Страх

А он думал, что уже навсегда избавился от этого страха. Страха одиночества…

В детстве, ну, по крайней мере, в тех редких фрагментах, что застряли в его памяти, больше всего на свете Пахомыч – тогда ещё мальчик Витя – боялся остаться один. Причём, не просто один. А именно – один. Ну, как бы это попроще объяснить?
Просто один он оставался часто. Например, когда сестра уходила в школу, а мама на работу, он оставался один дома и, даже, один доходил до детского сада, который, правда, находился у них во дворе. Или, если в детский сад идти было не надо, он один шел в кухню (у них была большая коммунальная кухня на восемь комнат) и просил кого-нибудь из взрослых поставить на плиту сковороду с макаронами… А потом один возвращался в их комнату, завтракал и играл. И ничего не боялся. Потому что это «один» – было один с маленькой буквы.
Но было ещё и другое «Один». Это, когда он просыпался ночью в своей кроватке, и вдруг ощущал, что вокруг никого нет. Причём, не просто нет, а вообще никого. Нигде: ни в комнате, ни в коридоре, ни в кухне, ни на улице, ни во всём мире. И тогда ему (вот это Пахомыч помнил отчётливо) становилось страшно. Он вдруг понимал, что остался один, потому что он никому не нужен. Никому-никому! И от того, есть он в этом мире или нет, ничего не зависит. И, если его сейчас не станет, ничего на Земле не изменится. И никто о нём не пожалеет. И это было самым страшным…
Он какое-то время лежал с открытыми глазами, прислушиваясь к своим чувствам и ощущениям. Сначала ничего не происходило, и это лишь усиливало ощущение полного одиночества. Но потом, спустя несколько минут (или секунд?), он вдруг различал мамино дыхание, доносившееся с родительской кровати, посапывание и невнятное бормотание сестры, чьи-то шаги в коридоре, шуршание шин редких машин, снующих за окном, и постепенно понимал, что ничего страшного не произошло. Он – не один! Он – не один! Люди не бросили его одного в этом мире. И, значит, он кому-то нужен! И страх, цепляясь своими мерзкими волосатыми лапками за простыню, отступал и растворялся в ночном сумраке. И он, успокоенный, засыпал…

И всё же этот страшный сон о вселенском одиночестве на самом деле никуда не уходил, он лишь затаивался на какое-то время, а потом возвращался к нему и повторялся вновь и вновь…

И вот теперь этот сон вернулся. И, самое страшное, что теперь он вернулся к Пахомычу не в ночных кошмарах, а наяву. Потому что он остался один. По-настоящему один. Остался один никчёмным, никому не нужным стариком.  Дети выросли и зажили своей жизнью, а жена… Жены теперь тоже не было рядом. Вот, всегда была, а теперь нет.
И Пахомыч вдруг ясно понял, что тот сон-страх, затаившийся на долгие годы, был лишь предтечей к страху сегодняшнему, тому, который наяву. Он был лишь предупреждением, которое Пахомыч долгие годы легкомысленно игнорировал. А теперь, вот, случилось. И никуда от этого не деться: сколько ни прислушивайся, не услышишь спасительных звуков. И не убежишь обратно в безмятежный детский сон.
И, самое страшное, что сегодняшний страх, почувствовав свою безраздельную власть, поселился рядом с ним и даже не пытался спрятаться.

Тягучими осенними вечерами, в полном одиночестве, Пахомыч бродил по своей огромной квартире. Да, теперь она представлялась ему огромной! А ведь ещё совсем недавно жена сетовала, что у них слишком маленькая квартирка, что, если внуки нагрянут с ночёвкой, то их и уложить негде! А теперь, вот, эта же квартира казалась Пахомычу огромной. И, главное, пустой, как тот мир в детских снах. Он просто физически ощущал эту пустоту. И для этого Пахомычу совсем не надо было засыпать, как в детстве. Теперь вся его жизнь стала нескончаемым кошмарным сном. И в ней бесполезно было прислушиваться, пытаясь уловить утешительный звук извне. Не было звуков!

