Отряд поручика Лермонтова. Ч. вторая, гл. 2
Для тайных дум я пренебрег
И путь любви и славы путь,
Все, чем хоть мало в свете мог
Иль отличиться, иль блеснуть;
Беднейший средь существ земных,
Останусь я в кругу людей,
Навек лишась достоинств их
И добродетели своей!
(Из стихотворения М.Ю. Лермонтова «На жизнь надеяться страшась» - автор)
В Пятигорске Лермонтов и Столыпин сняли флигель у Василия Ивановича Чилаева, отставного офицера, сдававшего внаем жилье на своей усадьбе. Так уж получилось, что соседями друзей стали молодые люди - их ровесники - Тиран Александр Францевич - соученик Лермонтова и Мартынова по Школе гвардейских подпрапорщиков и юнкеров; Раевский Николай Павлович - поручик, ожидая отставку, жил во флигеле дома Верзилиных; князь Трубецкой Сергей Васильевич, принимавший участие в сражении на реке Валерик, где был ранен пулей в грудь; князь Васильчиков Александр Илларионович, литератор, проживавший в одном флигеле с литератором Мартьяновым Петром Кузьмичом - в последующем автором нескольких статей о последних днях жизни Лермонтова; Арнольди Александр Иванович, сослуживец Лермонтова по лейб-гвардии Гродненскому гусарскому полку, в последующем - генерал от кавалерии, участник Русско-турецкой войны 1877–1873 гг., был губернатором освобожденной Софии; уже известный нам Михаил Глебов, проживавший в одном флигеле с Мартыновым.
Н.П. Раевский так писал о том времени: «Пятигорск был не то, что теперь. Городишко был маленький, плохенький; каменных домов почти не было, улиц и половины тех, что теперь застроены, так же. Лестницы, что ведет к Елизаветинской галерее, и помину не было, а бульвар заканчивался полукругом, ходу с которого никуда не было, и на котором стояла беседка, где влюбленным можно было приютиться хоть до рассвета. За Елизаветинской галереей, там, где теперь Калмыцкие ванны, была одна общая ванна, т. е. бассейн, выложенный камнем, в котором купались без разбору лет, общественных положений и пола. Был и грот с боковыми удобными выходами, да не тот грот на Машуке, что теперь называется Лермонтовским. Лермонтов, может, там и бывал, да не так часто, как в том, о котором я говорю, что на бульваре около Сабанеевских ванн. В нем вся наша ватага частенько пировала, в нем бывали пикники; в нем Лермонтов устроил и свой последний праздник, бывший отчасти причиной его смерти. Была и слободка по сю сторону Подкумка, замечательная тем, что там, что ни баба - то капитанша. Баба - мужик мужиком, а чуть что: «Я капитанша!» Так мы и называли эту слободку «слободкой капитанш». Но жить там никто не жил, потому, во-первых, что капитанши были дамы амбиционные, а во-вторых, в ту сторону спускались на ночь все серные ключи и дышать там было трудно. Была еще и эолова арфа в павильоне на Машуке, ни при каком ветре, однако, не издававшая ни малейшего звука. Но в Пятигорске была жизнь веселая, привольная; нравы были просты, как в Аркадии. Танцевали мы много и всегда по простоте. Играет, бывало, музыка на бульваре, играет, а после перетащим мы ее в гостиницу к Найтаки, барышень просим прямо с бульвара, без нарядов, ну вот и бал по вдохновению. А в соседней комнате содержатель гостиницы уж нам и ужин готовит. А когда, бывало, затеет начальство настоящий бал, и гостиница уж не трактир, а благородное собрание, - мы, случалось, барышням нашим, которые победней, и платьица даривали. Термалама, мовь и канаус в ход шли, чтобы перед наезжими щеголихами барышни наши не сконфузились. И танцевали мы на этих балах все, бывало, с нашими; такой и обычай был, чтобы в обиду не давать».
Сам Лермонтов описывал Пятигорск устами Печорина, и это было куда более поэтично: «Вчера я приехал в Пятигорск, нанял квартиру на краю города, на самом высоком месте, у подножья Машука: во время грозы облака будут опускаться до моей кровли. Нынче в пять часов утра, когда я открыл окно, моя комната наполнилась запахом цветов, растущих в скромном палисаднике. Ветки цветущих черешен смотрят мне в окна, и ветер иногда усыпает мой письменный стол их белыми лепестками. Вид с трех сторон у меня чудесный. На запад пятиглавый Бештау синеет, как «последняя туча рассеянной бури»; на север поднимается Машук, как мохнатая персидская шапка, и закрывает всю эту часть небосклона; на восток смотреть веселее: внизу предо мною пестреет чистенький, новенький городок, шумят целебные ключи, шумит разноязычная толпа, - а там дальше, - амфитеатром громоздятся горы все синее и туманнее, а на краю горизонта тянется серебряная цепь снеговых вершин, начиная с Кавказа и оканчиваясь двуглавым Эльбрусом…»
И далее: «Воздух чист и свеж, как поцелуй ребенка; солнце ярко, небо сине – чего бы кажется, больше? Зачем тут страсти, желания, сожаления?.. Однако пора. Пойду к Елисаветенскому источнику: там, говорят, утром собирается все водяное общество».
