
вокруг нее.
Она приходила к подступи самой темной реки каждый
вечер – и под небом грозовым, и под небом
безоблачным, и когда завывали ветры и когда тишина
опускалась на землю, остужая ее после дня суетного и
тяжелого шага окраин тех мира кольцевого обитателей;
в том было первое Агрелии волшебство.
Она рисовала только рукою – всегда отчего-то только
правой, по неким даже ей не известным причинам, на
уровне не более чем едва ли уловимых и опознаемых
ощущений; но прекрасно было то волшебство.
Она создавала по желтым пескам прекрасные образы –
девушку, воина, часовщицу; она рисовала и Подалицу,
добрую хозяюшку – иногда и со змеиным хвостом, да
настолько крепким, что и ветра позывы об него
разбивались тугими песчинками покрова, что
волшебнице этой служил холстом.
Она открывала миры неизведанные и расписывала их,
словно знала – наверняка знала – насколько же
прекрасные артефакты – действительнейшие артефакты –
сокрыты были в них.
Она рисовала и свои образы – отражение в них
находило все; но то были песчаные образы, и
смывались они грозовым небом, и разбивались о
тяжелые тучи его.
Но выход благодаря им – этим образом, на желтом
песке отраженным – все. Что могло бы представлять
опасность для девочки.
И она прекрасно то понимала.
И продолжала образы рисовать.
Они говорили ей: мы запоминаем впечатления и помним
себя по ним; мы помним мир, нас окружающий, только и
только по ним; мы унесем их белым ветром и замоем
зыбучим песком; черные волны подхватят – и в них они
сгинут, и разобьются – но ты только сама их не
забывай.
Память справиться может с любым упреком, с любой
подоплекой и любое отражение может ввернуть, об
самый порог разбивая; но не забывай их, храни –
впечатления составляют самые лучшие твои миры и
облик твой соткан будет однажды в моменте бессмертия
именно по ним.
Ну, так разрушай этот образ! Если он не
соответствует твоим ожиданиям. Но не отказывайся от
замыслов своих, от своих желаний – ведь только это и
оставляет тебя собой. Ведь только это с тобой и
останется – в конечном счете – только ты. Если ты
останешься собой. А если нет? Что тогда у тебя
будет? Ничего.
И не расстраивайся – твои ожидания редко когда будут
соответствовать тому, что окажется результатом
действий твоих. Ведь самая правда какая? Ожидания –
они на впечатлениях основаны, а впечатления – на
твоих сокровенных желаниях. На мечтах.
Хуже страха, который неотъемлемой частью
осуществления своих желаний является – в самом
начале того пути, того леденящего душу и вверх – к
самому небу – швыряющую ее лихо, без сожаленья – еще
опаснее, намного опаснее восторг; он неприемлем.
Будь спокоен – это все то, что ты хотел осуществить
– это все твое; пойми, что мир вокруг тебя – он
твой, и твой только раз; то, что ты увидишь, тебя
изменит – и побьет, и изменит тебе – но это твой
мир, и нечего бояться.
 Попробуй еще раз, попробуй же сейчас, попробуй
снова! Попробуй еще раз – как только захочешь. Ведь
это твой мир. И все, что тебя расстроит – это часть
твоего мира, это то, что ты и устроил – чтобы себя
порадовать, да! И не пытайся отбросить ее – не
выйдет. Ведь это твой мир.
Это твоя Золотая пора, где темнело очень быстро – и
невозможно было
закат охватить взглядом у самого только его прихода,
у самой подступи к горизонту – нет, его можно было
только наблюдать. Наблюдать заход солнца.
Но темнота всегда подкрадывается незаметно.
От севера к югу, с юга – на север, через багряные
облака горизонт среброгривый минуя…
Север и юг мира сечение единое составляют. Что с юга
приходит к Агрелии по образам ее на песках с белым
ветром, то к севера вершинам туманным устремляется
поступью тихой, неуловимой – словно тень, словно
тенью птицы белокрылой от самой границы из самых
истоков этого мира с самой глубины самой темной
пещеры где засияет прекрасная радуга от одного
только пробуждения – каждодневного. Неизменного –
птицы белокрылой, неудержимой, чей образ размыт был
песками по камню, вода который неизменно точила – а
вдруг наточит и с него артефактом изящное выражение
этого самого глубинного мира? А вдруг? Ну а вдруг?
Что с юга приходит к нам белым ветром, то к севера
вершинам придет ураганом; что с севера наступает
стуженой тревогой к самому дома порогу, где ждет его
девочка – этот ветер – до пят в черном цвете – к
самому порогу дома белокаменному, к самой отшиблой
черте и к больших путей городов же границе – то с
юга прекрасных озер нам окажется первой ступенью на
подступи к тому самому дому, но стены которого уже
греют и солнце где белое своим светом может поднять
теплые с земли последние следы еще не ступивших
слабых рисунков – тончайших линий прекрасные лица –
на путь их волшебников из верных сказаний и общений,
данных однажды – и того, что непременно случится; по
этим путям ходили герои.
Что с юга приходит белым ветром, то к севера
вершинам ураганом придет; то, что с севера вершин
обратиться величественным своим отражением близнецам
созвездию не уступая и не подчиняясь им – совсем же,
нисколько – к юга широтам опишет дивный же пируэт,
дабы только осветить немного и дороги каменной земли
отшиблой черты… Самой отшиблой черты, где имен своих
не знали герои – где пропадали они, пропадали.
Тщадно, тщадно же пропадали!
И куда этот путь направляет мира сего колесо? Куда,
скажите, с его скоростями, несется оно, ось не
узнавая, не зная оси – но мчится же, мчится же
вдаль, мчится же от импульса данного моментом самой
Золотой поры.
…Север и юг мира сечение единое составляют. Что
приходит с юга белым ветром, то к севера вершинам
ураганом придет; то, что с севера вершин приводит
тревогой к самому порогу, к крайней черте – то с юга
прекрасных озер нам покажется первой ступенью на
подступи к дому белокаменному, нерушимому.
 У дома белокаменного у самой границы севера и юга
веретена сходились, ось единственную составляя того.
Что прошло, и что будет – моментом поры Золотой
отражаясь на бескрайних страницах книг неисчислимых.
По этим путям ходили герои.
Север и юг мира сечение единое составляют. Что
приходит с юга белыми ветрами, то к севера вершинам
ураганом придет; что с севера вершин приводит
тревогой к самому порогу дома белокаменного, то с
юга прекрасных сторон попросту выдворит нас за
пределы обители той у самой границы.
Север и юг мира сечение единое составляют. Что
приходит с юга белым ветром, то к севера вершинам
ураганом придет; то, что с севера вершин приводит
тревогой к самому порогу, к крайней черте – то с юга
прекрасных озер нам покажется первой ступенью на
подступи к дому белокаменному, нерушимому, где
основой положены лучшие надежды и их отражает первая
ступень к того дома порогу без отблесков стеклянных
на выложенных великолепными витражами тропах городов
больших дорог – путей его и путников его скитаний.
Мир весь наш пронизан с севера и юга сторон
бескрайних, едва ли уму исчислимых под пыткой
недостижимости ограниченных какими-то соображениями
идей и желаний нитями тончайшими всех возможных
героев его проявлений – независимо от времени, и
пути выбранному за самый же верный вопреки.
Нитями тончайшими всех возможных героев его
проявлений – независимо от времени, и пути
выбранному за самый же верный вопреки – но тотчас же
пронизывает полотно то чудесное единственная света
яркого, света теплого полоса – полоса света обычно
холодного белого солнца… Это единственная
возможность самого лучшего проявления всех
обстоятельств и условий, что недостижимостью своей
неизменной и пролагает путь самый верный героям мира
сего, любимцам своим – только тем уже, что не будет
попыток тщетных время украсть – что только напрасна,
ведь время украсть невозможно – оно наверстает свое,
обязательно, несомненно – когда научится брать на
той само дороге человек именно то, почему и ступил
он на тропу извилистую или притаенных опасностей
прямую до невозможности, казалось бы, выбрать ее; и
придет однажды – обязательно, несомненно – человек
такой к лучшему своему образу, и постигнет он лучшие
свои проявления, и большее захватит, гораздо большее…
То, чего добрая хозяюшка Подалица, бесспорная в том
мастерица, выписывая на бумажных основаниях
картонных людей – и просто по воздуху – каким-то
чудом, волшебством неизведанным, доставая искру
живого и настоящего, что еще не исчерпано,
достигала, создавая постепенно очертания персонажа
прекрасного и многообещающего именем только своим и
единственно ему только покорным.
…Одного из таких, которые одним только обликом
светлым своим рассекают на сотни блестящих осколков
забытых людьми превращений границы – развернув
сознание однажды – и снова – действительного
волшебника, настоящего момента – лучшего своего
момента – человека.


