Санитар Алёша или Война притаилась рядом
— Тёть Нюра, тёть Нюра, — восьмилетняя Динка бежала, не разбирая дороги, по сухой потрескавшейся от долгой жары земле и блажила на всю округу. К счастью, округа давно была на ногах, солнце, начищенным пятаком, сверкало на безоблачном голубом небе, на смену свежему утру пришёл знойный и душный полдень. Люди привычно занимались огородами и домашними делами, кто-то спешил к поезду на вокзал, кто-то с важным видом нёс покупки из магазина. Народ быстро впитывал в себя мирную жизнь, вспоминая старые почти забытые привычки, словно оттаивал после долгой холодной зимы. Крики взбалмошной Динки уже не пугали как раньше, когда она таскала похоронки, не заставляли замирать, цепенея от страха в предчувствии дурных новостей, старики и ребятня с любопытством вытягивали шеи, поворачивались в сторону девочки, качали головами.
— Тёть Нюра, ваш Алексей домой возвращается! Живооой! Живой он! — Динка, почти задохнувшись от быстрого бега, остановилась у перекошенной времянки. В
глубине двора Анна Леонтьевна стирала в тазу бельё. Её русые волосы выбились из-под
платка и свешивались на лицо чуть прикрывая левую сторону, ситцевое давно отлинявшее платье, намокло от брызг и прилипало к коленям. Крики девочки привлекли внимание Анны. Женщина замерла, по-птичьи наклонила голову, будто вслушиваясь в слова. Казалось, что новость доходит до нее не разу, а по частям, медленно, словно Анне трудно поверить в происходящее, понять.
Ещё немного постояв в оцепенении женщина, словно очнувшись и пробудившись от спячки, в чём была побежала, почти полетела в сторону станции. Такой и заметил её издалека Алексей: с платком в руке, в калошах на босую ногу, в довоенном любимом синем платье в мелкий горох, с разлетающимися на ветру русыми, почти пшеничными, волосами.
Ласточкой летела к нему его Нюся, раскинув руки, как крылья, никого и ничего не замечая вокруг. Нюся, красавица первая, статная да сильная, сероглазая, смешливая, боевая... Нюся его. А она, подбежав, повалилась в ноги, обняла сапог да костыль и лишь одно твердила: « Живой, соколик мой, живой!». И ревела, ревела... Да разве вымоют слёзы в одночасье из души страх и боль, тоску и скорбь постоянную, горе неуёмное, глубоко война засела в людях. Так и стоял Алексей, не смея шага ступить, не смея потревожить свою ненаглядную.
Небо заволокло сизой мглой: ни солнца, ни облаков. Трудно разобрать, который час. Духота и жара. Чёрное лето, знойное лето. Бой. То там, то тут от взрывов содрогается земля. Грохот. Крики. Полк несёт огромные потери. Собирает смерть кровавую дань, не пощадив ни опытных, ни молодых солдат.
Алексей ищет раненых, оттаскивает их ближе к двуколке, грузит. От дыма слезятся глаза, усталость накатывает тяжёлыми волнами. Вытирает Алёша соленый пот с лица и снова ищет в этом побоище живых. «Держись, браток! Держись! Зададим мы им ещё!» — шепчет распухшими, в глубоких трещинах губами, то ли себя подбадривает, то ли раненым их адресует...
Пройдя финскую, Алексей и без того молчун по природе, совсем нелюдимым стал.
Вспоминать о войне не любил, разговоры о боях с мужиками не разговаривал. «Вернулся
живой, значит, всё хорошо,»— так считал. А что контузия, так и то не страшно, бывало скажет только: «Спой ты мне, Нюра, пожалостливее чего.» И молчит, и курит, и словно в себя смотрит долго-долго. Двое сыновей подрастали у них, всегда рядом крутились: один рыжий, конопатый, шустрый Толик — в мать. А второй степенный, черноглазый и черноволосый Василька — в отца. Нюся недавно снова ребёночка понесла, хорошо бы дочку, Валечку хочется. Мечтали. А потом опять пришла война. Отечественная. Враг совсем близко к Ростову подошёл. Мобилизация была объявлена. Алексей не полез, как сосед в погреб прятаться, и на чердаке не стал отсиживаться. Собрался, вещи, завязал в узел, табачку домашнего в кисет отсыпал, Нюсю обнял с мальцами,
наказал попусту не реветь и детей беречь. И пошёл.
