Воспоминания Ф. В. Чижова об Н. В. Гоголе

ВОСПОМИНАНИЯ ФЁДОРА ВАСИЛЬЕВИЧА ЧИЖОВА (1811-1877) О ГОГОЛЕ

(Из книги П.А. Кулиша «Записки о жизни Николая Васильевича Гоголя, составленные из воспоминаний его друзей и знакомых и из его собственных писем»)

Т. I. Гл. XIX.

О заграничной жизни Гоголя в 1843 году, кроме его писем, я имею прекрасный мемуар одного из его товарищей по службе в университете, Ф.В. Чижова.

«Расставшись с Гоголем в университете, (говорит г. Чижов), мы встретились с ним в Риме в 1843 году и прожили здесь целую зиму в одном доме, на Via Felice, № 126. Во втором этаже жил покойный Языков, в третьем Гоголь, в четвертом я. Видались мы едва ли не ежедневно. С Языковым мы жили совершенно по-братски, как говорится, душа в душу, и остались истинными братьями до последней минуты его; с Гоголем никак не сходились. Почему? я себе определить не мог. Я его глубоко уважал, и как художника, и как человека. Перед приездом в Рим, я много говорил об нем с Жуковским и от него от первого получил «Мертвые Души». Вечера наши в Риме сначала проходили в довольно натянутых разговорах. Не помню, как-то мы заговоривши о М[уравьё]ве, написавшем «Путешествие к Святым Местам» и проч. Гоголь отзывался об нем резко, не признавал в нем решительно никаких достоинств и находил в нем отсутствие языка. С большею частью этого я внутренно соглашался, но странно резкий тон заставил меня с ним спорить. Оставшись потом наедине с Языковым, я начал говорить, что нельзя не отдать справедливости М[уравьё]ву за то, что он познакомил наш читающий люд со многим в нашем богослужении и вообще в нашей церкви. Языков отвечал: «М[уравьё]ва терпеть не мог Пушкин. Ну, а чего не любил Пушкин, то у Гоголя делается уже заповедною и едва только не ненавистью».
Не смотря, однако ж, на наши довольно сухие столкновения, Гоголь очень часто показывал ко мне много расположения. Тут, по какому-то непонятному для самого меня внутреннему упрямству, я, в свою очередь, отталкивал Гоголя. Всё это, разумеется, было в мелочах. Например, бывало он чуть не насильно тащит меня к С[мирнов]ой; но я не иду и не познакомился с нею [о чем теперь искренно сожалею] именно потому, что ему хотелось меня познакомить. Таким образом мы с ним не сходились. Это, пожалуй, могло случиться очень просто: Гоголь мог не полюбить меня, да и все тут. Так нет же: едва бывало мы разъедемся, не пройдет и двух недель, как Гоголь пишет ко мне и довольно настойчиво просит съехаться, чтоб потолковать со мной о многом... Сходились мы в Риме по вечерам постоянно у Языкова, тогда уже очень больного, — Гоголь, Иванов и я. Наши вечера были очень молчаливы. Обыкновению кто-нибудь из нас троих — чаще всего Иванов — приносил в кармане горячих каштанов; у Языкова стояла бутылка алеатино, и мы начинали вечер каштанами, с прихлебками вина. Большею частью содержанием разговоров Гоголя были анекдоты, почти всегда довольно сальные. Молчаливость Гоголя и странный выбор его анекдотов не согласовались с уважением, которое он питал к Иванову и Языкову и с тем вниманием, которого он удостаивал меня, зазывая на свои вечерние сходки, если я не являлся без зову. Но это можно объяснить тем, что тогда в душе Гоголя была сильная внутренняя работа, поглотившая его совершено и овладевшая им самим. В обществе, которое он, кроме нашего, посещал изредка, он был молчалив до последней степени. Н знаю впрочем, каков он был у А.О. С[мирнов]ой, которую он очень любил и о которой говаривал всегда с своим Гоголевским восхищением: «Я вам советую пойти к ней: она очень милая женщина». С художниками он совершенно разошелся. Все они припоминали, как Гоголь бывал в их обществе, как смешил их анекдотами; но теперь он ни с кем не видался. Впрочем он очень любил Ф.И. И[орда]на и часто, на наших сходках, сожалел, что его не было с нами. А надобно заметить, что И[орда]н очень умный человек, много испытавший и отличающийся большою наблюдательностью и еще большею оригинальностью в выражениях.
Однажды я тащил его почти насильно к Языкову.
— Нет: душа моя, — говорил мне И[орда]н, — не пойду, там Николай Васильевич. Он сильно скуп, а мы всё народ бедный, день-деньской трудимся, работаем. — Давать нам не из чего. Нам хорошо бы так вечерок провести, чтоб дать и взять, а он всё только брать хочет.
Я был очень занят в Риме и смотрел на вечернюю беседу как на истинный отдых. Поэтому у меня почти ничего не осталось в памяти от наших разговоров. Помню я только два случая, показавшие мне прием художественных работ Гоголя и понятие его о работе художника. Однажды, перед самим его отъездом из Рима, я собирался ехать в Альбано. Он мне сказал:
— Сделайте одолжение, поищите там моей записной книжки, вроде истасканного простого альбома; только я просил бы вас не читать.
Я отвечал:
— Однако ж, чтоб увериться, что точно это ваша книжка, я должен буду взглянуть в нее. Ведь вы сказали, что сверху на переплете нет на ней надписи.
— Пожалуй, посмотрите. В ней нет секретов; только мне не хотелось бы, чтоб кто-нибудь читал. Там у меня записано всё, что я подмечал где-нибудь в обществе.
В другой раз, когда мы заговорили о писателях, он сказал:
— Человек пишущий так же не должен оставлять пера, как живописец кисти. Пусть что-нибудь пишет непременно каждый день. Надобно, чтоб рука приучилась совершенно повиноваться мысли.
В Риме он, как и все мы, вел жизнь совершенно студентскую: жил без слуги, только обедал всегда вместе с Языковым, а мы все в трактире. Мы с Ивановым всегда неразлучно ходили обедать в тот трактир, куда прежде ходил часто и Гоголь, именно, как мы говорили, к Фалькону [al Falcone]. Там его любили, и лакеи [cameri;re] нам рассказывал, как часто signor Niccolo надувал их. В великой пост до Ave Maria, т.е. до вечерни, начиная с полудня, все трактиры заперты. Ave Maria бывает около шести часов вечера. Вот, когда случалось, что Гоголю сильно захочется есть, он и стучит в двери. Ему обыкновенно отвечают: «Нельзя отпереть». Но Гоголь не слушается и говорит, что забыл платок, или табакерку, или что-нибудь другое. Ему отворяют, а он там уже остается и обедает.
В каком сильном религиозном напряжении была тогда душа Гоголя, покажет следующее. В то время одна дама, с которою я был очень дружен, сделалась сильно больна. Я посещал ее иногда по нескольку раз на день и обыкновенно приносил известия о ней в нашу беседу, в которой все ее знали — Иванов лично, Языков по знакомству ее с его родными, Гоголь понаслышке. Однажды, когда я опасался, чтоб у нее не было антонова огня в ноге, Гоголь просил меня зайти к нему. Я захожу, и он, после коротенького разговора, спрашивает:
— Была ли она у Святителя Митрофана?
Я отвечал:
— Не знаю.
— Если не была, скажите ей, чтоб она дала обет помолиться у его гроба. Сегодняшнюю ночь за нее здесь сильно молился один человек, и передайте ей его убеждение, что она будет здорова. Только, пожалуйста, не говорите, что это от меня.
По моим соображениям, этот человек, должно было, был сам Гоголь, потому что из всех знакомых больной, тогда был в Риме, кроме меня, еще один только Р—н, человек весьма добрый, благородный, но, кажется, не из молящихся. Он очень любил эту даму; но все-таки не до такой степени, чтоб за нее усердно молиться.
Вот всёе, что могу на этот раз припомнить о нашей римской жизни. Общий характер бесед наших с Гоголем может обрисоваться из следующего воспоминания. Однажды мы собрались, по обыкновению, у Языкова. Языков, больной, молча, повесив голову и опустив ее почти на грудь, сидел в своих креслах; Иванов дремал, подперши голову руками; Гоголь лежал на одном диване, я полулежал на другом. Молчание продолжалось едва ли не с час времени. Гоголь первый прервал его.
— Вот, —говорит, — с нас можно сделать этюд воинов, спящих при Гробе Господнем.
И после, когда уже нам казалось, что время расходиться, он всегда говаривал:
— Что, господа? не пора ли нам окончить нашу шумную беседу?
Жуковский, как известно, очень любил Гоголя, но журил его за небрежность в языке; а уважая и высоко ценя его талант, никак не был его поклонником. Проживая в Дюссельдорфе, я бывал у Жуковского раза три-четыре в неделю, часто у него обедал, и мне не раз случалось говорить с ним о Гоголе. Прочтя наскоро «Мертвые Души», я пришел к Жуковскому. Признаюсь, с первого разу я очень мало раскусил их. Я был восхищен художническим талантом Гоголя, лепкою лиц, но, как я ожидал содержания в самом событии, то, на первый раз, в ряде лиц, для которых рассказ о мертвых душах был только внешним соединением, видел какое-то отсутствие внутренней драмы. Я об этом сообщил Жуковскому и из слов его увидел, что ему не был известен полный план Гоголя. На замечание мое об отсутствии драмы в «Мертвых Душах» Жуковский отвечал мне:
— Да и вообще в драме Гоголь не мастер. Знаете ли, что он написал было трагедию? [Не могу утверждать, сказал ли мне Жуковский ее имя, содержание и из какого быта она была взята; только, как-то при воспоминании об этом, мне представляется, что она была из русской истории] . Читал он мне ее во Франкфурте. Сначала я слушал; сильно было скучно; потом решительно не мот удержаться и задремал. Когда Гоголь кончил и спросил, как я нахожу, я говорю: «Ну, брат Николай Васильевич, прости, мне сильно спать захотелось».  — «A когда спать захотелось, тогда можно и сжечь ее», — отвечал он, и тут же бросил в камин. Я говорю: «И хорошо, брат, сделал».


