Кто будет выносить мусорное ведро? Опять Астафьев?

ПИСАТЕЛЬ АСТАФЬЕВ, ПОЭТ НЕМТУШКИН, ЖУРНАЛИСТ ВИНСКАЯ
Фото А. Белоновского (ТАСС)


   Отставной опер Сошин, невольно (или вольно?) ставший главным героем романа «Печальный детектив», пытался уснуть, долго ворочался на скрипучем диване, но при этом боялся  потревожить чуткий сон жены Лерки… Ну, какая жена? Да, не живут вместе уже два года, но ведь не разведены! А вот и дочка Светка прибегает сюда как к себе домой… Что ей приснилось? Улыбается…


   Смеркалось… Или уже светало?
   «И тут ко мне идет незримый рой гостей»  Он присмотрелся, за его рабочим столом сидели две хорошо узнаваемые фигуры: Сергей Довлатов – на удивление почти чисто выбрит, в свитере под «дядю хэма»; и Иосиф Бродский, он закатился куда-то под мышку плечистому Довлатову, и еле просматривался хрящеватым профилем. Перед ними стояла бутылка водки и два стакана… На клочке газеты селёдочное тельце... Сошин, похоже, застал конец разговора…



  Довлатов:  Ты слышал, что Евгений Евтушенко против колхозов?

  Бродский: Если этот русофобствующий славянофил Евтушенко против, тогда я – за!
Мне пришлось немало удивляться, когда встречал их здесь. Они для меня пострашнее любого Андропова. Их вредоносная ординарность несокрушима под маской безграничного антикоммунизма.

   А ведь поначалу всё было так прекрасно! Свобода, изобилие, доброжелательность. Продуктов сколько хочешь! Издательств сколько хочешь! Множество газет и журналов…
   Затем все стало ужасно. Издательства публикуют всякую чушь. И авторские не платят. Надоели их лживые улыбки – куриные гузки. Даже джинсы надоели.


   Довлатов: Серые начинают и выигрывают не только дома. Серые выигрывают повсюду. Вот уже сколько лет я наблюдаю. Как-то встречаю одного кента. Ко мне с объятиями. Дескать, я тоже занимался в Питере фарцовкой, и тем самым боролся с советской социалистической экономикой. И понёс уже на публику, приобняв меня: «Мы с Серёжей вложили свой вклад в разрушение тоталитаризма! Сколько раз приходилось убегать от агентов. И однажды доставили в околоток, долго беседовали, ломали, заставляли отказаться от своих убеждений, от своих идей. От своих идеалов! Но я выдержал»!…


   Смотрел я на него тогда и думал:  А какие убеждения были у нас, у фарцовщиков? Идея одна: дешевле купить, дороже продать. Ломали тебя, говоришь? Нет, милок. Уломали тебя, подписал. Это называлось «провели профилактику». И доносы твои ложились в папку с табличкой  «Профилактированные фарцовщики». Поэтому тебе дали возможность окончить университет, потом был настоятельный совет вступить в партию, потом – аспирантура, докторантура. И стучал, стучал…


   Ну, а если бы не сломали, то сунули бы тебе повестку в армию и отправился бы ты, как и я, в Ухту…


   Бродский: Главные катаклизмы, естественно, происходят внутри, а не снаружи. И дуракам по-прежнему везет. И счастья по-прежнему не купишь за деньги.
   Окружающий мир – нормален. Но я быстро убедился, что Америка – не филиал земного рая. И это – мое главное открытие на Западе… Но к этому ли мы стремились?
Меня давно начал смущать их кипучий антикоммунизм, завладевший умами недавних партийных товарищей. Где же вы раньше-то были, не знающие страха публицисты, писатели? Где вы таили свои обличительные концепции?
Ты слышал, что они установили тебе мемориальную доску в Ухте?


   Довлатов: Не будешь?  Тогда я один (выплёскивает в рот полстакана водки).  У нас с тобой, Иосиф, классическая ситуация (ковыряется в селёдочных потрохах). В Союзе я диссидентом не был, пьянство не считается.

