Плюс десять
Вместо предисловия:
На остановке рассыпана хаотично меняющая форму кучка школьников. Приближается автобус. Слышно, как водитель позевывает и, скучая, жмет на тормоз. Дети вдруг собираются горсткой на самом близком конце остановки:
- Ааааавтобус! - галдят
- Двадцатка или пятьдесят второй?
- Кажись, двадцатка!
(Уже различимо из форточки гундосится название остановки)
- Нееа, писятвторой!
- Двадцатка, вроде.
- 52-ой!
- Двадцатка
-52-ой!
(Скрипят гармошкой двери, чуть заранее готовые выпихнуть пассажиров вон)
- Двадцатка! Точно!
- Нееее,52-ой!
- Да двадцатка это! Такого писятвторого не бывает!
(Скрипят тормоза)
- Точно двадцатка!
- Да 52- ой это! Отвечаю!
(Открываются двери, заляпанный номер перед носами. Принюхиваются)
- ДвадцаткаААА!
- 52, блин!
- 52-ооой!
(Ватага очкариков вваливается в автобус)
— Какой автобус? Номер какой? 52 же?
(Голос в автобусе равнодушно-раздраженный):
- Двадцатка.
- Я же говорил!
- Я же гврила!
- Ха,ха, а вы все 52, 52..
Автобус трогается. На грязном заднем стекле кто-то уже успел крупно написать «ШИСД». Обдавая зрителей гарью, двадцатка удаляется за кулисы. Занавес
***
Я знаю точный момент, когда состарилась.
Мне было лет одиннадцать. Не мигая, смотрю в окно. Сначала я еще вижу, как на плоскости зябкой осенней ночи отражается скудный интерьер убогого быта моей интернатовской комнаты. И ещё замечаю зыбкое безмолвие, хотя бесконечным грохотом его и колошматит уличный железный подоконник. В тот момент я еще слышу, как почти голые ветки карагачей и кленов шумно заметали этот грохот в тишину. Я еще верю, и …
Хотя, стоп! Если я опишу момент, когда я впервые состарилась сразу, то сложится впечатление, что и детства в условиях специального закрытого детского учреждения не существует. Но это не так. Из любви к совсем совёнышу, сидящей густым октябрьским холодным вечером на подоконнике и принявшей решение навсегда отсюда убраться, просто невозможно не нарисовать полную картину той жизни до. Слой за слоем. От грунтовки до пастозной объёмности. Что может быть бережнее к ней, той мне, чем попытаться не забыть нанести самые значимые штришки? Итак, берём холст, грунт, масляные краски, пинен, кисти, кедровый лак, льняное масло и, как говорится, «погнали».
***
В основу-грунтовку представить надо школу желтого кирпича с маленькими классами. За партами сплошь блестят очки или вовсе нет прицельного взгляда в ответ. Учебная часть, сухая школьная рутина, в центре здания, на втором этаже. Там все, как и везде, немного своеобразнее только. А вот палаты, где жить, расположены ближе к небу, на третьем этаже. 21 комната, четыре – шесть детей в каждой. Домики в домике. На первом главенствовали столовка, актовый зал и выход.
В ШИСДе дни все, как под копирку: подъем – отбой, всё по режиму, неизменное расписание, беседы по инструкциям, звонки по часам, тянучесть времени в нагрузку, запертая на ключ дверь в 21.00.
А вот снаружи шла большая невероятная чудо-жизнь, счастливая, конечно же, совсем неизвестная мне.
Я - короткая стрижка, тяжелые очки на +10, для чтения на +18, вертлявая и несуразная, неопрятная и смешная, выше всех в классе, хватающая все на лету отличница, некрасивая и застенчивая. Я приехала сюда из другого города учиться. И жить.
Все самое интересное в прописанной ГОСТом скучной реальности было вне. И, прежде всего, это огромный парк. Он заботливо ограждал нас от города, дарил ощущение хоть какого-то движения дней и проникал даже внутрь интерната, высокомерно переступив забор. Я знала наизусть каждое его деревце, дружила с пнями и ветками, водилась с тенями и их причудливыми узорами. Я знала, как меняется каждый листик в округе от почечки до перегноя. И любила каждую травинку или цветочек.
Поэтому, для нашей картины пригодится масса всевозможных зеленых оттенков. И несмотря на то, что в сюжете поздняя осень, вся сочность летнего безумия должна быть отражена в глазах девочки – центральной фигуры нашего полотна. Благо они огромные и нефритово–умбристые от природы. Да еще и увеличенные десятикратно. Есть, как говорится, где развернуться.
Заканчивать с прорисовкой зрачков надо тончайшими вкраплениями серого. Что и закономерно, ведь самым любимым деревом того периода был лох серебристый, джида.
Не высокое с невесомыми острыми листьями колючее степное чудо. Джигида. Название как для веселого танца. Весной дерево щедрило сладостью, словно подмигивало мне маленькими изящными желтыми цветами, приглашая в чудное. Потрясающе изогнутые стволы, неровные, изгибистые, как на картинах японских живописцев, имели какую-то отчаянную заскорузлость, граненую, неровную, коряжистую. Словно волшебную. Оно было и укрытием, и местом для мечтать, и безупречной катапультой в другую реальность. Стоило только процарапавшись залезть и улечься поудобнее, как я молниеносно превращалась во что угодно, кого угодно, перемещалась в сказочное или реальное. Или вообще исчезала. Вот я есть, а вот меня и нет!
