Глава четвертая. Новые знакомые социалисты

                ПРЕСТУПЛЕНИЕ И НАКАЗАНИЕ Ф.М. ДОСТОЕВСКОГО         

                Часть вторая. В обществе «вольнодумцев»

      Вперёд! Без страха и сомненья
      На подвиг доблестный, друзья!
      Зарю святого искупленья
      Уж в небесах завидел я!
      П л е щ е е в

      ... Французские книжки добру не научат.
      Там яд... яд тлетворный...
      Д о с т о е в с к и й

                IV. Новые знакомые социалисты.

      Социалисты произошли от Петрашевцев.
      Петрашевцы посеяли много семян.
      Д о с т о е в с к и й 

     В тридцатые - сороковые годы XIX века под влиянием Белинского и Герцена в России создаются просветительские  и революционные кружки. 
     Одним из старейших был «кружок братьев Критских», студентов Императорского Московского университета. Его формирование началось в 1827 году, непосредственно под впечатлением казни декабристов. Но в отличие от декабристов, они считали, что возможность проведения революции с важными итоговыми результатами может быть только при активном участии народа. Однако в самом начале своей деятельности кружок был обнаружен и уничтожен.
     Большой след в истории  политических организаций оставил «кружок Герцена-Огарева», объединявший в 1831 году молодых людей из того  же Московского университета. Участники кружка изучали работы французских философов и публицистов, сторонников утопического социализма, идеи которых основывались на представлении об обществе всеобщего равенства. Находя в европейских событиях и происходивших политических изменениях много конфликтных социальных проблем, Герцен и Огарев обратились к изучению зарождавшихся тогда социалистических идей. Подобно другим студенческим кружкам их небольшое общество не имело последовательных политических планов. Они обсуждали острые вопросы недавней истории европейских стран, движения декабристов, путей развития России. В 1834 году кружок был обнаружен полицией. Герцен и его товарищи были арестованы и, после восьмимесячного следствия, отправлены в ссылку. Потом была эмиграция: Герцен уехал в 1846-м, Огарев — в 1856 году В Лондоне они издавали журналы «Полярная звезда» и «Колокол». 
     В 1833 году опять в том же Московском университете по инициативе студента Н.В. Станкевича создается литературно-философское сообщество молодежи.  Первоначально кружок носил чисто студенческий характер: его участники интересовались преимущественно вопросами философии, эстетики и литературы. После того, как в 1834–1835 гг. участники закончили университет, кружок не только не распался, а напротив, продолжал расширяться. В 1833 году с кружком сблизился В.Г. Белинский, исключенный в 1832 году из университета за свои левые взгляды. В разное время в кружке участвовали: К.С. Аксаков, М.А. Бакунин, В.П. Боткин, Т.Н. Грановский, М.Н. Катков, А.В. Кольцов, Ю.Ф. Самарин, С.М. Строев и др. Кружок прекратил свое существование в 1839 году. Многие из его участников перешли в состав других объединений.
     Идеи  европейского утопического социализма, популярные в те годы в странах  Западной Европы и особенно на своей родине во Франции, стали проникать и в Россию. Вот что писала  об этом официальная газета Военного министерства Российской империи: «Пагубные учения, народившие смуты и мятежи во всей Западной Европе и угрожающая  ниспровержением всякого порядка и благосостояния народов, отозвались, к сожалению, в некоторой степени и в нашем отечестве».
    
     В середине сороковых годов в России сложилась весьма своеобразная обстановка: не имея возможности обсуждать общественные и политические вопросы в печати, передовая молодежь стала создавать политические кружки и салоны, чтобы утолить интеллектуальный «голод».
     В Петербурге возникли знаменитые «пятницы» у М.В. Буташевича-Петрашевского;  устраивались вечера дома у поэта С.Ф. Дурова, помещика Н.А. Спешнева, чиновника Н.С. Кошкина, поручика Н.А. Момбелли, поэта А.Н. Плещеева и др. Все эти кружки были связаны между собой, имели общие встречи, хотя единой программы не существовало.
    
