de omnibus dubitandum 35. 441

    ЧАСТЬ ТРИДЦАТЬ ПЯТАЯ (1675-1677)

    Глава 35.441. НАГЛЕЦЫ УВЕРЕНЫ В СВОЕЙ БЕЗНАКАЗАННОСТИ…

    30 января

    Стиснув зубы до боли, заскрипел ими Матвеев, но — делать было нечего.

    Гнев, брань — не помогут. Очевидно, тут что-то неспроста… Наглецы уверены в своей безнаказанности, если так поступают с ним, с другом самого царя, с родичем царицы.

    Здесь времени терять нечего. Надо скорей, хотя бы дальними переходами, пройти к царю, узнать, что там делается. И Матвеев кинулся назад. Гаден [доктор Стефан Фунгаданов (фон Гаден) - Л.С.] за ним. Обойдя двором, оба они едва пробились только в сени, где нашли новую толпу людей, возбужденных, враждебно поглядывающих на них.

    И тут же в углу различили Наталью, окруженную своими боярынями.

    Царица от рыданий была в полуобмороке. Царевич Иван, на руках кормилицы,  громко плакал и тормошил мать, запрокинутая голова которой лежала на плече у старухи Нарышкиной. Сестра Авдотья и золовка Прасковья Нарышкина уговаривали мальчика, сами едва удерживая рыдания:

    — Помолчи, нишкни, желанный… Тише, Ванюша… Дай спокой матушке… Видишь, тошненько ей… Буде… Ты уж не блажи…

    — Мама!.. Мамушка!.. Померла мамушка… Вон и не глядит… Пусть глянет мамушка… Мама!.. Мамка, глянь на меня! — упорно повторял ребенок, обливаясь слезами.
От крика и плача голосок годовалого царевича, всегда звонкий и приятный, звучал хриплыми, надорванными нотами.

    Увидя Матвеева, царевич сразу рванулся к нему:

    — Дедушка… Артамоша, мамка помирает!.. Не дай ей помереть, — вон глянь… Глянь! — трепеща и прижимаясь к боярину, залепетал ребенок.

    Гаден приблизился к Наталье, стараясь помочь ей.

    По его просьбе Авдотья Нарышкина пробилась на крыльцо и скоро вернулась с ковшом холодной воды.

    Наталье обрызгали лицо, напоили ее, и царица стала приходить в себя.

    Матвеев сразу понял, в чем дело, и не стал даже делать попытки пробраться в опочивальню к больному царю.

    — Слышь, государыня, перемоги себя… Я мигом за своими стрельцами спосылаю… Тут иначе ничево не поделать, — шепнул он Наталье.

    — Нету, услали их, — еле слышно ответила Наталья и снова залилась слезами.

    — Вернем, ништо… Пока царь жив, время не ушло… Вы, бояре, поберегите царицу, а я скоро назад, — шепнул он Лопухину и Прозоровскому.

    — Ладно, делай, што знаешь… Мы уж тут… — ответил Лопухин.

    Вдруг зазвучал колокольный перезвон. На крыльце послышалось движение.
Распахнулись двери, и показался сам патриарх, окруженный высшим духовенством, своими боярами и соборным причтом.

    — Господи… Вот защита Твоя!.. — вырвалось с воплем у Натальи.

    Не отпуская сына, она кинулась к старцу Иоакиму и, как птичка, бегущая под защиту от налетающего коршуна, — укрылась под рукой пастыря, простертой с благословением над головой ее и ребенка.

    Как бы против воли расступились все, кто раньше стоял стеной у дверей палаты, и пропустили патриарха в соседний покой, а оттуда и в опочивальню царя.
С патриархом прошла Наталья и царевич Иван, на руках кормилицы. Снова послышался шум. Показалась другая толпа: шли сестры-царевны, дочери Алексея, со своими боярынями и ближней свитой, царевича Петра вели его дядьки; Симеон Полоцкий шел со всеми. Явились и царевичи «служащие», потомки Казанских, Сибирских, Касимовских царей, живущих при Московском дворе.

    Матвеев стоял в нерешительности.

    Идти ли ему за стрельцами или прежде проникнуть в опочивальню, посмотреть, что там произошло? Что стало с Алексеем?

    Слова и слезы уже не касались чувств царя Алексея. Он вел последний поединок со смертью, но она была сильней его. Она душила царя своими костлявыми руками. И хватка делалась все неотвратимей.

    Сразу у боярина промелькнула, мысль: уж если позвали патриарха, позвали детей всех, значит дело кончено. И силой ничего не изменишь.