   Я всего лишь писал идейно чуждые рассказы, которые никому не нужны были. Диссидентом я стал в Америке. Так кому же эта мемориальная доска? Писателю, который в Советском союзе не смог стать писателем, или успешному лагерному надзирателю? Вертухаю, как там говорят. А впрочем, символично.… Поэтому, давай оставим.…



   Бродский: Да-да.  Как говаривал мой глубокоуважаемый Мераб Константинович Мамардашвили, русские готовы есть селедку на клочке газеты. Нормальный, не выродившийся человек на это не способен. Действительно, внутренняя поверхность раковины отражает образ самоуважения человека, его чувство собственного достоинства...


   Довлатов: Ах, Ёсиф, Ёсиф! Мой бедный Ёсиф... Ты, еврей, стеснялся русской культуры? А я, Млечик-Довлатян, нет… Так исторически сложилось, Иосиф, что русская культура всегда избегала форм, и в этом смысле она ближе хаосу, чем бытию. Вот поэтому я селёдку и расположил на клочке газеты… И ты это понял и сразу принял. Потому что газета – форма – для нас не главное… Главное, чтобы она случайно не оказалась передовицей газеты «Правда»… Не надо корчить из себя еврея!


   Бродский: Но это во мне осталось и живёт… Скорее всего, потому, что иудеи говорили: Отцы наши грешили, а мы их грехи на себе несем…
Вот и я всегда говорил то, что думал. Ведь единственной целью моей эмиграции была свобода. А тот, кто выталкивал меня сюда, о чём он думал?
   Как умел, восставал против национального самолюбования...
 

    Довлатов: Согласен (забрасывает себе в рот ещё полстакана водки)... Отцы наши ели терпкое,  а у нас на зубах оскомина... Поэтому  химера еврейской исключительности и для меня сродни антисемитизму…


   Бродский: Как умел противоречил благоговейным и туповатым адептам великого Солженицына...



   Довлатов: Но не преуспел в этом… И для меня нет авторитетов вне критики…
Ты помнишь, откуда мы родом? Я благодарен Америке, но люблю ли я Америку? Родина моя далеко…
  С самого начала умные люди внушили мне: «Если тебе говорят, что всё о;кей, не верь. Каждый приехавший сюда должен съесть свой мешок дерьма».
  А ещё...  Это сказал кто-то  из великих... Слабые люди преодолевают жизнь, мужественные осваивают её...


   Бродский (тихо бормочет): Четверть века назад ты питала пристрастье к люля и к финикам,
рисовала тушью в блокноте, немножко пела,
развлекалась со мной; но потом сошлась с инженером-химиком
и, судя по письмам, чудовищно поглупела...



   Довлатов: Что ты там бормочешь? Правильно! И я счастлив, что меня там читают! Ещё в первые дни пребывания здесь обратил внимание, как русские дети, недавно приехавшие из России, овладевают языком…
 
 Два маленьких мальчика играют во дворе, если это можно назвать двором в нашем понятии… Просто за углом, спрятавшись от взрослых… Они поссорились и один другому заявляет: «Я факал тебя!» А второй, сидя напротив него, отвечает: «И я факал тебя!»

  Вот так и сидят, спокойно перебрасываются, «факают» друг друга…
Представляешь, что было бы там, в России, если бы два мальчишки в нашем петербургском дворе вот так бы по-русски начали друг другу орать: «Да я тебя так!» А в ответ: «А я тебя эдак!» Этот эпизод я вставил в один из рассказов…


  И от своей русской почитательницы получил восторженный отклик: «Браво! Теперь я поняла, что значит свобода слова! О, как нам далеко до американской свободы! Как у вас там всё прекрасно! Можно сидеть друг против друга и говорить прямо в лицо: «Я факал тебя!» А в ответ слышать: «И я факал тебя!» А потом спокойно встать и разойтись по разным углам!»


  Бродский: Однажды я написал своему другу, который был воспитан хорошо известным тебе питерским андеграундером Давидом Даром… Из ЛИТО, которыми руководил Давид Яковлевич, вышли хорошо известные тебе Аксёнов, Горбовский, Кушнер, Соснора…


 Я тогда написал, что никогда не верь, что этот мир свободен. Зависимость от честолюбия, от материальных благ, от мнения окружающих тебя людей здесь такая же, как и в мире, где живешь ты.
  Чем лучше писатель, тем меньше он зарабатывает.
Вы, дурачки из Советского Союза, думаете, что где-то существует высокооплачиваемая свобода? Дудки! Нигде в мире за свободу денег не платят. Хочешь быть свободным – так будь нищим. А хочешь посылать
друзьям подарки – так изволь продаваться.

