de omnibus dubitandum 32. 507

    ЧАСТЬ ТРИДЦАТЬ ВТОРАЯ (1665-1667)

    Глава 32.507. БЕСПОЧВЕННЫЕ ВЫДУМКИ…

    Такое вступление, весь напряженный тон, каким заговорила Ирина, очевидно подстрекаемая сильным чувством, не помогли ей, а только испортили дело.

    Податливый часто, довольно слабохарактерный, Алексей все же не любил, если на него старались воздействовать так стремительно, грубо и властно.

    Он, за долгие годы власти был избалован теми, хотя бы и внешними проявлениями раболепства, какими был окружен в качестве Московского государя, повелителя земли, вождя всех боевых сил страны.

    Сам патриарх — и тот, зная характер царя, умел осторожно добиваться, чего ему хотелось. Ближние бояре, хотя и явно накладывали руку на волю царя, и он это чувствовал, ясно сознавал, — но все делали с соблюдением известных форм, с византийским этикетом; с раболепными поклонами…

    Добрая, искренно любящая брата Ирина тоже понимала, что путь обходов вернее поведет к цели. Но в данную минуту она узнала о вещах, слишком для нее огорчительных. Сдерживаемая обида, накопившаяся в груди давно, чуть ли не с минуты появления в теремах новой царицы, сейчас эта обида особенно сильно заклокотала и рвалась наружу, словно против воли самой царевны.

    Старая дева, добрая по натуре, робкая, забитая воспитанием и полузатворнической жизнью, она все-таки хранила в себе долю властолюбия и сознания собственного достоинства. Окружающая среда, темная и раболепная, но беспощадно злая, жадная и беззастенчивая в достижении своих целей, не успела вконец вытравить некоторого идеализма, даже фанатичной веры и ревности по вопросам царской чести, семейной любви, справедливости и долга государей перед их народом.

    Вопрос был важный. Ирина не смогла начать лукавым обходом. И ей казалось, что брат должен понять ее. Хотя тут же, едва прозвучало ее решительное обращение к царю, она ясно заметила, как тот выпрямился, насторожился и стал весь какой-то неподвижный, словно выточенный из дерева. Не осталось и тени ласкового, родственного доброжелательства, с каким он минуту назад заговорил со старшей сестрой.

    — Не пойму я никак, о чем речь ведешь, государыня-сестрица? Может, и сама поотложишь на посля. Поемши и толковать легше, — сухо заметил он, очевидно, предчувствуя неприятный разговор и делая последнюю попытку избежать лишних неприятностей и для себя, и для сестры.

    — Растолкую, государь-братец. Затем и потрудила твою милость, уж не посетуй. Не велик сказ… И слов то немного. Про боярыню, про Морозову, Федосью Прокопьевну, да про сестру ее, про княгиню Овдотью Урусовых. Да, ошшо, почитай, не про чужова… Про дядю про роднова, про боярина Семена Лукича Стрешневых… Колико лет в опале томится, в Вологде… А мы тут, свет мой, радошно проживаем. Не грех ли? Оговорили, слышь, дядю. А ты и веру дал… Была ль нужда ему изводить тебя, государь, то бы подумал… Не взыщи, што так докучаю… Под серце больно подступило. А и то мыслю: потиху сказать, не дойдет до серца твоево государскова за всей заботой, за всеми трудами царскими. Уж, прямиком и скажу…

    — Слышу, слышу, сестрица Аринушка. Еще чево скажешь, вали заодно…

    — Што и сказать?!.. Вон, слышь, пыткой пытали честную вдовицу, боярыню Федосью. Мочно ли то!.. И сестру ейную, Овдотью… И на дыбе трясли… и огнем палили… Господи…

    В искреннем ужасе, ясно представляя себе муки обеих женщин, Ирина закрыла побледневшее лицо обеими руками.

    — А за што пытали-то, знаешь ли, сестрица?.. Не тебе, бабе, чета, — сам патриарх-владыко ко мне доведался… О той же строптивице печаловался. Вот, не похуже тебя, да поласковей, слышь, толковал, хоша и повыше будет, пастырь Божий. Баял мне, слышь, тако: «Чтобы, мол, княгиню домой вернуть, князю отдать… Заодно и боярыню ту, Морозову-вдовицу…». Сызнова ей домишко отдать да людишек-крестьянишек малость на потребу. Дело-то, говорит владыко, ладнее будет. Женское их дело. Много ли смыслят они?…

    — Вот, вот, государь-братец, невместно тебе с женским полом тягаться. И моя дума такая… Вот…

    — Вот, вот… Ан, не вот вышло. Я и говорю владыке: «Не жаль дать и вдвое. Да — все пустое. Уперты бабы али с кругу сбились, обе с ума рехнулись — хто знает. Давно, говорю, так бы сделал, да не ведаешь ты ихней лютости. И сказать, мол, нельзя: сколько много наругались мне они и доныне ругаются… Хто столько зла и всякова неудобства мне оказал, если не те бабы. Не веришь, призови, сам испытай их. Вкусишь ихней прясности… Вот, после и поисполню, чево попросишь». Слыхала ль о том?