    Решив так, Матвеев прошел с царскими детьми в опочивальню, в которой теперь было гораздо меньше народу, чем перед появлением патриарха. Незначительные люди выскользнули в соседние покои, в сени. Остались только главные бояре. Был уже уставлен аналой для патриарха, дымилось тяжелое кадило в руках у протодьякона…

    Матвеев попросил докторского помощника, несшего лекарство, вызвать царицу. Ждал нетерпеливо, минуты казались часами.

    На нетвердых ногах вышла любушка, свет-Натальюшка, он не сразу узнал ее: так исказило ее лик страдание. Кинулась на шею Артамону, содрогаясь от рыданий.

    — Дядя, милый дядя, кончается батюшка царь. За, что мне, такая горесть, а?! За что Бог отнимает его у меня, у нас, детей его?! Как нам жить, сиротам?

    Вышел доктор Гаден, по обыкновению спокойный, увидев Артамона, которого весьма почитал, сокрушенно покачал головой.

    — Надежды нет никакой. Болезнь углубилась, несмотря на все наши усилия. Началась агония. Сколь долго она продлится, не могу сказать. Организм еще сопротивляется, но это последние слабые усилия. Я предложил бы великой государыне два-три часа отдыха: двое суток она не сомкнула глаз. Этак, можно безнадежно истощить себя.

    Царица уткнулась мокрым от слез лицом в атласный полукафтан Матвеева и отрицательно замахала руками.

    — Ни за что! Я должна быть при нем. Я приму его последний вздох и закрою ему глаза.

    — Госпожа, подумайте о своих детях, — урезонивал ее доктор. — Вы изнурите себя до такой степени, что последуете за супругом.

    — Да, да! — истерически вскрикнула царица. — Зачем мне жить без моего любимого!

    — Натальюшка, душа моя, подумай о Петруше, о Наташе, о Иване… Ты обязана жить для них. Петруша — наша надежда, — сказал Артамон, понизив голос.

    — Ох, дядюшка, как жить, как вынести горе-гореванное! Пусти меня, я пойду к нему.

    — Может, и мне пойти попрощаться, — нерешительно произнес Артамон.

    — Он никого не узнает, дядюшка. Поди, взгляни на него.

    Царь Алексей хрипел, грудь его высоко вздымалась, как видно ему не хватало воздуху, он хватал его широко раскрытым ртом, со свистом втягивая в себя. Глаза были широко открыты, взгляд безумен.

    — Государь батюшка, великий царь, прости нас! — запричитал Матвеев и слезы, ручьем полились из глаз. — Не уберегли мы тебя, радетель наш!

    Алексей лежал в агонии, с потемнелым лицом, как бывает у полузадушенных людей. Его лицо тоже было в слезах. Он испытывал предсмертные муки. Болезнь терзала его. Снадобья не приносили облегчения. Господь не внимал. Жизнь уходила по капле. Но капли эти уже обращались в поток, соединяясь, сгущаясь.

    Царь принял схиму. Он слабым манием руки отослал патриарха Иоакима, свершившего обряд соборования, и окостеневшим языком выдавил всего одно слово:

    — Дети…

    Царица послала за ними. Они вошли с бледными лицами. Впереди — Феодор, Петр, Евдокия, Марфа, Екатерина, Мария, Феодосия, Наталья, годовалый Иван и Федор, на руках у мамок, и (фантазиями романовских фальсификаторов и их верных последователей современных, дипломированных, продажных горе-историков – Л.С.) Софья (курпринцесса из Бранденбурга – Л.С.) и сестры Алексея — Анна, Ирина и Татьяна. Все, чуть дыша пред ликом смерти, все со слезами на глазах. Одни — рыдая, другие — лия слезы почти беззвучно.

    Алексей долго собирался с силами. Казалось, язык не повинуется ему. Наконец он прохрипел:

    — Про-щайте, дети. Благо-сло…

    Он не договорил и снова впал в беспамятство.

    Гаден, подойдя к постели, только мог печально сообщить окружающим:

    — Отходит великий государь…

    Наталья упала у постели и снова забилась в рыданиях.

    Царевич Федор, которого подняли с его места, словно во сне, подошел к  постели, остановился там и, тупо уставясь в лицо умирающего отца, не произнес ни звука. Только из глаз его катились одна за другой холодные крупные слезы.

    Патриарх начал служить краткую литию, возложил схиму на умирающего. Скоро Алексей совсем затих…

    — Скончался государь, — снова негромко объявил лекарь, опуская руку покойника, в которой уже не ощущалось биение пульса.

