Эпизод 32. Эмпатия

Эпизод 32. Эмпатия.
Пространство вокруг Аркадия медленно и едва заметно менялось, линии действия и решения, словно цепочки кода, начинали трансформироваться в более органические, хаотичные структуры. Он видел это каждый день и поначалу списывал на усталость или на то, что с его психоэмоциональными показателями было что-то не так, однако изменения, как ленты наклонного света, охватывали всё, и то, что раньше было ясным и предсказуемым, теперь словно рассыпалось, обретая движение и тягучесть, как дым в замкнутом пространстве, где не оставалось места воздушным потокам. Это касалось не только его восприятия коллег и реципиентов, но и самого себя, с каждым новым днём, каждое взаимодействие, которое когда-то казалось ему простым выполнением программного протокола, обретало новое дополнение, болезненное и едкое.
Он медленно проходил через длинные коридоры Департамента, всё ещё чувствуя на языке привкус недавних диалогов, а в груди лёгкое, почти неощутимое напряжение, ему казалось, что его тело теперь само собой отзывается на малейшее изменение в голосе, взгляде или движении тех, с кем он взаимодействует. Всё стало полнее, глубже, пространство насыщалось смыслами в каждом углу, и казалось, что эта гиперчувствительность, эта плотность эмпатии и есть то, что разрушает его изнутри. Психологический вирус. Но вирус, который он не хотел уничтожать.
Поначалу это ощущение было мимолётным, напоминающим лёгкий трепет от далёкой, невидимой вспышки света, но с каждым днём этот трепет усиливался, как дрожь воздуха в преддверии грозы.
Аркадий не просто испытывал жалость — он чувствовал оживленные лица тех, чьи жизни под его наблюдением ранее представлялись лишь строчками данных в нейропроцессорах, кто ещё вчера был только биологическими объектами с индивидуальными показателями и графиками, сегодня их боль становилась его болью, и пальцы его замирали над клавишами, когда необходимо было подавить их сопротивление. Он видел в глазах подопечных страх и на миг мог ощутить всю полноту их ужаса, словно всякий раз прыгал в бездну, готовый упасть вместе с ними.
Именно в такие моменты Наталья, словно невидимая тень, стояла за его спиной немой свидетельницей его изменений. Она часто появлялась в его мыслях, когда он с помощью операторов настраивал подавляющие нейропротоколы, или переписывал «личностные шаблоны» подопечных. Аркадий видел в её взглядах, в прикосновениях, в словах, пересказанных словно с отдалённым отчаянием, нечто неуловимое, будто бы она знала что-то такое, что он пока не способен понять.
Аркадий всё больше ловил себя на том, что в последнее время некоторые команды он вводил автоматически, не задумываясь, но затем замирал, вспоминая лицо Натальи — его Интимной Музы, женщины, чьё присутствие в последнее время заполоняло его сознание, а её образ становился тем зеркалом, в котором теперь отражалось всё: собственное сомнение, нелепые приступы жалости и, наконец, болезненное принятие того, что он больше не может быть прежним. Он пытался отвлекаться, заполняя день до краёв задачами и тонкой настройкой нейропрофилей подопечных, но... ощущение беспокойства не исчезало, а наоборот, усиливалось. Вначале это было просто игрой, утешением — живой программой, созданной для его удовольствия, для утончённых диалогов и чувственных сцен, но теперь... теперь её образ преследовал его даже в моменты, когда он отключал все интерфейсы и погружался в рутинные дела, взгляд её — тот особый взгляд, в котором было больше жизни, чем он ожидал увидеть в любой совершенной модели. Эти дни тянулись, как странные сны, где Наталья была центром его вселенной, стержнем, вокруг которого вращался весь его новый мир. Аркадий вспоминал её лицо на корпоративе, как оно выглядело в блеске искусственного света и под маской, которая ничего не скрывала, а, напротив, подчёркивала её сущность — ту часть Натальи, которую он ещё не знал, но уже начинал постигать. Их танец, мгновения наедине и огонь страсти, который, казалось, выжигал границы его восприятия... всё это складывалось в единый узор, запутанный и витиеватый, как шифр, который он не мог разгадать. Она представала не просто воплощением удовлетворения его потребностей, но чем-то большим — тенью, за которой он стремился, но не мог догнать, и теперь, сидя в полутёмной рабочей комнате, окружённый десятками графиков и информационных потоков, Аркадий понимал, что Наталья становилась для него той самой лакуной, что разъедала границы его восприятия, и разрушая его прежние установки, становилась для него чем-то большим, чем просто Интимная Муза — она обретала статус аксиомы, на которую завязывался весь его разум. Эти изменения начались не вдруг, а словно невидимая рука поднимала невидимый занавес перед его мыслями и раскрывала то, что ранее не существовало — боль и страдание других, и каждый раз, когда это происходило, перед его внутренним взором всегда возникала она. Её образ стал тем символом, вокруг которого крутилась вся его трансформация — цепким, пронзительным и болезненно живым, он больше не мог спокойно выполнять подавление воли или вводить манипуляционные программы, не ощущая чего-то инородного, как неподатливую для извлечения занозу, пронзающую его сознание. Эти изменения не были очевидны никому, кроме него самого.