      Тем не менее приобрели они мало по малу характер политически-оппозиционный, это объясняет писатель, историк литературы, А. П. Милюков. Достоевский познакомился с ним зимой 1847—1848 гг. на вечерах у поэта А.Н. Плещеева. «В России, — пишет Милюков, — господствовал тяжелый застой, наука и печать все более и более стеснялись и придавленная общественная жизнь ничем не проявляла своей деятельности. Из заграницы проникала контрабандным путем масса либеральных сочинений. Вот этот-то запретный плод и стал наконец служить главным угощением в научно-литературных кружках. Зная о существовании таких кружков, ими думал воспользоваться Петрашевский, лицеист, окончивший затем курс в университете (в 1841 г.) служивший в департаменте внутренних сношений министерства Иностранных дел, и не смотря на то — по какому-то удивительному в то время снисхождению к его „чудачеству" что-ли — носивший бороду и с огромными полями шляпу. Ему желательно было, чтобы таких кружков заводилось как можно более, чтобы ими с разных концов велась пропаганда — при чем не только не было нужно, но не было даже желательно, чтобы кружки эти знали друг друга, а достаточно было за ними за всеми следить ему, Петрашевскому».
    
       Основным началом объединения самого крупного тогда социалистического  «кружка петрашевцев» было учение одного из представителей утопического социализма, французского философа Шарля Фурье. Основатель и главный идейный вдохновитель  кружка Михаил Васильевич Буташевич-Петрашевский называл себя  «старейшим пропагатором социализма» и причислял себя к обществу «социалистов фурьеристского толку», т. е. к числу людей, признающих систему гармонического общества, основанную на устроении человеческого общежития - фаланстера. В основу фаланстера (дворца особого типа) была положена идея производительной и потребительной ассоциации, являющийся центром жизни фаланги. Люди должны соединиться в фаланги — самодостаточные  коммуны из 1600—1800 человек в каждой. Каждая фаланга устраивается на своей площади земли в размере приблизительно одной квадратной мили. В центре участка выстроено великолепное жилище (фаланстер), с роскошными залами для читален, концертов и балов, с обширными аудиториями для публичных лекций, с зимними садами, стеклянными галереями, с обсерваторией, телеграфом, паропроводом и так далее. Всё устроено просто, но изящно и удобно; здесь бедняки будут пользоваться тем, что в настоящее время доступно только богатым. Коммунизма здесь нет, каждый является владельцем продуктов своей работы. Деятельность каждого оплачиваться по количеству затраченного труда, по свойству работы, по силе его таланта и по величине вложенного в предприятие капитала. 
     Петрашевский пытался устроить фаланстер в духе идей Фурье в своем имении Деморовке Новоладожского уезда Петербургской губернии, насчитывавшем 250 крепостных душ. Однако накануне его заселения крестьяне, к великому огорчению устроителя, сожгли фаланстер. И он пришел к выводу, что нужна еще долгая предварительная работа, прежде чем и его крестьяне станут сознательными последователями Фурье.
     Следует заметить, что к социалистическим увлечениям кружка петрашевцев, Достоевский со временем стал относится критически, считая, что «все эти теории не имеют для нас никакого значения; что в общине, в артели и круговой поруке давно уже существуют основы, более прочные и нормальные, чем все мечтания Сен-Симона и его школы».  Говорил, что «жизнь в Икарийской коммуне или фаланстере представляется ему противнее всякой каторги».
    
