Меццо-сопрано 3

http://proza.ru/2024/06/16/849 - читать сначала

Глава третья. Бескрайнее море людское

Чердачок театра был узенький, темный, сплошь заставленный сундуками. С одного из них небрежно свисал темно-синий, усыпанный звездами рукав, - будто с плеча царицы ночи. Здесь, под самой крышей, хранили списанный реквизит и красивейшие наряды, много лет блиставшие на сцене. В их почетной компании Чирке устроили дом. В углу стояли полная мисочка с водой и пустая - из-под зерна. Пить не хотелось, а вот аппетит у нее пробудился не голубиный, а прямо-таки драконий. Сил после кладки яиц не было вовсе. Людмила Петровна - хозяйка театра с мешком пшена и огромной метлой - придет только вечером, и до этого отчаянно требовалось найти еду. Оставалось одно - совершить дерзкую вылазку в город. После стольких дней вынужденной разлуки! Это вам не до гримерки Амалии и с сундука на сундук. Так боязно и волнительно, что трепетало каждое перышко.

Сквозь окно глядело хмурое небо. То и дело пролетали мимо другие птицы, и воздух был такой вязкий, напитанный влагой, готовый вот-вот пролиться дождем и прогреметь грозой. Это было бы очень некстати. Чирка отправилась на разведку. Ковыляя, вышла на металлический козырек. Повращала головой на тонкой шейке: влево, вправо, вверх. Карие глазки радостно округлились. Туча оказалось совсем небольшой, а по краям - и вовсе солнечная лазурь. В такую благодать можно добраться хоть на Васильевский, хоть на Сенную. Если, конечно, сил хватит.  Затопала по металлу - непривычно громко, аж сердце зашлось. Зажмурилась, набрала воздуху в радужную грудь. Много-много, сколько могла. Затем оттолкнулась сморщенными, когтистыми лапками, распахнула сизые крылышки и - полетела.

Какое же это счастье – лететь над бескрайним человеческим морем и ощущать, как ветер щекочет спинку. И в чем только находят счастье люди, не умеющие летать? Если бы хоть раз они оставили под собой все земное, то уже никогда – ни на одно мгновенье - не стали бы прежними. Порой Чирку так захватывала эта шальная мысль и так хотелось ей поделиться своим восхитительным состоянием, что она подолгу кружила над головами прохожих и пыталась схватить кого-нибудь из них за шляпку или за волосы, будто могла крохотным клювиком оторвать от земли. Но все безуспешно. Только однажды удалось вытащить шпильку из прически одной разодетой, напудренной дамы. Сколько же там было визгу, сколько криков! И это женщины - громогласные правительницы, перед которыми трепетали и преклонялись, которым целовали ручки! Ожившие статуи прекрасных богинь! Что уж говорить о мужчинах, созданных - если верить памятникам – для укрощения лошадей! При встрече с голубем несчастный пугался до ужаса и, хватаясь за сердце, размахивал тростью над головой, да еще и бранился на чем свет стоит, а Чирке приходилось убираться подобру-поздорову. Улететь - это ведь не убежать. Проще простого. На земле опасностей куда больше. Даже в таком благословенном и сытом месте, как Сенная площадь. Туда она и отправилась теперь - за свежей порцией хлебных крошек.

Сенную, сдобренную землей и навозом, можно было найти по одному только запаху. Чопорная знать и всесильные богатеи обходили ее стороной, но никогда не бывало, чтобы голодный и обездоленный, попавший на самый край жизни человек умер там от недостатка еды или от равнодушия подобных ему. Бедняки прозвали площадь "брюхом" Петербурга. Она кормила их и питала, заботливо и по-матерински, и для каждого там был припасен свой кусок хлеба и своя рюмка водки. Сбоку от площади - на владениях князя Вяземского - раскинулся трущобный квартал, где сдавали внаем самое дешевое жилье. Это был приют городской бедноты и обитель преступного мира. Беззаконие обрело там такую власть, что даже полиция обходила эти места стороной. Заблудшего пьяницу - будь он из чужаков - запросто обирали до нитки и провожали ударом острого ножичка в бок. И если не сбрасывали в Фонтанку, то под утро его хладный труп находили под обветшалой дверью ночлежки или в темном, вонючем проулке, куда не заглядывал солнечный свет, среди трактиров, дешевых притонов или гудящих торговых рядов. И долго нищие да кликуши спотыкались об него, пока кто-нибудь особенно сердобольный не утруждался позвать городового. Тот решал вопрос быстро, словно отгонял муху, и возвращался к более важным делам. В трущобах царили свои - всем известные - порядки, и никому не пришло бы в голову их нарушать.

