Ковер

Осень в этот год выдалась особенно хмурой. Листья с деревьев облетели будто сговорившись – несколько холодных ночей, и все дороги, центральная площадь, каждый малоприметный закуток небольшого города, находящегося в отдалении от событий и дел всегда нарядной и опрятной столицы, оказались устланы разноцветным богатством. Раскачивая голые дубовые ветви, поднимался ветер, небо быстро затягивало облаками, птицы тревожно метались, ощущая скорое приближение дождя. Казалось, весь город окрасился тусклым цветом безрадостных серых сумерек.
 – Ну дела, – выглядывая из окна, дирижер самодеятельного оркестра Иннокентий Иванович вдохнул полной грудью холодный свежий осенний воздух, – надо б со двора в сени ковер занести.
Ковер, приехавший на перекладных внезапно, и явившийся жестом признательности в адрес умелого дирижера со стороны благодарного, но, по чести, бестолкового ученика, теперь нужно было куда-то пристраивать. Комната дирижера – аскетичная и маленькая – никак не могла вместить широкий, добротный ковер, кропотливо выполненный вручную азиатскими мастерицами. Это был ровно тот случай, когда совместно с подарком, хорошим со всех сторон, как бы невзначай передавалось хозяину и некое неудобство. Иннокентий Иванович не любил оставаться в долгу, да и в целом не был склонен к поощрению довольно обременительного социального ритуала по «одариванию» людей без истинно душевного к этому зова, а лишь из некой бутафорской, лицемерной тяги угодить кому-то «на всякий случай». Тащить же этот ковер в другие залы, занятые целиком и полностью особым, малопонятным ему миром его супруги и трех дочерей, не имелось ни малейшей возможности. Было проще объяснить этим прелестницам смысл пятого колеса у телеги, чем необходимость держать на глазах несколько аляповатый ковер, дисгармонирующий с общим внутренним убранством дома.
Тем не менее, дирижера очень многие знали в городе, и все больше с той стороны, которую никак не мог он утаить от чужих любопытных, порой проницательных, но зачастую недобрых глаз. Единственным, что поистине увлекало его, вдохновляло
и окрыляло – была музыка. Не было никакой другой темы, ничего другого для него в этом бренном поверхностном мире, что могло бы заинтересовать Иннокентия Ивановича сильнее, чем тонкие переливы мелодий, высвобождаемых из плена струнных, клавишных, щипковых, духовых, очень старых и только с прилавка, настроенных и давно не помнивших рук мастера, музыкальных инструментов. И дочери его, и супруга, прекрасно знавшие черту эту, для семейной жизни являвшуюся скорее помехой, чем благоденствием, все же с глубоким уважением и пониманием старались относиться к папеньке и его причудам.
Последней из них, к примеру, стало создание этого самого оркестра.
– Ну помилуй, Костенька, что ж это за блажь у тебя на старости лет? Ты виртуоз, понимаешь, Костенька, виртуоз! Ты Императору играл! А тут сброд, прости Господи, этот человеческий… – по-бабьи мудрая, но неутонченная в оценках и поведении, супруга Ольга недолюбливала соседей, да и весь этот город, в который она была вынуждена поехать вслед за супругом десять лет назад. Привыкшая к светской жизни Санкт-Петербурга, ей недоставало здесь, в этой таежной глуши, роскошных зданий, светских бесед, яркого, пусть и химерического, мира возвышенного искусства.
– Ольга, ну в который раз, ну сколько же можно, прошу тебя! – усталость от семейной жизни проявлялась в дирижере всегда внезапно, всполохом последней искры отгоревшего костра. Из мужского своего самолюбия он упорно не желал признаваться себе в том, что Ольга, много лет назад пленившая его и манящими женскими тайнами, и зовущими изгибами, и понятной только им двоим, особой манерой речи, уже давно стала его собственным отражением. Супруга как правдивый эликсир иногда бесцеремонно, с раздражающей прямотой вливалась в его сложноустроенный внутренний мир, и происходило это ровно тогда, когда он меньше всего готов был ее выслушивать. Дирижеру куда спокойнее было думать, что эта близкая ему женщина, увы, в своей бабьей ограниченности, так и не смогла постичь всех тех вершин разума и восприятия реальности, которые изо дня в день постигал он. Впрочем, жену он любил, во всяком случае честно старел рядом со своей Оленькой, ни разу и не помышляя даже о других, пусть более свежих, но куда менее достойных, дамах, которые, чего уж обманывать себя, вряд ли бы захотели терпеть его так же тихо, как это делала его супруга, прекрасно обучившаяся этому тонкому ремеслу в течение великого множества совместно прожитых вёсен и зим.