Иногда я просто наблюдала за миром, который тёк себе внизу, дурачок, не подозревая, что тут творится ТАКОЕ. И тогдаааа… Вдруг можно было подслушать секретный разговор воспеток или вырвавшиеся наконец из внезапно открытой форточки кабинета музыки гаммы, узреть неловкий поцелуй старшаков или пронаблюдать, как облако меняет форму ускользая прочь от скучного интернатовского неба. И ещё уйму всего, что навсегда уносит с собой на кончике хвоста секундочка.
После же первого заморозка вяжущие ягоды джиды становились сладким лакомством, осенним обжорством, и тогда в палату приносились сломленные ветки, которые мы и объедали всей ордой. Мы тогда и не подозревали. что поступаем не благодарно по отношению к прекрасному дереву, варварски калеча его колючие руки.
Но в момент нашей истории, ягод уже не было. А оттенок серо-зеленое нам пригодится ещё для прорисовки оконных стекол и оттенков входных массивных деревянных дверей, некоторых облуплин на стенах и витающей по коридорам скуки.
***
Наше действие проходит в субботу вечером. И тут без подмалевка про выходные ну ни как. Многих детей забирали. Школа пустела. Я в палате оставалась одна. Раньше было хорошо: через каждую неделю ко мне приезжала мама. Но потом мотаться так часто ей стало совсем тяжело, и со временем её становилось меньше и меньше. В такие дни накатывала тоска и не понятно было куда себя деть. Можно было без ограничения смотреть рябой телик. Но не хотелось. Бездельничать. Но от этого становилось слишком муторно. Время методично и старательно растрачивалось: то на бесцельно слоняться по надоевшим одним и тем же маршрутам типа вокруг школы, то читать, топчась на одном и том же захватывающем месте, то стирать в раковине хозяйственным мылом колготочки или манжетики и развешивать мокрое невкусно пахнущее на батареях, то ходить в вечно замыленный кафельный (коричнево-охровый пол, замызганно-белые стены) душ. В лучшем случае мечтать. Но день суббота и день воскресенья тянулся до осатанения нестерпимо долго. После всех этих дел притихшим обитателям приходилось сбиваться в разновозрастные стаи, и болтать рассеянно, слушать враньё и одни и те же байки или уж что ли играть.
В момент истории, которую мы рисуем, день был настолько тягуч, что сверх всякого терпения, а вечер уже пообещал совсем никогда не заканчиваться. А если прислушаться к полотну, то на заднем фоне, за закрытой дверью палаты из коридора эхом будут стонать чьи-то одинокие шаги по противно блестящему чистым линолеуму. В такие дни обычно становилось совсем стыло-промозгло. Даже в жару. От одиночества у живых всегда леденеют руки. Так вот в тот день они не согрелись ни разу, и их ломило, словно они были покрыты инеем.
Для основного фона живописного полотна крайне важно передать это состояние холода: тут нужны мазки сложных цветов от петербургской серой до якутского белил. Их будем наносить щедро, пастозно, чтобы к тому же описать осеннюю злеющую ледь и природные сквознячки. А для казенной, живущей исключительно в серых учреждениях и одиноких душах, невыносимой, сводящей скулы мерзлоты придется воспользоваться специальной кистью для лессировки, загоняя в подтон это изматывающее чувство. В интернате стыль барствовала: неспешная, пронизывающая, дотошная, таившаяся под партой, кроватью, столовой, едкая, долгая, нудная. Дождавшись отопления, на переменах мы выпадали из классов и прилипали к батареям. Шумные грозди нас висели словно чурчхела на грузинском базаре, пестрели кофточками и колготками на крашеных железных теплых рёбрах труб.
Я до сих пор помню, как пахнет отогретая окрашенным чугуном кожа.
Но был и третий вид холода, что хуже не придумать. Он таится в детской душе в том месте, где ты не такая, как все, спотыкающаяся и напарывающаяся на углы, уродка, где вечно сломанное душко тяжеленных очков режет висок, где слезы и непрожитая радость подавлены молчанием, где живет покореженное втиснутое в идиотский режим детство и отсутствие простой возможности быть обнятой. Его часто притягивают к слову «одиночество», но нет. Для этой стыли нет подходящего по ёмкости слова, всегда часть боли и ледяного выпадает. Я уже тогда слишком хорошо знала его разрушительную силу, старалась избегать любыми возможными способами. Коих в детстве, к счастью, неслыханное множество.
Умудриться отразить последний вид холода на нашей картине – задача не простая. Ключевую роль могут сыграть линии тела и самой позы: странное для активной девочки скованное железное напряжение в плечах и шее, зажатая пружина остановленного сосредоточенного взгляда и пунктир стиснутых губ.
Идеально бы как-то специфический запах ШИСДа передать. Может вам и удастся, я, например, не придумала каким образом. Так пахнет, если смешать воздух садика и смрад раздевалки в казарме. Такое среднее, разбавленное в большом выкрашенном наполовину белым и голубым пустом пространстве, затхловатое, с бодрящими нотками отбеливателя, герани, забытой тряпки, горечи расставаний и сладковатого детского послеигорного пота.