Кто и почему прозвал это Богом забытое место "Вяземской лаврой" – навсегда осталось тайной. Надо полагать, это сделал знатный шутник. Потому что во всем мире трудно было отыскать нечто, столь непохожее на монастырь. Уж это Чирка знала наверняка. В настоящем монастыре - лавре одного святого по имени Александр Невский - она появилась на свет, незадолго до пасхальной седмицы. Кажется, в страстную пятницу. За это монахи, шутя, назвали ее Прасковьей. Притулившись к стайке белых голубей, отпущенных из клеток в воскресенье, она жила, не зная голода и горя, и была уверена в том, что люди всю жизнь только молятся, кланяются, да иногда - просят подаяния, чтобы помочь другим сделать доброе дело. А некоторые поют - громко и слаженно - чтобы другие слушали. Долго тянулись счастливые, беззаботные дни и снова наступил май. Чуть сошел снег, в храм потянулись разноцветные и веселые толпы - сначала с серыми, пушистыми веточками, а потом и с большими корзинами, доверху наполненными едой.

Это случилось недели через две после Пасхи. Чирка заметила ее на аллее у главного храма после вечерней службы. Молодая прекрасная незнакомка, одетая с блеском и дороговизной, одиноко брела мимо редких прохожих, заливаясь слезами и не замеченная никем. Даже мужчин, казалось, отпугивало ее состояние, они спешили пройти мимо, оборачиваясь лишь для того, чтобы осенить себя крестным знамением. И даже попрошайки не решались приставать к ней со своими никчемными жалобами, и косились со злым подозрением. Девушка не крестилась. С большим усилием отворила тяжеленную дверь храма, доплелась нога за ногу до алтаря и рухнула на колени. Серая птичка невидимой тенью проскользнула за ней. Притаилась под свечным прилавком у входа и стала наблюдать. Монахи уже разошлись по кельям, и уборщица, протирая стекла икон, недовольно и строго взирала на запоздалую прихожанку. Даже голову не покрыла, бесстыдница! Будто не в храм пришла.

- Припозднились, сударыня! Уж разошлись все. На исповедь надо раньше приходить. А платочек, извольте, у входа взять. Все-таки не положено...

- Не с вами пришла разговаривать, так не мешайте, - тихо, но решительно произнесла девушка. Характер.

- Ишь ты! Разоделась… Я через полчаса дверь запираю, - сказала уборщица и куда-то исчезла.

Когда злая комендатша скрылась, птичка подлетела поближе. Поначалу не услышала ничего. Ждала и ждала, не отводя взгляда. Чуть погодя проступил в тишине слабый, жалобный шепоток. Девушка не просила и не каялась, а будто изливала душу. Столько обиды и недовольства было в ее тихом голосе и выражении лица, глухого невыразимого гнева. Вот же странно. Обычно сюда приходят в другом настроении, а выходят и подавно. Высказав все, что накипело, прихожанка решительно встала и, опять же, не крестясь, направилась к выходу, растирая остатки слез по лицу. Но вдруг случилось то, чего притаившаяся голубка никак не могла ожидать.

- Господи, ты-то здесь чего забыла? Забралась, а обратно никак? Ты летать-то можешь? Не больная? А ну…

Девушка смотрела прямо на голубку, она говорила с ней! Хотела подойти ближе, но птица до того испугалась, что инстинктивно подалась назад, разбежалась и, вприпрыжку, попыталась взлететь. Но что толку – дверь-то закрыта.

- Ну вот, летаешь. Значит, здоровая, - успокоилась девушка и открывая дверь, оглянулась по сторонам. С трудом придержала тяжелую створку и позвала… голубя.

- Ну что же ты? Не бойся.

Птица не хотела, чтобы из-за нее утруждалась такая хрупкая, прелестная незнакомка и послушно вылетела на свет, присев на ступеньку.

- А у меня и еды с собой нет. Впрочем, погоди.

Выудила из-под кружевной накидки румяный калачик – совсем целый – и без сожаления раскрошила подле ступеней. Руки у нее были изящные и подвижные, с тоненькими, острыми пальцами. На одном из них сиял гранями увесистый камень цвета багряного заката. Такой бывает только в разгаре осени – когда бескрайнее море людское тонет в опавших, прогорклых листьях.

