Не прислоняйся

От автора:
«Не прислоняйся» является частью повести «Теория вероятностей», которую также можно найти на моей странице. Но эта небольшая история кажется мне вполне самостоятельной. Хоть она и вырвана из контекста, но вырвана так, что выглядит как цельная история, без отсылок к другим главам повести. Поэтому я решила выделить её в отдельный рассказ.

* * *

Маша досталась родителям незадолго до развала Советского Союза, и, хотя её очень хотели, родилась она неожиданно и на год раньше, чем планировали. Александра Игоревна ещё много раз будет потом возвращаться в то тихое утро, когда Машу принесли ей на кормление, и дочь вцепилась в неё большими чёрными, удивлённо блестевшими глазами. Этот взгляд, хватавшийся за всё вокруг, долго не отпускал Александру Игоревну. И когда в девяносто первом танки подъехали к Белому дому, и крохотный чёрно-белый телевизор показывал их манёвры, она прижимала дочь к груди и понимала, что подожди ещё, рожать бы уже побоялась. И такие родные, чёрные глаза навсегда бы остались частью другой, посторонней вселенной.
Потом начались увольнения, стали рассасываться очереди в магазинах, люди побежали искать заработков. И, выходя на ночные дежурства, Александра Игоревна с тоской глядела на своё отражение в мутном зеркале и думала: дадут ли им теперь квартиру?
Они встали в очередь, едва родилась Маша: трое в однокомнатной, им должны были дать двушку. Но едва рухнул Союз, и осколки его с прилипшими талонами и выходящими из оборота рублями полетели по России, квартирные очереди замерли и стали пухнуть и расти. Люди дышали друг другу в затылки, ругались на кухнях и били чужие чашки, и, хотя казалось, что коммунальный век должен теперь кончиться, новое жильё давали только тем, кого никто никогда не видел.
Михаил Романович с рождением дочери сбавил в весе. В те полубессонные ночи, когда Маша, капризничая, оглашала всю комнату, он ставил её кровать поближе и привязывал верёвку одним концом за свою ногу, другим — за деревянные прутья, откуда воспалёнными от плача глазами смотрела дочь. Едва она начинала плакать, он дёргался во сне и, не прерывая сыроватой дремоты, качал ногой. И тогда раскачивалась детская кроватка, и Маша успокаивалась и затихала.
Скоро стало голодно, и Михаил Романович полетел в Турцию, куда все тогда летали за дешёвой одеждой. Джинсы всех размеров и цветов заполнили однокомнатную квартиру и стали кочевать в маленькую точку на рынке в Подмосковье. Потом джинсы сменились детскими игрушками, и наборы в прозрачной, блестящей упаковке большими сумками встали на комнатном подоконнике.
Маша тогда ещё не интересовалась, чем занимаются родители, но, исследуя закоулки квартиры, однажды наткнулась на эти сумки. Полезли наборы для юных врачей и полицейских, лаковые динозавры беззлобно распахнули свои пасти, окаменев в далёких веках. Загремели погремушки, капризно, требовательно запищали холодные резиновые утки, медведи и Микки Маусы. Маша не любила такие игрушки, но набор юного доктора ей приглянулся и, взяв сразу два, она стала прослушивать коротким, игрушечным стетоскопом сначала саму себя, потом мебель и, наконец, приложила его к окну.
От окна холодно дуло. Стекло впитывало горячее дыхание и тут же делалось вновь сухим и непроницаемым. Маша переминалась с ноги на ногу и усиленно вслушивалась. Время шло, но стетоскоп молчал: ни у окна, ни у комнатной мебели, ни даже у самой Маши не билось в глубине сердце. Глухой инструмент, подумала Маша и, сразу как-то расстроившись, собрала вскрытые докторские наборы и сунула их обратно в сумку.
Родители ничего ей не сказали. Они тогда уже вдвоём стояли на рынке, и Маша, отданная в подготовительную группу детского сада, задумчиво ковыряла желтоватый камень стены, возле которой стояла её кровать.
— Спи, — шипела нянечка, пролетая мимо запахом белой хлорки.