XX53 год.
Когда молчат все на то отражения
и только скептик один говорит.
Первобытный инстинкт, первичный уровень развития
искусства – стремление, осознанная необходимость
сохранить свой быт и ...
Вот только в таком случае, его ощущая –  если развит
он – будет время и возможность заглянуть и передать
навеки выражения глубины мира - свои, сохранить, на
все времена –насколько можем.

Люди из разных миров не могут договориться.
Люди из разных миров, которые, должны договариваться
на всех.
Скептик, верный друг прагматика… Он дочь его взялся
воспитывать только тогда, как только заметил,
насколько же крепко взялись за нее, пытливую умом и
сообразительную точно также и от той же основы, что
и матерь ее и все их единые авторитеты доктора
увлеченные. Увлеченные новой попыткой отринуть все
старое и то, что мучает, даже если оно и дает
возможность затронуть и освоить даже путей
удивительных пересечение на границе самой с осью
единственной мира их кольцевого.
Они забывали про эти пути, не сумев понять их однажды.
И отражения его разгадать не смогли. Не смогли,
потому что знали.
Знали то, чего не смогли лучшие их авторитеты.
Те, кто из них слово «можно» из сказок вынес и был
лишен основы той изначальной.
Кто учился ей, впитав на крови.
Кто слово "можно" из сказок вынес – у них
достоинство в крови. Им все, казалось бы, заранее
известно, все ими ощутимо изначально  все, чему
учатся, что распознают и на что упираются другие по
прямому ли, худому ли пути. У них нет учителей
прямых. И потому им очень часто после, спустя время
- очень не хватает такого же, как и они, человека,
но гораздо младше. Такого верного слушателя, который
стоял бы по правую или по левую руки – как Вера для
всех и какими же чужестранцы с городов больших путей
являлись у отшиблой черты.
Такого, которого с самого начала не хватало второй
дочери Сифрея-прагматика и доброй Веры – с самого
начала осознанного передвижения первого по сечением
от севера к югу начерченного пути.
Доктора говорили ей о каждом слове, учили слова ее
понимать…  И не видели их, и не знали того, что ей,
как дочери Веры, с самого начала было дано знать.
И что говорили? Говорили не по делу они и не в счет.
Хорошо говорили, без конца говорили – не видя краев,
пределов не зная.
Но Агрелия слушала. И многое замечала.
Что вблизи не так видны различия, вблизи все похожи.
И только разве что манеры – манера мыслить,
говорить, и признавать свою ошибку – а чаще – на
правоте своей настоять – вот разница была простая
всех увлеченных касанием мудрости докторов, когда
все друг другу подобны.
Одни говорили, что в мире круглом очень легко
остаться ни с чем, только оставивши время свое  –
хоть однажды  – бездействию на судилище, оставшись
сомнениям или же сладким воспоминаниям. Зерно этого
мира сечения всегда
будет рядом, будет у вас под рукой - под рукой у
каждого  –  но ускользнет тотчас же  – и снова, и
снова  – как только порядками вы пренебрегли
однажды, допустив непонимания простых слов при
действительно и вашем спокойствия, при знании же
основ. 
По всем законам этого мира, на сотни и
сотни часов бездеятельных и страшных овладевающей
вами потихоньку тревогой  –  не воспротивьтесь вы, а
лучшего ждите, отчего-то надеясь, что
так оно и надо, что нужно это для становления вашего
лучшего образа в лучшем своем проявлении в лучший же
свой момент  –  полагая, что все вы догоните и все
то лучшее, что вам предназначено, в любом случае
сумеете взять.
Что так или иначе оно вам достанется  – все то, что
вы упускаете прямо сейчас, отчего-то думая
лишнего...Или не думая вообще.
Что болезни – это даже не побег. И уж тем более не
ложь во спасение.
Болезни – это лишь верный шаг к тому. Чтобы передать
жизнь свою двойникам; они в ней заплещут, они будут
счастливы и счастливыми вы будете видеть себя рядом
с ними – с такими прекрасными, с такими несомненными
авторитетами.
Но это лишь поросло по вашим желаниям темной
плесенью – и благодаря верной основе и все тем же
безупречным, бессмертным авторитетам вышло кому-то
еще, так на вас похожему – но разве они лучше? Нет,
лучших не бывает. Но разве могли бы вы проиграть,
попытавшись отнять у них это право – сводить на себя
отражения лучших своих образов? Конечно же нет.
Но вы оставались темной только пешкой в углу комнаты
душной своей. Вы болели – пока в то же время
набирали силу свою незначительные прежде персонажи;
даже из некогда ставшего трусом однажды смоет
прорасти тот самый – самый лучший – герой; только
дайте вы ему время. Дайте толчок и с миром нашим
самим позвольте ему говорить.
И волшебники позволяли! Позволяли, и тем самым
подводили к черте предела новых героев, новых
бессмертных; а вы болели.
Вы болели…и были рады за них.
Потому что ВЫ  потеряли радость ту от побега ввысь;
радость оттого, что именно с той высоты вы упали –
но не оказались на самом дне, а раз оказались – в
любом случае – встали – и снова, и снова. И снова
направили все свои силы, стремления – ввысь.
Вы мудростью себя развлекали. Что можно еще
переждать. Вы лучшие мечты свои оставляли – потом.
Потом, еще подождать… Еще ПОДУМАТЬ.
Подумать о чем?
О том, как бы оно вышло лучше? Как бы сделать лучше?
Так сделают ведь другие… Пока вы будете ждать.
И вы вновь и вновь заболеете. Заболеете тяжело. Так
тяжело, что не встанете однажды с постели, чтобы
увидеть…как ясно в этот час загорелось созвездие
близнецов.
Вы пропустите это; подавно. «Поделом» - скажете вы.
А зачем?
Чего же вы ждали от теплой кровати своей?
Вы ждали, кабы пришли за вами; вы ждали, кабы вас
спасли.
Удивительных совпадений вы ожидали – но видеть их не
могли; не могли, потому как от вас не исходило той
силы – силы желаниям своим. Которую взяли так на вас
похожие – но живые, но во много раз уже вас лучше –
ваши двойники.
Вы близнецов не простите; но, может, еще есть у вас
шанс стать живее живых?..
…То добрые доктора говорили. Так понимала их дочь
Сифрея. Добрые – значит, желали своих себя превзойти
– и чтобы подопечные их в какой-то момент себя
превзошли.
Но были и другие доктора. Совсем другие.
«Что могу», «чем могу» они отрицали. Словами орудуя
с большей страстью.
Но не могли превзойти слово свое ни на мгновение…
Не было веры им у Агрелии… Рад был прагматик за свою
дочь.
 – А к чему бы пришлось слово любое – вот совершенно
– да даже оно – «совершенно» - если бы сказано было
по делу; по делу – не в счета. Вот сказали вы,
барышня, слово – хотя бы это – «совершенно» – а оно,
пускай, и по делу, но вам его не зачтем – а потому
вам же на размышление, в пользу, опыт и обсуждение
оно не пошло. Так что же тогда вы бы предприняли?
Или, переиначим… Допустим, вы слово свое сказали – а
тут же его зацепили – и вас, простите меня,
зацепили… И припоминают его вам, и вспоминают вас
этим словом. А? Чтобы вы тогда, барышня, стали бы
делать? Как бы вы действовать стали? Ну не стали бы
вы молчать, не удалились бы вы молча, подобно тому,
как сделала это подруга отца вашего – наша подруга,
так сказать, общая… Чего мы никак не могли от нее
ожидать. И вот все ждем, ждем ее возвращения… Мечтаю
увидеть я, барышня, знаете – искренно вам говорю,
говорю вам более чем могу откровенно – увидеть вновь
ее на пороге вашего дома, и пускай уж словом любым
мы ее встретим – но мы все ее встретим, все до
единого, каждый. Кто знал ее, каждый, кто был с ней,
каждый, кому довелось хотя бы раз очарованием глаз
ее ледяных быть награжденным в ответе на очередную
сказанную глупость – сказанную необдуманно, в
попытке только разговор поддержать, в попытке
застать ее на еще одном слове, которое, быть может,
разгадка… Которое, может, и станет ответом –
наверняка – на тот навязчивый,  единственный тот
вопрос, которым неизбежно мы задались, лишь только
шагнув за черту свой поры Золотой, лишь только
оставшись от нее за порогом на другой стороне… А
она, как только мы сделали так – и исчезла! Тотчас
же исчезла! Исчезла, провидица наша, волшебница наша
– исчезла… Напустила на себя туманом глухой ответ на
мольбы мои, на воззвания наши, на клятвы мои, до сей
поры мною непостижимые, мною же отрицаемые – и
исчезла.
Ну а как бы вы, в таком случае, ответили? Ну, что бы
вы, сказали, барышня? А, как бы? Как бы матушка
ваша, Вера – как бы она ответила? Как бы она, милая,
ответила. В том и ином же случае. А? Что бы ваша
матушка, Вера, милая, ответила мне? Мне? Вот сейчас
же, на этот самый вопрос, а – на все эти пустятские
– пустятские, вот так же ведь верные, самые что ни
на есть верные… Неисчерпаемые, безответные… Казалось
бы, да, безответные вопросы – риторические, так бы
сказать, вопросы – казалось бы, казалось бы!
А, что вы думаете, барышня, показалось ли мне, что
вы бледны и необычайно для вас молчаливы?
Привиделось ли вам чего вам в этих стенах, в этих
угрюмых, холодных стенах? А, может, зря я вам это
сказал… Как бы не обидеть…
А барышня и впрямь была обижена – и прежде всего за
то, что ее называли «барышней», а; но, тем не менее,
не уступала досада и на то, что слово ей вставить не
позволял собеседник – и разбегались мысли ее
ответные, и терялись – прочь, прочь только
оставалось гнать послевкусие их,  неприятнейшим
осадком ложащееся на каждое слово – как будто
упустила что-то, что важно – единственную деталь,
единственную такую в своем роде деталь; как будто
была близка к ответу, к разгадке, к истинному,
самому верному – единственно верному – ответу, на
самый главный – быть может, риторический – вопрос.
Агрелия слушал их; и запоминала единственные верные
от них слова:
«…Устав от условностей и обязательств остаетесь вы
только с усталостью своей… Очень редко рядом
окажутся единицы преданных вам людей…»
Она запоминала. И думать не переставала – просто не
могла и более того не хотела перестать – думать о
том, кого же допускается объединить этим словом:
–…преданных вам людей.