***

- Я вершил судьбы мира, не оставляя себе ни минуты на простые человеческие радости. И вот теперь лежу в зловонной луже собственных испражнений, и времени для радости пруд пруди! Но никто – никто! - в этом треклятом мире и не спросит моего мнения. Эх! Куда все ушло? Куда подевалось?

- Тишка! Ты чего опять расшумелся ни свет, ни заря? Посмотри на него, еле языком ворочает, а все пыжится что-то сказать! И где этот паскуда берет деньги на водку с утра пораньше? Не голуби же тебе набросали в твою вшивую шапку!

Толстая хозяйка рюмочной на углу Конного и Спасского переулков вышла отворить двери, закрытые за последним гостем всего пару часов назад. Уже нацепила передник, вечно нестиранный, весь в желтых и зеленых пятнах – чтобы казаться женщиной «при делах». На улицу вырвался теплый, спертый воздух, пропитанный перегаром, запахом табака и кислой капусты. По этому запаху Тишка, не отличавший день от ночи, понял, что наступило утро. В плохую погоду он ночевал под нарами в доходном доме грека Димитроса – лучшем во всей Вяземской лавре. Хозяин брал с него немного – половину дневного заработка. Все-таки дань уважения. Но сегодня погода была хорошая.

Никто уж и не помнил, почему Тишку прозвали Богомолом. То ли благодаря болезненно-бледному, зеленоватому цвету кожи, то ли из-за истощенного и благообразного, как у библейского старца, лица, то ли из-за его «каторжных» рук. Сухими, безжизненными плетьми они болтались вдоль тела, лишенные всякой силы. Ни на одну Тишка не мог толком опереться, но иногда ему удавалось кое-как поднять их. Тогда он рисовал воздухе невидимые круги, ощущая себя творцом вселенных.

Чтобы встать, Тишка нуждался в помощи посторонних. И вставал крайне редко. То ли из-за гордости, то ли за ненадобностью. Так и лежал посреди Сенной площади живой достопримечательностью. Тишку знал и жалел весь рынок. Вот уж лет десять, как он сошел с ума и впал в забытье, и что трезвый, что пьяный нес какую-то околесицу. Один в целом мире, без гроша за душой. От такой свободы как не сойти с ума? А ведь когда-то ему несказанно повезло. Он был одним из тех, кому удалось бежать с Сахалина. Тысячи и тысячи каторжан, пойманных в лесах на последнем издыхании, в каком-то вздохе от заветной свободы, погибших в Татарском проливе на самодельных лодках, могли об этом только мечтать. Они бы озверели от ярости, они бы разорвали его на куски, если бы только узнали, на что он разменял их счастливый случай.

Когда Тишку звали Тимофеем, он от нищеты и мальчишеской глупости решился на грабеж. Так и загремел в каторгу - в прямом смысле слова. После первой неудачной попытки побега, его 17-летнего пацана отправили в «кандальную» - тюрьму самого строго режима, для убийц, насильников и беглецов. Ее обитатели резали целые семьи ради пяти копеек, не жалея ни детей, ни женщин, убивали своих отцов и матерей, предавали и губили товарищей, подбивая бежать, а потом – страшно сказать – поедая их где-то в непроходимой тундре. Но для каторжной власти не было преступления более страшного, чем жажда свободы. За это простой бродяга приравнивался к убийцам.

Шесть лет Тишка носил на руках кандалы, и тяжкие последствия этой ноши терзали его до сих пор – вместе со старческой немощью. Бежать ему удалось в 35 лет. Он долго скитался по городам, отсиживаясь у «верных» людей, а потом той же наводкой оказался на Сенном. Полиция, как говорили, туда носа не кажет. Думал отсидеться в трущобах Вяземской лавры, пока не пройдет кипиш, и принялся ждать. Год ждал, два ждал. Пару раз к нему приходили уважаемые воры, такие же беглые – но из мест не столь отдаленных. Кланялись в ноги – «сахалинцы» в преступном мире почитались особо. А что, говорили, ты хоть без опыта, но всему научим. Будешь у нас за «отца», живым талисманом, за это тебе и часть «общака» положена. А так – хочешь на стреме будь, хочешь - на дело ходи. Тебе решать, другого пути все равно нет. Не захотел. Остался ждать. Пару раз в лавре случались облавы – чисто символические, для порядку, – но страх быть пойманным, страх вновь вернуться на Сахалин крепчал с каждым днем. И наконец так завладел его душой, что Тишка дал себе слово никогда больше не покидать лавры, став ее добровольным пленником.

