Отряд поручика Лермонтова, Ч. 2, гл. 3
Теперь я вижу: пышный свет
Не для людей был сотворен.
Мы сгибнем, наш сотрется след,
Таков наш рок, таков закон;
Наш дух вселенной вихрь умчит
К безбрежным, мрачным сторонам,
Наш прах лишь землю умягчит
Другим, чистейшим существам.
(Из стихотворения М.Ю. Лермонтова «На жизнь надеяться страшась» - автор)
О дуэли говорили, ее обсуждали, но как бы не всерьез. Удивительно, но никто из людей, близких Лермонтову, да и он сам не отнеслись к этому вызову серьёзно. Чтобы дать Мартынову время поостыть, друзья уговорили Лермонтова и Столыпина уехать на пару дней в Железноводск. В их отсутствие они рассчитывали дело с дуэлью уладить миром. В тот же день Лермонтовский кружок посетил Мартынов; он пришёл сильно взволнованный, на лице его была написана решимость.
- Я, господа, - произнёс он, - дождаться не могу. Можно наконец понять, что я не шучу и что я не отступлюсь от дуэли!
Лицо его вполне говорило о том, что он давно обдумал этот шаг; в голосе слышалась решимость.
Тогда Руфин Дорохов решил попытался использовать ещё одно средство.
Уверенный заранее, что все откажутся быть секундантами Мартыша, он поднялся со стула.
- А кто же к вам пойдет секундантом? - спросил он Мартынова.
- Я бы попросил князя Александра Васильчикова! - ответил тот.
Лица присутствующих обратились к Васильчикову, который в этот момент тоже поднялся.
- Что ж, я согласен! - к изумлению офицеров произнес князь. - Я буду вашим секундантом на дуэли с Лермонтовым.
Мартынов откланялся и тотчас же ушел.
- Тогда нужно, - отошел от оторопи Дорохов, - чтобы секундантами были поставлены такие условия, против которых не допускались бы никакие возражения соперников. Во-первых, выбрать участок местности для дуэли, чтобы Лермонтов стоял выше Мартынова и имел преимущество при стрельбе. Это не может не испугать Мартынова.
- Я думаю, - с сомнением покачал головой Глебов, - что Лермонтов, верный своей привычке, выстрелит вверх. Или вообще не станет стрелять… Относительно Мартынова я не могу этого сказать.
- Я беседовал со Столыпиным, - отозвался князь Трубецкой. - Столыпин считает Мартынова трусом, и он положительно уверен, что там, где коснется дуэли, Мартынов непременно отступит. Думаю, что Мартынов предпринял дуэль с тою лишь целью, чтобы сбросить с себя мнение, которое существует о нем в нашем обществе, как о необычайном трусе! Но, господа, мы видим теперь, что Мартынов настроен весьма решительно! Это уже не пустое развлечение, разнообразившее нашу жизнь на водах. Давайте же что-то делать!
Но что бы ни предпринималось в то короткое время, которое оставалось поэту для жизни, для предотвращения дуэли, Мартынов никого не услышал…
В день дуэли Глебов отправился в Железноводск, чтобы встретить Лермонтова и Столыпина. Друзья заехали в кофейню Готлиба Рошке в Шотландку (ныне поселок Иноземцево. - автор), где пообедали.
Всю дорогу из Шотландки к месту дуэли Лермонтов был в хорошем расположении духа. Никаких предсмертных распоряжений от него Глебов не слыхал. Впечатление было такое, что поэт ехал не на дуэль, а, как будто на званый пир какой-нибудь. За время переезда он лишь высказал сожаление, что не смог получить увольнения от службы в Петербурге и что ему в военной службе едва ли удастся осуществить задуманный труд.
- Я выработал уже план, - говорил Лермонтов Глебову, - двух романов… И первый будет из кавказской жизни, с Тифлисом при Ермолове, его диктатурой и кровавым усмирением Кавказа, Персидской войной и катастрофой, среди которой погиб Грибоедов в Тегеране. О, я знаю теперь, как нужно писать! Все, написанное мною ранее, никуда не годится. Да! Нужно было пройти через войну, увидеть то, что я повидал, чтобы понять это! Знаешь, Мишель, я стал другим, и больше не страшусь того, что мне суждено узнать и испытать в дальнейшем. Презрение и злобствование невежды не огорчит меня, а вострый кинжал непонимания и пустых обид затронет лишь форму.