XX41 год.
Волшебников нарекают по чудесам,
созданными ими.


Лоналис.
Чем была она, любимая та гостья – для дома
белокаменного у самой границы?
Что она умела, что могла и что выражала? Каким из
артефактов представала она в черном своем платьице и
обращая взоры из глубин живых людей в стенах ей
знакомых, в стенах ледяных – взоры обращая их самых
страшных, самых тайных и замороженных когда-то
желаний.
Однажды она имела неосторожность признать запоздало:
– Изменения, которые происходят во мне, наводят меня
на мысль о том, что я никогда не смогу полюбить
чью-то старость и чье-то тело – человеческое тело,
каким бы прекрасным оно ни было; и человеческую
старость… Ничего я не видела страшнее, чем
безнадежно старых людей.
…И всегда она говорила:
…И с горечью вспоминала – да-да, добрая,
талантливейшая волшебница. Бесспорная мастерица
своего благо из самых невероятных таких – дела –
предавалась воспоминаниям…грезам своим.
– А когда-то, когда жизнь моя мне казалась
недостойной самой простой радости и любви, когда
любая другая жизнь – жизнь ЧУЖАЯ – была мне милее; и
никогда, ни разу не знала я эту черту. Но снова и
снова на нее наступала, не имея возможности и права
такого переступить и прикоснуться к человеку,
действительному носителю образа того, что зачаровал
меня… И его тело, и его быт.
Эта черта была мне закрыта. Но как я любила людей!
Как нравилось не оформлять в них человека, основа
которого сделала бы сильней и прекраснее его тело –
и простой самый быт бы его привлекал…
Как любила я за руки людей держать!
Но прикоснуться к человеку, оказалось, мне –
невозможно, В этом ли мой предел?
Не дотянуться. Не достать. А только разжигать в себе
голод
…И я обернулась в шлейфа прекрасного платье;
шуршанье его по лестнице ступеням утешало меня и
завораживало, закрывая на то глаза, как созданные
мною образы старели, чахли и гибли… Как самые живые
люди – как некогда самые живые люди…
Черты отшиблой поселения уплотнялись. Где рассыпались
чудесные образы родные мои, там только след жахлый
оставался от той Золотой поры когда вырастали из-под
руки моей они… Такие прекрасные…и настоящие!
Настоящие, самые настоящие! Самого лучшего своего
предела достигнув, они могли бы большего достать…
Так почему же не достали? Почем уже никто из них не
достал? Из созданных мною образов – почему же они
все старели, и бессмертия момента своего настоящего
никто из них не признал?!..
В деятельности они проявлялись как самые живые люди
– и лучше, и лучше были они; они жили, когда чахли
люди. Когда терялись между собой – они держались.
 Держались они
…Так почему же их быт не устроил – их простой, самый
лучший быт…
Она знала. Что образы живые. Что требовать большего
от них нельзя. Одну только деталь упускала,
взращивая каждого из них – и склонны были они к
падению, склонны были растопиться во дне.
Создавая их – каждого из них – ей всегда не хватало
времени; и быт их она не учила любить. Она основой
быт отвергала, чтобы только их оживить.
И получались же люди, как люди.
Со временем своим совладать они никак не могли.
И близнецы среди них разбивались во дне своем –один
– и другой – только столкнувшись единомоментно;
матерь их о том не учила.
А образы, созданные Подалицей… они расползались
змеям на подобии в каждой минуте свободной своей;
они не умели, они не учились. Они издыхали на
подступи самой к верному пути – да-да, именно что к
одному из тех, через который обязательно проходили
герои, прежде чем ступить на тропу больших дорог
городов.
Что и случалось с образами Подалицы – живыми,
бесспорно; но именно потому, что живые, ведомые
путем близнецов они… растекались во времени своем… и
места им не было – как раз потому, что не знали они
своего единственного момента. Когда время не ждет –
когда она воцарилось единственно для того момента;
не знали они своей Золотой поры.
…И гибла в ней сила матери Веры, и не было силы
признаться себе, что сейчас же необходимо признать
изменений необходимой в самой основе того искусства,
в котором лучше не было ее; никогда не было лучшее
ее такой мастерицы.
…Той мастерицы верный след по шпильке изящной ЖИВОЙ
тенью ходил тончайшим пером ушедшей лучший в мир
больших городов прекрасной, очаровательной барышни.
Лучшей из всех, каких знал этот дом.
Дом белокаменный у самой границы.


XX61 год.

На впечатлении и желании.

  Будешь делать правильно – будут слёзы...
  Будешь делать через боль –  будут крики...
  Будешь верить в свои силы – будешь рыдать...
  Будешь занижать свои достоинства –  будешь падать...
  Будешь доверять кому-то одному – ошибёшься...
  Будешь верить всем – потеряешься...
  Сдашься – и никогда себя не найдёшь...
  А коли найдёшь – и домой не вернёшься...
  А если вернёшься – не тем человеком...
  А коли сможешь человеком вернуться –
 Видимо, плут ты нечеловеческий...