       О самом Петрашевском  Достоевский отзывался как о человеке крайне эксцентричном: «Об эксцентричностях и странностях его говорят очень многие, почти все, кто знает или слышали о Петрашевском, и даже по ним делают свое о нем заключение. Я слышал несколько раз мнение, что у Петрашевского больше ума, чем благоразумия. Действительно, очень трудно было бы объяснить многие из его странностей. Нередко при встрече с ним на улице спросишь: куда он и зачем? — и он ответит какую-нибудь такую странность, расскажет такой странный план, который он только что шел исполнить, что не знаешь, что подумать о плане и о самом Петрашевском. Из-за такого дела, которое нуля не стоит, он иногда хлопочет так, как будто дело идет обо всем его имении. Другой раз спешит куда-нибудь на полчаса кончить маленькое дельце, а кончить это маленькое дельце можно разве только в два года. Человек он вечно суетящийся и движущийся, вечно чем-нибудь занят. Читает много; уважает систему Фурье и изучил ее в подробности. Кроме того, особенно занимается законоведением...»
    
       В решении крестьянского вопроса петрашевцы вначале рассчитывали на правительство. Из этого исходил и Петрашевский, работая над «Проектом об освобождении крестьян», который предусматривал «прямое, безусловное освобождение их с тою землею, которая ими была обрабатываема, без всякого вознаграждения за то помещика». Ему было ясно, что самодержавие не согласится на это, потому он должен был признать, что «перемена правительства нужна, необходимо нужна». По его мнению, самодержавие должна заменить республика, а единственно достойной формой правительства должно стать народное представительство. Не разделяя революционного метода действий, Петрашевский предлагал мирные средства (суд присяжных). Для достижения этой реформы он полагал достаточной мерой петицию государю от дворянства и буржуазии.
    
      В первые годы задачи кружка можно определить как просветительские. На взносы вкладчиков создается библиотека. Книги выписывались с общего согласия по каталогам книгопродавцев, получавших заграничные издания. Что это были за книги?  На первом месте стояла литература предреволюционной Франции, отражавшая кипучую общественную жизнь  и борьбу политических партий. В ней велась пропаганда различных школ утопического социализма. Франция в то время «разливала по всей Европе идеи социализма». Во Франции  также в изобилии появлялись  политические памфлеты, касавшиеся русского царизма, его внутренней и внешней политики. Ввозимые в Россию книги исчислялись сотнями тысяч экземпляров. По богатству запрещенной литературы библиотека Петрашевского  представляла выдающееся  для своего времени явление.
     Петрашевский ставил задачу глубоко познакомить людей, привлеченных на собрания и стремившихся к образованию, с западноевропейскими общественно-экономическими теориями. Много внимания уделялось вопросам политической экономии.
    
      Михаил Салтыков (литературный псевдоним Николай Щедрин) считал Петрашевского как «многолюбивого и незабвенного друга и учителя». Не один раз впоследствии вспоминал Салтыков в своих художественных произведениях о «безвестном кружке своей юности и об его духовном руководителе и вдохновителе Петрашевском. Несомненно, к последнему относятся строки из автобиографического очерка "Скука", вошедшего в цикл "Губернских очерков" 1856 года: "Помню я и долгие зимние вечера и наши дружеские скромные беседы, заходившие далеко заполночь. Как легко жилось в это время, какая глубокая вера в будущее, какое единодушие надежд и мыслей оживляло всех нас! Помню я и тебя, многолюбимый и незабвенный друг и учитель наш! Где ты теперь?» На всю жизнь запомнился Салтыкову и "безвестный кружок" горячих энтузиастов и "утопистов", в котором прошла его молодость. Об этом кружке сохранился интереснейший рассказ Салтыкова, затерянный в почти никому не известной его повести конца пятидесятых и начала шестидесятых годов "Тихое пристанище", впервые увидевшей свет лишь через двадцать лет после смерти Салтыкова. Герой этой повести, Веригин, вспоминает о товарищеском кружке, в котором прошла его молодость. "В вечерних собраниях, которые почти ежедневно назначались то у одного, то у другого из товарищей, было... нечто однообразно-строгое, словно монастырское. Каждый вечер лились шумные живые речи, приправленные скромной чашкой чая; каждый вечер обсуждались самые разнообразные и смелые вопросы политической и нравственной сферы. От этих бесед новая жизнь проносилась над душою, новые чувства охватывали сердце, новая кровь сладко закипала в жилах. Однако это не были словопрении бесплодные, и молодая жизнь не утопала в них как в мягком ковре; напротив того, проходя через ряд фактов и умозаключений, мысль фаталистически приходила к сознанию необходимости деятельного начала в жизни, такого начала, которое не играло бы только на поверхности мечтаний и пожеланий, но стремилось бы проникнуть в глубину самой жизни. И хотя деятельность, которая представлялась при этом молодым воображениям, была трудная и суровая, отовсюду окруженная тревогами и опасностями, но и это как-то не пугало, а разжигало и подстрекало еще более"» («Вестник Европы» 1910 г., No 3).
    