 Кому угодно – евреям, коммунистам, фашистам, террористам, капиталистам, диссидентам, пролетариям, президентам, проституткам, священникам,
республике Чад, гомосексуалистам, королеве (в изгнании) Объединенной империи лесбиянок…
  Ты кого-нибудь читаешь из оставшихся там?


  Довлатов: Ну, если случайно. Вот недавно совершенно случайно в журнале «Континент» прочитал очерк Геннадия Трофимова, посвящённый Виктору Астафьеву… Ты помнишь Гену?


  Бродский: Ещё бы! Как он вас! Или нас? В этом своём покаянном письме, в котором признавался, что за гомосексуализм был привлечён к сотрудничеству с органами…


  Довлатов: А это ведь я в своё время рекомендовал Давиду Дару Геннадия Трофимова…

   Срок моего секретарства у Веры Пановой подошёл к концу, нужно было как-то определяться… Для Веры Фёдоровны не были секретом увлечения её муженька… Давид Дар не делал секрета в том, что после сорока лет по причине импотенции он из активных перешёл в категорию пассивных…  Как бы утешал её…


  Мне нравилось жить у них, окна выходили на Марсово поле… И само здание Ленэнерго, и эти могилы коммунаров не портили внешнего вида Летнего сада…

   Вера Фёдоровна, как лауреат трёх сталинских премий, была приписана к особому распределителю, мне приходилось иногда забирать продуктовые наборы, которые привозили на спецмашине.  Но чаще всего Дар отправлял меня в «Европейскую», где у него был свой прикормленный буфетчик… Ты помнишь, Иосиф, этот «Бенедиктин» и эти коробочки сардин непременно из Сардинии? Почему там, в России, вкус у них был совсем другой?


   Вера Фёдоровна начинала капризно морщиться, если не чувствовала привычного вкуса «Бенедиктина» в рюмке подаваемого перед сном коньяка… В тех наборах, которыми кормили её эти большевики, случалось – она их брезгливо отталкивала, «Бенедиктина» и сардин непременно из Сардинии не было…


   Ну, и… Году эдак в шестьдесят восьмом в Перми,  с которой Панову и Дара многое связывало, вышли первые главы «Последнего поклона». Кто-то из тамошних знакомцев им эту книжку прислал и, кажется, просил Панову написать на эту книгу тогда еще мало кому известного автора рецензию. Рецензию Вера Федоровна не написала, а написала на пермский адрес автора теплое ободряющее письмо.


  Оно было отправлено в город Чусовой, где в то время Астафьев совмещал литературное творчество с тяжелой физической работой в железнодорожном депо и был разъездным корреспондентом местной газеты. Кроме того, ему приходилось сплавлять какие-то плоты по реке Чусовой. Эта работа привела его к инвалидности, он почему-то лишился доплаты к своей пенсии… Творчество его подвергалось сильному цензурному давлению…

   Мне, как секретарю писательницы, приходилось зачитывать «Последний поклон» и потом записывать её впечатления…

«Этот Астафьев, говорила Вера Фёдоровна, художник удивительного письма. Подсознательное он превращает в действующую реальность. И какой мастер диалогов! И какой рисунок пейзажа… Только предельной искренностью и можно что-то главное в людях восстановить. Астафьеву это удается.

Подбираться к нему, к постижению его философии и морали, лучше всего через прозу Тургенева – через его природный и удивительно простой язык. Рискну сказать, что проза у Пушкина сильнее его стихов. Высоты «Капитанской дочки» разве только Толстой достиг. А в «Звездопаде» уровнем замысла и его воплощением Астафьев уже к Толстому приближается. Солженицын такого экзамена уже не выдерживает»…

   Я не поддерживал восхищения Веры Фёдоровны. Да и имел ли я право иметь своё мнение? Как, Иосиф? Я не прав?