– Костенька, дружочек, ну о тебе же забочусь! Ну ведь смеяться будут, Костенька! – жена, бесхитростно манипулировавшая, прикрываясь мнимой заботой, желала во что бы то ни стало отвадить малознакомых людей от дирижера, который, по ее мнению, понабрал в оркестр кого ни попадя. – Да еще на центральной площади концерт! Да они ж все, что скрипач твой, что длинный этот, с контрабасом – да они ж в приличных местах не бывали никогда даже! Не говоря уж о том, чтоб мастерство свое оттачивать в достойных заведениях! Им вся участь и есть – в тайге этой сидеть, медведям тренькать… Ну как не сброд, Костенька! – Ольга не желала давать слабины, проявляя сочувствие к странному и легкомысленному чудачеству супруга.
Ветер за окном на мгновение стих. «Сейчас ливанёт», – отметил про себя Иннокентий Иванович, вглядываясь в облака и сохраняя напряженное молчание. Ковер – яркий, с желтыми, красными, оранжевыми узорами, прислоненный к сараю во дворе, казался пришлым гостем, перепутавшим дату и время назначенного торжества. Словно молодое живое дыхание среди старческих покашливаний – ковер навеял дирижеру грустные мысли о том, как же мало, в сущности, он смог сделать для мира ценного, отличного хотя бы одним своим оттенком от всеобщей серости, в которую слишком часто окрашена канва человеческой жизни.
И тут бы какому-то замшелому другу внезапно громко постучать в его дверь и сказать: «Ну, брат, чего смурной? Уныние отставить! Дочки твои где, красавицы на выданье? А Олька твоя как? Все марафетится, небось? Да и дом какой у тебя, вложился, видать. И ноты, смотрю, стопкой – работаешь, кряхтишь, все на пользу».
Но друга не было. Вместо него на дирижера со двора смотрел бесполезный, по мнению всех в его доме, ковер.
– Оль, – быстро повернувшись к супруге, чеканно сказал дирижер, – На весь этот город сейчас, понимаешь, ковер-то – он один такой! Единственный. Но он только для этого места такой, понимаешь? Вот там, где его ткали, тысячи, сотни таких, да и лучше. Но вот здесь-то он такой один! – супруга с холодным недоумением смотрела на мужа, прикидывая, сколько времени может занять этот очевидно бесполезный разговор, – Ковер, он будто бы и не должен быть здесь! С этим его разноцветием, самобытностью, неудобством – ведь куда пудовый такой раскладывать… Но он-то есть. У нас с тобой! У города всего, коли мы его народу показать захотим. На всю тайгу эту, что шумит сейчас, второго ковра не найдешь такого. Так и оркестра такого не найдешь, чувствуешь? – разрозненные, но давно вызревавшие мысли, потоком полились из самого глубокого душевного нутра дирижера.
– Верить надо, вот что… – Иннокентий Иванович решительно направился во двор, не заботясь о том, что жена еле успевает за ним, – Верить, Оля.
– На тебе! – супруга не могла оставить разговор неоконченным, – Во что это верить, Костенька? В то, что бесполезный ковер тут кому-то пользу принесет? Или что разгильдяи твои с инструментами, по лицу от леших не отличить, в этом темном захолустье фурор произведут? Или в то, помилуй, что народу этому, полуголодному, малограмотному, озлобленному, – она окинула взглядом округу, – сдались мелодии твои, а не коврижка за полцены?
– Так ведь именно им-то музыка и нужна пуще всего! Как ковер этот, подумай. На весь наш серый двор, на улицу пыльную, на город уставший – он один такой, яркий, хоть и случайный. Так и люди те, что со мною впрягаются, чего хихикаешь? Они тоже особые – головой своей покумекай!
Ну вот как бы он, Ванька этот, в тайге всю жизнь росший, а играть научился, да не бросил? Он ведь сначала тоже один был, а потом за ним второй потянулся, третий, дальше-больше. С годами и на оркестр целый самоучек набралось! Для города этого маленького – какая ж это роскошь, ну подумай! Ванька этот, крестьянский сын, вот откуда в нем тяга эта? К скрипке, а? Ему б сгнить за тяжким трудом, а ведь не бросил он занятия, как упрямый тополь сквозь каменную твердь рвался?
Этот ковер мне ж как раз один из таких подарил. Хоть и не семи пядей, но ведь капля музыки в сердце его на всю жизнь осталась. А благодаря капле этой, авось, в его детях зерна такой же верной любви к искусству прорастут. Все потому, что папка их упрямым был. Пусть Паганини не стал, да и на кой миру нашему столько подобных калибров! Обычный Ванька этот. Как я, как ты, как город этот. Но и необычный – потому что отравиться неверием, отступиться, бросить – это легче всего. А Ванька этот именно что необычно ходит. Сложные пути ему подавай! Так что, Ольга моя, Оленька… Глупая ты моя, добрая… Коли хочешь – придешь на концерт наш. Коли не хочешь – силком не тащу. Но серому городу этому мой оркестр такой цвет, такую яркость и красоту подарит, какими этот расписной ковер внезапно наш двор неказистый преобразил. Я верю.
И ты поверь.


Рецензии