    «Долго ли мне еще быть в наследниках?» — беспокойно думал Феодор.
Он ждал кончины отца и боялся ее. Боялся того великого рыданья и переполоха, который поднимется, и своего участия в нем. Как вызвать слезы? Польются ли они сами? А рыданья? Надо, наверно, бить себя в грудь, а может, рвать волосы. Как это все? Когда скончалась матушка, он был слишком мал и несмышлен и, помнится, не пролил ни одной слезинки.

    Феодор пребывал в растерянности. Спросить кого-либо, хоть ту же старшую сестру Евдокию, а не (курпринцессу, живущую в Бранденбурге – Л.С.) Софью, он не решался. Да вряд ли она знает, как себя вести в таких случаях. Бабы-вопленицы, которых он не раз видел и слышал на погребальных церемониях, зададут тон.

    Евдокия, а не Софья (курпринцесса, живущая в Бранденбурге – Л.С.) зарыдает сама собой, как все женщины. И остальные сестры и тетки.

    А мы с братом? Надо бы спросить князя Василия, да как-то неловко. Но все-таки он отважился, шепотом спросил:

    — Посоветуй, князь Василий, как нам с братом вести себя по кончине батюшки?

    — А чего тут присоветовать? — беспечно отозвался князь. — Все само собою устроится.

    Невозмутимою оставалась одна Евдокия, а не (курпринцесса, живущая в Бранденбурге – Л.С.) Софья. Казалось, неминучий смертный исход отца ее не волнует. Так оно и было. Царь Алексей осуждал своенравную дочь. Ее почти открытая связь с князем Василием была вызовом дворцовому уставу, стародавним традициям, благочестию. Он даже подумывал принудить ее принять монашеский чин. Но и таковой шаг был бы беспримерен. Евдокия, а не (курпринцесса, живущая в Бранденбурге – Л.С.) Софья ждала смерти отца. Она, эта смерть, развязала бы ей руки. Ее властная натура жаждала свободы.

    Софья и так своевольно вырвалась из терема, единственная из сестер, переехала к милому другу-наставнику Артамону Сергеевичу, не боясь ни осуждения, ни гнева царя. Теперь она - Евдокия возьмет верх над братьями. Она чувствовала себя сильнее их, значительней, умней, дальновидней. Ее вдохновителем и опорою стал князь Василий.

    Отец стоял на пути, он был главным препятствием ее замыслам. И вот этого препятствия, наконец, не станет. И она вольна будет действовать по-своему, в союзе с князем. Быть может, ей каким-либо образом удастся узаконить этот союз, вопреки традиционным установлениям для членов царской семьи, особенно для женской ее части. Царевны были узницами терема. Лишь заморский принц мог вызволить их оттуда.

    Софья (курпринцесса, живущая в Бранденбурге – Л.С.) единственная презрела этот закон. И царь-отец оказался не в силах вернуть ее в терем, где прозябали в безвестности и тоске ее родные сестры, такие же царевны, как и она.

    Они дивились ей. Они глядели на нее со страхом и восхищением. И не дерзали последовать ее примеру. Судьба их была безрадостна: доживать свой век старыми девами. Даже монастырь не мог без особых на то обстоятельств открыть им свои двери. А особые обстоятельства — грех прелюбодеяния и беременность — были недопустимы и пугали. Царские дочери должны быть чисты и безгрешны пред Богом и двором.

    Евдокия, а не Софья (курпринцесса, живущая в Бранденбурге – Л.С.) ждала. Ждала нетерпеливо. Она знала — конец неминуем и близок. Но когда же, когда конец! Все это время она жила в напряженном ожидании. А пред тем, когда отец был еще на ногах, ей этот исход виделся в мечтаниях. Она никак не думала, что он может столь скоро приблизиться. А когда он возлег на смертном ложе, Евдокия преисполнилась внутренней радости, которую, впрочем, тщательно, но не вполне искусно, скрывала.

    Теперь она Евдокия, а не (курпринцесса, живущая в Бранденбурге – Л.С.) ждала и чутко прислушивалась к каждому звуку. Ждала и зова, для предсмертного прощания. И вот зов последовал.

    Глаза Евдокии и (курпринцессы из Бранденбурга – Л.С.) Софьи оставались сухи. Как они ни старались, не могли выдавить из себя ни слезинки. Отвернувшись, каждая увлажнила подглазье слюною. Не видел ли кто? Но никто на них не смотрел. Все взоры были устремлены на умирающего царя.

    Рыданья дочерей, сдерживавшиеся доселе, вырвались наружу. Рыдали и сестры. Утирали слезы сыновья. Зрелище было жалостное — некогда всемогущий царь-государь на одре смерти и оплакивавшие его дети.