Т. II. Гл. XXXI.

<…> Я вспомнил то, что было сказано С.Т. Аксаковым о трудности биографии Гоголя, и вношу его слова в мою книгу, как важное дополнение к моей характеристике поэта, или, говоря искреннее, как камертон, по которому я выработал собственный взгляд на Гоголя:
«Биография Гоголя (говорит он)  заключает в себе особенную, исключительную трудность, может быть, единственную в своем роде. Натура Гоголя, лирически-художническая, беспрестанно умеряемая христианским анализом и самоосуждением, проникнутая любовью к людям, непреодолимым стремлением быть полезным, беспрестанно воспитывающая себя для достойного служения истине и добру, такая натура — в вечном движении, в борьбе с человеческими несовершенствами — ускользала не только от наблюдения, но даже иногда от понимания людей, самых близких к Гоголю. Они нередко убеждались, что иногда не вдруг понимали Гоголя, и только время открывало, как ошибочны были их толкования, как чисты, искренни его слова и поступки. <…> Гоголя, как человека, знали весьма немногие. Даже с друзьями своими он не был вполне, или, лучше сказать, всегда откровенен. Он не любил говорить ни о своем нравственном настроении, ни о своих житейских обстоятельствах, ни о том, что он пишет, ни о своих делах семейных. Кроме природного свойства замкнутости, это происходило от того, что у Гоголя было постоянно два состояния: творчество и отдохновение. Разумеется, все знали его в последнем состоянии, и все замечали, что Гоголь мало принимал участия в происходившем вокруг него, мало думал о том, что говорят ему, и часто не думал о том, что сам говорит. К этому должно прибавить, что разные люди, знавшие Гоголя в разные эпохи его жизни, могли сообщить о нем друг другу разные известия. <…> С разными людьми Гоголь казался разным человеком. Тут не было никакого притворства: он соприкасался с теми нравственными сторонами, с которыми симпатизировали те люди, или, по крайней мере, которые могли они понять. Так, например, с одним приятелем, и на словах, и в письмах, он только шутил, так что всякий хохотал, читая эти письма; с другими говорил об искусстве и очень любил сам читать Пушкина, Жуковского и Мерзлякова [его переводы древних]; с иными беседовал о предметах духовных; с иными упорно молчал и даже дремал, или притворялся спящим. Кто не слыхал самых противоположных отзывов о Гоголе? Одни называли его забавным весельчаком, обходительным и ласковым; другие — молчаливым, угрюмым и даже гордым; третьи — занятым исключительно духовными предметами. Одним словом, Гоголя никто не знал вполне. Некоторые друзья и приятели, конечно, знали его хорошо, но знали, так сказать, по частям. Очевидно, что только соединение этих частей может составить целое, полное знание и определение Гоголя».
С этой-то целью я и пользуюсь всяким случаем представить отражение личности Гоголя в умах его наблюдателей. Вот что говорит о последних встречах с ним его университетский товарищ, Ф.В. Чижов:

«После Италии, мы встретились с ним в 1848 году в Киеве, и встретились истинными друзьями. Мы говорили мало, но разбитой тогда и сильно больной душе моей стала понятна болезнь души Гоголя... Мы встретились у А.С. Данилевскаго, у которого остановился Гоголь и очень искал меня; потом провели вечер у М.В. Юзефовича. Гоголь был молчалив, только при расставаньи он просил меня, не можем ли мы сойтись на другой день рано утром в саду. Я пришел в общественный сад рано, часов в 6 утра; тотчас же пришел и Гоголь. Мы много ходили по Киеву, но больше молчали; несмотря на то, не знаю, как ему, а мне было приятно ходить с ним молча. Он спросил меня: где я думаю жить?
— Не знаю, — говорю я, — вероятно, в Москве.
— Да, — отвечал мне Гоголь, — кто сильно вжился в жизнь римскую, тому после Рима только Москва и может нравиться.
Тут, не помню, в каких словах, он передал мне, что любит Москву и желал бы жить в ней, если позволит здоровье.
Мы назначили вечером сойтись в Лавре, но там виделись только на несколько минут: он торопился.
В Москве — помнится мне, в 1849 году — мы встречались часто у Хомякова, где я бывал всякий день, и у С—х. Он тоже был всегда молчалив, и тогда уже видно было, что он страдал. Однажды мы сошлись с ним под вечер на Тверском бульваре.
— Если вы по торопитесь, — говорил он, — проводите меня до конца бульвара.
Заговорили мы с ним об его болезни.
— У меня всё расстроено внутри, — сказал он. — Я, например, вижу, что кто-нибудь спотыкнулся; тотчас же воображение за это ухватится, начнет развивать — и все в самых страшных призраках. Они до того меня мучат, что не дают мне спать и совершению истощают мои силы.

(Кулиш Пантелеймон Александрович (1819-1897). Записки о жизни Николая Васильевича Гоголя, составленные из воспоминаний его друзей и знакомых и из его собственных писем. Т. I. СПб.: Тип. Александра Якобсона. 1856. С. 326–331; Т. II. СПб.: В Тип. Юлиуса Штауфа. 1856. С. 238–241. (Ф.В. Чижов - С. 240–241)).


Рецензии
Художник Слова, как и художник Кисти и красок, всегда замешивает на мольберте все необходимые ему краски. Почему он назвал "Мертвые души" поэмой, а язык его не поэтический - загадка. Хотя все его произведения до этого был и более поэтические... И вечера... И Сорочинская ярмарка... И Тарас Бульба...
Но воспоминания о нём современников ценны.

Плюс!
Л

Анатолий Святов   06.01.2025 19:47     Заявить о нарушении
Спасибо за отзыв, Анатолий!
С наступившим Новым годом и Рождеством!

Библио-Бюро Стрижева-Бирюковой   09.01.2025 21:08   Заявить о нарушении