- О, я тоже буду помнить войну и реку Валерик! - сказал Глебов. - Это трудно забыть…
- Да-а, - протянул Лермонтов, помрачнев, затвердев лицом. - Валерик… Не сотрется из памяти, пожалуй, вовеки, как баюкает сей «ручей смерти» безутешные мертвых тела. Наших и чеченов… И я брожу меж убитых, и… трудно поверить, что вчера еще все здесь сверкало и пело. Зачем, зачем мы несколько месяцев неутомимо производили экспедиции в Чечню, Ичкерию и страны, окружавшие их?! С тою лишь целью, чтобы разорением земель заставить горские общества отложиться от Шамиля? Так не отложились же, а наоборот соединились вокруг имама! Вспомни, как углублялись мы довольно далеко в неприятельскую страну, иногда с первых шагов упираясь в неодолимые препятствия! Но всегда эти экспедиции имели один и тот же результат: несколько сожженных мазанок и саклей, стоивших нам несколько десятков, а то и сотен солдат. Эта беспрерывная, но почти безвредная для горцев война до того подняла их, что несколько десятков человек, засевших в своей трущобе, не боялись завязывать дело с колонною в несколько батальонов и, отвечая одним выстрелом на сто наших, наносили нам гораздо большую потерю, чем мы им.
- Не знаю, - продолжил поэт, - с чего, живет во мне представление, будто бы каждую ночь бледные огни загораются в горах, тысячи призраков блуждают между Тереком и Аксаем, то завывая погребальные песнопения, то стеная и грозя кому-то костлявыми руками. А в самый глухой час полуночи, когда волки роют ходы в овчарни и в черных банях нечистые устраивают свои гнусные игрища и скачки на грешных душах, слетают на Эльбрус два ангела - белый, одетый в светозарный плащ, и черный, закутанный в огненно-кровавый. И говорит белый ангел: здесь, на Кавказе, на крови христианской, он воздвигнет храм вечной тишины и мира, счастья и братства людей во Христе. От света храма сего рассеется зло в окрестных землях, люди протянут друг другу руки без оружия, сгинут войны и страшные болезни, пробегающие по человеческой поросли, словно пожар по сухому бору, и сольются люди воедино: заносчивый господин назовет братом своего раба, установится тысячелетнее светлое царство, искупленное кровью российских ратников. Черный же смеется в ответ: царствие твое станет на крови - что же это за основа? Год-другой минет, подрастут мстители за убитых, и рухнет твой храм света в мерзкую яму, а я выпущу из нее на свет такие свирепые воинства и такие злосчастия, каких люди и не видывали в прежние времена. Никогда не будет на земле ни мира, ни тишины, ни справедливости, ибо нечестивые силы обращены к злому и жадному в человеке, а жадность дана ему от рождения - уже в колыбели младенец хватает и тянет к себе что ни попадя. Каждый хочет иметь больше другого, каждый норовит стать выше другого, сильный попирает слабых, униженный хочет возвыситься и стать сильным, обиженный - отомстить, бедный - разбогатеть. Чем же люди лучше зверей, знающих один закон - пожирать тех, кто слабее? Ну-ка, брось в самую мирную толпу лакомый кусок - она передерется, каждый станет рвать его себе, как собаки мясо. Никогда князь не откажется от удела, дворянин - от вотчины, купец - от лавки с товарами, а крестьянин, конечно, - от лучшего поля. Ты скажешь: есть, мол, которые отказались - святые люди. Но оттого и святые они, что горстка их в человеческих сонмищах. Даже церковь, призванная учить людей бескорыстию, накапливает богатства, старается расширить монастырские владения, кабалит крестьян, а святые отцы покупают себе чины за злато-серебро. Проклятье гордыни и алчности управляет народами, и война - это наказующий бич в руке Божией. Закончена одна, так явится другая, и не с восхода, так с заката. Вечно будут люди биться за землю и воду, за право властвовать над другими, пока сами себя не изведут железом и огнем... И так спорят они на холме до первого проблеска зари, потом, взмахнув крыльями, истаивают, как тени в зале, куда внесли горящую свечу…