Но Маша не спала. Стена разрасталась перед ней, обнажая в трещинах немыслимые серо-чёрные глубины, и Маша всё ждала, что однажды отковыряет там клад, или же какой-нибудь стенной жук полезет оттуда на свет. Тёк тихий час, сочась по белым простыням. Ворочались во сне дети, зорко глядела нянечка, покачиваясь на стуле в полумраке спальни, и Маша тоже ворочалась, устав смотреть в дырку, и думала: скоро ли, скоро ли уже закончится этот сон? Зачем они заставляют спать? Я не хочу.
Детский сад она почти не замечала. Он мелькал в её днях ржавыми прутьями забора, за которыми творился мир, и тёмно-красным кирпичом прогулочных веранд. Маша поднимала кирпичные осколки, камешки, палочки и рассовывала по карманам. В песочнице она иногда находила забытые кем-то игрушки из Киндер-сюрпризов. Они ярко, искусственно блестели, зарыв свои ненастоящие головы в песок, и Маша забирала их тоже. Если кто-то будет искать, думала она, я верну. Но никто не искал.
В школу её отдали в шесть лет, и в том же году Михаил Романович ловким движением рук достал из стены плюшевую черепаху. Маша могла поклясться, что смотрела прямо на стену, и что черепаха возникла из ниоткуда на приставленной к стене руке.
— Как? Как ты это сделал? — толкала она папу, но Михаил Романович смеялся и, поглаживая усы, отвечал серьёзным басом:
— Волшебство. Всё волшебство.
Долгими вечерами, проведёнными в послешкольном одиночестве, Маша пыталась достать из стены что-нибудь ещё. Но стена, покрытая бордово-синим ворсом советского ковра только молча и туго заплетала узоры. Распускались перед Машей квадраты, ромбы и чьи-то невнятные прямоугольные лица, мелькавшие тут и там. Никаких черепах стена больше не выпускала. Маша даже залезла под ковёр, чтобы проверить, нет ли там какой тайны, но ковёр пусто облепил её толстыми складками.
Спустя год бабушка взяла Машу на Красную площадь. Они поехали на метро. Маша стояла у дверей, прислонившись к стеклу жарким лбом: за окном летели голые деревья, тёмная, будто каменная Москва-река, краснеющая церковь, колючая проволока, спиралью изогнувшаяся над забором; летело сероватое, клочками, небо, похожее на каплю чёрной краски, размытую водой, и поезд вдруг ухал в тоннель, шум рос, и тысячи колёс стучали по рельсам прямо в Машиной голове. А потом обнажался мост над рекой, и было видно Белый дом, и песочные высотки, и стаю уток, галочкой уходящих вдаль. Повисала в небе туманная надпись «Не прислоняться», и Маша видела, как утки пересекают её, не замечая, и поезд снова врывался в тоннель. Теперь уже до самой Красной площади.
Там они зашли в храм, попав на середину вечерней службы, и густой, плотный запах ладана закружил Машу. Навалились со всех сторон иконы, и показалось, что конца-края им нет. Кругом стояли люди. Бабушка дала Маше свечку, тут же больно облепившую пальцы горячим воском, и подтащила к высокому подсвечнику.
— Помолись за родителей, — жарко шепнула бабушка, и Маша спросила:
— Как?
— Попроси, чтобы у них всё хорошо было, чтоб здоровы были, и ты их не расстраивала.
Маша попросила. Бабушка воткнула свечу в единственное свободное место, и та горячо запылала среди других, таких же медовых, длинных, с отростками на теле. Служба подходила к концу, и когда Маша уже стала ёрзать, бабушка потянула её за руку и сказала:
— Пошли.
Прямо напротив распахнул двери маленький магазинчик, и оттуда блеснули заставленные игрушками полки. Игрушки оказались из стекла: дутые, маленькие, разноцветные, они изгибались, сворачивались, рычали, поджимали хвосты и растопыривали лапы. Блестело под ними стекло полок, блестели начищенные витрины, звенела иностранная речь покупателей в смешных ушанках, и Маша, оглядываясь, думала: как красиво, как хотелось бы…
— Бабуль, а ты не купишь?..
— Нет.
Машу горячо обожгло обидой, и она пошла прочь по магазину вдоль витрин, пока не уткнулась в шкаф, невысокий, прозрачный, празднично отражавший всё вокруг. Он звал впиться глазами в зверушек на его полках. Игрушки там были другие: ещё меньше, ещё красивее, ещё дороже. Стеклянные хамелеоны, выгнувшие языки, застывшие ящерки с выпученными глазами-апельсинами, львы, кошки, жирафы с тонкими, высокими шеями… Они были как леденцы, и Маша даже облизала губы в невыносимом желании потрогать эти стекляшки, ощутить их прохладную, гладкую, разноцветную поверхность. Вдруг бабушка тяжело задышала ей в ухо:
— Отойди, — сказала она. — Отойди от шкафа.
И тотчас отвернулась, поспешила назад, где уже успела с кем-то разговориться. Маша поглядела ей вслед, не понимая, почему она должна отойти, что такого в том, что она постоит у шкафа и посмотрит внутрь?
Иностранцы в шапках уже покинули магазин, и теперь он наполнялся сплошь русской речью: что, где, почём? Никто не смотрел на Машу, и бабушка, — её большая, как гора, бабушка, — затерялась среди этих людей, и нигде не было видно серого взгляда, устремлённого на Машу сквозь строгие очки.
Тогда Маша снова обернулась к шкафу и разом похолодела: одна его дверца была настежь распахнута. Маша ощутила в горле острый, горячий комок, и, проваливаясь в твёрдый пол, сделала шаг, ещё один, ещё… Она стояла у самого шкафа, и никто, никто на неё не смотрел, даже продавщица — широкая, улыбчивая женщина, которая механически упаковывала покупки в цветные коробочки. Чик ножницами: лента на коробке скручивается в широкий бант, и следующая покупка вырастает на прилавке.
Маша вцепилась глазами в полочки, и стоявшие на них стекляшки замерли в ожидании. Ей даже показалось, что они тоже дышат, что смотрят на неё крохотными стеклянными глазами, чувствуют прозрачной кожей её присутствие, и ждут, ждут: кого же она выберет? Ладони её взмокли и похолодели, и, поднимая тяжёлую руку, она ощущала, как бьющееся сердце раскачивает тело взад и вперёд. Лягушка, подумала она, я хочу ту лягушку. И обжигающая слюна побежала по горлу.
Лягушка была в болотно-синих пятнышках, и согнутые лапки её тонкими, длинными пальцами торчали в разные стороны. Она оказалась такой маленькой, такой гладкой и такой холодной, что Маша с наслаждением сжала её во влажной ладони и отступила от шкафа. Волосы чуть взмокли, глаза забегали по магазину: неужели никто не видел, никто не смотрел? Она сглотнула ещё раз, и тяжёлая, прохладная волна покатилась по горлу. Никто. Никто. И Маша сунула лягушку в карман.
Потом они останавливались в переходе, глазели на какие-то ещё витрины, тёмные, сумрачные и заляпанные, шли дальше, и низкие потолки качались над ними, и какие-то люди, в шапках и распахнутых пуховиках, бросались навстречу. Маше было не интересно. Ей хотелось приехать скорее домой, и чтобы бабушка, провожая её, не заходила, а оставила бы её у двери, и тогда Маша пойдёт не спеша, делая вид, что она просто возвращается с обычной прогулки, повернёт ключ в замке, откроет, закроет и начнёт неторопливо разуваться. Дома ещё никого не будет. И Маша сядет на диване, достанет из кармана стеклянную лягушку, оглядит её со всех сторон и положит на колени.
— Ну вот ты и дома, — скажет она ей.
И лягушка станет тёплой и совсем-совсем своей. А сейчас, пока они ещё не доехали до дома и застряли между там и здесь, Маша ощущала себя несущейся в поезде, и всё ей казалось, что какая-то сила тянет лягушку назад, казалось, что она не до конца вышла из магазина, не до конца принадлежит ей, Маше. И надо было ехать, далеко-далеко ехать, и потом ещё идти, и потом запереть дверь, и потом положить лягушку в коробку и закрыть коробку, и тогда, — тогда лягушку перестанет тянуть назад, и она останется.
«Не прислоняться», — прочитала Маша на трясущейся двери вагона. А почему не прислоняться? Что такого, если кто-то прислонится? Ведь она, Маша, ехала недавно в поезде, давила лбом на стекло, и из-под её взгляда утекали дома и деревья, и ничего, ничего не случилось. Почему нельзя прислоняться, почему никто не говорит об этом? Маша хотела спросить у бабушки, но та тяжело дремала, сидя рядом, и Маша, перекатывая пальцами лягушку в тёплом кармане, тоже стала засыпать. Поплыли перед глазами какие-то люди, переходы, поезда, полетели утки над головой. Наклонялась с боку бабушка и шипела на Машу:
— Отойди. Помолись, — говорила она. — Не прислоняйся.
И была бабушка в белом нянечкином халате, и пахло от неё белой хлоркой.

2014 г.


Рецензии