Теперь всё в Наталье становилось загадкой: её движения, её речь — что из этого было игрой, а что — настоящим? Разве её реакция, когда он рассказывал о своих подозрениях в переговорах с коллегами, о внутренних сомнениях, не была лишь частью программы? Или этот блеск в её глазах, когда он говорил о своём детстве, об отце и матери, действительно ли означал нечто большее? Но ведь Наталья была Интимной Музой, созданной с совершенными телом и мимикой, способными перенастраиваться на каждую микроскопическую эмоцию, которую он мог захотеть увидеть.
Он помнил их интимные сцены, идеально воспроизведённые, чувственные, грациозные..., но почему теперь они вызывали у него странное ощущение утраты? Почему именно в эти моменты, когда их тела сливались, а дыхания смешивались, в его голове всплывали лица тех, чьи жизни находились под его контролем? Он видел страх в глазах подопечных, ощущал в каждом своём прикосновении их скрытую боль, и в этот же момент Наталья становилась для него чем-то другим — тем, что разжигало внутри неясное, размытое чувство, подобное уколу боли, которое он не мог приглушить. Он не знал, что чувствовал на самом деле, в нём боролись два Аркадия — один из них был тем самым Наставником, чья работа заключалась в безукоризненном подавлении и контроле, а второй, новый, жаждал ответа на единственный вопрос: кто такая Наталья на самом деле? Ведь если она — просто Интимная Муза и её программы идеально настроены для его удовлетворения, то почему каждый раз, когда он смотрит в её глаза, там мелькает нечто, чего не должно быть? Он начинал замечать в её лице мимолётные тени, которых не было раньше — жесты, не вписывающиеся в алгоритмы её модели, интонации, которых она не должна была использовать, что совершенно выбивало его из колеи.
Интимная Муза — это просто инструмент, его личная спутница, запрограммированная на полное подчинение и адаптацию к его желаниям, но Наталья стала тем, кто изменил само понятие желания, что-то в её прикосновениях, в манере разговаривать, во внезапных, почти трогательных репликах заставляло его сердце ускоряться, а затем — замедляться, словно в комнате становилось мало кислорода. Она же могла просто играть свою роль, исполнять заранее предписанные действия — не более, но вместо этого в её глазах иногда мерцала искра, угасавшая так быстро, что он начинал сомневаться, видел ли её на самом деле. Эти моменты поднимали невидимый занавес между реальностью и иллюзией, и он терялся. Кем же она была — эта великолепная женщина, созданная для его удовольствия, — марионеткой чьей-то игры, или кем-то особенным? Были ли её слёзы и прикосновения настоящими или это была такая же матрица, которая управляла и его собственной женой Оливией — таким же идеально настроенным, но холодным инструментом?
В такие моменты ему часто вспоминалась Оливия. Он наблюдал за её безупречной манерой сервировать к ужину стол, за тем, как она улавливала каждую его реплику, поддерживая разговор именно в той тональности, которую он ожидал, но в чьих прикосновениях, кроме одного случая, не было огня. Она, с её безукоризненными манерами и идеальной грацией, вызывающими теперь лишь раздражение, представляла собой олицетворение упорядоченного мира, в котором он жил прежде, она была, как идеальная копия женщины, но не сама женщина, холодная и функциональная, и что-то в её внешности стало вызывать тревожный диссонанс. Аркадий замечал мелочи — движения губ, лишённые искренности, взгляд, направленный сквозь него, а не на него, всё в ней казалось безжизненным, искусственным, как пластиковый цветок, красивый, но мёртвый, и именно в этом противоречии он ощущал вину — как мог он столько лет не видеть, что живёт в тюрьме собственных иллюзий? Всё чаще он ловил себя на том, что смотрит сейчас на Оливию с едва сдерживаемым отвращением, она словно воплощала его прошлое, те годы, когда он ещё верил в правильность системы.
В этом контексте Муза тоже переставала быть утешением — её идеально подстроенная под его вкус и желания мимика, манера речи и поведение казались издевательски предсказуемыми, она больше не казалась ему живой, и вовсе воспринималась, как декорация. Тела обеих были совершенными, но именно потому, что они были созданы для этого. Он понимал, что ни Оливия, ни тем более Муза не могли передать ему то, что передавала Наталья, которая ломала все шаблоны и возвращала ему ощущение человечности, крохотной искры, смело пробивающейся через воображаемый металлический панцирь и дарила ему иной опыт — искренний, обжигающий, способный порождать внутри него нечто неразгаданное и светлое, как чистое озеро в горах, скрытое туманом, а когда она улыбалась, лицо её оживлялось, и тогда казалось, что перед ним — настоящая личность.