Сегодня все шло как обычно. Распахнутая дверь, грубая брань, спертый воздух, шарканье ног мимо его головы. Утро как утро. И вездесущие голуби. Только с ними и наговоришься от души. Бывало, усядется наглый чуть не на голову, а приятно. Поворчит старчески, будто все понимает и даже – прости Господи – пожалеть может. Хлеб клюет, а не жалко, даже когда последний кусок. В хлебе у Тишки нужды никакой не было. Да и в водке тоже. Все воровская братия тайком приносила. Помнила безгрешного «сахалинца». К полудню он как обычно захмелел и дремал, посапывая и упершись затылком в облезлую стену. Разбудил его мужской голос. Первая странность заключалась в том, что этот громкий, вежливый голос обращался к нему. Вторая – в том, что таким образом к нему уже лет двадцать никто не обращался.

- Тимофей Алексеевич, Тимофей Алексеевич! Простите, что я вас беспокою. - над ним склонился мужчина лет тридцати, крепкий и статный, очень похожий на благородного. Но почему-то в старом, затертом тулупе. Для верности тронул Тишку за плечо, осторожно. И, казалось, не обращал никакого внимания на вытекающую из-под него струйку – явно не дождевой воды.

- Что надо, б***?! – спьяну Тишка бывал груб, а потом долго терзался.

- Тимофей Алексеевич, мне нужно найти одного человека. Сказали, что на всем рынке только вы сможете помочь. Выручите меня, в долгу не останусь. – в руке у мужчины блеснула серебряная монета. Но Тишка и бровью не повел.

- Пошел на х… - проворчал он и повернулся на бок, лицом к стене.

Прохожие удивленно косились на приличного с виду молодого человека, которому вздумалось поговорить с бездомным, да еще и с таким буйным нравом как у Тишки. Но разговор, видимо, был важным, а молодой человек – упрямым.

- Послушай, старик, я ведь, наверное, первый, кто обратился к тебе за помощью за всю твою жизнь. И сам я не привык помощи просить, но тут уж судьба решается. В таком-то случае вовсе грешно отказать, а?

Тишка перевернулся на другой бок, лицом к собеседнику и приоткрыл один глаз – с мутной поволокой. Трудно было сказать, что он мог видеть этим глазом, да, наверное, что-то увидел. Разговорился.

- Мне-то добрые люди всю жизнь помогали, а что толку? Где я теперь, с их-то помощью, что со мной сталось? Сам себе помоги – это главное. А коли не клеится чего, так на х.. это надобно?

- Надобно, раз перед тобой поклоны бью. Не поможешь, тоже попаду на Сахалин. А мне нельзя, у меня невеста. Она этой участи точно не заслужила.

- Ты кто такой?

- Такой же беглый, как и ты. Только бежать ухитрился чуть раньше. Не видал пока Сахалина.

- Ну и кого ищешь, беглый?

- Тут вор один ходит, башкир Емеля. Водку тебе приносит. Он нынче за общак одной питерской шайки в ответе. Вот он мне и нужен. Когда бишь он сегодня появится?

- А хер его знает. Он человек вольный. Когда захочет, тогда и приходит. Может на месяц пропасть, а иногда целыми днями здесь околачивается. Только если не захочет – за спиной маячить будет, да не поймаешь его.

- Захочет. С ним уговор есть, через тебя сказали связь держать. Должок имеется, забрать пришел.

- А, ну это другое дело. После полудня будет, верняк. Вчера облава была, значит дела утрясти надоть. Уж не знаю, чего и с кем он там утрясывает… но рыскает как ищейка, ко всем пристает – что да как прошло, никого ли не сцапали, никто ли схронов не сдал. Коли кто раскололся – беда тому.

- Как явится, скажи жду его в трактире у Димитроса. Про беглеца он знает.