На этом наш подмалевок готов.
***
Теперь нам надо взять абсолютно чистую палитру, в которой мы создадим три оттенка оранжевой краски: яркий сочный, ржаво-коричневый и марс. Еще нужна очень тонкая кисть. В классическо-бежевые кирпичи типичной казенной советской постройки мы будем вкраплять жизнь.
Точечно, деликатно, но везде. И пусть ранняя осенняя ночь нам не помеха. Этот цвет посвящается самой моей первой и близкой подруге. Розе. Она была огненно-лисье рыжая: вся в веснушках, белый лепесток подснежника кожи и янтарно-коричневые яркие глаза. Она страдала от дальтонизма и радикальной светобоязни. И часто-часто моргала. Реснички-колибри. С ней было невероятно легко. Ласково. Весело. У неё всегда было куча сладостей, печенюх и булок, и она легко делилась с вечно голодными нами. Я её учила различать цвета: оттенки серого в её случае. И она со временем справлялась всё лучше, путала только синий и зеленый. Роза учила меня грызть в сончас яблоко под одеялом так, что б не слышала воспитательница, стесняться надевать уж совсем замызганные вещи и не давать списывать всем подряд. Она на выходных уезжала домой, в пригород К. И иногда её мама забирала и меня. У них дома на старинном серванте была белая крахмальная с дырчатым узором салфетка, точь-в-точь как у моей бабушки, декоративные из бересты малюсенькие лапти, и ароматная, сочная только со сковородки вкуснейшая перемяча. Они между собой говорили по-татарски, я начала даже немного понимать со временем этот мягкий и красивый язык.
Мы были настолько близки, что, поссорившись, совсем застывали и стихали. Самая серьезная ссора длилась неделю. И случилось это их-за того, что я «её предала» Роза боялась страшных историй. Про шторы-убийцы или чёрную-чёрную комнату. А меня они и смешили, и пугали, и заводили. Однажды, рассказывая про пирожки с Наташей, я пропустила мимо ушей ее тихое:
- Аня, ну не надо…
Я продолжала низким голосом:
- …и разламывает третий пирожок, а там ... палец с буквой «Т»…
- Ну хватит! - уже слышу, но:
- Тогда она берёт четвертый пирожок (!)…. Разламывает и видит … палец, – тишина, ни вздоха, - и на нем ….буква…. «(х)А»!
Страшилку не остановить, в палате темень темнее тёмного, за жуткой пирожковой историей виднеются только редкие всхлипы. Что-то холодное уже скользит по спинке кровати, подбираясь к пододеялу. Что-то большое начинает сжимать нашу комнату, воздух становится гуще, слова в него тяжело плюхаются и с силой ударяются об пол. Тихое «не надо» дымком растворяется под потолком. Я так хотела перепугать историю, которую рассказала Юлька, что перешла на громкий зловещий шёпот:
- Тогда она разламывает пятый, а там…. «Шшшшшшшш»!
И тут Роза не выдержала и, спотыкаясь о шипящее шуршащее «ш», испуганным сайгачонком выпрыгнула из комнаты. Босая, в маечке и трусиках. Из прямоугольника света в комнату ворвались её отчаяние, ощущение, что вообще-то пора бы спать и стыд. Роза плакала во весь опор. Маленькая. В огромном туннеле бесчувственного коридора. Её голос звучал, как иерихонская труба, возвещая мое предательство. После пережитого ужаса она и престала со мной разговаривать. Спустя безвременье мы столкнулись на лестнице и дружно хором расплакались. Невыносимость быть без друг друга нас окончательно помирила. А потом мы не могли остановиться от счастливого смеха, ну как же мы нелепо одновременно разнылись.
Мы тогда поклялись на крови больше никогда не ругаться. Я же решила всегда следить за чувствами тех, кого полюблю и ставить их выше банального выпендрежа перед Юлькой.
Зимой на физ-ре полагалось кататься на коньках или лыжах. Однажды в скрипучий катковый день после урока в раздевалке не обнаружилось Розы. Мигом оказавшись на улице, я увидела, что она лежит на льду. Рыжулечка потеряла солнцезащитные очки, и яркое хищное солнце, сильное и беспощадное, полностью её дезориентировало, и, отражаясь в снегу, во льду, горьких слезах совсем ослепило. Я закрыла варежками её зажмуренные глазки и повела домой, в ШИСД. Она совсем тихо всхлипывала, даже немного стала мягкой, как набитая ваткой куколка. Я тогда поклялась, что всегда буду рядом.
И с тех пор мы всегда держались за руки. И ложась спать тоже. Хрупкая цепочка безопасности между детскими железными кроватями.
Потом она уехала в Татарстан. Навсегда. И ко времени написания нашей картины я еще не встретила настолько близкую мне душу. Поэтому без цвета её волос рисунок будет безжизненным. Это цвет любви. И горечи. Возможно. без этой первой потери я б сохранила беспечное куда как дольше.
***
Следующая зарисовка поможет выбрать музыку, чтоб во время работы над картиной она тихо звучала. Для слабовидящих – звуки имеют особое значение: они не подводят никогда, более того, делают мир надёжнее и определённее. Кроме того, слепые люди удивительно музыкальны. Взять, к примеру, нашего Травкина. Он знакомился с новым инструментом, пробегая струнами пальцев по еще незнакомому предмету. Сначала они обменивались непонятными приветственными звуками, а через минут 10 он уже мог вам сыграть любую мелодию на заказ.