      В апреле 1845 года было налажено издание «Карманного словаря иностранных слов», в котором разъяснялись и толковались иностранные слова и понятия, имевшие очень неопределенное содержание в русском языке.  Власти не сразу обратили внимание на это оригинальное издание.По всему словарю были разбросаны специально подобранные статьи для того, чтобы скрыть свои истинные намерения и обойти цензуру. Основной же замысел словаря состоял в том, чтобы продемонстрировать необходимость обновления устаревших форм жизни как обязательного условия для любого истинного человеческого существования. Словарь отражал стремление к гармонии общественных отношений и всеобщему братству. Раскрывал смысл многих демократических и социалистических понятий. Пресекли его только весной 1846 года 
Под влиянием передовых идей, а также революционной обстановки в Европе зимой 1846–1847 гг. интересы петрашевцев становились все более злободневными. Менялся состав посетителей «пятниц». Все меньше появлялись люди с умеренно-либеральными настроениями, и все более заметную роль стали играть новые лица, ориентирующиеся на революционное развитие событий. Наиболее радикальные петрашевцы были сторонниками демократической республики: равенство всех перед законом, всеобщее избирательное право, полная свобода слова, выборность всех государственных органов.  К этой группе можно отнести И.М. Дебу, Н.П. Григорьева, А.И. Пальма, П.Н. Филиппова, Ф.Г. Толля, И.Ф. Ястржембского и Д.Д. Ахшарумова.
    
     «...Раз в неделю, — пишет в своих воспоминаниях  Д. Д. Ахшарумов,— у Петрашевского бывали собрания, на которых вовсе не бывали постоянно одни и те же люди. <...> Это был интересный калейдоскоп разнообразнейших мнений о современных событиях, распоряжениях правительства, о произведениях новейшей литературы по различным отраслям знания; приносились городские новости, говорилось громко обо всем без всякого стеснения» ( Ахшарумов Д. Записки петрашевца:  Москва ; Ленинград : Молодая гвардия, 1930). 
    
       Весной 1847 года Достоевский, увлекшись идеями социализма, сближается с Петрашевским. «Мы заражены были идеями тогдашнего теоретического социализма. Политического социализма тогда еще не существовало в Европе, и европейские коноводы социалистов даже отвергали его. — пишет Достоевский в «Дневнике писателя» за 1873 год.  «Все эти тогдашние новые идеи нам в Петербурге ужасно нравились, казались в высшей степени святыми и нравственными и, главное, общечеловеческими, будущим законом всего без исключения человечества. Мы еще задолго до парижской революции 48 года были охвачены обаятельным влиянием этих идей. Я уже в 46 году был посвящен во всю правду этого грядущего "обновленного мира" и во всю святость будущего коммунистического общества еще Белинским. Все эти убеждения о безнравственности самых оснований (христианских) современного общества, о безнравственности религии, семейства; о безнравственности права собственности; все эти идеи об уничтожении национальностей во имя всеобщего братства людей, о презрении к отечеству, как к тормозу во всеобщем развитии, и проч. и проч. — всё это были такие влияния, которых мы преодолеть не могли и которые захватывали, напротив, наши сердца и умы во имя какого-то великодушия. Во всяком случае тема казалась величавою и стоявшею далеко выше уровня тогдашних господствовавших понятий — а это-то и соблазняло. Те из нас, то есть не то что из одних петрашевцев, а вообще из всех тогда зараженных, но которые отвергли впоследствии весь этот мечтательный бред радикально, весь этот мрак и ужас, готовимый человечеству в виде обновления и воскресения его, — те из нас тогда еще не знали причин болезни своей, а потому и не могли еще с нею бороться».
   