Чирка прилетела на Сенной в этот самый момент. Она часто столовалась рядом с Тишкой Богомолом. Голубей он не отгонял, хоть к людям бывал довольно суров. Вот и теперь накинулся на приятного с виду молодого человека, который посмел его разбудить. Потом вроде подобрел, разговорился. Разобрав то самое слово «Сахалин», Чирка заволновалась. Его она часто слышала от Амалии, когда та рыдала у себя в гримерке и жаловалась на злую судьбу, которая отобрала у нее жениха. Все было, как и тогда, в храме. Только теперь она уж не сдерживала себя и крыла самой грубой рыночной бранью. Вот вам и оперная прима. И где только набралась? Причиной всех ее бед был какой-то мерзавец по имени Герман. Уж не тот ли настырный брюнет, что на днях явился на премьеру? Знать бы наверняка! И выклевать его черные, бесстыжие глаза, как это делают ушлые вороны! Чирка отродясь не умела злиться. Но слезы Амалии поднимали в ней волну жгучего, нестерпимого гнева. Она задыхалась и беззвучно открывала маленький клювик, хватая воздух. Если бы только она могла кричать, это был бы самый громкий и жалобный крик на земле.

***

Коренастый башкир толкнул дверь плечом, и она подалась с недовольным скрипом. Войдя, он по-хозяйски окинул взглядом маленькое, темное помещение. Гости трактира единодушно смолкли. Башкира знали все. Раскосыми, злыми глазами он быстро приметил фигуру у дальнего окна с треснувшим стеклом, и направился туда решительным шагом. Подошел и вдруг – удивительная метаморфоза – расплылся в милейшей улыбке, только что не замурлыкал.

- Роман Ильич собственной персоной и в добром здравии! Большая радость для всех нас. Куда ж вы теперь? – сказал он, присаживаясь на краешек грязного стула.

Карцев, который твердо решил забыть свое имя вместе с досудебным прошлым, недовольно поморщился. Теперь он был «беглец».

- Сколько раз говорил, можно без отчества, к чему эти салонные пошлости… Не в преферанс, чай, играем. Мы все товарищи, дети одного отца – хоть и неизвестного.

- Блудного, блудного отца! – захохотал башкир, - Непутевого. А то за что ж ему такие дети? Стыд один! Одно наказание!

- Ну, теперь не до шуток. Разговор у меня. Думаю, знаешь какой. И потому очень коротко. Часть денег придется забрать. Ненадолго. Позже они вернутся в дело.

- Это ж какую часть? На какой срок? Мне за все ответ держать. Все деньги, что поступают, мы сразу на дело пускаем. Не на девок же тратим… Теперь только из общака брать, а это та еще заморочка. Если бы ты сам к главному явился да объяснил, что к чему – тогда проще. А хоть бы сегодня! Он тебя завсегда примет. И тогда уж с меня взятки гладки.

- Говорю же, быстро все надо делать. Отсюда линяю – далеко и надолго. По гостям разъезжать не намерен, - Карцев заметно нервничал, а башкир все приторней улыбался.

- И то верно. В любой момент сцапать могут. Пасут, видать, на каждом углу. Уверен - у них и здесь свои люди. Только вот что. Денег у меня при себе нет. Письмо от тебя нужно. Без него главный ни копейки не даст.

- То есть, как? Ведь был уговор?

- Был да сплыл. Веры мне больше нет. Проштрафился. Скажи спасибо, что жив остался. Может, прокатимся все-таки, а? До Лиговки рукой подать.

- Ты меня за дурака не держи. Мне главный лично сказал – в любом месте, в любое время через тебя получу. Значит, не хочешь давать?

Башкир снова перешел на «салонный» язык.

- Роман Ильич, да я ведь только за свою грешную душу трясусь. Мне бы хоть маленькую страховочку. Ну черкни письмецо, чего тебе стоит? А я за час обернусь и с деньгами к тебе.

- Врешь, за нос водишь. Никак хвост привести собрался? – Карцев резко встал и тяжелым, пристальным взглядом припечатал башкира к стулу. Тот так и остался сидеть.

Бандит стушевался и выглядел странно. На его гладкой и круглой, как пряник, физиономии застыла идиотская, дежурная улыбка. Карцев явно хотел заехать по этой физиономии кулаком, но в последний момент передумал. Хлопнул по столу так, что попадали рюмки. И вышел стремительно, без оглядки. Когда он исчез, Димитрос – хозяин трактира – подошел к башкиру с поклоном и предложил выпить.

- Ну, как все прошло, Емельян Тимурович? Снова дали ему уйти?