   Бродский: Да, я читал. Длинные обороты, предложения на два абзаца, труднопереводимое на английский язык… Да, что-то в этом есть, умно сказано… Конечно, во многом заумь… Правда, я в этом ничего не понял… Так, это не вина писателя… Это ведь я не дорос до высокого…

   Довлатов: «Звездопад», «Последний поклон», ода огороду… Все эти сюсю-мусю… Вот только в «Проклятых и убитых» я понял Астафьева и принял!

    Как он смачно размазал, макнул… Всех и сразу! А язык-то каков? Каков язык! Помнится, я испытал позабытое близкое к оргазму чувство. Наконец-то!

   Говорят, Солженицын после того перестал общаться с Астафьевым… Завидно, наверное, стало… Вот после этого и  я  стал понимать Панову… Ох, далеко, говорила Вера Фёдоровна, далеко Солженицыну до Астафьева...

   Мне со временем стало понятно восхищение  Пановой  творчеством никому неизвестного писателя... Деревенского писателя... А что такое проза самой Веры Пановой? Нормальная проза советских лет, получше многих, профессиональная, в меру приверженная стилевым образчикам своего времени, а иногда и преодолевающая их. Работала  на совесть, по прописям советской литературы  формировала образец миропорядка и внутренней жизни человека,  но авторского внутреннего мира там нет. Ну, если не считать рассказ «Серёжа»... Почти всё создавалось без особого  труда и личной внутренней ломки... Должна была постоянно намекать об идейной переделке своих героев...

   Бродский: Никогда не читал  Панову и   теперь уж, наверное, читать не буду... Но вот тот фильм «Серёжа» запомнился на всю жизнь. Именно с этого фильма я стал различать и запоминать актёров, режиссёров... Начальная школа, рядом кинотеатр на улице Марата... Мы с уроков убегали туда... Ты помнишь?  Совершенно незнакомый режиссёр, какой-то  там Георгий Данелия, главных героев играют красивые, но тоже малознакомые  актёры из взрослых фильмов  Сергей Бондарчук и Ирина Скобцева... И этот мальчик Серёжа... Такие внезапно родные, они кажутся близкими, живыми вернувшиеся с войны...  Войны там  не было, хотя она чувствовалась... Я помню, что многие взрослые плакали...
 
  Довлатов: Отсутствие идеологии уже есть идеология... Вероятно, она просто себя отменила... Как многие в процессе наметившейся оттепели, думала одно, писала другое, подразумевала третье… Впрочем,  оттепель закончилась, когда  в феврале шестьдесят  шестого года начался процесс над Синявским и Даниэлем...

  Бродский: А для меня оттепель закончилась  в марте  того же года, когда умерла Анна Андреевна, а мне разрешили приехать в Комарово на  её похороны...

   Довлатов:  А была ли оттепель?  Ведь этот термин появится много позднее... Успела ли  Вера Фёдоровна почувствовать её?  И что такое  оттепель в России?  Это всегда слякоть, сырость, сопли, распутица... Не пройти, не проехать ни на санях, ни на телеге... 
  И вдруг начинает читать Астафьева! Поэтому удивляется, восхищается... Оказывается, можно писать и так... Где-то что-то обойти, намекнуть, а где-то и так – напрямую, по грязи...




   ...В заречье свистнула первая электричка… Следом тут же давай перекликаться петухи.  Наваждения сразу исчезли…

 Отставной опер Сошин, боясь разбудить уснувшую жену Лерку, вытянул затёкшую ногу... Предательски скрипнули пружины старого дивана. Нет, не удалось сохранить тишину... Внутри дивана проснулись иные струны, запевшие как арфа… Звякнула дужка мусорного ведра, стоявшего за припечком, у залавка, под урыльником у входной двери.

…В ведре, стараясь не разбудить хозяев, бойко шуршали тараканы. Мусорное ведро надо выносить с вечера... Кто мог вынести мусорное ведро? Если только Астафьев?
 
 За стенкой  у Тутышихи заплакал очередной подкидыш. Она начала его нянькать: «Ай, ту-ты, туты, туты… Ай, тутытуты… Ай, ту-ты да растуды…
  В запечье ожил сверчок…   Поблазнилось, подумал Сошин.
    Смеркалось… Или – светало?


Рецензии