Превосходящий принцип — это близко Вере.
Превосходящий принцип – это уже мечта. Это уже
основа всей твоей мечты и выполнения ее.
Ее предначертания и всевозможных изменений.
А что же ваш превосходящий принцип?
Превосходящий принцип – это самая значимая черта лица.
Это сила ваша, ваша сила в этой мечте.
Это первого впечатления основа самого.
И в первую же очередь смотрят на нее;
Но вот судить по ней, как бы ни хотелось, невозможно.
Судьи будут тем питаться, что осталось лишь окроме
самых первых из основ; по сомнениям и мельком вдруг
от брошенных вами слов; судьи будут тем питаться.
Будут много говорить; и вам может показаться – будут
правду говорить.
Когда в одной и той же зале собирается много народу,
тотчас же впечатление от нее и ее границ, ее
пределов идет в разрез по единственной видимой оси –
собралась ли компания дружная, а может, дружная не
очень, но объединявшая всех своих членов чем-то
общим и единым же для всех – или же толпа набилась
от стены и до стены.
При втором случае зала становится до невозможного
тесна и своды ее накрывают темным навесом жалкий,
худенький и совсем маленький клочок пространства,
ковром стелящего; а коли целостность хоть бы какая
присутствовать будет среди гостей дома белокаменного
в зале той – точно той же – и своды стен будут выше,
и границы просторней; и предела своего не достигнет
она никогда по вместимости – но предела по
единственно нужному одному такому вот настоящему
моменту будет верна точно та же зала в таком случае
– всегда; всегда.
А ежели в ту самую залу одинокий человек придет  -
то тотчас же стены у пола границы образуют куда
более близкие друг к другу, и все тянущиеся издали,
внизу и впредь – к самому центру, куда-то туда, где
в потоке вихревом исчезает всех случившихся под
сводами этой залы шагов вереница; прямо как и у
самой границы, на отшиблой черте артефактов
отражения разбивались о сотни и тысячи случайных
стечений чего-то более яркого и более чистого;
чего-то лучшего, чего-то, что… честнее. С чем
поспорить нельзя и перечить чему невозможно.
Что нельзя повторить и признать не удастся лишь
потому, что знают волшебники мгновением лучше
случившееся уже чудо – но перечить нельзя, перечить
нельзя тому стечению обстоятельств, что по всем
законам этого мира – мира кольцевого – лихим потоком
белой реки, вдаль уходящей – прямо к созвездию
близнецов.
Но зыбучий песок в любые щели проникнет. И зашуршит
шлейф прекрасного им только платья некогда доброй
волшебницы, этих змеек и породившей…
Ей двойником была Элеона – лучшая из всех,
переступивших дважды порог дома белокаменного у
самой границы. Чертой первостепенности очерчены были
все ее передвижения, видимые только лишь  ей и ее
старшей дочери. Что у самой границы была оставлена.
Была оставлена, чтобы стать пограничником; чтобы
научится тому, что стало погибелью доброй волшебницы
и всем образам Подалицы. Чтобы научится обходиться,
не прикасаться; чтобы научится за всем наблюдать,
все держать в порядке – но ни с чем не привязывать
при этом – ни разу, никогда – свою волю, свою силу,
свою веру.
Чтобы научиться ей пограничником быть.
Элеоне однажды сказал добрый человек об этом мире –
когда еще пора Золотая в самом своем лучшем моменте
была:
– Люди всегда действуют согласно каким-либо
соображениям, потому даже не думай их бояться. Не
дай им заблуждаться в своих соображениях, и всё
будет очень даже в порядке.
И когда спросила она, что же ей делать для того,
чтобы все было в порядке, то был ей ответ:
– Меньше говорить, когда даёшь что-то понять, когда
хочешь рассказать, донести что-либо до человека.
Объяснения уводят от истины.
Человек, который сказал её это, очень много болтал.
Им был Сифрей-прагматик.
У него не было скитаний в прошлом – таких, как у
Ливанны, у той невидимки; он не знал мастерства
такого и никогда не владел бы им – такого, каким
превосходно владела добрая хозяюшка с самой границы.
У него не было таких тонких и настолько близких
взаимоотношений с миром, его окружающим, как то было
у хозяйки дома белокаменного  Веры – нет, он не знал
их, не знал грани эти, не знал того предела; но
секрет бессмертия был у него на руках.
Он знал, как не стареют люди; он знал и безнадежно
старых людей. Он знал – он именно знал –
волшебников, еще не летавших, еще не взлетевших – но
уже постаревших, уже не имеющих возможности прыжка
самого вглубь этого мира – и тех знал, именно что
знал, которые скользили по поверхности лихой белой
речки, что желтыми песками бурлила и ударялась о
скалы искреннего черного цвета;
Он друга скептика знал.
Он помнил, как на подступи к поре Золотой они
сходились – они оба не знали героев, они оба могли
бы стать таковыми, но понимали, что момент их
бессмертия может в людях так и настолько же
разойтись, что не удастся уже им управить; и не
решили они быть живее живых; они же тайно ими
управляли.
Где прагматика верный расчет и прекрасное чувство
обстоятельств его подводило, потому что неизбежно
встречалось с такой случайностью, без которой не
отточил бы он так свое мастерство, свое искусство –
при котором его бессмертие бы не зажило – там
скептик-друг тут же подхватывал жизни бегущее
колесо, и направлял от севера к югу то, что
справиться с ними могло.
И оба дома белокаменного у самой границы переступили
однажды порог – и не вышли, и не вышли уже за
пределы его; ни один так и не смог.
Очаровала пора Золотая, что в стенах и залах была
тех жива; захватил интерес преисполнить возможности
те, что имеют, чем-то нереальным – пусть только на
миг; закружила возможность исправить все то, что
совершили они; захватил их и один только момент
спокойствия, который так вовремя и неизменно
подставлял свое крыло, что только подумать могли они
смело  и безо всяких на то убеждений, соображений –
и даже без слов.
И очаровала их Вера – хозяйка дома белокаменного с
поры Золотой; рассудительностью и возможностью
представить еще что-то, что во вне даже городов
больших дорог неизведанных положено волшебниками
самыми хитрющими и недопонятыми их же двойниками –
раз за разом. Раз за разом. Ра за разом – да – и
способностью услышать мира кольцевого тихонькое
трение об ось его саму – от севера к югу что
простиралась стремительнейшей силой той, той самой
неизбежной, что постигала раз за разом всех их –
гостей дома белокаменного у самой границы.
И в одном только было их единственное отличие – друг
от друга ничего не ожидая, но исправно друг другу
веря, один – развивался, рос и все меньше на себя
походил; а другой же разбивал на мельчайшие частицы
все, что было у самого основания его пути, у самого
порога дома белокаменного; все образы и двойников
верные различия он понимал как единственно верные
насмешки близнецов над тем, как же старались
превратить друг друга братья во что большее и во
что-то еще, что на впечатлении сотворялось 
сознанием их – и выходило, и получалось – но
бесконтрольно было оно, и по всем законам этого мира
ускользало из-под рук даже самого мудреца и наиболее
ловкого из всех лукавых художника – вдаль, по лихой
белой речке, шуршащей зыбучими песками у самых ее
берегов.
И представала тогда Элеона ответом им – тому, что
один разбирал все по памяти, а другой рос и менялся
до неузнаваемости, пределы переходя от одного только
облика к другому, изменяя себя до неизбежности стать
снова – и снова, и снова – кем-то другим, кем-то
другим; у нее не было Веры очарования, но была такая