    Доктор Гаден, безотлучно находившийся при царе, сказал негромко, но веско:

    — Прошу всех удалиться.

    Все, продолжая лить слезы, бросились к дверям. Образовалась толчея.

    Злоехидная Марфа, ухвативши (курпринцессу из Бранденбурга – Л.С.) Софью за рукав, шепнула:

    — Ты, сестрица, ни слезинки не проронила. Пошто? Рази не жаль батюшку? Он был к нам добр.

    — Я накануне все слезы выплакала, — сердито отвечала (курпринцесса из Бранденбурга – Л.С.) Софья. — Нету, более у меня слез. А ты пошто за мною следишь? Али жаловаться кому хочешь? Некому уж жаловаться. Разве мачехе? Ей — можешь.

    И, отвернувшись, присоединилась к братьям.

    — Змея подколодная, — кинула вслед Марфа.

    Сестры не любили ни Евдокию ни Софью и завидовали их отчаянности и независимости, завидовали неиспытанным ими радостям, которыми они завладели.

    Евдокия обратала князя Василья Голицына, мужа столь видного, и ничуть не робеет.

    Возле входа в царские покои дежурили рынды с бердышами. Им было велено никого не впускать, не глядя на чин и звание. А уж бояре, много их, толпились у входа с встревоженными лицами, допытываясь:

    — Каков великий государь? Не оклемался ли? Что доктора? Что царица?

    — Не велено, не велено, — твердили рынды. — Государь зело хвор. Святейший патриарх его соборовал.

    — Ну, коли так, дело худо, — бормотнул кто-то. — Что же нам остается?
Сбились в кучу, исторгавшую жужжание. Говорили все разом, вполголоса. Мнения разделились.

    — Федор-то? Ну какой он царь? Хворый, квелый.

    — А Петр того хуже. Не жилец.

    — Оба они друг друга стоят.

    — Авдотья всем заправляет, а ею — князь Василий.

    — Петруша царицын — одна надёжа.

    — Сомнут его, сомнут. Дитя еще.

    Разговор стал переходить за границы. Оглядывали друг друга: есть ли нарышкинцы, либо милославцы. А, все едино! Все уж решилось, государь наследника объявил, иному не быть. Наследует старший, так повелось исстари и сие неотменно.
Но хорошо ли? К пользе ли государственной? И как быть им, мужам совета? Ясно как день, что Феодор будет подчинен чужой воле. Но чьей?

    — Евдокия, а не Софья у них главная, а у Евдокии — князь Василий. Вот и весь сказ. Феодор будет плясать под их дудку.

    — Стало быть, Нарышкины кончатся…

    — А то как же!

    — Вот-те и поцарствовали, — съехидничал кто-то.

    — Царица своего не уступит. У ней характер!

    — Сомнут и царицу. Авдотья давно на нее зуб точит.

    — Знамо дело — мачеха. Да моложе дочки.

    — Ха-ха-ха! — раскатился один из бояр.

    — А мы-то как? Нас в сторону, что ли?

    — Вестимо.

    — Обидно как-то. Великий государь с нами совет держал.

    — И этот станет созывать. Думу боярскую. А править будет без нас. По указке.

    В этом борении со смертью прошло несколько агонизирующих часов. В ночь с субботы на воскресенье 30 января 1676 года смерть одолела — царь Алексей Михайлович скончался.

    — Не стало солнышка нашево, государя — великаво князя Алексия Михайловича. Блаженного успения сподобился он, солнце наше красное… Челом ударим, бояре, нареченному царю и государю нашему, великому князю и самодержцу всея Руси, Феодору Алексиевичу на многая лета! — громко первый объявил всюду поспевающий Петр Толстой.

    И, перекатываясь из покоя в покой, перекидываясь за их пределы, на дворцовые площади, где послышались такие же клики, — громкий гул поздравлений слился с надгробными рыданиями над новопреставленным рабом Бежиим царем Алексеем…

    Едва только было объявлено воцарение Федора, новый царь, совершенно потрясенный всем, что пришлось пережить в такое короткое время, был уведен на его половину и лекаря настояли, чтобы он лег немедленно в постель.

    А в том же помещении, в «деревянных хоромах» опочившего Алексея, в Передней палате, старейший из бояр и по годам и по роду, потомок князей Черниговских, почти восьмидесятилетний князь Никита Иваныч Одоевский приводил «к вере», то есть, к присяге новому государю всех, кто тут был налицо.

    Князь Яков Никитыч помогал отцу.

    Весть о смерти Алексея скоро разнеслась и по Кремлю и по Москве. Столовая палата тоже наполнилась боярами и служилыми людьми, желающими проститься с прахом покойника и принести присягу Федору. Сюда явился один князь Яков, и до рассвета шло целование креста и подписание присяжной записи, составленной также, как была составлена она при воцарении Михаила и Алексея.