А там завертелось... Закрутилась мясорубка, судьбы человеческие , как мясо на
фарш, перемалывая. Некогда было письма писать, да и не любил он бумагу попусту марать. За всё фронтовое время дошло до Анны Леонтьевны всего две весточки. А третье письмо было уже не от Алёши, а от товарища его боевого.
За день Алексей сделал двадцать ходок от передовой до полкового медпункта. Конь Сивый вздрагивал, тряс головой, но послушно шёл, тащил двуколку и не взбрыкивал. Лошадей Алексей любил, они это чувствовали и платили ему тем же , любовью. В пацанах Лёшка часто в ночное ходил с дедом, за пегой кобылой Фросей ухаживал. Лошадь — она же, как член семьи, даже если не своя она, а колхозная, нужна она в хозяйстве. Сивку Алексей тоже баловал: то сахар отдаст, то хлеб свой, а главное, гладил часто, на ухо шептал, разговаривал ласково. Сивка слушает внимательно, смотрит глазищами почти человеческими, фыркает, как будто понимает.
«Коник ты, мой коник, сколько работёнки у нас сегодня», — Алексей вел коня к медпункту. Надо было поторапливаться: в воронке дожидались своей очереди на эвакуацию ещё шестеро раненых.
— Ну что, Лексей, много там ещё ребятишек? — старик Егорыч сноровисто помогал разгрузить повозку.
— Да конца и края нет, Сивка порою уж на ровном месте спотыкается! Фрицы лезут и лезут, танков у них много, но и мы не лыком...Оборону держим! Не пробиться им!!! Жди, Егорыч, скоро ещё подвезу.
Взрывы не прекращались, и без того истерзанное поле каждый раз вздрагивало как живое, и открывались на нём новые раны — воронки, казалось, что сама земля стонет в
непрекращающемся гуле сражения. Оставив Сивого ближе к краю, недалеко от обрыва,
Алексей, пригибаясь, устремился к воронке, там раненые, надо их забрать, глядишь и ещё
повоюют, когда подлечатся, подштопают их и как новые будут. Мощный взрыв прогремел совсем близко. Обернувшись, как в замедленной съёмке, увидел Алексей дым, серый густой, услышал сквозь грохот последний хрип Сивки, заметил взлетевшие над землёй части двуколки. А потом пришла тишина: ни грохота взрывов, ни криков, будто оглох. Но он упорно продолжал снова и снова оттаскивать раненых с поля боя. Шестеро из воронки, а ещё Саня Осипчук, Иван Мельников, знакомые ребята и незнакомые, Алексей уже плохо всматривался: выносил, выносил, не зная усталости. Осколок попал в ногу:« Живы будем! Не помрем!» — попытался усмехнуться, но не вышло. В голове только одна мысль: «Нюра уже родила, наверное. Да чтоб моя Валечка при немцах. Держитесь, братки, всех вынесу!»
Егорыч останавливал: «Куды, сам уже почти неживой!» Но Алексей снова уходил в дым и взрывы, чуть волоча ногу, пригибаясь, чтобы выносить из чёрного пекла ещё и ещё. Второй осколок попал в руку, тело уже едва слушалось. Полз. Он не дотащил до медпункта раненого каких-то десять метров. Отключился. Темнота. Потом госпиталь. Ногу, к сожалению, спасти не удалось и рука осталась не рабочей. «Хорошо, что сам выкарабкался!» — ответил ему военврач на вопрос: «Как же теперь воевать?»
Долго Алексей Иванович Писарев пролежал в госпитале, и долго потом возвращался домой, но никогда, никогда не думал он, что герой, что подвиг совершил, что
спасённые им солдаты и за него, и за себя ещё зададут врагам перца. Что придёт время, вернутся бойцы домой, и народятся у них ребятишки, и не прервутся поколения. Думал Алексей о том, что больше он — не боец, что теперь в тыл, думал, как там Нюся с детьми, думал о городе, пережившем оккупацию...