игривость всех знакомых ей сил, что все они,
казалось, были покорны легкому полету ее по самым
темным островам мира кольцевого; и скептику, и
прагматику она казалась ответом на гибель Веры. Но
не принимал ее только один из них ответом на то от
Золотой  поры – последним, бессмертным мгновением от
Золотой поры, когда выражена она была в котором с
великолепной на то превосходностью, с радостью
непостижимой – и со светом, и с улыбкой на лице ее
белом. И ответом на распад ее неизбежный в черных
омутах ее глаз – глаз такого искреннего черного
цвета, каким синие волны моря заливались, ударяясь в
небеса серые океаном – и каким желтый закат казался
тем, кто ждал рассвета уже с месяц, или год назад. И
не дожидался, никак не дожидался – потому что
оставил рассвет месяц или же год назад.
Лёгкая и грациозная, восхитительно плавная в
движениях, она и сама летала в танце, как ветер над
синих волн, бьющих в небеса, морем.
Она улыбалась, когда танцевала, и улыбка её
исчезала, как только в пляске безудержной она
заходилась.
Ее глаза, ее глубокие голубые глаза – такие
красивые, что и не описать словами – были мрачны
тогда, как омуты самых окрайних из темных границ
мира кольцевого.
То, что в глазах ее отражалось морем синим, морем
волн тишайших, бьющих в небо, противоречило самому
незыблемому, угрожало ему – и хуже того, и больше
того – обесценивало его.
Когда высшие, самые главные, вечные, неизменные
ценности безвозвратно, тихо, постепенно, но
неотвратимо осыпаются пеплом, тогда люди, что носят
их, тоже сгорают.
Их души пылают самым беспощадным огнём – отчаянием.
Но почему же так легка в танце эта милая,
очаровательная девушка?
Глаза её не скрывают всю ту тяжесть, то ожидание,
которое пытаются скрыть все остальные.
И она пляшет.
Пляшет так, что нет никаких лишних движений. Так,
как следовало бы всегда плясать – без сомнений, без
стеснения и без фальши. Только лёгкие, плавные,
честные движения – так почему же она пляшет так
сейчас? Перед наступлением чего-то непоправимого?
…Теперь это была бойкая старушка низенького роста.
Волосы цвета нетронутого снега, заделанные в
крохотный пучок сзади и закреплённый великолепной
костяной шпилькой. У висков она всё так же выпускала
короткие пряди, не длиннее уровня кончика носа.
Сколько её видели, она не снимала очки с маленькими
круглыми стеклами абсолютно чёрного цвета. И это
была единственная тёмная деталь её образа. Короткие
белые перчатки, свободное верхнее одеяние с широкими
рукавами, брюки такого же оттенка. Она не носила
ничего лишнего, неудобного и ограничивающего её в
движении…
Она всегда была и оставалась симпатична всем,
независимо от взглядов и предпочтений. Независимо от
всего временного, а значит, проходящего. И это
нельзя назвать иначе, как талантом. 
Она все также – лукавя – говорила правду и только
правду.
Все, кто видел, попросту не узнавал ее – когда, в
какой момент и каким же образом так скоро и
преждевременно состарилась она, они не понимали.
Никто не понимал.
Будучи шустра в любом деле, в котором приняла
участие, остра на язык и чрезвычайно проницательна,
никто не оставался к ней равнодушен. Чаще всего,
Элеона приводила окружающих в смятении и стабильно
держала в этом состоянии. 
Белый цвет ее был; белый, в котором ничего не
отражалось. Совсем ничего. Ни единого отголоска
сомнений или увлечений – таких увлечений, от которых
рвется существо все человека ввысь, и впредь не
возвращаться только и умеет – не умеет, не может
вернуться;
Чтобы идти дальше, необходимо сначала научится
возвращаться – а Элеона… Элеона умела оставаться при
всем том до тех пор, пока не иссякнет, не исчерпает
себя ее пора Золотая – момент этот, все то время,
место которого происходит из самих желаний каждого
состоявляющего его дома гостей – она знала секрет
дома белокаменного у самой границы, она знала, в чем
же самая основа, в чем стержень выражен и чем
является он – его хозяев; она знала все – все, что
нужно было для того, чтобы овладеть собой совершенно
в черте дома белокаменного у самой границы, в
пределах мира кольцевого, стремительного и
несущегося куда-то туда, куда-то вдаль – куда
представить не могут волшебники ни единое чудо свое,
ни одно, даже самое лучшее заклинание.
В изменение привести все она умела – все, что
угодно, все, что было; в действительность она
возвращала разлетевшиеся тысячами отражений образы,
наделенные чертой первостепенности, превосходящим
принципом. Образы, чьи имена оставались неузнанными
и незабытыми и через сотни. Сотни тысяч же оборотов
мира кольцевого вокруг своей оси – от севера к югу,
с юга на север.
Образы, что были при имени своем непревзойденными и
бессмертными тем уже авторитетами – такими, портреты
чьи навечно оставались действительнейшими
артефактами в доме белокаменном у самой границы; и
когда златоволосая гостья аккуратненько подходила к
ним – по городам больших путей проходила света
полоса – света белого, холодного солнца; и забытые
улицы их озарялись на миг самым теплым и ярким своим
выражением на карте мира всего; и вспоминали ее – и
Элеону, и добрую Веру, и Ливанну. Заблудшую к ним… и
по всему проигрышным образом – единственным таким –
явившимся к ним – и саму ту гостью, что, вроде бы.
Была из них – но во много раз лучше и незнакомее,
чем если бы то было правдой, чем если то вышло за
истину; и выходил со всех образ Веры дочерей – и
первая дочь ее оставляла сестре своей всю историю
артефактов с поры Золотой.
Артефактов поры Золотой история была самым заветным,
наверное, сокровищем, которое только возможно было
представлять;  и не уставали волшебники самые
искусные и одаренные интересом неисчерпаемым,
неизменным истории к ним составлять, чтобы только
узнать, какое же имя первая дочь Веры им дала.
Но волшебники тоже забывали – и часто – и про свои
имена.
Отчего, волшебники не носят имён?
Их запоминали не по именам, а по
чудесам. И называем, знаем мы их как раз-таки по
чудесам, ими записанным по сечению мира сего.
Но волшебники остаются имени верны своему даже после
гибели своей, гибели образов своих – созданных ими –
и обрушения авторитетов; но имя то имеет множество
выражений – по всем законам этого мира одна форма
превращалась в другую, как только чистым умом своим
обратный ход  дан был ими – мастерами и искусниками
дела своего; но момента единого они на пути
своем не знали – и не могли остановить ход колеса
заботы своей, и продолжали сотворять странные вещи,
самые странные и дивные вещи – а образы рассыпались
в сотни тысяч отражений, и, мельчая, все больше
становилось вокруг двойников и им самим – тем самым
кузнецам, всем тем художникам.
…А Элеона все то обращала в легкий шорох платья
своего, в удивительном танце вновь закружившись; и
даже собрав в пляске вихревой все ошибки волшебников
этого мира на лице своем, она оставалась при имени
своем. Она оставалась таким авторитетом, что и
скептик. И прагматик все искали основу удивительных
артефактов только на впечатлении одном. По которому
знали ее – знали и забыть не могли, как однажды в
момент поры Золотой она обратила их время – искуснее
и легче всех волшебников – на то, чтобы чистым умом
своим артефакты удивительные постичь они смогли… не
прикоснувшись к основе; это право принадлежало
дочери ее Лоналис – по всем законам этого мира.
По всем законам этого мира все образы его не касаясь
ее к потеплению шли…
У самой границы.