В то время музыка казалась мне единственной по-настоящему общей с природой вещью. Вернее не так, словно только в этом месте мир и человек и могли понимать, отражать и дополнять друг друга (а значит и дружить).
В интернате двери в мир звуков открывали магистры-учителя пения: А.С. и Петрович. Первый официальный, второй руководитель хора.
Первый – вкрадчивый голос, стального цвета костюм, розовый галстук. Наглухо выглажен. Вылизано выбрит. Напшикан. Я ему не доверяла, глупо думая, что за наглаженными манжетами и идеальным зачесом волос есть что-то лживое или противное. Его кабинет-класс был тесным, как футляр из-под виолончели, там и пахло именно так. В футляре полагалось сидеть, тихо и слушать классику, непременно закрыв глаза. Я всё же присматривала сквозь ресницы за ним, на всякий случай «мало ли, что под газеткой». А.С. же видел этот неприятный взгляд и требовал «полностью поглотиться произведением». К нему я записалась на гитару, и разучивала "потолок ледяной, дверь скрипучая". Инструмент был неприветливо твердоструннен и фальшивил на каждом вздохе. Мы мучили друг друга около двух месяцев, но безуспешно и безутешно. И эти пальцы в кровь, и ни разу не родившееся чувство радости от того, что эта идиотская песня получалась, свели этот опыт к нулю. Плюс ко всему, когда он помогал ставить лады, был неприятно близок. Известно же, что следить за тем, кто настолько рядом дышит в макушку, сложно. И это меня напрягало. Учитель пения был вполне положительным персонажем, без всякого там, не подумайте. Он просто соткан из других звуков. Может из партий пафосной верхней скрипки, в то время как я, скорее, созвучна кобызу.
Другой же, Петрович, родное сердце, воплощал любой теплый звук, а может даже и убаюкивающий шелест листвы в ноябрьский буйный дождь. Он носил бороду, был похож на Талькова, подбухивал на работе и подрабатывал сторожем. И вел хор. Я, разумеется, туда ходила. Тем более, учитель придумывал мне отдельную, подходящую моему, среднему тембру, партию. Я очень старалась быть слышимой, не поглощенной объёмным богачеством верха и низа большого хора.
А ещё меня очень манило пощупать бороду Петровича. Я долго стеснялась, но потом набралась наглости, и получила разрешение. Закрыв глаза, как на опере, дико смущаясь, быстро едва коснулась её на милисекунду и… бегом прочь. Я тогда настолько сосредоточила всё свое внимание на кончики пальцев, что мир вокруг почти исчез, часы замерли, даже сердце билось беззвучно. Но стоило мне захлопнуть дверь, как все вокруг закружилось в немыслимом темпе, обрушилось гомоном, неслось мимо и куда-то, как на карусели. Не успев отдышаться от буйства быстрого, я буквально захлебнулась смехом. Неужели так баранье бывает у людей!? И на лице! Я всегда чуяла, что Петрович ближе всех к величественной природе, животным и истине, но теперь-то знала это НАВЕРНЯКА. И с этого момента в ладошках навсегда поселилась память щетины учителя, а в сердце уверенность, что человек никакой не «венец природы», и чем добрее его\её душа, тем дальше он\она от этого их «венца».
И ещё Петрович делал пепельницы из консервных банок, в его мастерской-вахтёрке была металлическая специальная кровать с подогревом. Иногда нам позволялось там торчать. Нашим попам было жарко, пахло табаком и перегаром. Петрович мастерил. Было тихо и спокойно-счастливо. А вечный интернатовский холод, тот, опасный, отступал в белое и гулкое пространстве холла, ожидая нашего возвращения, что б опять накинуть свои изматывающие путы, паутины и щупальца.
К тому вечеру, когда умерла во мне часть детского, Петровича уже тоже не было. Он не то уволился, не то был уволен. Предлагаю в его честь нарисовать отражающуюся в стекле ветку с еще не опавшими скрученными ярко-фиолетовыми с желтыми прожилками листиками. Пусть таких на самом деле и нет, но ведь и наш Петрович был абсолютным волшебником.
***
Теперь самое время включить музыку. Будем рисовать чуткие крошечные ушки девочки, которые в моменте действия слышат только внутреннее намерение, прописывать плотно прижатые к стеклу ладошки и побелевшие от напряжения пальцы. Снаружи будут видны прижатые кругляшки лба, носика, овальчики обеих рук с пятью вдавленными сбоку горошинами каждая. Она стоит на коленях на белом подоконнике и смотрит прямо в окно. Она, я, на картине сосредоточена и не улыбается, но надо исхитриться показать, что до этого момента её могло рассмешить вообще всё, что угодно. От случайного солнечного зайчика рядом с доской во время объяснения сложного урока до пятнышка в виде лежащего на боку мишки, оставленного бурой невнятной похлебкой, почему-то называемой борщом.