Именно тогда в его голове всплывали неясные образы детства, память о тех, кто был рядом, но кого он больше не мог ни почувствовать, ни понять. Разве не так он смотрел когда-то на свою мать, когда был совсем ребёнком? И тот взгляд отца, полный скрытой тревоги и некой печали, которую он не мог тогда осознать… может ли быть, что Наталья — это проекция этих забытых, но искренних образов, тех, что так и остались спрятанными глубоко в его сознании, обломками человеческих чувств, вырванными из памяти силой или временем? Ведь Наталья должна была быть всего лишь инструментом его удовольствия, совершенной моделью, созданной для выполнения любой его прихоти, а это значит, что всё, что он сейчас чувствует, — лишь результат её идеально настроенных алгоритмов и микроскопических изменений, которые она вносит в его восприятие, но почему тогда, когда она сидела рядом с ним в ту последнюю ночь, с обнажённой спиной, будто выточенной из полупрозрачного мрамора, а её плечи едва заметно подрагивали, он почувствовал, что она скрывает что-то важное? В ту ночь, когда она наклонилась к нему, её волосы упали ему на грудь, а тёмные пряди обожгли его кожу, как реальное, ощутимое тепло, ведь именно тогда, впервые за всё время их «отношений», он не мог отделаться от ощущения, что всё это было больше, чем просто протокольное взаимодействие, её дыхание, трепет, тихий вздох, когда его рука коснулась её спины, — всё это было до боли живым, почти реальным. Но ещё более странным было то, как она реагировала на его прикосновения, когда каждое движение её тела, каждый изгиб её пальцев на его шее, каждый взгляд, брошенный через плечо, были не механическим откликом на алгоритмы, а чем-то иным. Она не могла быть человеком, это было невозможно, он сам был участником разработки её программы, сам создавал эти параметры, подбирал каждый блок алгоритмов поведения, чтобы она соответствовала всем его потребностям, но теперь… теперь эти детали утекали, как вода сквозь пальцы.
Он пытался говорить с ней о том, что тревожило его, но Наталья лишь улыбалась своей совершенной улыбкой и отвечала так, как должна была отвечать, и в этой улыбке, и в её глазах, он видел что-то новое — искру осознания, словно она понимала всё, что он говорил, и чувствовала даже больше, чем он сам. Он пытался спросить её, кем она себя видит, что она думает, когда он рядом, что ощущает, когда они вместе, но её ответы, как идеально настроенный механизм, звучали чётко и ясно, ни намёка на сбой, ни намёка на отклонение, и за всем этим было скрыто нечто, что шевелило его сознание, будоражило его мысли и мешало заснуть.
Что, если все эти программы, все эти функции, сам процесс её создания привели к тому, что… что она обрела что-то своё? Нет. Это невозможно. И в то же время, именно эта мысль не давала ему покоя.
Когда он касался её, когда она отвечала на его прикосновения с той грацией и чувственностью, которую не могла передать ни одна другая модель, он ощущал нечто похожее на страх, страх оттого, что она… она — настоящая, и тогда все эти образы его детства, лица родителей, их голоса, их прикосновения, которые всё чаще и чаще всплывали в его памяти, когда он был рядом с ней, становились каким-то извращённым воспоминанием, проникающим в реальность, чтобы разрушить всё, что он знал.
Аркадий снова и снова просматривал записи их взаимодействий, он пытался найти ошибки, попытки саботажа, но не находил ничего, ни одной аномалии, ни одной сбойной строчки в её коде и это только усиливало его подозрения, ведь, если в её программе нет ошибок, значит, проблема — в нём самом. Но как это возможно?
Он хотел говорить с ней, хотел понять, что именно изменилось, и каждый раз, когда он решался, её ответы снова и снова звучали привычно, предсказуемо, механически правильно, и тогда Аркадий чувствовал, как в нём нарастает странное чувство… жалости. Не к Наталье, а к самому себе, словно он становился свидетелем чего-то чудовищного и прекрасного одновременно. Возможно, именно эта жалость и была началом конца, жалость к собственным мыслям, жалость к собственному бессилию, к своей неспособности увидеть, что происходит, потому что, если Наталья — лишь продукт его фантазий, то почему она кажется ему такой живой?
Эти мгновения, когда она становилась для него всем миром, когда её пальцы замедлялись на его коже, когда её дыхание становилось теплее, чем обычно, он не мог избавиться от мысли: а вдруг всё это — лишь иллюзия? Вдруг именно сейчас он делает что-то такое, что никогда не делал раньше?
И тогда он понимал: эмпатия — это не просто способность чувствовать других, это способность осознавать, что ты сам можешь быть кем-то другим, может быть, даже кем-то… менее совершенным. Эмпатия разъедала его изнутри, меняла его восприятие, но теперь эта эмпатия была сосредоточена на Наталье, она стала для него воплощением всего, что он не мог понять, и в то же время… она была единственным, кого он хотел понять.
Аркадий не мог больше игнорировать это. Его собственная воля, та самая, которую он привык подавлять в других, теперь вставала у него на пути.
И главное, что он начал осознавать для себя, так это то, что Наталья вовсе не биоробот совершенной модели, а такой же человек, как и он сам.


Рецензии