Часть 4.
Дети чтецов.

XX53-61 гг.
Осеннее потепление.
– Р-на? – вопросила маленькая Агрелия.
– Они думают, что через слёзы по воспоминаниям
прикасаются к чему-то правильному.
К тому самому.
В пору преданнейших им людей заглянуть хотят.
– Так можно?
– Так нехорошо. Лучшие свои моменты – заметь,
моменты поры своей
Золотой они постигают через слезы, через обреченность
Не повторить то, почему так скучают.
– Это правильно?
– Это нехорошо. Они мечты свои оставляют
За пределом воспоминаний, наполняя только
Их отчаянием своим.
– Они вопрошают…
– Они всю ждут, пока им помогут и мечту их сберегут;
О поре Золотой второй мечтают – от тебя ее ждут.
– А я умею?
– Ты можешь научиться.
– Повторить?
– Нет же, - она засмеялась. – От поры Золотой
Что-то лучшее сотворить.

Ребёнок, за матерью стоящий, и ребёнок, стоящий
рядом с ней – рука об руку – это разные дети.
Но обе дочери Веры впереди своей матери шли.
Как они прекращали всякие попытки суетного и всего,
что только могло бы привести к тому, чтобы раздаться
в лице…
Они знали, как это – отвечать за себя.
И день не убегал у них из-под рук.
Они ему учились, они им владели.
И, как замечал отца их прагматика друг, все внимание
девочек обеих устремлено было к потеплению в доме
белокаменном у самой границы; но не знали те стены
осени теплой с самой Золотой поры. Летом холодным
под белым солнцем застыли они и все вырастали, к
небу устремясь – а залы пустели.
Дети чтецов бежали по коридорам к залам этим
напролет сомнениям; они знали каждый миг, что
при6надлежал тому порогу, что прокладывал дорогу к
будущим поколениям и еще не сбывшимся гостям дома
белокаменного у самой границы.
Мир кольцевой у самой границы разделен был на группы
людей; все они от одной только семьи происходили,
всем им знакома была семейная целостность такая,
которая заставляла каждого обращаться – вновь и
вновь – к другому, друг к другу, и еще, и еще раз;
они не могли, как бы не хотели, всегда друг друга не
слышать; и все отражалось им в облике преданнейших
друзей.
Окорме людей, лишенных фантазии, которые обозначали
черту отшиблую на самой границе, как только пора
Золотая к логическому завершению подошла своему –
очередному – дабы вернутся моментом другим – таким
же, единым – однажды в настоящем; дабы
совершеннейшим, действительнейшим из прекрасных и
всех существующих артефактов предстать перед ними,
перед гостями дома белокаменного у самой границы,
именем первой дочери Веры, дабы сестра ее подвела к
самому порогу, ко всем чертогам – дабы остались они
обе целы. Дабы остались при именах своих; спасайте
имена, спасайте души, спасайте все. Что может жить –
здесь, на границе все чаще стали столкновения их
орбит; звезды слетали с назначенных небом своих
ячеек в созвездии близнецов, что укрывало мир
кольцевой у самой границы, словно ковром, его единой
историей – историей первого и второго имени. Истории
бумажных людей, истории хозяйки дома белокаменного
Веры и двух ее дочерей; призрачной волшебницы, что
все ступает в самую глубь больших городов;
Сифрея-прагматика, что уклониться от чудесного
блеска поры артефактов никак не мог; скептика. Что
молчит – да не правда; но отчего-то его слова
забывают все люди – каждый ведь, каждый – как только
наступает Золотая пора.
Пору золотую принимали за лето холодное, покрытое
светом такого же равнодушного белого солнца – когда
речка бурлила зыбучими песками, когда терялись цвета
еще на подступи к самой обители на самой границе – к
дому белокаменному, где хозяйкой первая дочь Веры
была.
Где когда-то вместе резвились обе дочери Веры –
когда-то ее удивляло, как могут они так шустро день
свой уподобить самому моменту поры Золотой; там где
погибла Вера, где Даалия, дочь ее, стала любимейшей
для всех волшебницей одним лишь интересом своим к
самым действительнейшим артефактам – и потому умела
писать и расписывать же образы самые живые, что
живее живых; и потому они не исчезали, не
разбивались же на путях городов больших дорог – на
путях, по которым ходили герои; они спасались все,
кто как мог, от света равнодушно белого солнца, от
холодной каменной земли – они летать учились – и
летали; и плыли по течению, как могли и как
позволяли себе, не отринув первое имя свое; как
оставались при своем имени.
При имени своем, данным волшебникам, оставались они
– звались чудесами своими, что создали, что смогли;
были и те, кто забывали, на что способен и что может
еще куда большее сотворить; были и те, кто чего-то
ждали, кто болели – и теряли свои артефакты. И
разбивали их на сотни тысяч прекрасных отражений,
отблесков в реке и звезд бегущих по небу так резво,
что созвездие близнецов едва было не потеряло имя
свое – попросту чуть было им не рассыпалось, не
распалось – звезды разбегались, звезды уходили и
вновь возвращались. Другим же светом, в другой ночи
– совершенно же темной, непроглядной ночи – близнецы
загорались и освещали путь к потеплению всем им,
людям с самой границы – к поре Золотой.
Они выходили к своему потоку – все, каждый из них; и
боролись же за него, и разгадывали пути близнецов,
чтобы только овладеть настоящим моментом – и имя их
должно было бессмертным быть; но не все из были
героями.
Героев не было вообще.
Никто не остался среди них героем – от матери Веры
ушли по ошибке второй воли. Ошибке ее на грани
предела, ошибке основополагающей своей; но то дало
им надежду – надежду на то. Что превзойдут,
превзойдут и запляшут они еще хлеще и чище – и
запарят в пляске своей – чем Элеона, добрый, светлый
призрак тех дней.
Они стремились все – каждый из них – к своему
пределу, постигая образ же свой самым лучшим путем,
самым верным…
Скептик знал их, как марионеток на сотни и тысячи
чудесных путей ко всем тем пределам, по которым
ступали герои – герои их дней, герои дней прошедших
и грядущих только идей; но отринув только скептика в
каждом можно было взглядом обратиться на то, как же
приветливо все-таки сияет созвездие близнецов; даже
на краю обрыва, пропасть за которым теперь же была
белее того холодного солнца; а солнце зашло – и
наступила та самая ослепляющая темнота.
Та самая ослепляющая темнота, о которой говорили
герои; что вслед за Ливанной, призраком волшебницы
юной пришла – и навеки укрыла ее от света, и укрыла
ее от сомнений и неизбежных же, наперекор всему
прекрасных великодушных чудес, которые к жизни
прорывали путь ей каждый раз, как только образ ее
терялся в бесчисленном множестве задетых ее оков
тощих улиц самых окрайних же городов, что
простирались в основе величественных – непостижимых
сознанием – тихих мостов, по которым ступали герои.
Тех самых мостов, по которым ступали герои…. Тех
самых мостов, что пели, покрытые солнца теплого
светом в момент поры Золотой; где волшебники парили
на высоте поднебесья и близости древа векового
корней до земли над всем тем суетным и живым,
невообразимо, непостижимо живым, из которого
происходили герои и волшебство само – волшебство,
волшебство!
Волшебство ли всех их разделяло? Объединяло точно оно.
Но прекраснее не было мотива, чтобы различия все
стереть на минутку – и прислушаться – как неизменно
стучит колесо этого мира, мира прекрасного, мира
великого, мира единого и единственного; единым для
всех оказывался превосходящий принцип, и портреты
объединяла одна только общая черта в их лицах, лицах
разных и друг на друга совсем непохожих – черта
первостепенности.
Чертой первостепенности было и то, что по всем
законам мира кольцевого, стремительного и от героев
своих берущего не меньше ничуть, чем дать они могли
при самом лучшем своем  проявлении, при образе
лучшем своем  и предела своего достигнув самого
верного – в момент бессмертия своего, в момент поры
Золотой – чертой первостепенности было и то, что по
всем законам этого мира бок о бок, живее живых
существовали лишь три группы, так сказать,
персонажей – вопрощающие, чтецы и писатели; и
лишенные всякого волшебства – но не о них сейчас
речь пойдет. Не о них.
Речь будет о  тех, кто по всем законам этого мира
себя превосходил – прежде всего. В глазах двойников
своих, будучи самым же лучшим, самым вернейшим.
Желанным и великолепным же их проявлением; о тех,
кого называли волшебниками, велики волшебниками – о
тех, которые точно же знали, что для волшебников
творить добро – это честь.
Но вот что добром у них выражалось? И чем было это
добро?
Добро это являлось, в первую очередь, первой
подступью к порогу самому дома белокаменного – дома
единого, такого единственного и в моменте одном –
единым же всем – поры Золотой выраженного, когда
сходились бескрайние острова в единый узенький
клочок земли и находился эдакий преданнейший друг –
друг навеки – авторитет несомненный, выраженный
лучшим же отражением образа от первого имени нашего
героя – каждого героя, каждого, каждого из них –
основу берущего – и ей же, этой основе, по всем
законам этого мира и от волшебниками преподнесенным
чудес рукой протянутой у самой подступи к порогу
дома белокаменного гостю очередному, гостю такому,
которым, быть может, и будет Р-на – прекрасная и с
городов больших путей, путей неузнанных, путей
непройденных.
Однажды так и пришла в дом тот Р-на. И своды стен
его стремительно бросились ввысь – да только
загнулись в самом же центре границы потолка; не
хозяйка она здесь, не хозяйка – но прекраснейшей его
была; ВТОРОЙ – после Веры.
От Веры самое лучшее ее взяла вторая дочь – Агрелия
– и к Р-не бежала, как к авторитету такому
нерушимому. Что известно будто бы Р-не было все – и
достоверно, и лучшим же образом.
Красавица Р-на в порядок дом белокаменный привела и
залы его преисполнила чем-то новым от возможнстей
гостей всех. Что уже здесь были. Что видели пляску
доброй Элеоны – и среди которые, быть может. И
являлся скептик якобы гостем и большего мира. С
городов путей неузнанных, путей непройденных.
Скептика слова всегда забывали, как только наступала
Золотая пора.
Вера все то знала. Все предрекала, но вмешаться
никак не могла –не ее это право, не ее воля, не ее
имени путь был проложен от самого порога дома сего и
к тому; к тому стремилась дочь ее Даалия, и
преуспела в том- как дочь своей матери, как