Так, в увеселениях и праздности проходили дни. С утра друзья принимали лечебные ванны, пили нарзаны, а вечерами - застолья, балы, встречи.
Но нельзя считать, что поэт в то роковое лето лишь бражничал да веселился. Он много читал и, конечно же, не мог не заниматься литературным трудом. Прислуживавший поэту Христофор Саникидзе вспоминал: «Занимался Лермонтов в Пятигорске обыкновенно на заднем балконе своей квартиры, выходившем в сад и завешанном парусиновыми занавесями. Когда, бывало, он сядет на этом балконе писать стихи, то в течение всего времени, пока был занят писанием, строго-настрого приказывалось прислуге не беспокоить его и не пускать к нему туда никого…»
Кроме того, известно, что Михаил Юрьевич в то время собирал сведения для написания романа о временах Ермолова, и подлинным кладезем сведений о ермоловских временах на Кавказе оказался его квартирный хозяин отставной майор Василий Иванович Чилаев, ходивший в походы с самим Алексеем Петровичем, участвовавший в экспедициях против горцев, походах в Турцию и Персию, воевавший под командованием не только Ермолова, но и генералов Вельяминова, Сталя. В соседнем доме жил бывший адъютант генерала Емануеля, а затем командир Волгского казачьего полка полковник Антон Карлович Зельмиц, заслуженный офицер, участник Отечественной войны 1812 года, с которым поэт тоже много общался. О традициях героического Нижегородского драгунского полка Лермонтову рассказывал сам полковой командир - полковник Сергей Дмитриевич Безобразов (вместе с представителями других воинских частей, в которых служил Лермонтов, полковник нес на своих плечах гроб с телом погибшего поэта к месту последнего упокоения - автор). Даже супруга генерала Верзилина - Мария Ивановна, была полезной Михаилу Юрьевичу, поскольку до Пятигорска жила в Тифлисе и хорошо знала тамошние быт и нравы. И Лермонтов, бывая в гостях у Верзилиных, иногда, минуя гостиную, заходил к ней, сидевшей в соседней комнате за рукоделием, – об этом вспоминала Евгения Акимовна Шан-Гирей, внучка Марии Ивановны. И много ли времени оставалось у Лермонтова для праздности?
По дороге на Кавказ в записной книжке поэта карандашом было записано несколько стихотворений, и в Пятигорске Михаил Лермонтов дорабатывал их и переписывал чернилами в ту же книжку. И все они, даже переписанные начисто, испещрены множеством поправок, что говорит об интенсивной работе, которая продолжалась постоянно. А, кроме того, появились и новые стихотворения, отсутствующие в черновиках. Они были вписаны в записную книжку уже в чистовом варианте, но тоже изобилуют поправками, иногда – значительными. Рождались все эти стихи явно не в короткие ночные или ранние утренние часы, когда Лермонтов брал в руки перо. Такие шедевры не создаются в одночасье – они вынашиваются, складываются порою не один день. И конечно, требуют такого настроя души, который едва ли возникнет в вихре танца или в застолье. Были еще стихи, набросанные на клочках, обрывках бумаги, – поэт, вероятно, собирался, но не успел переписать их. После гибели поэта на дуэли в полицейской описи его вещей фигурируют семь «собственных сочинений покойного на разных лоскутках бумаги». Они, увы, не дошли до нас. Безусловно, это были такие же шедевры, жемчужины поэзии, как и те, что сохранились. Быть может, во всяком случае, хочется на это надеяться, когда-нибудь они отыщутся в каких-то архивах…
Иногда по утрам Лермонтов уезжал на своем лихом Черкесе за город, уезжал рано и большей частию вдруг, не предуведомив заблаговременно никого: встанет, велит оседлать лошадь и умчится один. Он любил бешеную скачку и предавался ей на воле с какою-то необузданностью. Ничто не доставляло ему большего удовольствия, как головоломная джигитовка по необозримой степи, где он, забывая весь мир, носился как ветер, перескакивая с ловкостью горца через встречавшиеся на пути рвы, канавы и плетни. Но при этом им руководила не одна только любительская страсть к езде, он хотел выработать из себя лихого наездника-джигита, в чем неоспоримо и преуспел, так как все товарищи его, кавалеристы, знатоки верховой езды, признавали и высоко ценили в нем столь необходимые, по тогдашнему времени, качества бесстрашного, лихого и неутомимого ездока-джигита.