- Иногда я тоже думаю, друг мой Мишель, - поддержал его Глебов, - о добре и зле, и в моей голове не совмещаются величавые города, окруженные фруктовыми рощами и сосновыми борами, изумительной красоты храмы, под сводами которых гремят торжественные богослужения, и эти кавказские племена, что сражаются за свои скалы и ущелья, единожды дав обет верности своему народу, пришедшему из каких-то темных времен. Но вот странная мысль: хуже ли эти племена тех разнаряженных людей в российских городах, которые покупают в рабы двуногих собратьев целыми деревнями и замучивают их едва не до смерти в тяжких трудах? Да и виноваты ли злосчастные кавказцы в том, что всесильная императорская армия лишила их скота и пастбищ, загнала в теснину ущелий, обрекла на голодную жизнь? Помнится, читал когда-то про Орду: во всех землях, где проходили ордынские завоеватели, люди становились подобны волкам. И как Руси-то было не одичать?! А вот здесь, на Кавказе, не подобно ли Орде мы себя ведем? Вот и думаю думу горькую: выдюжим ли, устоим ли… Упаси и помилуй, Господи, не дай нам выродиться в полузверей!
- Слава богу, война для нас позади, мой друг! - улыбнулся Лермонтов. - Нынче предо мною невинный белый лист бумаги, и он жаждет прикосновений моего пера!
Кипучая натура поэта стала уже успокаиваться, настраиваясь на мирный лад. В душе Лермонтова пробуждалась жажда литературной деятельности.
15 июля 1841 года около семи часов вечера дуэлянты и секунданты оказались в четырёх верстах от города на небольшой поляне у дороги, ведущей из Пятигорска в Николаевскую колонию (Шотландку) вдоль северо-западного склона горы Машук (теперь это место называется Перкальской скалой).
Большой лес у Перкальской скалы узким перешейком по логу спускался в низину и переходил в коряжистый овраг, вокруг болотного озерца, откуда выбегал прозрачный ручей. Овраг примыкал к скалам - леший как будто нарочно создал это убежище для зверей, совершающих набеги на хлебные и просяные поля и кошары. Здесь хозяевали вепри да рыси: логом они легко уходили в большие дебри от всякой опасности.
Здесь же было выбрано место для дуэли…
Секунданты установили барьер - 15 шагов, и отсчитав от него в каждую сторону ещё по 10 шагов, вручили дуэлянтам заряженные пистолеты.
Объявленные секундантами условия дуэли были следующие: стрелять могли до трёх раз, или стоя на месте, или подходя к барьеру. Осечки считались за выстрел. После первого промаха противник имел право вызвать выстрелившего к барьеру. Стрелять могли на счёт «два-три» (т.е. стрелять было можно после счёта «два», и нельзя стрелять после счёта «три»). Вся процедура повторяется, пока каждый не сделает по три выстрела.
Руководил Глебов, он дал команду: «Сходись!»
Лермонтов остался на месте и, заслонившись рукой, поднял пистолет вверх.
Мартынов, всё время целясь в противника, поспешно подошёл к барьеру.
Начался отсчёт: один… два… три…
Никто не выстрелил. Тишина…
Нервы у всех на пределе, и тут Столыпин (по другой версии, Трубецкой. - автор) крикнул:
- Стреляйте, или я развожу дуэль!
Лермонтов с презрением ответил:
- Я в этого дурака стрелять не буду!
«Я вспылил, - писал Мартынов в ответах следователю. - Ни секундантами, ни дуэлью не шутят… и опустил курок…»
Прозвучал выстрел. Лермонтов упал как подкошенный - пуля прошила его грудь навылет.
Поражённый исходом, Мартынов бросился к упавшему.
- Миша, прости мне! - вырвался у него крик испуга и сожаления…
В смерть не верилось…
Как потерянные, стояли вокруг павшего, на устах которого продолжала играть улыбка презрения.