Пахомыч вздохнул и поплёлся в кухню, чтобы выкурить очередную сигарету. Дань привычке! Раньше ему было дозволено курить только в кухне. Или в лоджии. Теперь же он мог бы курить, где угодно – хоть в кухне, хоть в комнате. И никто бы не ворчал. Потому что некому стало ворчать. Но Пахомыч не хотел ничего менять. Раньше курил только в кухне, значит, и теперь будет курить только в кухне. Так хоть на время создавалась иллюзия, что ничего не поменялось. Пахомыч понимал, что в действительности, он просто-напросто окружил себя иллюзиями. Но ему так было удобней. И легче. По большому счёту, он старался вообще ничего не менять, в смысле быта. Следовал установленным в семейной жизни правилам, ходил по квартире привычными маршрутами… Только в комнату жены теперь заходил редко, лишь в случае крайней необходимости. Потому что там особенно никого не было. Особенно там.

Он теперь и телевизор-то почти не включал. Раньше, когда Пахомыч ещё не был один, телевизор был для него привычным, успокаивающим фоном. Вошёл в кухню – включил телевизор. Ушёл в свою комнату – включил телевизор там. Жена ругалась: ей работающий телевизор мешал. Казалось бы, теперь, когда в квартире, кроме него, никого не было, Пахомыч должен был бы поступать так же: работающий телевизор создавал эффект чьего-то присутствия. И телевизор его создавал, но от этого было только хуже. Потому что звук телевизора, теперь был чужим. Вот раньше он был нейтральным, а теперь стал чужим, навязчивым. Вне зависимости от настроения Пахомыча, телевизор то щебетал, то плакал, то стрелял этим своим звуком. И Пахомыч отвлекался на него, но прекрасно понимал, что этот звук не имеет к нему никакого отношения. Он был чужим, как соседи за стеной. Хотя, нет, ещё более чужим. Соседям можно было хоть постучать в стену, в случае чего.

А, может, он нынче просто по-стариковски капризничал? Придавал своим чувствам некие гротесковые формы? Ведь, если посмотреть со стороны, Пахомыч сегодня не был брошенным ни родными и близкими, ни друзьями. Друзья звонили, а то и забегали вечерами на рюмочку коньяка. И дети его регулярно навещали. То сын, то дочь. Помогали по хозяйству, привозили продукты. И внуков с собой привозили. И в эти минуты квартира на короткое время наполнялась детскими голосами, шумом, суетой, жизнью... И страх одиночества куда-то уходил! Более того, в эти мгновения Пахомыч был счастлив!
Но никто не догадывался, что, когда квартира вновь пустела, ему становилось ещё тяжелее. Потому что тишина, которой не было в доме мгновение назад, становилась по-настоящему всеобъемлющей. И к Пахомычу вновь возвращался страх. Тот самый, необъяснимый детский страх одиночества.

А, вот, казалось бы, чего ему бояться? Маленький чёрный прямоугольничек, его телефон, всегда под рукой. Пахомыч твёрдо знал, что, если, не дай бог, он почувствует себя плохо – физически плохо, одно нажатие кнопки, и дети тут же примчатся. Но это знание не прогоняло страх. Вот раньше, когда жена была рядом – пусть старая, больная, беспомощная, Пахомычу было спокойнее. Потому что кто-то был. Рядом. И, хотя он больше заботился о ней, чем она о нём, ему было тогда теплей и спокойней от этой близости. А теперь всё поменялось. И не в том дело, что о нём теперь некому стало позаботиться. Главное, Пахомычу теперь заботиться стало не о ком. Может, в этом и была причина его страхов? Он перестал чувствовать себя необходимым для кого-то. Может, из этого чувства отсутствия собственной необходимости и рождалось ощущение полного одиночества?..