***
Смешного в ШИСДе было много, например, Ленин. Его положено было по тем временам непременно обязательно обожать, но я как-то не. Я привыкла к Ильичу, словно это некий родственник. Я его знала еще из садика: большой портрет лысого дяди с ехидным прищуром был явно не уместен в царстве ёжиков, бабочек и бантиков, и немного пугал. В школе его статуя возвышалась в холле. Он там задорно и энергично смотрел на шныряющих мимо очкариков и воспитателей, опершись одной рукой на трибуну. Вторую он держал в кармане. Скорее всего, нащупывал припрятанную «на потом» грильяжку, что и делало его взгляд таким радостным. В опорной руке между указательным и третьим пальцем имелась аккуратная дырочка, в которой нет-нет появлялась сигарета. Белая, она сливалась с монументом, идеально вписывалась в композицию и невозможно смешила.
Даже сейчас эта крамола заставляет улыбаться. Тогда же меня просто разрывало на части. Ну а расплата за веселье была страшенной - общешкольная линейка, строгий выговор, позор, возмущенная до визга завуч, угрозы отлучения всех от великих дел коммунизма, обвинение в предательстве, навязывание вердикта никчемности и призыв сдать виновника во имя совести.
Я страшно ненавидела линейки, считая их пыткой. В старших классах я сама не раз стояла в центре ее обвиняющей мощи «за нарушение школьного режима». Хуже не придумать, когда вся толпа училок, воспеток, одетых в форму и ставших вдруг одинаковых мальчиков и девочек обязаны жестко осуждать кого-то. Причем ведь они не слезут с провинившейся, если не достаточно глубоко её не втопчут в грязь, если не доведут до отчаяния (идеально до нервного срыва, а еще лучше со слезами и пусть лживого, но покаяния), если не размажут личность в ноль громкими, повторяющимися эхом, чеканными, колкими, пафосными фразами, если не вынут всю душу, если терзаний будет не сверх всякой меры. Но к тому времени я уже состарилась достаточно для того, чтобы не сойти с ума от подобной бесчеловечности.
Но ни холла, ни Ленина на нашей картине не будет. Для полотна нам интересна сама атмосфера. Так легче будет понять, насколько густо отразить серость окружения комнаты с невнятными грязно-пыльного цвета розовыми обоями и шкафом самого неприлично пахнущего оттенка охры, в котором навсегда застрял кошачий запах.
Напоминавший еще об одной моей ране, приблизивший момент, который мы воссоздаём.
***
Однажды я нелегально завела кота. Спрятала его под плиссированную юбку, и пулей протащила на третий этаж. Ну негоже жить ему на улице. И без меня. Ну и пусть животных, как и всё по-настоящему живое, в закрытом учебном заведении держать строго запрещалось. Под страхом почти смертельного наказания.
Сердце еще билось во рту, когда, наконец закрыв дверь палаты и подперев её шваброй, можно было выдохнуть и уже по-настоящему познакомиться. Он такой большой, матёрый, цвета мокрого пшеничного поля с белым, а я несуразная четвероклашка с уверенной упертостью, что смогу его приучить жить, прячась. Ради того, чтоб я его любила, а он меня. В комнате жило тогда 4 девочки, у каждой тумба и общий шкаф. Я решила, что в шкафу ему будет самое оно. И сразу с порога стала умолять исчезать, если он услышит голоса взрослых. В обмен, мол, наша дружба навек, никакого одиночества-горя и еда. Он, зеваючи согласившись, заурчал и уснул.
Так мы зажили вместе.
Моя жизнь выметала все, что не касалось нашей истории, я исхитрялась добывать ему еду, прятать его в самую последнюю минуту, торчать в палате так долго, как только могу, лгать, что воняет так странно и сильно мной, играть с ним и тискать, чесать и рассказывать сказки. Кот активничал, много со вкусом спал, путался в ногах, подставлял заушье и даже однажды поймал всем надоевшую мышь.
Мы была счастливы.
Эти четыре дня. Потом его обнаружила кто-то из воспитателей и вышвырнула вон. На улицу. Даже не сказав мне об этом. Я просто пришла к нему, а его нет. В кармане стыл кусочек куры, сворованной в столовой. Моя порция, незаметно умыкнутая. Я представляла, как он обрадуется. Как потом потрется о коленку и как я скомкаю обрывок тетрадного листа, сожму в шар, и он начнет футболить игрушку. Все для этого у меня с собой. А его нет.
- Ксс ксс ксс, - шёпотом,
- Кссс КСС Ксс, - голосом,
- КССССССС КССССС КССССС – дрожащим тихим воплем ору в немое и такое пустое пространство. Комнаты. Коридора. Соседней палаты. Туалета. Всего этажа. Зазеркалья. Вселенной. Души. И самой жизни. А в ответ ничего. Оглохло даже эхо, не решающееся повторить уже выходящее из-под всякого контроля отчаянное призывное.
Потом подошла и молча обняла меня старшеклассница. Стало совсем…. Я вернулась в комнату и заорала в матрац. Потом засела с ногами на подоконник. Стекло теплило лоб, а я все не могла остановить всхлипы, стукаясь этим лбом о твердое бездушное гладкое.
Залетела Оксанка:
- Тебя к директору вызывают! - она повторяла это, снова и снова, путая слова, слоги и все на свете. Как заведённая. Ноль реакции. Топь тишины в ответ.