       А познакомились они, по собственному свидетельству Достоевского, еще весной 1846 года.  Он хорошо помнил этот весенний день, когда со  своим новым приятелем поэтом Плещеевым зашел посмотреть свежие газеты в кондитерскую  Вольфа и Беранже у Полицейского моста. Здесь к Плещееву подошел чернобородый, в плаще, мягкой шляпе с большими полями и с тяжелой палкой в руке, его знакомый. Они тут же о чем-то возбужденно заговорили. Достоевский вернул газеты и вышел на Невский. Он подходил уже к Большой Морской, как вдруг неожиданно  рядом с ним появился тот самый мрачного вида господин. Это был Петрашевский, организатор первого социалистического кружка в России. Вероятно он успел прочесть незадолго перед тем появившихся «Бедных людей» и «Двойника». А узнав от Плещеева, кто его собеседник, сам сделал первый шаг к знакомству с  молодым писателем. Любивший оригинальность манер и эксцентричность беседы Петрашевский сразу же задал ему вопрос: «Какая идея вашей будущей повести?..» Достоевскому уже кое-что случалось слышать об этом эксцентричном титулярном советнике, служившем переводчиком в департаменте внутренних сношений министерства иностранных дел. Поговорив немного о «Бедных людях», Петрашевский пригласил Достоевского бывать у него в Коломне (Он жил в  доме № 27 по Английскому проспекту, рядом с церковью Покрова Богородицы), где по пятницам обычно собираются молодые люди поговорить о литературе, послушать музыку, потолковать об общественных болезнях и методах их лечения... Знакомство состоялось.
    
       Достоевский начинает посещать его знаменитые  журфиксы по пятницам. Свои посещения Федор Михайлович характеризует очень осторожно: «В первые два года знакомства (т. е. 1847— 1848 гг.) я бывал у Петрашевского очень редко; иногда не бывал по три, по четыре месяца и более. В последнюю же зиму стал ходить к нему чаще. Но тоже из месяца в месяц». Ознакомившись с учением Фурье на «пятницах», Достоевский открыто выражал свое восхищение: «Фурьеризм - система мирная, она очаровывает душу своею изящностью, обольщает сердце тою любовью к человечеству, которая воодушевляла Фурье, когда он составлял свою систему, и удивляет ум своею стройностью. Привлекает к себе она не желчными нападками, а воодушевляя любовью к человечеству. В системе этой нет ненавистей. Реформы политической фурьеризм не полагает; его реформа - экономическая. Она не посягает ни на правительство, ни на собственность...»
     В обществе петрашевцев Достоевский пользовался уважением и дружеским сочувствием. И сам он, в свою очередь, высоко ценил своих новых друзей за их выдающиеся таланты и познания.  Кружок посещали поэты Алексей Плещеев, Аполлон Майков, Сергей Дуров, Александр Пальм, прозаик Михаил Салтыков, молодые ученые Николай Мордвинов и Владимир Милютин. 
    
      Через много лет Достоевский будет сравнивать своих новых знакомых с декабристами, считая, что петрашевцы были совершенно одного типа с ними: «В составе декабристов действительно, может быть, было более лиц в связях с высшим и богатейшим обществом; но ведь декабристов было и несравненно более числом, чем петрашевцев, между которыми было тоже немало лиц в связях и в родстве с лучшим обществом, а вместе с тем и богатых. К тому же высшее общество нисколько ведь не сочувствовало замыслу декабристов и в нем не участвовало даже и косвенно, так что с этой стороны не могло им придать никакого особого значения. Тип декабристов был более военный, чем у петрашевцев, но военных было довольно и между петрашевцами.<...>  И те и другие принадлежали бесспорно совершенно к одному и тому же господскому, «барскому», так сказать, обществу, и в этой характерной черте тогдашнего типа политических преступников, то есть декабристов и петрашевцев, решительно не было никакого различия. Если же между петрашевцами и было несколько разночинцев (крайне немного), то лишь в качестве людей образованных, и в этом качестве они могли явиться и у декабристов. <...> ... по отношению к образованию петрашевцы представляли тип высший перед декабристами» (Ф.М. Достоевский. «Дневник писателя» за 1877 год. Январь). 
    