замечательная, добрая волшебница; и красавица Р-на
опять же рядом была!
Опять же руку она подставляла, заботливо говоря, что
и как надо – и помогала. И уверенностью преисполняла
и без умную девочку; но и стремительно же свернула
весь ее путь, намеченный именем только одним; все
самое лучшее вызвав, подняв в ней преждевременно – и
ежеминутно – она обеспокила больше. Чем без того бы
смогла и чем могла предсказать по всем законам этого
мира.
Она потребовала большего – большего и от себя. Прямо
как добрая хозяюшка Подалица с самой границы. Но
только с большим же старанием и знанием тех путей,
по которым прямо к мостам величественным и тихим
проходили лучшие из лучших герои; и сотворила она
лучшую волшебницу из старшей дочери Веры, и все
ближе была она к потеплению – все ближе казалась
пора Золотая.
Как истинный писатель, ей покорны были даже
отражения близнецов; но не удавалось ей и не смогла
бы она так продолжить речки белой течение. КА кто
умели только те волшебники. Которые происходили из
рода чтецов.
Чтецы умели извлекать самое главное из всех
таинственных основ; книги им открывали не только
миры, но и сами ступени на пути их; пути их были
непройденными до конца, неисчерпаемыми – и более
всех на георев походили они; но аккуратности им
доставало, и соблюдали ее они вполне себе так. Чтобы
обезопасить себя от тысячи и сотен же тысяч
отражений, удивительных, лучших и пугающих двойников.
На мосты тихие они не ступали – и не разбивались о
пустоту. А речка белая все журчала у них под ногами,
и мира порядок они все слушали и берегли в себе
самое главное – ту только основу. Что чертой
первостепенности выражала именно превосходящий
принцип; что образы создавала целостные и обреченные
на обязательное взросление и постижение своего
предела – а кто разобьется из них, они тоже знали –
все таки знали чтецы.
Аккуратности им хватало и на то, чтобы скептиками
быть до последней секунды. Чтобы иссушить прежде
чашу сомнений и исканий всесторонних до дна; а потом
уже снова и снова проникнуть в самую суть их
бессмертия. Их лучшего момента – когда живее живых,
когда наступала золотая пора.
А вопрошающие? Те не уставали добиваться основ; они
не читали книжек подавно. Но изливали самое главное
и значительное откуда-то из глубин своего сознания –
и имя свое превосходили в разы, и оправдывали его
совершенно; но пределы были их очень значительны.
Ступив по одному пути. Других уже не знали они – и
никакие же представления самого светлого ума не
могли бы свернуть их с него. И не открывался им
новый момент поры Золотой.
У них он был единственный и каждый раз они с ним
прощались как будто бы навсегда.
И тем река белых вод бушевала, и зыбучие дымились
пески; они не доставали, не доставали – а ведь могли
же, могли! И непременно стали бы точно под
созвездием близнецов… Если бы не пограничники, чьей
участью было соблюдать и этот порядок – по всем
законам мира кольцевого – мира кольцевого тех путей,
по которым ходили герои.
По созвездию близнецов проходила иногда несмелая
рябь; то долг свой исполняли пограничники. Расшибая
о каменную землю и взращивая настоящих героев,
волшебников беспредельных – редких таких и
единственных даже на мир весь кольцевой.
Даже на мир весь кольцевой не хватало пограничников
порой – а на окраинах на подступи самой к поре
Золотой и подавно недостаточно рвения их.. И они
старели. Единственные из всех волшебных существ
эдаких – они старели. И ошибки совершать начинали
тогда же одну за другой, одну за другой.
И как предотвратить то? Казалось, что предотвратить
то невозможно.
Но снова и снова пытались они – пограничники –
сделать все лучше, как можно более в порядок все
привести; и по всем законам этого мира они были
вознаграждены за то сполна – каждый раз, как звезда
падала, запоминали их имена все отражения этого мира
и прекрасных героев и волшебников – прекрасных его
персонажей; и имена пограничников являлись
наилучшими из артефактов как раз для тех, кто гостем
пришел совершенно новеньким, еще не ступавшим ни
разу на каменную землю мира кольцевого под светом
холодного белого солнца прямым – тому. Кто не знал
шепота ласкового и иногда очень даже пугающего стен
белокаменных дома высокого на самой границе; тем,
кто не знал еще того предвкушения поры Золотой – кто
называл ей всего лишь однажды явившееся сладостное
виденье, и не понимал, что он только что увидел; но
знал, убежден был – что оно повторится и откроет ему
однажды путей десяток в новый мир через одно только
соприкосновение с прекрасным же тем моментом.
Они верили, верили –пограничники. Но большим помочь
не могли. Они точно знали, что мечты – это самое
реальное, что может с человеком случится; но не для
того знания эти были им даны. Умения их
предназначались лишь для того и только тем образом,
чтобы однажды зажечь огонь в заблудшем мечтателе –
чтобы вести его прочь с темны тощих улиц дурных
городов палящего солнца и злых теней желаний
опрокинутых. Каждое желание – оно уже живое, если
только имело хоть раз действительную, совершенную
веру. И чью-то грудь переполняла счастьем на миг –
хоть бы на миг.
Из тысячи тысяч отражений они лучшее находили  и
выражали его превосходно – но большего сделать, увы,
не могли; к действию их не приучили пути, к которым
они наставляли героев – мудро и уверенно, без тени
сомнения малейшей; а ежели и было такое, что они
вдруг – да, да, бывало и такое – а почему такому не
быть? – бросали всю бдительность и верную свою
основу пытались заткнуть, то неизменно же
возвращались – все, как один – к этой самой своей
основе; и вновь выводили кого-то из темноты.
Но же было  им делать, если темнота охватывала
нежданной теплотой?
…А речка белая лихих волн бурлила желтыми зыбкими
песками, смывая образ Веры, прекрасной Веры, что
затонула – и то вопреки – как в омуте погрязла; а
речка белых волн была прозрачна и пугала тем только
одним обстоятельством, что наступившая кромешная
темнота отражалась в ней так, словно в зеркале, и
представала чем-то глубже и опасней самой бездны;
искреннего черного цвета стали небеса.
В любой истории такой закон есть: что положено было
вопреки определенное количество, скажем. Лет назад,
то спустя то же время вернется, уже обратившись
чем-то условным, имеющих множество «против» и «за».
Что порой Золотой было, то вернется северным ветром
– но и ветер тот, пусть и ледяной, поднимет
воспоминание о единственном таком моменте, который
не иначе как моментом бессмертия и можно было
назвать волшебникам – а иначе как, позвольте,
затронуть города больших дорог и привести гостей к
порогу самому дома белокаменного у самой границы?
Дети чтецов, дети волшебников – всем им – каждому из
них – были роли отведены с самого момента Золотой
поры. Все они были прекрасны; и все-таки бумажными
являлись лишь персонажами.
Красавица Р-на не управлялась; и когда спустя годы…
Явилась к порогу дома белокаменного у самой границы
дочь от поры Золотой, повидавшая и города больших
путей, и саму Элеону, верный поры той талисман –
добрый призрак ее, добрый дух того момента, когда
была в силе Вера, и знавшая даже прагматика-отца…
Звезда близнецов пуще прежнего только на миг засияла
– без доказательств тому, что будет эта девочка
очередной их героиней, очередной попыткой границы
мира кольцевого поближе к сечению его самому стать;
И темнота отступила.
Вот просто – раз – и сошла к морю, и растаяла в
тихой глади его. Растворилась.
И вдруг увидали жители окраин, что все
наипрекраснейшие их артефакты – это лишь морок, лишь
смелое отражение их собственных идей. Их самых
мимолетных мечтаний… Что они сделали?
Нет, они их не сберегли.
Но и не тронули того хитрющего художника, что им
описал порой Золотой преисполненный обмана один
только миг, что длился несколько неисчислимых дней
неповторимых, дней замечательных, дней единственных
таких…
Волшебники мир свой не оставили. Они его красавице
Р-не отдали. Чужестранке.
А сами в города больших дорог устремили взоры свои.
Потому что города больших дорог, путей неизведанных,
оказались лишь небольшим островочком на пути к поре
Золотой.
Это трудно представить?
Неправда.
Жаркое солнце было им, жителям окраин, совсем
ледяным лишь потому, что ни не знали мира лучше, чем
их, лишь потому, что среди волшебников искуснее и
искуснее находились мастера – и талант за талантом
пошел к самому пределу, и – раздвоились они.
Обмельчали; повторяли друг друга и повторяли, пока
не запестрели города некогда больших путей, путей
непройденных.
Путей и до сих пор непройденных.
Настоящий момент был им ответом – единственный путь
к поре Золотой; но они замолчали – люди замолчали; и
все ждали чего-то, все ждали.
Они заболели. Заболели бездействием. Все ждали
кого-то с поры Золотой;все ждали дочерей Веры, и от
них им представлялись невообразимые просто по сути
своей и во всех проявлениях же чудеса;
Но красавица Р-на всегда наблюдала за тем, как
все-таки мир изменялся под волей дочерей Веры; и как
потихоньку-потихоньку вслед  за ними поправлялось и
общее положение дел; люди менялись. Люди ИЗМЕНЯЛИСЬ
в самих своих проявлениях и имена их все более были
им близки.
Мир кольцевой. Мир стремительный – изменялся. И вот
уже не так от сечения его окраины самые были далеки…
Но пограничники настояли на своем – не на шаг ближе;
и в сторону ни на шаг.
И вставали авторитеты навстречу кривым берегам; и
снова и снова они походили все больше друг на друга
и на себя смотреть в отражения уже не было желания
такого; все ближе были они к себе. К себе самим. К
самой своей верной основе – основе изначальной, не
взятой ничем.
От Золотой поры пускай оставят себе превосходящий
принцип; целостность мира, черту идей и пределов их
загадку. Пускай же узнают они однажды – каждый из
них, через одного, через двух – о том. О чем
созвездии близнецов говори, великодушно путей озаряя
множество, множество к дому белокаменному у самой
границы.
В конце-то концов!
Ведь все они – волшебники и герои – все
единомоментно одним только мигом секрет бессмертия
получат от поры Золотой…навстречу к городам больших
путей. Путей неузнанных.
Зачем?
 Зачем же, зачем?
Зачем?