- Эмиль Тимурович, Эмиль! Запомни уже, дубина. Я башкир, а не этот ваш проходимец Емельян Пугачев, - сказал гость, доставая из кармана белый платочек с золотым вензельком, и расправляя его так, чтобы было видно. - Ну вот, скажи мне, брат, как тут не спиться? Работай, как вол, паши на двух работах, а отдачи с гулькин – простите – клювик. Мало того, что мы его, каторжного, с этапа чуть не с песнями проводили, так еще и теперь не тронь – следи! По-хорошему, его бы задержать и допросить как следует, так ведь не расколется! Пароли-явки не сдаст. Известный типчик, непробиваемый. Тут, видите ли, другой подход нужен! Шайтан… здесь теперь не появится. Да это уж не моя забота. А иди ты к черту со своей водкой, бродягам оставь! Чего я с тобой лясы точу? Надоело все до смерти. Поеду лучше в «Палкин». Вина выпью красного, французского, да рябчиком жирным закушу. И будет с меня. Извозчик уж истомился в рыночном гвалте. И лошади истомились… Как-никак благородной породы – хоть и одно сено жрут. Да, брат, скажу я тебе… Хорош в «Палкине» рябчик!

***

«А я ведь легко мог быть каждым из этих людей - бродягой, беглым, вором, да кем угодно, - по своему личному распоряжению. Но почему-то избрал самую гнусную, самую отвратительную ипостась - не жить, а старательно изображать чужую жизнь в угоду кому-то более сильному, по невесть кем написанным правилам. Все это - какая-то унизительная затрещина свободной воле. А без нее как отличишь добро от зла? Без нее все какая-то серая, грязная кашица... И мы ползаем в ней, как черви, - ни потонуть, ни взлететь» - так думал башкир по пути к «малиннику», самому дешевому борделю на Сенном рынке.

Ни в какой «Палкин» он, конечно же, не поехал. Не дотянулся душою до рябчика. Из трактира вышел грудь колесом, из нагрудного кармана платочек торчит - вензельком отсвечивает. Хоть сейчас в женихи, если б не годы. Решимости его и барского задора хватило на пару-тройку шагов. В эти секунды он и правда готов был запрыгнуть в экипаж, оторваться гордым соколом от рыночной пошлости и закончить сей вечер при канделябрах. А потом вдруг как-то сник, утратил решимость. Не смог пройти мимо лошадей, что продавались рядом с сенными лотками. Лошади сегодня были изумительные. Башкир сходу заприметил пару жеребцов редкой, карачаевской породы с длинными тонкими ногами и крепким, блестящим крупом. А зубы-то, зубы каковы!

- Сколько за этого хочешь? - спросил он у цыганенка, который в одиночку сторожил этот ценный клад, лузгая семечки грязными пальцами.

- По пятьдесят рублей, господин хороший.

- Недурно. А харя не треснет?

- Как бы кошель твой не треснул. А лошадь вдвое дороже стоит. Не разбираешься - так не позорься.

- Да я вижу, что лошадь не из дешевых, да только ваш брат за нее и копейки не заплатил. Так ведь?

- Ээээээ! Бахтало! Тут покупатель платить не хочет. Поговори, а? Зачем на меня все повесил? Тэ-хняв мэ прэ тутэ уче бэргатыр! - завопил малец, присовокупив крепкое ругательство на цыганском. В ту же секунду рядом с ним, будто из-под земли, вырос здоровенный детина с длинными, сальными волосами и недовольно зыркнул на башкира. Но вдруг признал его и раздобрился. А вот пацану досталось почем зря:

- Ах ты сукин сын! - от звонкой затрещины у него на губах показалась кровь, - Ты на меня, на родного брата собрался с горы... - вопил он, разъясняя тайный смысл цыганского ругательства. Младший не издал ни звука. С каменным, бледным лицом, не вытерев даже крови, он медленно и вальяжно удалился в палатку, почти незаметную за горой сена.

Бахтало был одет в расписной ярко-красный кафтан дорогого сукна, какие-то серые с дырками панталоны и тапки на босу ногу. В одном ухе блестела золотая, увесистая серьга. Он был молод, но выглядел стариком. В их большой семье мужчины пили с ранних лет. И он пил - много и с чувством долга. Так много, что, кажется, перестал пьянеть.

- Давненько тебя не было... - сказал он, с большой охотой обнимая башкира, - Думал, ты уж остыл к лошадям. Кроме тебя, и продать некому. Ценителей тут днем с огнем не сыщешь. Это брат мой, Баро, тот еще стервец. Не серчай не него.

- Эх, потонул в делах по самую макушку, - сказал башкир и вспомнил о червяках, которым потонуть никак не удается. Скривился, но тут же усмехнулся собственной  дурной философии, - Всплыл, да ненадолго. Сейчас одного банкира ведем - жирная касса, но надо по стране помотаться. А у тебя, гляжу, серьезное пополнение. Вот эта за полтинник очень хороша.