Глебов сел на землю и положил голову поэта себе на колени. Тело быстро холодело…
Гроза близ Пятигорска, пролившаяся холодным ливнем на склоны Машук-горы, заглушившая выстрел Мартынова, бушевала в этот час не в одном только Пятигорске. Это, настигнутая общим Врагом, оборвалась недовершенной миссия того, кто должен был создать со временем нечто, превосходящее размерами и значением догадки нашего ума, — нечто и в самом деле титаническое…
В конце августа, с приближением сороковин со дня смерти Лермонтова, не ко времени сорвался вдруг холодный ветер-листобой, в неделю набросал красно-желтые костры на осины, и позолотил листву берез, забросал дороги на Машуке, у Перкальской скалы коврами, раньше срока погнал на юг птичьи стаи, осыпал серые поля первой опавшей листвой, вычернил стылые воды озер и прудов.
В преддверии долгой осени на косогорах и лесных опушках загрустили русские станицы и деревеньки, нахохлились дома в Пятигорске, лишь церквушки и часовни словно подросли в своем неутомимом стремлении к небу - их кресты, как деревянные руки, стремясь остановить неумолимый бег, хватали низкие тучи. Смолкли по городам и погостам колокола, утихли громкие плачи по убитому поэту, и тогда-то вместе с осенними ветрами во многие дома тех, кому близок был Михаил Лермонтов, заглянуло угрюмое осознанное сиротство. Лишь твердокаменный Санкт-Петербург, казалось, бросал вызов и унылому плачу ветра, и болезненной людской тоске, сменившей первую острую боль от потери, когда протестующее, отчаянное неверие в смерть дорогого человека - поэта, офицера и защитника, переходит в тягостное осознание, что его действительно уже нет и никогда не будет, что прежняя жизнь переломилась и жить придется без него…
С тех пор как неизвестно куда отлетела эта великая душа, земля словно одушевлена, словно отаинствована ею. И наше слово, наша словесность, наши души — разве не изменились под неповторимым ее и неизбывным, вечным уже излучением! Сам состав русской души — переменился в чем-то под воздействием души лермонтовской.
Всем своим существом Лермонтов влился в то, что называется русским духом, стал его составной частью, духовной опорой в дальнейшем пути русского народа, да и всех людей на земле. Душа поэта — осознается это или нет кем-либо, да и всеми нами — живет в наших душах, в нашей жизни. И навсегда останется жить.
Может быть, Михаил Лермонтов и виновен, но только лишь в том, что не уберёг себя - тот священный родник, который послал в его лице людям Господь.
Да, грешен был поэт — не знал, не просил… Но ведь он — о земной любви говорил, не о небесной. Надо ли из этого выводить, что Лермонтов не любил Христа? Не показывал этого на людях? Но он никогда не показывал на людях состояние своей души… Так почему не предположить, что поэт не в стихах — в уединенной молитве обращался с молитвами к Спасителю? Не случайно же его поэзия дышала тем прекрасным ароматом веры, который явственно ощущали его читатели. Отчего же у глубокого, чисто православного по духу мыслителя Ивана Ильина сложилось впечатление о Лермонтове как о поэте, «Столь целомудренно-замкнутом, столь девственно-скупом в излияниях веры и чувства»… Не все, отнюдь не все выставляется наружу и доступно постороннему уму и взору. Один — таит свою мерзость, другой — свою целомудренность и чистоту… И не каждый уловит тот сокровенный аромат души, что свойственен был Лермонтову, ведь настоящий поэт превосходит всех окружающих, потому что он ближе к небесам. Потому-то он так недостижим. Как скала, до которой могут достать лишь ветры и птицы…
К ним станут (как всегда могли)
Слетаться ангелы.- А мы
Увидим этот рай земли,
Окованы над бездной тьмы.
Укоры зависти, тоска
И вечность с целию одной:
Вот казнь за целые века
Злодейств, кипевших под луной.
(Из стихотворения М.Ю. Лермонтова «На жизнь надеяться страшась» - автор)
Свидетельство о публикации №224111101515