Она было втянула воздух для донести всё-таки смысл фразы, но тут я швырнула в неё тяжелый тупой взгляд, заставив замолкнуть, боком неловко сесть на стрелку покрывала, слиться с ним. Она ждала момент втиснуться между гореванием и рутиной, потому что срочно надо идти к. Я приподнимаюсь, но только что б достать холодный кусок куриного мяса из кармана, сажусь на подоконник и начинаю его монотонно есть. Куски глотаю с соленой безутешностью, давлюсь и попёрхиваюсь неприятием нового одиночества, но медленно очень жую. Долго и не ощущая вкуса. Доедаю, вытираю руку о кофту, целую шерсть окноа, говоря, мол, мы ещё с тобой встретимся, Мысык. Слезаю с подоконника.
Оксанку словно опять включили.
- Они его выкинули на улицу! Баклажан так орала! Говорят, за трубы его ажн унесли! Или еще дальше! – её как прорвало, - Как он теперь, а? Я им говорила...
- Заткнись, а? – я не в силах всё это слушать. Ну как можно не понимать, что я еще внутренне прощаюсь. Спрашиваю у будущего, а может это не конец или мы расстались навсегда? А он без меня пропадет или справится? А он будет скучать по мне? А неужели всегда, всю жизнь, придется прощаться с важным? А как он будет спать зимой? А он будет очень грустить по мне?
Выходим в коридор, мои слезы остались в комнате греться на солнышке. Горе моё легло на шарфик в шкафчик поверх рыжей налипшей шерсти. Теперь это его место.
- Мы ещё встретимся, - обещаю коту и горести и, укутываясь в привычный холод, иду к директору. Тогда я поклялась, что непременно обязательно вырасту, и никакие взрослые не смогут чего-то решать с теми, кого я люблю. Ни за что на свете не смогут!
***
Эту уверенность в то, что Аня сможет отстоять всё, что захочет, все что дорого, стоит только выйти из системы, надо отразить в решимости самой позы центрального персонажа нашей картины. В тот момент она как раз в ней бушевала. Это важнейшая принципиальная опора, которая подтолкнула её к радикальному действию. Второй же была безоговорочная вера в чудеса. Эти чувства безупречны только в детстве, когда магия творить вне границ и бесконечна велика. Когда есть невероятная сила добра, способная защитить маленькую девочку от несусветного холода окружающей реальности.
***
Я настолько верила в волшебство, что оно было повседневной приятностью. Не каким-то там желанием, а чем-то вроде самого собой разумеющегося. ШИСД помог доказать магию научно: познакомил с математикой. Я была подданная этого королевства и его секретной воительницей-вассалом. Я была влюблена в её красоту и кристально отточенную законченность, в чудесное совершенство и бесконечность форм. Математические законы и вписывались в мир, и описывали его, и доказывали, что жизнь имеет логику и бесчисленную переменную вариативность. И не простую «тупую», а сложно задуманную.
Я была беспечна и доверяла байкам, как некоей неизвестной, способной на раз поменять ход уравнения нашей жизни. Я даже всерьёз верила в бесконечные обещания величественной директрисы создать зимний сад! А не то, что там превращения и всякая мелочь.
Рассказать про сад? Я в нём провела очень много времени, и было бы приятно пригласить туда вас. Смотрите, школа буквой «П», и, вроде как сам Бог велел, внутри этой «Пэ» сделать чудо. Директорка красочно заливала про стеклянный купол, который самая важная часть сада, обеспечивающая круглогодичное лето. Рисовала неторопливые прогулки среди буйной листвы во время внешней метели. Раздавала свободную возможность нам самим сажать чудовые цветы, чтоб вместе слушать пение ярких птиц (которые мы попросим в зоопарке). Классно? А-то…
Я просто обожала эту её мечту и вдохновенно ловила каждый образ. Часами смотрела внутрь этого «Пэ» на обычные деревья и представляла, как там вырастут лианы, папоротники, как будут жужжать шмели, и щекотать нос паутина. Кажется, за эту мечту я все прощала этой монументальной женщине, даже эти позорные линейки, даже равнодушие к вечно голодным и чего-то просящим подопечным, даже её нежелание видеть в ребенке человека.
Я могла творить волшебство постоянно, когда не наступала на чёрточки, предугадывала события, договаривала слова за людей, придумывала различные игры. А плохое зрение весьма в этом деле хороший помощник: любые коряги легко и по-настоящему превращались в духов, а оброненная бумажка вдруг казалась сказочным совенком из невиданного заколдованного леса.
***
На этой милой ноте давайте вернемся к картине, описывающей разрыв с волшебным, секунду до. Мы уже должны бы добавить кедрового лака, запечатлев решимость. А перед тем, как мы перейдем к заключительным деталям, нам для окончательной правды как-то бы исхитриться вписать две вечные жажды того времени.
Для одной нужны мягкие и пушистые цвета (может быть их отразить в уютной кофте?), а другая пусть будет лежать на тумбочке засохшим кусочком отрезанного хлеба.
***
Первая вечная жажда - самая дефицитная в ШИСДе вещь. Ласка. Холод, скука было неким фоном, данностью. Весёлое и дружба была попутным ветром для жить, а вот ласка…. Настоящая, когда становится приятно спокойно и тепло. Когда настолько её, что разливается вснаружу, чтобы греть и радовать других.