XX61 год.
На кривом бережку.

Знаешь, что больше всего ценят люди? Спокойствие и
уверенность.
Знаешь, чего им не хватает больше всего? Того же.
От самой Золотой поры потому боятся -
Не уследить за стремительным миром своим
Кольцевым – и пропустят новый его оборот –
А что тогда?
Что же тогда все они будут делать?
Что тогда всех их постигнет выражением
Первостепенной черты?
И чем тогда будет выражен превосходящий принцип?
Куда в ту пору они будут желать
Взлететь?

Берегите имена. Берегите авторитеты.
Ведь только при имени своем оставаясь против течения
и возможно устоять. А как иначе? При имени своем вы
единственно под защитой того только обстоятельства,
что нет такой силы, которая бы избавить, отречь
могла бы вас от вашего имени – от вашего настоящего
имени. Имени изначального.
Первые имена разойдутся, вторые канут в ночи и по
течению убегут быстро, быстро-быстро – скроются за
горизонтом, к белому холодному солнцу вас обратив;
Имена, по которым звали героев – все они прекрасны,
все они им, несомненно, подходят – но и их смоет
река. Все те имена смоет по течению, вдаль, вдаль
унесет.
А изначальное имя останется. 
Изначальное имя только хранит момент поры Золотой,
что никто никогда не отнимет; он свой. Он только же
свой.
Пора Золотая в каждом представлении чем-то лучшим и
большим была – а по правде-то говоря – и только по
правде, и только по чести, и только так, как и в
самом же деле оно пора Золотая звучала моментом
бессмертия, секретом бессмертия – секретом
бессмертия она никогда не было, а прекрасней всего
была потому лишь, что впечатление, что имелось,
которое неизменным было, превосходило все ожидания –
и потому же повториться пора Золотая никак не могла.
В моменте настоящего бессмертие скрыто, моментом
настоящего была золотая пора. Только сейчас все
двери открыты – только сейчас; и вам пора.
Пора наступает незаметно, постепенно и точно в ряд –
по всем законам этого мира, и так. Чтобы порядок
соблюдался – обязательно; и так, чтобы допущение
было только одно – о том, что пределы, границы –
можно раздвинуть… Переписать нельзя – но можно
раздвинуть, можно изменить, можно обратить
путь-дорогу иначе.
Трудились волшебники этого мира, мира кольцевого –
трудились все; чтобы образы создать такие, точно
такие, которые пределы переступят – и не распадутся,
не растают; а чтобы взлетали они. Взлетали! И чтобы
искреннего черного цвета скалы не пугали – не
привлекали – а лишь частью картиной были
замечательной мира того, мира кольцевого; замкнутых
окраин, где, возможно, и родится, и взрощен будет –
и ступит на землю ту, уже солнцем согретую – самый,
самый лучший, самый живой – живее живых – самый
настоящий герой.
…И чтобы Вера, хозяйка дома белокаменного гордилась
тем, что однажды приняла чужестранцев; быть может,
именно когда порог дома ее переступили они, мира
сего колесо получило новый импульс – один лишь
только толчок – который, однако, привел к большему
порядку севера вершины, что тянулись к югу, и с
которых небеса устремлялись прямо в белую речку
зыбких желтых песков.
…И прекрасная девушка озером овладело вполне – речки
лихой потоки ее уже не пугали, и за запястья не
цеплялись они; она сама ими управляла, малейшее
изменение их было ведомо ей.
Наблюдатель был зачарован. Он – с больших городов –
и не знал, что под путями непройденными, по которым
мост возведен величественный и над которым всегда
тишина – совершеннейшая тишина, абсолютная тишина –
кроются сотни тысячи развилок, по которым волшебники
с окраин собирали в единое полотно удивительнейшие
совпадения – все как одно. Единственно прекрасны,
все непохожи, и все –часть чего-то одного.
Поры Золотой было то полотно.
По желтой и гладенькой мостовой слабый след возникал
на мгновенье девушки…. Чужестранки.
Ливанны. Ливанны бледная тень, тощий призрак.
В ночи им казалось каждое изменение в привычной
картине каждого клочка земли большого мира – любое
прикосновение ветра с полюсов самых окраин; а наяву…
А наяву с головы до пят в белом цвете старушки
низенького роста бойкий стук каблуков раздавался по
желтой той мостовой, беспощадно опаленной самым
жарким солнцем – бойкий стук каблуков раздавался.
Словно отсчитывая дни, минуты, часы и секунды…
Отражения все, что являлись по нарастающей и вдруг
замирали – как только стук каблучков прекращался; и
вновь возвращались – как только обратно, в обратную
сторону она ступала.
И призрак Ливанны вдруг обходился единственной
правильной чертой овладевшего мостовой желтого камня
солнечного света – и раздавался наперебой шелест
волн, все заходящих за пределы той мостовой и
стремящихся дотянуться до милой той барышни, что
пришла к ним с Золотой поры.
Что пришла к ним по тому же – по этому же мосту – с
ребенком, только что рожденным, на руках – и явилась
она тогда в надежде несмелой на то, что, быть может,
вырастет девочка без двойников и соблазнов раздастся
на тысячи тысяч отражений… Но нет, в мире больших
городов только замыкались все отражения, но не
оправдывались на корню и не возвращались к самой
своей основе – единственной основе, единой, единой –
и не воссоздавали имя изначальное , нет, не берегли
его…
Но Элеона не ошиблась; в мире больших городов, путей
неизведанных, путей непройденных – невозможно забыть
же о том, что силой является наибольшей, что
происходит от поры Золотой – силу настоящего
момента, его безграничья, его беспределья, его
могущества и…
И о том, что является момент настоящий единственным
и самым же верным лекарством от той странной, очень
странной болезни – великолепнейшим и
действительнейшим артефактом, какого в доме
белокаменном на самой окраине и не сыскать, потому
как является та обитель, по сути. Таким же мостом
над пропастью самой того искреннего черного цвета,
об которую разбиваются тысячи и сотнями тысяч
прекрасные образы – имена волшебников, пути героев,
ведомые созвездием близнецов, что направляют детей
чтецов снова и снова же к беспределью, к самому
беспределью – чтобы только помнили, что каждый из
них – каждый, каждый – самолично является силой
своим мечтам. Своим желаниям.
Движущей силой своей поры Золотой.
…В пропасти бурлила река – прямо под мостом, только
что возведенным; и сто лет спустя – и три сотни лет
миновало – а река все бежала, без передышки с собой
забирая веселым поток следы всех ступивших на берег
поры Золотой.
И мчалась река под мостом, который тотчас же рухнул,
как только рациональные люди «надо» свое сказали
лишь за пределами поры Золотой, сказку единую за
порогом оставив  дома белокаменного, окруженными
садами прекрасными.
И мчалась река, и уносила вперед – им навстречу,
новым гостям, что в поезде новом, по мосту новому
все ближе казались – все больше казались с поры
Золотой – и уносила навстречу им, прочь от начала
истории этой все негодование волшебников первых, с
поры Золотой – и веру ребенка в рациональных людей,
в их добро, казалось бы, непредвзятое – ну прямо из
сказки! – который наблюдал утром ранним, как  свое
«надо» выгружали рациональные люди – подобно
торговцам самой добротой – на берегу поры Золотой.
Ну, так разрушай этот образ! Если он не
соответствует твоим ожиданиям. Но не отказывайся от
замыслов своих, от своих желаний – ведь только это и
оставляет тебя собой. Ведь только это с тобой и
останется – в конечном счете – только ты. Если ты
останешься собой. А если нет? Что тогда у тебя
будет? Ничего.
И не расстраивайся – твои ожидания редко когда будут
соответствовать тому, что окажется результатом
действий твоих. Ведь самая правда какая? Ожидания –
они на впечатлениях основаны, а впечатления – на
твоих сокровенных желаниях. На мечтах.
Хуже страха, который неотъемлемой частью
осуществления своих желаний является – в самом
начале того пути, того леденящего душу и вверх – к
самому небу – швыряющую ее лихо, без сожаленья – еще
опаснее, намного опаснее восторг; он неприемлем.
Будь спокоен – это все то, что ты хотел осуществить
– это все твое; пойми, что мир вокруг тебя – он
твой, и твой только раз; то, что ты увидишь, тебя
изменит – и побьет, и изменит тебе – но это твой
мир, и нечего бояться.
 Попробуй еще раз, попробуй же сейчас, попробуй
снова! Попробуй еще раз – как только захочешь. Ведь
это твой мир. И все, что тебя расстроит – это часть
твоего мира, это то, что ты и устроил – чтобы себя
порадовать, да! И не пытайся отбросить ее – не
выйдет. Ведь это твой мир.
Это твоя Золотая пора.
Что-то меняется. Меняется к лучшему. Мы сами о себе
того не знаем и не замечаем – зато авторитеты нам об
этом говорят. Наши искренние авторитеты.

2017


Рецензии