Он теперь часто покупал себе всякие «вкусняшки». Гораздо чаще, чем раньше. И вовсе не потому, что сейчас мог себе это позволить, а раньше ему что-то мешало. Пахомыч и раньше мог себе их позволить, но не делал этого по целому ряду причин. Например, что-то, чего ему хотелось, не могла себе по медицинским показаниям позволить жена, а ему было неловко лакомиться в одиночку. Или, Пахомычу казалось, что эти «вкусняшки» стоят слишком дорого. Страхи, конечно, были беспочвенными, но лекарства, которые он покупал жене, стоили больших денег, и Пахомыч постоянно опасался, что у него в нужный момент не окажется с собой необходимой суммы. А теперь вот, свободные деньги были, а моральных причин воздерживаться больше не было. И он с маньякальным упорством раз за разом покупал и покупал себе эти «вкусняшки». Но теперь они его не радовали, потому что в глубине души он понимал, почему он сейчас может себе их позволить в любой момент…

Пахомыч загасил сигарету в пепельнице и пошёл обратно в свою комнату. Он так и позиционировал её до сих пор, как свою, хотя, если разобраться, теперь все комнаты были его. Но та комната, из которой был выход в лоджию, до сих пор была для него комнатой жены. И, хотя Пахомыч почти сразу после её ухода роздал друзьям и родне всё, что было связано исключительно с ней – одежду, лекарства и разные женские штучки, всё равно каждая вещь, каждый предмет мебели в этой комнате напоминали о жене. Да и сама она незримо присутствовала в самой ауре комнаты. И, наверное, именно здесь, в этой ныне пустующей комнате, в редкие минуты кажущегося спокойствия прятался страх. Тот самый страх одиночества.

А этим летом, как-то неожиданно для себя, Пахомыч приохотился по вечерам выходить в лоджию – посидеть в уютном кресле с книгой или ноутбуком. Но, чтобы попасть в лоджию, надо было пройти через комнату жены. Вроде бы, пустяк: каких-то пять метров. Но эти пять метров были сродни тропе, проложенной по минному полю. Потому что в каждую секунду из тёмного угла, из-за кровати, из-за шкафа мог выскочить затаившийся там страх. Страх одиночества. Пока бог миловал, но он точно знал, что однажды это случится. И поэтому кресло всё чаще пустовало.

Но время шло, и Пахомыч понемногу приспосабливался к незримому присутствию страха. Он даже мантру себе придумал, которую повторял раз за разом.
«Я совсем не боюсь остаться один. Я только боюсь вдруг стать никому не нужным!», – говорил он себе теперь. И страх, как Пахомычу казалось, его даже понимал. Более того, мнилось Пахомычу, что он почти научился договариваться со своим страхом. И иногда, когда на душе становилось совсем паскудно, Пахомыч говорил ему:
«Давай не будем. Я знаю, что ты здесь, и ты знаешь, что я это знаю. Давай, не сегодня…»
И страх вздыхал (Пахомыч прямо-таки слышал, что страх вздыхал) и соглашался:
«Ну, давай не сегодня…»
И не приходил…

И вот вчера Пахомыч, похоже, сумел, наконец-то, окончательно договориться со своим страхом. В течение дня он несколько раз специально заходил в комнату жены, пытаясь разглядеть затаившийся страх, но тот ничем себя не выдавал. Более того, делал вид, что его здесь вообще нет. И Пахомыч ему поверил. Ну, почти. Но всё же, на всякий случай, направляясь в кухню, он каждый раз бросал в раскрытую дверь сакраментальную фразу:
– Не надейся! Твоя пора не пришла! Я всё ещё кому-то нужен!
И ждал, что страх ему возразит. Но страх не отзывался. И Пахомыч успокоился. А, когда за окнами совсем стемнело, спокойно лёг спать.

И снилось ему, будто вернулся он в детство. И вновь ему пять лет, и вновь он не Пахомыч, а мальчик Витя. И спит он не в своей пустой двушке на огромном диване, а на родной кроватке в маленькой комнате. И опять, как в детстве, просыпается, но теперь ему совсем не страшно. Потому что, хотя за окнами ночь, всё, как тогда: откуда-то из темноты слышно мамино дыхание, невнятное бормотание сестры, чьи-то шаги в коридоре и шум проезжающих машин за окном. А, главное, вокруг люди, которым он (Пахомыч чувствует это!) нужен. И, успокоенный, он засыпает в своём детском сне…
Пахомыч засыпает, и не подозревает, что в этот самый миг Страх, злорадно усмехаясь, выбирается из своего тёмного угла и мелкими шажками крадётся к нему…


Рецензии
В самое сердце ...

Юлия Соколова -Морозова   23.12.2024 12:44     Заявить о нарушении