Её я добывала, как могла. Например, просила свою самую первую любимую учительницу начальных классов разрешения расчёсывать ей волосы, улучив подходящую свободную минутку. Я питалась ласковостью от прикосновения к шелковости, пила мягкий мамин аромат каштановых вьющихся россыпей, очень бережно расчёсывала блестящее и радужное, аккуратно застегивала заколку. Щелк и готово! Счастья немерено, можно делиться.
Иногда я ловила нежность, уткнувшись носом в парке в мягкое сердце одуванчика, как будто это бочок любимой домашней кошки. Или подставляла голову солнечному лучу, который грел макушку, и на минутку вдруг ты чуешь, словно её касается папина ладошка.
***
Эту нехватку ласки я глупо объясняла своей некрасивостью. И, разумеется, виноваты были еще и толстые очки, к тому же чудовищно тяжёлые. Перед сном можно было заметить четкую полоску на носу, бороздочку, вызывающую разницу в цвете кожи лица и кончика клювика с горбинкой. Окуляры заставляли этот нос сопеть, и чуть что дышать ртом. Я уверена, что если бы не этот стеклянный вес, то у меня был бы великолепный, большой, роскошный нос, как у Ахматовой.
А доказательств некрасивости была масса. Например, случай на экскурсии в Петергофе. Я была любознательна, и распихивая всех туристов, слушала открыв рот экскурсоводшу. Первый ряд позволял мне хоть что-то увидеть, кроме того.
И вдруг богиня исторических фактов прекратила свое вещание, замолкла на полуслове, и поправляя накрахмаленную прическу, возмущённо произнесла:
- Нет, я не могу так работать! Этот ужасный ребенок так яростно сопит, что я не могу сосредоточиться!
На секунду я отказывалась понимать, что это про меня. Прям «ужасный»? Виляю прочь. Еще стыд, как назло, медленно тащится в след, цепляясь за мрамор и отражаясь в золоте роскошностей, мешая толпе сразу же заполнить освободившееся место. Красивые картинные дамы высшего света, казалось, солидарничали с грубой и высокомерной гидкой. Гадкий утёнок, я, оглохла от обиды, осела на скамейку, заметив только как зала стала расплываться и стекать ручейками по щекам и подбородку.
Мама что-то говорила успокаивающее, но я не понимала ни слова. Минут десять прошло до того, как нечто интересно не привлекло внимание, заставив ускакать в другой зал. В магазине дворца мама купила мне огромную книгу с репродукциями Рафаэля. На этом инцидент с экскурсоводшей был исчерпан, загнан под ковёр в далекий угол сердца, такой чулан специальный для подобных историй.
***
А может пусть отсутствие ласки как раз и отражается в неприятно колющейся выданной в школе шерстяной безобразного вида кофте? А поверх накинем связанный бабулей их кроличьего пуха шарфик? Такой нежный, теплый, приятный, а?
***
И второе фоновое забирающее чувство – это голод. Столовая была заветным местом, отгороженным от заискивающих детских глаз стеклянной стеной с витражом из алых цветов, их изогнутых малахитовых станов и абстрактных загогулин. Дети залетали классами и поглощали практически все, что выдавалось, тыря по карманам хлеб «на потом». Заначку удавалось сделать в «добрую» смену. У Ивановны, похожей на казачку, высокой, красивой, с огромной подносом грудей и громоподобным редким смехом, например, и добавку чая было не выклянчить. Не то что хлеба там. Ведь все обитатели ШИСДа видели, как она предпочитала излишки и остатки грузить в красный целующий пузатым от веса днищем асфальт жигуль мужа, и понятно почему она грубо отшивала нас, поглотивших уже «положенную порцию».
В старших классах я с Оксанкой легко решали вопрос голодного так: в послеобеденный сытый сончас мы частенько сбегали в хлебный и съедали на двоих батон. Если везло, то он был свежий-пресвежий, хрустел корочкой и намазанный веселым смехом и уличным шумом запивался свободой и бездельем. Если любимое лакомство было вчерашним, то пир всё равно не отменялся, ведь остальные ингредиенты блюда оставались всегда безупречными.
***
Поэтому наш кусочек хлеба пусть будет лежать.
***
Я хлеб взяла в тот день по привычке. Добрая смена, кто-нибудь съест.
Я еще до ужина решила, что больше я тут не останусь. Зачем быть, если все мои не тут? Ну глупо. Надо было только дождаться нужного времени. Скопить решимость, собрав по сусекам каждую её крупинку. Вычистить любое внутреннее «но» или «или». И когда всё было сделано, я встала на колени, на подоконник, в палате. Я решила уйти навсегда отсюда. Я знала, верила безоговорочно, что всего, чего ты ПО-НАСТОЯЩЕМУ хочешь, непременно происходит.
***
Мне лет одиннадцать. Я не мигая смотрю в окно. Сначала я еще замечаю, как на плоскости зябкой осенней ночи отражалась скудная реальность. И я ещё чувствую зыбкое безмолвие и еще слышу, как почти голые ветки деревьев шумно заметают все звуки в какую-то пропасть. Я непоколебима в том, что, если по-настоящему, на все сто захотеть поменять реальность – это неизбежно случится. Я вытряхиваю малейшие сомнения, чтоб лететь. Налегке. Я не фиксирую даже, как от дыхания белесовеет отражение, студенеют лодыжки, немеет спина. Я намерена уйти. Мои секретные чары собраны все воедино. Это будет такое умножение на ноль, что неизбежно избавит меня жить тут еще и еще, считая дни от каникул до каникул, превращая эту комнату во вчерашний сон. Главное, не думать о лишнем. Я собрана и страшно сосредоточена.