    — Слыхала, — видимо неохотно ответила Ирина.

    — Aгa, слыхала… А как далей дело было, знаешь ли? Призвал их Питирим. Поодиночке. В Чудов монастырь, в палату соборную, в цепях привезли. И власти духовные тута… И от городских начальников немало. Все по ряду. По добру, вопросил патриарх: «Дивно-де, как возлюбила ты, жено, железа сии, да позор свой». А она таково радостно на ответ: «Не железа на мне — венец мученический грешница приять сподобилась, аки святии отцы и апостоли…».

    Старец святой ну увещать ее: «Откинь ересь да заблуждение. Пришли причастие, яко подобает. Сам потружусь на старости лет, исповедую, причащу тебя… Все на прежнее поворотится».

    А безумная, и патриарха поносить стала… Слугой диавола, рабом антихристовым назвала… Видит старец, не в своем разуме баба. Благодатью Божией просветить ее возжелал… Елеем помазанье сотворить надумал. «Да приидет в разум, — говорит, — яко же, видим, ум погубила…».

    Куды тебе… Слышь, только и старца не прибила. Помазание отринула. «Не касайся меня отступным маслом! — кричит. — Не губи мой труд великий, что целый год эти цепи несла, муки принимала, — единым часом сим!.. Отступися! Ничего не хочу вашего. Все — нечисто». Што тут было!.. Увели безумную… Сестра ее — не лучше же, а почище делала. И с ей ничего не вышло у старца. Вот уж тута, воля-неволя, пришлося и пыткой пытать тех еретиц нестерпимых… Да мало еще… Жечь бы их надо, как на совете мне рядили… От них, слышь, и то смута в народе пошла…

    Боярыня первая, Морозова… Урусовых княгиня — в поборницы за старое пошли. Дак простой люд, который и не помыслил бы, за честь сочтет с ими же против указов моих и патриарших насупротив идти! Жечь, одно и надо!

    — Што ж не сжег? Слыхала и я про советы… Кабы не старец добрый, воевода князь Юрий Лексеич, не Долгоруков князь — гляди, двоих боярынь честных словно татей, али бо разбойных подлых людей, на Пожаре при Лобном месте так и сожгли бы в срубе… Царское то дело, доблесть великая! А родитель наш, блаженной памяти свет государь Михаил Федорович и думать не думывал так над женским полом и ради гнева царского своево промышляти… А вот ты, царь, иное мыслишь… По-иному, слышь…

    — Ну, буде, Арина… Слышь, молчи уж. Нелеть мне и толковать с тобою боле. Помню я, что сестра ты мне старшая… Подобру пытался, по-хорошему… Да видно и у тебя — засад в голове… В трухлявый пень вереи не врубишь… Я, слышь, не неволю людей… Про себя што хошь думай… Наружу лих не выноси!.. А они — прямую проруху царству чинят… Соблазн подают… Они не сдадут ничево, им тоже не будет нашей милости… Так и знай… В останний раз тебе говорю… Я, слышь, Арина, не суюся в твои дела, в холсты, в мотки, в лотки в бабьи, в твои тальки-гальки да в суконья. Хочешь — даришь дармоедам всяким… Не то продаешь торгашам-пройдисветам, кои за алтын полтину купить норовят… И ты в дела наши царские отнюдь не мешайся. Моя воля — и творю по ней. Помни раз и навечно…

    — Кое не твоя воля… А лепо ли так… Ладно ли… Подумай, старину да пошлину давнюю попомни… Не на своеволье земле постановлен царь. Тако, мол, хочу, тако и буде! Кабы дума у тебя была прежняя, истовая — они бы не помирволили делу такому: с бабами воевать. Кинь, Алеша. То памятуй: над тобой и над думой твоей владычной, да и над самим владыкой-патриархом суд Божий есть. Што на том свету душеньке твоей буде? Какой ответ держать станешь?.. Помысли. Любя говорю, не в укор. Тебя от греха оберегаючи, може што и уразное вымолвлю, — не посетуй на меня, на грешную…

    — Али еще не все выложила?.. Гляди, из царей нас из самодержавных только што не в прикащики в думские пожаловала?.. Мукой адовой, карою Божией грозишь за то, што надумал слово Божие пристойно поисправити… В новых списках книг церковных — омылки, описки повывести. Старые, от Соборов отцов святых, древлепрославленных, Святые Писания на Руси завести хочу правые… А меня за то новшаки — дураки, што чтут азы, не разумея, — чуть не клясти стали. Патриархов Московских, Господом ставленных, — они, мужики безглуздые, неразумные, — ко зверю из бездны, ко антихристу ровняти стали!.. А я от их еще на попятный ступай? Николи! И впрямь будут в те поры люди кругом, и дети и внуки ихние на много лет славить: «Не царская воля творилась на Руси при Алексие Михайловиче, а черни неразумной. Да и сам он — не царь, баба был; малодух прямой — не земли охрана». Так толковать станут. У тебя, вон, волос долог, ум короток. Ни то бы и сама в разум то взяла.