—А вот тебе ещё, ещё, — бабушка Аня разошлась не на шутку. Мокрая тряпка так и свистела в воздухе, норовя хлестануть посильнее. — А тебе говорили, говорили не ходить к ним. Не водиться. Бесстыжая девка, твой дед фрицев бил, а её — в полицаях служил. Нашла с кем дружить! Деда не позорь! Пока жива я, ноги твоей у Игнатенко не будет! А не то, на всё лето дома запру! Или давай, уезжай на свой Урал, а меня не позорь. Воспитали внученьку.
Женька хлюпала носом, пыталась что-то возражать, но где-то нутром чуяла глубокую бабкину правду. Спасаясь от вездесущей тряпки, забралась на чердак. «Ничего, — думала, — отсижусь, а там и бабушка поостынет. Она добрая, только немцев ненавидит люто, всё вспоминает, как сынишку, рыжего Толика, чуть не убили фрицы потехи ради, и деда покалеченного тоже никогда она им не забудет.»
На чердаке пыльно, пахнет старыми вещами и сухими травами. Чтобы скоротать время Женя решила посмотреть, что же лежит в маленьком жёлтом чемоданчике, приютившемся на облезлом сундуке. В нём вперемежку хранились письма, открытки, пожелтевшие газетные вырезки и фотографии, совсем немного фотографий. Деда она вычислила быстро: твердый взгляд, серьёзный, глаза как угли чёрные. На лавке сидит, костыль рядом пристроил, не улыбается даже. Нашла, где он чуть моложе, там — другой, мягче что ли — на обороте карточки надпись «перед финской». Попались фото дядей, тёти Дины, и папы. Тётя Дина и папа после войны родились, тяжело им пришлось, папа рассказывал, как хлебные крошки ходил просить в магазин, когда хлеб ещё по карточкам был. Хлеб режут, раздают, а он последний в очереди стоит, ладошку протянет, продавщица и смахнёт туда остаточки, а он, малыш совсем, слизывает, как лакомство великое. Может поэтому, у Женьки дома всегда еды много, пережиток голодного детства родителей.
Вдруг девочка увидела самодельный конверт: неприметный, потёртый, открыла, а внутри старая газетная вырезка. Сердце забилось быстро и тревожно, на Женю пахнуло тайной: « Хочу рассказать о комсомольцах — военных медиках
бывшей 339 стрелковой дивизии... На западных подступах к столице Дона стояла отборная немецкая пехотная дивизия "Викинг"...В тяжёлых оборонительных и наступательных боях того периода многие санитарные работники показали подлинные примеры бесстрашия и мужества...» Далее шли рассказы о медиках — героях, и вдруг абзац, выделенный красной ручкой: «У меня сохранилась газетная фотография Алексея Ивановича Писарева, вывезшего санитарной двуколкой с передовой на полковой медпункт сто бойцов. Был дважды ранен в бою.»
Женька сидела оглушённая. Как же она могла не знать, что её дедушка герой? Почему она слушала бабушкины рассказы в пол уха: «Ну что в них интересного: вернулся дед живой, наград нет, и он — даже не летчик, не разведчик — санитар.» Покрасневшая то ли от слёз, то ли от духоты, а скорее всего от стыда, Женя долго не могла справиться с эмоциями и мыслями. Ближе к вечеру, пробираясь к выходу, заметила притулившиеся к стене костыли.
Когда девочка спустилась, бабушка уже не ругалась, сидела под яблоней и
чинила платье, взглянула мельком на протянутую вырезку и тихо сказала: «Статья об Алёше была в «Красной Звезде», да вот найти не могу. Прибрала так, что и не помню куда.» Махнула рукой горестно и безнадежно, и заплакала. В то лето бабушка и внучка каждый вечер вспоминали деда Лёшу — «соколика нашего». О времени говорили, что прожила баба Аня в оккупации, как детей смогла сберечь, как в Лешину смерть не верила, как после войны поднимались на ноги, обживались, дом строили, как дед годовалую Женьку на коленках держал и любил очень.
Опускаются на город южные сумерки, зажигаются огоньки над крылечками домов, вспыхивают, как светлые души тех, кто ушёл далеко вслед за журавлиным клином. И кажется Женьке порой, что чувствует она, как дед сидит с ними: мочит, курит домашний табачок и смотрит словно в себя.
— Ба, а почему тетю Диной назвали?
—Так в честь той малой, что новость мне принесла, счастливую... А Валечки не сложилось, умерла Валечка...
Свидетельство о публикации №224111900058