Я концентрирую всю силу желания, всего что есть, намерения, страсти каждой клетки, магии и саму жизнь в одну точку. Действие. Я прямо сейчас силой мысли очутюсь дома. Я прямо сейчас почти уже переместилась в другой город, домой, прям в зал, где в кресле папа, где работает телик, где красный ковер с черными зигзагами, где слышно, как из кухни мама гремит посудой и интересуется, почему брата до сих пор нет, и как моя сестра Оля отвечает, что он предупреждал, где Чапа просится гулять, где надо бы закрыть форточку, а то дует. Я все четко так представляю, вернее я уже там. И да, у меня нет ни единого шанса на отступь, не осталось ни единой клетки, соприкасающейся с ШИСДом. Я еще больше собираю силу и додавливаю всякое пространство между этой комнатой и мечтой. Действию быть. Неизбежно.
Сейчас.
Я стараюсь на все сто. Вера в чудо и возможности моя безупречны.
***
Мы рисуем именно этот момент. Когда я еще волшебница и полна уверенности, что через мгновение буду дома. Где я еще ребенок. До того страшного потом, когда я обессиливаю. Когда теряется образ, и проступает запотевшее отражение комнаты. До когда «я не смогла». До когда это вонючее «чудес не бывает» становится правдой. Когда понятно, что мне уготовано тут быть до 11 класса. Одинокую вечность с каждый день подъем под музыку одной и той же песни. С режимом перпендикулярным жизни. С расписанием железобетонным. До осознания, что впереди это всё неизменно. И вечное алкание еды. И тоска. И бездушие. И безлаские. И каждый день холод. А внутренний так адск. До момента осознания, что есть предел.
И мы передаем в нашей картине мощнейший момент ДО.
До того, как внутри что-то застыло навсегда. До того, как волшебство – это только сказки и игра. До момента, когда я разочаровалась в этой ТАКОЙ жизни. До того, как стала зарождаться ненависть. До момента, когда я стала рано взрослеть. До момента, когда я резко состарилась.
***
Послесловие.
Пока сохнет наша работа, расскажу, как кончился тот вечер. Я примирилась со своей постаревшей душей сразу же после бессилия. Я вдруг разом поняла, какое же дичайшее космическое одиночество и болезненный страх испытала Роза, тогда, на льду. Как, наверное, тошно дирректрисе от того, что сад никогда ей не сделать. Как же плохо, наверное, воспеткам и завучихе от сознательного вранья на линейках. Стало вдруг ясно, что чувствует А,С, изо всех сил сохраняющий свое великолепие, работая в зачуханной школе для слепышей, а не звездя на подмостках. И то, как противно Ивановне, когда близкие родственники отказываются кушать ее стряпню, зная, откуда она спёрла ингредиенты. Я резко почувствовала просыпающуюся ненависть к чему то, что делает их такими. Я увидела распускающуюся ярость к взрослому слову «терпеть». Его значение стало мне яснее ясного, взрослое при любом удобном случае достает из загашника его и водружает на лоб. Я почувствовала близость чуши про будущее, словно так надо и легче проживать секунды сейчас, которые ты ВЫНУЖДЕНА проживать именно так. Началась двойная игра навсегда.
Ну что жь. После отбоя и «всем по палатам» я пошла в комнату к Л. Она была абсолютно слепой, не по рождению, а стала, и неведомо как знала, что сейчас кто чувствует. Ещё до того, как заговоришь. Может походка, дыхание? Но бывало и так, что ты неподвижна и нема, например, а она уже знает настоящие, спрятанные, подзапертые эмоции и, кажется, даже мысли. Ну и, разумеется, она видела, кто перед ней до того, как ты проявишься. Никакое двойное дно с ней не прокатывало.
Захожу. Сидит в самом дальнем углу и аккуратно что-то складывает:
- Ань? - качаю головой, да.
- Расстроилась… Не получилось что-то? – молча глотаю слёзы.
- Да получится ещё! Ты чё?! - машу головой, мол, нет.
- Ты просто не бросай делать, ага? А ты помнишь показывала цветок мне в парке? Ты говорила, он мёдом пах, а я говорила, что бабушкиным абрикосовым вареньем, когда его положить если в горячий компот?
- Да.
-Так Кисточка помог мне его нарисовать. Посмотри, вон там он.
Её немигающий взгляд серых глаз и тонкий подбородок показывали где. Беру рисунок. Там желтый цветок с острыми лепестками. Такой точь-в-точь, как и был на поляне, только живее и изящнее. Как она смогла его настолько точно увидеть? Как смогла так нарисовать? Плюс Кисточка – маг настоящий, как и Петрович. Я чувствую восхищение и опять хочу плакать. Целую её в щеку.
А ведь её мир – только её и ничей больше, а значит, свободный и бесконечно красивый.
***
Свидетельство о публикации №224112401630
Мне показалось, что – это автобиографическое повествование?
Шаповалов Александр Сергеевич 16.05.2025 18:23 Заявить о нарушении
Анна Андрейчук 28.05.2025 08:56 Заявить о нарушении