    — Взяла, царь-братец, все давненько взяла. Знаешь, не разговорница я. А — все гляжу, кое-што и вижу… Уж не посетуй, коли выложу… Не велит сердце молчать. Не чужая я тебе. Разве — рот завязать повелишь… А нет — так скажу… Душа горит. Воля Божия, видно, штобы от слабой жены узнал, чево мужи твои, советчики, особливо — новые любимчики, рвань худородная, голодная, — не сказывают… Терпела я, покуль мочи стало, от воронья да галочья, што в терем высокий налетели, павьими перьями поизукрасилися… Немочно терпеть боле… Вон, не любо тебе, что царь повинен разума земского, Думы своей боярской и служилой слушати! А то, видать, любо царю-государю, коли блазни, лизоблюды, подлазни льстивые кружат, ровно бы веретеном бабьим, тобою… И все видят, все знают. Неохота тебе пересуды слыхать людские про милость твою, про царскую… Забота у тебя, што внуки-правнуки скажут? Так вот, и знай, каки про тебя речи идут. Таки и в века перейдут, верь, Алешенька… А и погрозней беда на виду, почитай. Горденя ты, царь-братец, на слове. Слышь, не гнешься, не ломишься… Хто тому и поверует? А не только мы, — и черный люд знает: немало раз гнулся ты, не изламывался… Коли хто гораздо навалитися умел на царя самодержавного, на великого князя Московского… Гляди, и теперя так не стало бы. Оно хоша и зовешь ты Писания церковные, кои поисправити задумал, — новиною, а люд православный инако мыслит. Деды и прадеды по той «новине» жили да умирали, дух предали свой Господу. Веру все имут великую в новины в те. «Стариной», святыней величают описки, ошибки книжные. Гляди, хоша и не бояре, смерды они, а люди, слышь, тоже. Одно не забудь: не бояре, смерды те самые в казну в твою ино последний грош несут, тебя со властями и боярами кормят… Другое: и ратная сила из тех же смердов собрана, велика да сильна стоит. Вона, ты любишь иноземных маеоров да полковников круг себя держати. То своим руским ратникам не больно любо… Стрельцы, особливо московские, первая нам всем, дому царскому и трону твоему оборона… А из них — все почитай стариною живут, кою ты «новинами» обзываешь. Титов полк, слышь, явно толкует: «Неладно царь с патриархами удумал: Святое Писание поиначил, службу церковную, благолепную — ополячил… Поляков-схизматиков не то учителями в школах поставил, в своем дому царском — явного покрутня терпит, Семена-то (иезуита Симеона Полоцкого – Л.С.)… Не дадим старой веры на урон…». Так, слышь, не одни титовцы толкуют… Гляди, государь-братец… Как бы неволей на то склонитися не довелось, што ныне по доброй воле да на славу себе можно содеяти… Прости меня, грешную, братец… Не могла смолчать… И сугубо челом бью: не трогай ты веры людской. Душа — не осина… И ту ранней попарити надо, а гнути опосля… Богом молю: дядю верни, отпусти на волю Морозову с сестрою… Верни им их животы и честь порушенную… Не гони иноков да старцев-мучеников, как Аввакума-попа… И Бог тебе зачтет… И люди скажут: «Жив Бог, жива правда в душе царевой! Слушает он порою наветов диаволих да людей лукавых новых, кои обступили ево. Да все же и правду не овсе забыл… Серце-де царево в руце Божией, а не в лапах у проходимцев, кои случаем в честь попали и землю не берегут, своей корысти ради».

    - Тово ради — пожалуй, государь-братец… Не гони веру старую… Кинь затеи римские… Опальных верни, твоих рабов верных… Сестрам-подвижницам спокой дай…». Челом тебе бью на том, Алешенька… Хоть бы ты попомнил, братец, службу Борисову да брата ево, Глеба Морозова. Нехорошо, братец…

Феодосия Морозова принадлежала к родовитому боярскому роду. Она была ярой противницей реформ Никона и последовательницей протопопа Аввакума, духовного главы раскольнического движения на Руси в XVII столетии. Суриков изобразил момент, когда Морозову, закованную в цепи, провозят по московским улицам «на позорище», чтобы затем заточить в Боровский монастырь, где она и закончит свои дни. Во всём облике Морозовой выражена фанатическая сила и готовность идти на любые муки, но остаться верной своей идее: волевой профиль, рука, крепко держащая сани, демонстративно вознесённое двуперстие. В первую очередь, В. И. Суриков показывает величественный образ, воспевает силу, которую обретает человек в борьбе за свои убеждения.