Знакомые дамы приходили в восторг от его удали и неустрашимости, когда он, сопровождая их на прогулках и в кавалькадах, показывал им «высшую школу» наездничества, а Верзилинские «грации» не раз рукоплескали, когда он, проезжая мимо, перед их окнами ставил на дыбы своего Черкеса и заставлял его чуть ли не плясать «лезгинку».
- Люблю тебя, Кавказ! - говорил Лермонтов, прогуливаясь верхами с князем Сергеем Трубецким и глядя на раскинувшиеся вдали заснеженные вершины Кавказского хребта. - Как ты прекрасен, чудесный горный край! Как терпелив к неразумным, что мучают и разрывают живое тело твое. О, если б я мог согреть тебя своим дыханием, и спрятать в своих ладонях от бесконечных войн и темных всплесков стихий, и исцелить теплом сердечным все, до одной, души твоей раны! Кавказ, земля моя, я у тебя учусь терпению и братской любви к врагам своим! Твоя природа - она мною владеет, она меня зачаровала; но это вошло так глубоко, тронуло такие центры во мне, что и обратно - чего никто не знает и никто этому не поверит - я тоже могу ее зачаровывать, и двигать. и чуть-чуть, немножко, ею повелевать.
- Ты, Мишель, иногда просто разговариваешь стихами! – улыбнулся князь Трубецкой. - Ощущаешь ли сам это?!
- О нет, mon ami! - отвечал поэт. - Я сейчас уже не считаю поэзией то, что написал ранее. Ведь настоящая поэзия - это совершенство слов и рифм! К этому стремиться возможно всю жизнь, но достигнуть подвластно лишь Господу. Совершенство стиха - это как природа, понимаешь? А природа - она живая: природа шевелится, слушает, ласкается, любит, ненавидит. Все, что есть в моем сердце, есть в сердце того огромного духа ли, чудовища ли, во всяком случае огромного какого-то древнего, вечного существа, которое обросло лесами, сморщилось в горы, гонит по небу тучи… Терзают, князь, сердце мое те муки творчества, которые и ты, хотя бы раз один в своей жизни, чувствовал, ибо к творчеству способен каждый. Но, поверь мне, негармоничность каждого своего творения на сердце ложится камнем, глаз утомляя, тревожа слух, и заставляет искать мучительно, и отвергать, и вновь искать благословенных сочетаний слов и красок. Известно же, что лишь от избытка сердца уста поэта глаголют. Поэт — это когда душа всклень, когда песня сама рвется наружу. Песня — это душа, отверстая миру, людям, небу, звездам... Поэт поет, как дышит; все на свете его пронзает и ранит: и счастье и горе — и песня вырывается и льется из него, как кровь. Ведь чрезмерная способность чувствовать, свойственная поэту, столь же непомерна, как и обоюдоостра.
- Слава Богу, меня не терзают муки творчества, Мишель! - рассмеялся князь. - Вот взять хотя бы Мартынова! Он ведь тоже мнит себя поэтом, но что-то не видел я, чтобы его творения вызывали в нем душевные муки. Он дарит свои стихи дамам в альбомы с загадочной улыбкой, и, знаешь, многим они по нраву! Может быть, и тебе нужно к писательству относиться проще?! Как к стишкам в альбом милой дамы!
- Мне жаль Мартыша! - сказал вдруг Лермонтов. - В водовороте людских страстей и выдуманных бурь он живет в одиночестве! В полном одиночестве! Друга, принимая за врага, а врага - за друга, он неизменно в горе иль в беде лишь в одиночестве ищет утешения, полагая, что одно оно помогает ему переживать удары жизни, боль непониманий, предательства людей и крутизну пути к самому себе.
- Но так ли уж он неправ в этом?! - воскликнул Трубецкой. - Я, пожалуй, соглашусь на одиночество, если моя жизнь станет вдруг совсем уж невыносимой, но лишь для того, чтобы укрыться в своей скорлупе от несносного сочувствия и жалости к своей особе. Согласись, Мишель, что мы, каждый сам по себе, наш жестокий мир переделать не сможем в счастливый, светлый, благой. Ну, не по силам нам это!