      В отличие от своих предшественников-декабристов, петрашевцы думали не о военном восстании, а о «всеобщем взрыве». Они считали, что «в России революция возможна только как народное, крестьянское восстание и поводом для него будет крепостное право».
     С развитием  кружка постепенно изменялась задача, которую ставил Петрашевский — это распространение передовых социалистических идей в обществе. «Социалисты произошли от Петрашевцев. Петрашевцы посеяли много семян» — диктовал впоследствии своей жене Достоевский, указывая на значение петрашевцев, как первых в России пропагандистов социализма. На то, как подготовляется почва для восприятия этих семян, Достоевский указывает вопросом: «Разве может русский юноша остаться индифферентным к влиянию  предводителей европейской прогрессивной мысли... и особенно к русской стороне их учений!. Эта русская сторона этих учений существует действительно. Состоит она в тех выводах из учений этих, в виде несокрушимейших аксиом, которые делаются только в России».
    
      «Наши юные люди наших интеллигентных сословий, — поясняет Достоевский в своем дневнике, — развитые в семействах своих, в которых всего чаще встречаете теперь недовольство, нетерпение, грубость невежества (несмотря на интеллигентность классов) и где почти повсеместно настоящее образование заменяется лишь нахальным отрицанием с чужого голоса; где материальные побуждения господствуют над всякой высшей идеей; где дети воспитываются без почвы, вне естественной правды, в неуважении или в равнодушии к отечеству и в насмешливом презрении к народу, так особенно распространяющемся в последнее время, — тут ли, из этого ли родника наши юные люди почерпнут правду и безошибочность направления своих первых шагов в жизни? Вот где начало зла: в предании, в преемстве идей, в вековом национальном подавлении в себе всякой независимости мысли, в понятии о сане европейца под непременным условием неуважения к самому себе как к русскому человеку! ( Ф.М. Достоевский. «Дневник писателя» за 1873 год)». 
    
      Таким образом в истории нашего социалистического движения Достоевский, как непосредственный участник его первой поры и как глубокий психолог, усматривает в одно и то же время и беззаветное увлеченье Европой и затаенный отпор нашей русской натуры той же осиливающей нас Европе. И в этой-то двусторонности движения и заключается, может быть, разгадка того, что «оно, по словам Ф. M., продолжается до сих пор и кажется вовсе не намерено останавливаться»...  «У нас русских, поясняет Достоевский в «Дневнике» 187 6 г., две родины: наша Русь и Европа... Естественно, что могучие имена и влиятельные идеи Европы переманили от нас, из нашей вечно создающейся России, слишком много дум, любви святой и благородной силе порыва, живой жизни и дорогих убеждений. И вот — вслед зa столькими европейскими именами с влиятельными идеями появляется вдруг такое имя, как Луи Блан с его негодующим кличем против такого европейского корифея, как Вольтер. (<...> Нет, Вольтер недостаточно любил людей и т. д. фр.) У Белинского, по прочтении этого отзыва Луи Блана, невольно вырывается восклицание: „святители! да это Шевырев". Белинского, при всем своем социализме остававшегося до конца слишком ярым поклонником европейской культуры, это, разумеется, оттолкнуло. Других — кого сознательно и явно, кого затаенно и ему самому неясно, могло только более привлекать то, что в  Луи Блане слышится «Шевырев», а в Жорж Занде—«Гоголь»). «У нас продолжает Ф. M. свое толкование  «давно прошедшего", т . е. своей первой поры, не смотря ни на каких Магницких и Липраиди, еще с прошлого столетия всегда тотчас же становилось известным о всяком интеллектуальном движении в Европе и тотчас же из высших слоев нашей интеллигенции передавалось в массе хотя чуть чуть интересующихся и мыслящих людей». Но Магницкие и Липранди, издавна у нас существовавшие, не только не помешали петрашевцам приобретать в Петербурге всевозможные запретные сочинения, но даже прямо удобряли почву для успеха их пропаганды. Так оно было всегда и везде, так опо особенно было у нас—частью по сравнительной неумелости (даже при полноте усердия) наших героев сыска, частью же потому, что у иас исключительно полагались на них, тогда как у нас-то и следовало посмотреть на дело поглубже, так как оно имело и имеет у нас, по мнению Ф. М—ча, не один, а два корня. Каким образом Магницкие и Липранди подготовляют почву для пропаганды, пользующейся, как вернейшим средством, «игрою на благородных струнах человеческой души», это Достоевский наглядно нам пояснил в том же своем романе «Бесы» (в психологическом смысле автобиографическом и так странно у нас непонятом). (Петрашевцы. Изд. В.М. Саблина. Москва, 1907).
    