Московский люд XVII века в пестроте одежд, состояний, возрастов и отношений к Морозовой заполняет картину. Вторит двуперстию Морозовой, символу старой веры, юродивый, тянется за санями нищенка, склоняет перед боярыней красивую голову юная боярышня в голубой шубке, бегут за розвальнями мальчишки. Они олицетворяют живую связь времени настоящего и будущего.

Сложенная двуперстием и поднятая вверх рука боярыни Морозовой разделяет картину на две части: левую, на которой изображены сторонники никонианской веры, и правую, состоящую из сострадающих боярыне. Левая часть картины символизирует смерть, в пространство которой постепенно втягиваются сани с опальной боярыней. Движение саней вглубь, «по людям» «разваливает» толпу на две неравные части. На глазах зрителей разномастная толпа превращается в сочувствующих Морозовой людей. Искусствоведами было замечено, что женские лица на картине даже обладают общими чертами с главной героиней.

«БоЯрыня МорОзова» — картина В.И. Сурикова, изображающая сцену из истории церковного раскола в XVII веке. Вершина творчества Сурикова, отражающая менталитет народа, дух времени и ставшая символом восстановления гражданских прав старообрядцев.
Живописцы 1880-х годов неоднократно обращались к теме руского церковного раскола, создавая многофигурные композиции и образы отдельных личностей, связанных с реформой и пореформенными событиями. За два года до появления полотна В.И. Сурикова исторический и религиозный живописец Александр Дмитриевич Литовченко создал картину «Боярыня Морозова». О том, что Суриков работает над полотном, посвящённом расколу, конечно, знали. Вероятно, Литовченко хотел опередить Сурикова, но его усилия оказались напрасными.

До начала работы над картиной Суриков совершил поездку в Европу, где знакомился с классическим и современным искусством. Особенно его покорили венецианские колористы эпохи Возрождения, и он воспринял их живописный принцип: единство тона при богатстве цвета и его оттенков. Благодаря этому Суриков замечательно передал колористические особенности руского зимнего пейзажа, достигая в его изображении почти импрессионистического эффекта. Ещё в 1881 году Суриков создал эскиз картины «Боярыня Морозова». Уже на нём уста­новлена вся композиция, отличается только общий фон. Шутовской характер поездки подчёркнут погремушками в руке ведущего лошадь. Сама боярыня Морозова была представлена чёрным пятном без характерного жеста. Присутствовали почти все основные персонажи толпы: бегущий мальчишка, идущая женщина, стоящая на коленях старуха.

Окончательно Суриков завершил работу над картиной в 1884—1887 годах. Картина стала объектом паломничества зрителей на XV Передвижной выставке художников-передвижников 1887 года и символом восстановления гражданских прав старообрядцев. Для героев картины художник использует прототипы: «Боярыня Морозова» — тётка художника, Авдотья Васильевна Торгошина. Себя же Суриков изобразил в виде странника с посохом, того, кто пойдет по Руси доносить весть о героине людям.

После Сурикова долгое время художники к теме раскола уже не обращались — настолько глубоко живописец раскрыл эту тему в своем полотне. Вершина суриковского творчества, «Боярыня Морозова», помогает понять характер и менталитет народа, дух времени. Эта масштабная картина (304х587,5 см), написанная на холсте в технике масляной живописи, выставлена в Государственной Третьяковской галерее (Москва). В своё время Третьяков заплатил за неё 15 тысяч рублей, огромные деньги, которые обеспечили Сурикова на несколько лет вперёд.
Это живописное полотно являет полное единство глубоко драматического содержания и щедрой красоты живописи. Морозный воздух, искрящийся голубой снег, богатое разнообразие одежд, маковки церквей, опушённые снегом крыши домов сливаются в стройное живописное звучание, подобно мощному многоголосию хора или оркестра, подчинённого воле дирижёра. Суриков чередует среди пятен белого (слева направо) синее, чёрное, охристое, красное, снова чёрное, красное, коричневое, золотисто-жёлтое, синее. В центре картины организуется окружённый пятнами красного цвета контраст чёрного и белого (цветовая характеристика монашеского одеяния и лица героини). Синие и жёлтые краски отступают к краям картины как обрамление главной темы.


Рецензии