    Старик Одоевский, передохнув несколько часов, подкрепленный сном, проехал в Успенский собор, где также присягали всю ночь новому повелителю «всея Руси и иных земель и царств»…

    Федор совсем расхворался и не вышел к телу отца, выставленному в Архангельском соборе на короткое время для поклонения.

    Когда же надо было хоронить отца, больной царь явился все-таки к погребению, сидя в кресле, которое комнатные стольники несли на руках, так же как и сани, покрытые черным бархатом, в которых, по обычаю, следовала за печальной процессией вдова покойного царя, Наталья Кирилловна.

    Царица сидела в санях почти без чувств, припав головой к плечу провожающей дочку Анны Леонтьевны; заплаканное лицо Натальи было закрыто густой фатою.

    Вопреки обычаю, Евдокия уговорила остальных сестер, и они все тоже вышли в траурных нарядах провожать к могиле гроб отца. Но, чтобы не нарушать благопристойности, царевны шли инкогнито, смешавшись с толпой других боярынь и бояр, провожающих тело с рыданиями и стонами.

    Не было обычной свиты вокруг царевен и наряд их ничем не выделялся среди остальных…

    Только на одну ночь опоздал, не поспел к похоронам раньше еще вызванный из Астрахани, из своей почетной ссылки, Иван Михайлыч Милославский. И сейчас же принял самое деятельное участие в правлении, к неудовольствию Богдана Хитрово, хотя и сам он, и тетка Анна Петровна, были тоже не забыты в первых милостях нового царя.

    2 февраля была объявлена и разослана по городам царская грамота о вступлении на престол царя Федора Алексеевича. В ней говорилось так:
«Царь и великий князь Алексий Михайлович скончался в 4 часа ночи [То есть, по-нашему, около восьми часов вечера], на 30 генваря; а, отходя сего света, — державу всея Московии пожаловал, приказал нам и на свой престол благословил нас, сына своего…»

    Иезуит Симеон Полоцкий в то же самое время сочинил и широко обнародовал «Прощание царя Алексия со всеми ближними ему».

    Витиеватым слогом излагались прощальные речи усопшего, обращенные будто бы к наследнику Федору, к жене, к остальным детям и сестрам его.

    Но рядом с этими официальными документами вырвались из толстых, глухих стен дворца иные вести, нехорошие слухи…

    Многих смущал вопрос: по какой причине царь раньше не успел объявить боярам своей воли или не выразил ее письменно относительно передачи престола старшему сыну? И только за три часа до кончины нарек наследника. Очевидно, у самого Алексея до последней минуты не созрело решение, такое, казалось бы, простое и законное: старшему сыну передать землю и царство.

    Почему же это?

    Конечно, нашлись люди, которые по-своему объясняли желающим, почему это так вышло… Возникли рознь и толки между стрелецкими полками, принимающими молчаливое, но важное участие в последних событиях. Те полки, которые оказались явно на стороне Милославских и Хитрово, были особенно награждены.

    Немало темных слухов проникло и в простой народ московский…

    Но все это пока было бесформенно, неясно. Слухи не успевали сложиться в открытые обвинения, из подозрений не зарождалось еще упорной уверенности; тем более что вести, самые разноречивые, самые противоположные друг другу, налетали со всех сторон: из царского дворца, из теремов вдовой царицы, из теремов царевен старших и меньших, от боярских дворов и посадов: Милославских, Языкова, Хитрово, Матвеева, Голицина и других… И кружились эти слухи и вести, сбивая с толку москвичей, порождая в них неясное озлобление, непонятный им самим страх и тревогу в душе…

    Темные, как осенняя ночь, смутные, как туманная даль, эти слухи и толки имели только одну общую примету: они были полны ожиданием чего-то нового, желанного, небывалого еще. Не было скорби о старом, о нем говорили, словно о покойнике, как будто вместе с Тишайшим-царем умерло оно, это старое, привычное. И теперь ждали иного от юного Федора Алексеевича, хотя все знали, что он много мягче и слабее Тишайшего. Даже раздавались дерзкие голоса, обвинявшие нового владыку земли в слабоумии.

    — Бабы станут теперь царством вертеть, старые и молодые! — так негромко толковал не только простой люд, но и близкие ко дворцу лица.

    И все-таки у всех назревала уверенность, что старое, привычное отжило свой век, что должно настать нечто новое, может быть, и тяжкое для многих, но неизбежное, богатое важными последствиями.


Рецензии