Справа ему померещился скелет,

слева- скринсейвер. Сначала он попробовал вытянуться по диагонали, от чего позвоночник недовольно хрустнул, а губы сложились трубочкой, затем сделал руками плавательные движения, чтобы разогнать из грязных углов поганые миражи. Поначалу ничего не вышло, но оставалась робкая надежда, скорее, некая вибрация или отголосок какого-то очень старого мучительно-тоскливого воспоминания, что все может быть очень даже хорошо, или просто обойдется.

Пахло кошками, собаками, первородным грехом и тушеной капустой.
Кошки и собаки…, Присутствие их ароматов здесь, в этот полуденный жаркий, такой неудобный, даже неуместный для восприятия посторонним взглядом, да и собственным боковым зрением момент было, как ему сначала показалось, делом совершенно естественным. Другое дело - первородный грех. Сегодня он много острее ощущал тот ставший непреложным факт, что не следует вставлять в повествование неискренние эротические сцены просто для того, чтобы … Сомнительным дело это представлялось ему, не богоугодным каким-то…Ну да ладно.

- Травы и машины?
- Что, простите?
- Ничего, я просто подумал…
- Говорите, ну говорите же!
- Я подумал…
- Да слушаю я, слушаю!
- Извините, плохо слышно…
- Говорите громче!
- Треск какой-то…
- Что?
- Треск и пропадание…
- А сейчас?
- Сейчас лучше, - сказал он, делая томительные паузы и вкусно, на старинный манер раскатывая букву «р».
- Лучше?
- Вот. Почти нормально.
- Что тогда, если нормально?
- Я же говорил, если звука нет, то больше ничего не надо делать. Можно же как-то определить, что звука нет?
- Что? Громче! Опять не слышно!
- Нет! Ничего. Да!

Такой, или почти такой диалог представился ему между подростками, сидящими на корточках на площадке второго этажа. Обычные подростки, одинаковые почти, в белых майках без рисунков, в шортах то ли темно-синих, то ли черных, в плохом свете из замызганных окон. Цвета вообще в пыльном воздухе различались плохо, кроме белого, Школьники старших классов, их, в общем-то, миллионы, раз увидишь и не запомнишь никогда.

Тот, что сидел справа, отличался недосказанностью, размытостью рисунка, силуэтностью и легкой физической усталостью. Возможно, в раннем детстве страдал он чем-нибудь вроде ночного недержания, просыпался, дрожа от холода на мокрых простынях, и мечтая, чтобы к утру все просохло и осталось бы незамеченным. Тщетно, конечно. Мама будила его, вздыхала, увидев неизбежные желтые пятна, говорила что-нибудь ласковое, отводила в душ, переодевала в чистое…
Никто его не ругал, потом все само прошло, но… След все-таки остался.
А может быть, всему виной была природная застенчивость, слабохарактерность и замкнутость, на борьбу с которой уходили все его душевные силы. Все может быть. Сейчас, после стольких лет забвения, опустошенности и отчуждения от самих первопричин явлений и событий он уже не мог и не хотел видеть все так же четко и ясно, как в благословенные пятидесятые.

Тело его давно просилось в туалет, роль которого выполнял замызганный закуток под лестницей, но детские страхи душили, голос слабел и прерывался, холодный пот заливал глаза, а сердце ухало в груди как паровой молот. Ребенок понимал, что тени забытых предков, скопившиеся в темноте, у дальней стены на куче битого кирпича и винных бутылок, не оставят его, возможно, да самой смерти.
Второй мальчик, его мысленный собеседник, с детства страдавший слабым здоровьем, неразвитым интеллектом и некоторой недоделанностью, интуитивно боялся ждать развития событий. Он просто ушел, насвистывая детскую считалку.


Рецензии