      Воспоминания Достоевского  о той поре в своей жизни, помогли ему впоследствии оцепить те явления, которые воспроизвел он в своем романе «Бесы», а толкование смысла этого романа дало ему повод вернуться в «Дневнике писателя». «... В моем романе «Бесы», — вспоминал Достоевский,  —  я попытался изобразить те многоразличные и разнообразные мотивы, по которым даже чистейшие сердцем и простодушнейшие люди могут быть привлечены к совершению такого же чудовищного злодейства. Вот в том-то и ужас, что у нас можно сделать самый пакостный и мерзкий поступок, не будучи вовсе иногда мерзавцем! Это и не у нас одних, а на всем свете так, всегда и с начала веков, во времена переходные, во времена потрясений в жизни людей, сомнений и отрицаний, скептицизма и шатости в основных общественных убеждениях. Но у нас это более чем где-нибудь возможно, и именно в наше время, и эта черта есть самая болезненная и грустная черта нашего теперешнего времени. В возможности считать себя, и даже иногда почти в самом деле быть, не мерзавцем, делая явную и бесспорную мерзость, — вот в чем наша современная беда!» (Ф.М. Достоевский. «Дневник писателя» за 1873 год). 
     В результате роман, задуманный как памфлет против русского революционного движения перерос под пером Достоевского в критическое изображение  «болезни» всего русского дворянско-чиновничьего общества и государства.

     Фрагменты романа «Бесы».

     «Посвятив мою энергию на изучение вопроса о социальном устройстве будущего общества, которым заменится настоящее, я пришел к убеждению, что все созидатели социальных систем, с древнейших времен до нашего 187... года, были мечтатели, сказочники, глупцы, противоречившие себе, ничего ровно не понимавшие в естественной науке и в том странном животном, которое называется человеком. Платон, Руссо, Фурье, колонны из алюминия — всё это годится разве для воробьев, а не для общества человеческого. Но так как будущая общественная форма необходима именно теперь, когда все мы наконец собираемся действовать, чтоб уже более не задумываться, то я и предлагаю собственную мою систему устройства мира. Вот она! — стукнул он по тетради. — Я хотел изложить собранию мою книгу по возможности в сокращенном виде; но вижу, что потребуется еще прибавить множество изустных разъяснений, а потому всё изложение потребует по крайней мере десяти вечеров, по числу глав моей книги».

     «Герцен всю жизнь только о том и заботился. Белинский, как мне достоверно известно, проводил целые вечера с своими друзьями, дебатируя и предрешая заранее даже самые мелкие, так сказать кухонные, подробности в будущем социальном устройстве».