- Все, что ты сказал, - слишком общо! - произнес Лермонтов. - Я ведь не о том говорил. Мартыш - хороший человек, и мы дружны с младых ногтей. Но он сам загоняет себя в раковину отшельничества, возлагая на Мир вину за свои собственные неудачи и промахи. Но у отшельников всегда является какое-то роскошествование, изящество в представлениях: в галлюцинациях вдруг встают великие подвиги; враги, навсегда похороненные; генеральские эполеты на плечах; и иногда эти выдуманные подвиги и почести, коих не было и в помине, побеждают всяческие заклятия. Вот, что страшно, князь! Ведь никто же другой не виновен в том, что не заслужил он за всю свою службу никакого ордена! Что генералом не стал! Что не занял кабинет в Генеральном штабе! Никто, кроме самого Николая Соломоновича Мартынова! Но нет, выйдя в отставку, он обвинил всех находящихся рядом в своей беде. Он бросил обществу боевых офицеров вызов, облачившись в черкеску с папахой, как бы заявляя: «Ну что, выкусили?! Я не стал героем на войне, так уж извольте, я буду им в Пятигорске!» Ну, хотя бы внешне…
- Ах, Мишель, полноте! Сколько таких я повидал - не счесть! Пусть уж «геройствуют» на бульварах, коль на войне не вышло! Что мне до них?!
- Я тоже, поверь, mon cher, повидал подобных людишек без меры. Но есть одно «но»… Те, другие, не были зачислены в список моих старых, добрых друзей! Потому мне до них тоже нет дела. Но Мартынов - мой друг! И мне горько и больно за него!..
- Да, Мишель, - покачал головой князь. - Мартынова ты нарисовал, словно своего Демона!
- Вот уж, нет! - возмутился поэт. - Мой Демон никогда и ничего не доказывает, ничего и никогда не опровергает; не поддерживает ни одной ереси, не колеблет никакого догмата. В преданиях, - кстати, ни в одном, - ничего подобного не записано: он сияет, манит и влечет. Он только прекрасен, и он только тело, живое, блистающее, гармоничное, весеннее; одухотворенное, но без всякого перевеса «духа над материей»; без речей, или с речами не умнее спиритических. Где же тут Мартынов? Нет, mon ami, не стоит сравнивать несравнимое!
Говоря о товарищеских отношениях с Мартыновым, Лермонтов не задумывался, сколь оскорбительно воспринимались его насмешки и прозвища самим Мартышом. В частности, последнее из них - «горец с большим кинжалом»…
Почти весь круг друзей Лермонтова состоял из молодых офицеров, прошедших через самые горячие сражения Кавказской войны. Некоторые из них получили тяжелые ранения, надолго выбыв из действующей армии.
Так, князь Трубецкой, раненный на реке Валерик пулей горца, в апреле 1841 года, по «высочайшему повелению», ещё больной, был отправлен назад на Кавказ. Здесь он поселился вместе с Лермонтовым и через месяц был его секундантом на дуэли с Мартыновым. Принимая на себя обязанности секунданта, Трубецкой заведомо рисковал, так как это могло закончиться для него крайне неблагоприятно. Впоследствии на следственном разбирательстве его участие было скрыто Глебовым и Васильчиковым.
Глебов в сражении на реке Валерик тоже был тяжело ранен…
Руфин Дорохов из-за ранения, полученного в Чечне, вынужден был просить П.Х. Граббе (того самого, который в 1840 году наблюдал за действиями обоих отрядов, Лабинского и Чеченского. - автор) выдать ему свидетельство, поручающее его покровительству Комитета инвалидов.
В отличие от офицеров, не имевших право носить гражданское платье, Мартынов такое право имел. Но… продолжал щеголять в казачьих нарядах, словно делая вызов тем, кому еще предстояло вернуться в ряды действующей армии, с риском для жизни продолжать службу.
Он попросту провоцировал их на издевки. И, конечно, прозвище, данное ему Лермонтовым, подхватили многие, что оказалось далеко не безобидным для такого ярого себялюбца, коим был Мартынов.
Ношение Мартыновым казачьей одежды, конечно же, задевало Лермонтова, потому что сам он буквально сжился со своими казаками на войне и питал к ним истинно братские чувства. Мартынова, щеголяющего в черкеске и папахе, с большим кинжалом у колен, поэт попросту воспринимал «ряженым», о чем не преминул сообщить товарищу, наделив его этим громким прозвищем.
Слова Лермонтова, произнесенные в адрес Мартынова в доме Верзилиных, послужили поводом для дуэли, ведь это была не шутка, а вполне обоснованное обвинение Мартыша в уклонении от выполнения им своего офицерского долга. Мартынов правильно понял, что издевательская насмешка - это публичное обвинение его в несостоятельности и фальши. К слову, в отличие от других офицеров, нет ни одного официального упоминания об участии Мартынова в сколько-нибудь значимых боевых действиях. Их вообще нет, как будто ротмистр Мартынов вовсе и не служил восемь месяцев в Гребенском казачьем полку…
Понятно в связи с этим, почему Мартынов никого не стал слушать, упорно настаивая на дуэли с Лермонтовым, хотя прекрасно знал по прошедшим уже дуэлям, что поэт ни под каким предлогом не станет стрелять в приятеля. Мартынов просто таким образом решил покончить с ним раз и навсегда. Ясно же, что он задумал убить Лермонтова, списав убийство на дуэль…
Свидетельство о публикации №224111100920