- Только жрет как прорва. За это десятку могу скинуть. А все равно она тебя разорит хуже любой бабы. Остальных-то куда дел? Перепродал небось?

- Обижаешь. Я ведь, Бахтало, только на первый взгляд обычный вор. А на деле зажиточный человек. Дом строю в Олонецкой губернии, с конюшней... Там-то все они и живут под присмотром надежных людей. Мечта у меня, Бахтало, чтобы под старость лет было как в детстве, в Казани. Чтобы когда-нибудь я послал это все к чертовой матери и уехал в глушь, в свой большой бревенчатый дом с расписной крышей и флигельком... И вокруг только лошади и ни одной человеческой морды!

- Да разве ж это как в детстве? Там ведь семья была, родители, братья... Как же без семьи-то?

- Никак. Только их теперь не вернуть, а других мне не надо. Один я на свете. Вот дело закончу - и на покой, доживать. Только пусть уж все будет как в детстве. Привычное - оно как-то к сердцу ближе. Одни воспоминания в старости и согреют. Как ни крути, а лучше за всю жизнь не было.

Бахтало курил трубку, закрыв глаза. Он сидел на сундуке, в котором хранилась конная упряжь, и башкир уселся рядом. Ему нравился запах сена и цыганского табака. «Доживать жизнь» он собрался в шестьдесят два года, и Бахтало никак не мог понять почему.

- Почему ты потерял интерес к людям? Ведь есть же среди них... женщины, в конце концов. В них трудно разувериться. Женщина всегда какую-никакую надежду оставит.

- Оставит, если не помрет. А то будет как у брата. Померла жена, и пропал мужик. А у меня никого, никого ближе не было. В последний раз застал его уже в горячке. Говорю: «Ну что же ты? А дело? А дочь? Нельзя ж из-за бабы так убиваться». А он мне: «Сгинь, нечистая сила!» Так и не признал. Не хотел я тогда уезжать, как чувствовал. Да разозлился больно, психанул. Его через день в больницу забрали, там он и помер. Племяшку мою в приют определили... А у меня, как назло, работа эта чертова, не рыпнуться... Когда снова до Казани доехал, уж год прошел. Не дождалась Эмилия. Она девочка ангельской красоты - такие долго в приютах не остаются. И Бог знает теперь, что с ней сталось. Жива или нет? А, все лучше, чем быть воровкой, - с таким-то дядюшкой, как я...

- Брат-то не вашего ремесла был?

- Что ты! Он из нас самый толковый. Как и отец, лошадей разводил, лучших скаковых во всей России! И за границей нашу породу знали. Богач, грамотей, семьянин, эх! - башкир махнул рукой с горечью и схватился за горло, - Вот, где у меня ваши бабы! Вот, где ваша надежда!

- Постой... Эмилия - это в честь тебя, что ли?

- А то! Мы с братом не разлей вода были, вот и уважил... Жаль, от меня не дождался подарка. А теперь уж и не дождется. Эмилию бы найти... Вот было бы счастье.

Башкир помолчал немного и выпалил сдавленным голосом:

- Хватит, Бахтало. Помечтали и будет. Давай-ка мне этого черта за полтинник!

Цыган знал, что делать. Всех лошадей он исправно доставлял по указанному адресу на окраине Васильевского острова. Как он говорил, с видом на Финляндию, хотя ни разу не видел ни Финляндии, ни глобуса, ни карты мира. Просто знал, что она где-то там - на другом берегу ветренного залива. Усадьба у самой гавани была якобы общей для всей шайки, к которой башкир себя причислял. В правде цыган не нуждался - она была ему неинтересна.

На Сенном башкира ждало еще одно важное дело, из-за которого его ноги сделались ватными и отказались идти в "Палкин". Он не солгал. Женщины действительно вызывали у него огромное недоверие, но "Малинник" был исключением. По его мнению, там служили не женщины вовсе - эти испорченные, изнеженные созданья, - а суровые труженицы любви, ударницы чувственных наслаждений. Это был самый известный и самый дешевый притон Петербурга. Он без зазрения совести устроился в самом центре столицы, и никого это не смущало. И вот, что странно. Башкир, который во всем держал марку, не считал этих проституток слишком дешевыми для него. В этом деле, полагал он, чем дешевле - тем лучше. Чужое страдание будоражило его душу. Возможность снизойти до падшей женщины возвышала в собственных глазах. Он дошел даже до того, что в "Малиннике" выбрал себе одну даму сердца - чтобы казаться себе еще более благородным - и навещал регулярно к пущей завести ее товарок. Жаль, в этих стенах не ценили его благородства. А сама дама сердца даже оскорблялась таким вниманием. Будто чуяла подвох.