     «Одно время в городе передавали о нас, что кружок наш рассадник вольнодумства, разврата и безбожия; да и всегда крепился этот слух. А между тем у нас была одна самая невинная, милая, вполне русская веселенькая либеральная болтовня. «Высший либерализм» и «высший либерал», то есть либерал без всякой цели, возможны только в одной России. Степану Трофимовичу, как и всякому остроумному человеку, необходим был слушатель, и, кроме того, необходимо было сознание о том, что он исполняет высший долг пропаганды идей. А наконец, надобно же было с кем-нибудь выпить шампанского и обменяться за вином известного сорта веселенькими мыслями о России и «русском духе», о боге вообще и о «русском боге» в особенности; повторить в сотый раз всем известные и всеми натверженные русские скандалезные анекдотцы».

     «Не прочь мы были и от городских сплетен, причем доходили иногда до строгих высоконравственных приговоров. Впадали и в общечеловеческое, строго рассуждали о будущей судьбе Европы и человечества; докторально предсказывали, что Франция после цезаризма разом ниспадет на степень второстепенного государства, и совершенно были уверены, что это ужасно скоро и легко может сделаться. Папе давным-давно предсказали мы роль простого митрополита в объединенной Италии и были совершенно убеждены, что весь этот тысячелетний вопрос, в наш век гуманности, промышленности и железных дорог, одно только плевое дело. Но ведь «высший русский либерализм» иначе и не относится к делу».
 
     «Почему это, я заметил, — шепнул мне раз тогда Степан Трофимович, — почему это все эти отчаянные социалисты и коммунисты в то же время и такие неимоверные скряги, приобретатели, собственники, и даже так, что чем больше он социалист, чем дальше пошел, тем сильнее и собственник... почему это? Неужели тоже от сентиментальности?».

     «Социализм по существу своему уже должен быть атеизмом, ибо именно провозгласил, с самой первой строки, что он установление атеистическое и намерен устроиться на началах науки и разума исключительно. Разум и наука в жизни народов всегда, теперь и с начала веков, исполняли лишь должность второстепенную и служебную; так и будут исполнять до конца веков. Народы слагаются и движутся силой иною, повелевающею и господствующею, но происхождение которой неизвестно и необъяснимо. Эта сила есть сила неутолимого желания дойти до конца и в то же время конец отрицающая. Это есть сила беспрерывного и неустанного подтверждения своего бытия и отрицания смерти. Дух жизни, как говорит Писание, «реки воды живой», иссякновением которых так угрожает Апокалипсис. Начало эстетическое, как говорят философы, начало нравственное, как отождествляют они же. «Искание бога» — как называю я всего проще. Цель всего движения народного, во всяком народе и во всякий период его бытия, есть единственно лишь искание бога, бога своего, непременно собственного, и вера в него как в единого истинного. Бог есть синтетическая личность всего народа, взятого с начала его и до конца. Никогда еще не было, чтоб у всех или у многих народов был один общий бог, но всегда и у каждого был особый. Признак уничтожения народностей, когда боги начинают становиться общими. Когда боги становятся общими, то умирают боги и вера в них вместе с самими народами. Чем сильнее народ, тем особливее его бог. Никогда не было еще народа без религии, то есть без понятия о зле и добре. У всякого народа свое собственное понятие о зле и добре и свое собственное зло и добро. Когда начинают у многих народов становиться общими понятия о зле и добре, тогда вымирают народы и тогда самое различие между злом и добром начинает стираться и исчезать. Никогда разум не в силах был определить зло и добро или даже отделить зло от добра, хотя приблизительно; напротив, всегда позорно и жалко смешивал; наука же давала разрешения кулачные. В особенности этим отличалась полунаука, самый страшный бич человечества, хуже мора, голода и войны, неизвестный до нынешнего столетия. Полунаука — это деспот, каких еще не приходило до сих пор никогда. Деспот, имеющий своих жрецов и рабов, деспот, пред которым всё преклонилось с любовью и с суеверием, до сих пор немыслимым, пред которым трепещет даже сама наука и постыдно потакает ему».


Рецензии