Фанька открыла дверь полуголая, несмотря на вечернюю стужу, повязав вокруг тощих бедер грязное в клеточку полотенце. В ее крохотной комнате не было даже кровати. Принимала она на полу - там на досках лежал истертый, кишащий клопами матрас, черт знает что повидавший на своем веку. В комнате было немногим теплее, чем на улице. Оконце с разбитым стеклом кто-то старательно забил тряпкой. Вряд ли это сделала сама Фанька - дама, безучастная ко всему на свете. Она грелась единственным способом - водкой, и охотно брала плату в этой "валюте".

Нет никакой нужды описывать проститутку на последней ступени ее карьерной лестницы. Со стороны все они выглядят одинаково. Пожалуй, они единственные из служилых людей, чья карьера с возрастом идет вниз, и объяснить эту несправедливость не может никто. Фанька представляла собой зрелище жалкое и отталкивающее. Все болезни, вызванные постыдной работой, оставили след на ее лице - лице без возраста и без эмоций. Она уже давно ничему не удивлялась, не радовалась и даже не предавалась гневу, все эти чувства гибли в зародыше на дне ее больной, измотанной, до смерти усталой души.

- Ты бы завязывала со всем этим... Подохнешь ведь скоро, - говорил ей башкир каждый раз и вот теперь снова. - Деньги будут, и ничего мне за это не надо.

- Ну завяжу и что дальше? Так хоть при деле, хоть какая-то от меня польза... Я же скорее сдохну, если со всем этим один на один останусь. Раздавит меня эта черная глыба из всех про***нных лет. Смешной ты, ей-богу. Завяжу и куда мне? В монастырь, что ли, идти? - Фанька захохотала, но выглядела при этом жутко. Из беззубого рта вылетали какие-то странные, лающие звуки, а глаза оставались неподвижными, мертвыми и смотрели не пойми куда - безо всякой фокусировки.

- Ну надо же хоть с годами остепениться, покой обрести. В старости кому нужна будешь?

- Ох, зануда! Шлюхи, милый мой, не стареют, в могиле старость встречают. Это и тебе знать не мешает.

- О чем это ты?

- Думаешь, я твоих дел не ведаю? Кого хошь обманывай, мне врать не надо. Только заруби себе на носу. Если продаешь себя дорого, не обольщайся. Рано или поздно придется продавать и за дешево. Коли уж завел торг с судьбой, то такой день непременно настанет. Поверь мне на слово.

- Зря ты так... Неужто я зол к тебе? Неужто я плохой человек?

- То-то и видно, что больно хочешь казаться хорошим. Только я-то всех благостных ненавижу. Не бывают люди хорошими, все по природе своей - воры, убийцы, шлюхи, злодеи, пока не...

- Пока не... что?

- Херня. Редко такое бывает. А все так называемые "хорошие" - либо лжецы, либо гордецы, а чаще - все вместе. Маску снимешь и ужаснешься, такое дерьмо изо всех щелей полезет... Поэтому я люблю злых и честных. Им ничего от судьбы не надо.

- И как же, по-твоему, жить? Что, если я извлеку из своей души все самое гадкое, черное, мерзкое? Чище ли станет душа? Или тьма поглотит все вокруг и меня самого? Так, может, ну его, это дерьмо? Пусть пока полежит на донышке, а там, может, само рассосется?

- Само по себе ничего не исчезнет.

- Куда ж эта грязь-то общая девается? Видишь, не потонули пока, хоть как голуби не летаем.

- Так, я не шарю, ты опять по*** пришел? Сейчас бандершу кликну, мы тебя вмиг с лестницы спустим. Итак всех приличных людей распугал, стерва. А ну! - Фанька злобно гаркнула и дыхнула не него перегаром.

- Эк, Фанька, жизнь тебя побросала... врагу не пожелаешь, - еле договорил башкир и, свергнутый с матраса, захрапел на деревянном полу. Его платочек Фанька заныкала и потом врала, что не помнит. Башкир спал крепко и видел во сне табун скачущих лошадей.


(To be continued)


Рецензии