Ф. В. Чижов. Мнение Гёте о Манцони
МНЕНИЕ ГЁТЕ О МАНЦОНИ
Давным-давно собираюсь я послать вам, что могу, о состоянии современной Итальянской литературы. Сначала мне казалось это делом легким, как кажется большей части людей, не говорю уже знающих Итальянскую письменность понаслышке, но даже тех, которые сами постоянно следят за всеми ее явлениями. Александр Манцони, Джанбатиста Николини, Чезаре и Игнатио Канту, прекрасный, но рано погибший талант Джакомо Леонарда, Массиме д’Азелю, Гверацци, Марко Грасси, почти сошедший с поприща деятельности Николао Томазео, слабый талант Джузеппе Ровани, вряд ли не еще слабее Джованни Розини, Джузеппе Ревере, написавший одно сочинение, полудраматическое, полуповествовательное — Плаксуны и бешеные времен Савонаролы (j Piagnoni е gli arabiati al tempo di Savonarola), Венецианец Коррер, нечто среднее между плохим журналистом и незначительным рассказчиком, и несколько других — правда, имен довольно, но вряд написали ли все они в половину того, что написал один из плодовитых Французских романистов. Кажется, долго ли всё это прочесть и обсудить? Но дело в том, что Итальянская изящная литература с некоторого времени до того сливается с историческою, что нельзя, говоря об одной, не рассмотреть другой: а эта другая и по числу произведений, и по важности их вряд ли не богатейшая изо всей современной исторической литературы. К тому же направление изящной словесности в Италии совершенно отдельно от направления ее в остальной Европе. Начиная с содержания до внешности — обрисовка лиц, их постановка, чувство и проникающее каждого драматическое слияние характеров, наконец чувство, производимое на читателя — всё решительно свое и нисколько не похоже ни на то, что мы назвали в литературе юною Франциею, ни на решение политических, гражданских и нравственных вопросов, встречаемое нами в форме романов и повестей Французских писателей, ни на веселость и наставительность романов Английских, ни на идеализм и прекрасный фантасмизм Германских. В Италии основа всех произведений изящной литературы — история. Соединение событий и рассказ более или менее проникнуты лирическим чувством. Для них доступен один вопрос нравственный — любовь к отечеству. Он руководит чувством писателя и везде пробивается как нравственное начало романа, трагедии, повести или драматического рассказа. Везде эта любовь остается на степени чувства и не имеет надобности переступать эти законные свои пределы, потому что везде она может свободно высказываться в действиях. В Италии почти так же, как в странах юго-Славянских, частое употребление слова отечество навлекает уже подозрение, случается даже, и гонение. Еще недавно подвергся сильному гонению сочинитель превосходной книги: Война Сицилийских вечерень, или период Сицилийской истории XIII века, написанный Михаилом Амори (La guerra Vespero Siciliano, о un periodo delle istorie Siciliane del secolo XIII, per Michele Amori). Как это делается и почему? пусть решить современная история. Но без такого решения трудно было бы очертить ход современной Итальянской литературы; а потому вы видите, что изображение ее — дело нелегкое.
Итак, отложивши это до другого времени, позвольте мне в настоящую минуту, в исполнение данного обещания, передать вам несколько отрывков как вступление в изучение Итальянской изящной словесности. Я начну с разбора Манцониевой трагедии Граф Карманьола, написанного человеком, на деле доказавшим свету свои высокие понятия о драме — знаменитым Гёте. Разбор этот в свое время был помещен в листке, издаваемом великим поэтом в Штутгардте: Ueber Kunst und Alterthum.
«Эта трагедия, — пишет Германский драматик, — о выходе которой в свет мы известили еще прежде, заслуживает во всех отношениях, чтоб мы снова возвратились к ней и разобрали бы ее подробнее. С самого предисловия автор ее излагает желание быть судимым не иначе, как по тому, что он предположил своею задачею. Мы охотно делаем ему эту уступку: всякое истинное произведение искусства, точно так же, как всякое полное и здоровое произведение природы, должно быть оцениваемо само по себе, а не по отношениям. Потом Манцони передает свои понятия, каким путем, по его мнению, должно идти при таком суждении. Следуя ему, должно сперва хорошо ознакомиться с целью, предположенною поэтом, потом смотреть, рассудительна ли и занимательна ли эта цель, и после решить, вполне ли она достигнута. Сообразно с желанием Манцони, мы начали с того, что составили себе, сколько могли, точное понятие о его намерении. Рассматривая потом самое это намерение, мы нашли его занимательным и сообразным с тем, чего требуют природа и искусство; и наконец, после самого отчетливого разбора, мы убедилися, что он мастерски исполнил дело, им предпринятое. Кажется, что после такого объявления нечего прибавить с нашей стороны, кроме желания видеть, чтобы все любители Итальянской литературы читали произведение Манцони с таким же участием, как и мы его читали, оценили бы его с такою же искренностью и были бы столько же, как и мы, удовлетворены им.
Но так как система, по которой было предпринято и составлено это сочинение, имеет много противников в Италии и, может быть, тоже не придет по вкусу всех даже и в Германии, поэтому мы считаем обязанностью отдать отчет в суждениях и показать, каким образом, сообразно желанию и понятию автора, мы выводим нашу похвалу прямо из самого сочинения.
В предисловии своем, о котором мы однажды уже упомянули, Манцони прямо объявляет, что он освободился от строгих правил единства времени и места. Он приводит в свою пользу суждения Вильгельма Шлегеля, на которые смотрит как на конечный приговор, и выказывает неудобства, происходящие от притязания очертить драматическое действие в пределах, чересчур определенных и тесных. Без сомнения, во всем этом для Германского читателя нет ничего ни нового, ни спорного; во всяком случае, мысли Манцони [1] об этом предмете не лишены занимательности даже и для Германца. Это правда, что вопрос, к которому они относятся, с давних пор у нас оспариваемый и разбираемый, теперь уже совершенно решен; но все-таки нельзя сказать, чтоб он был вполне исчерпан. Человек с талантом, принужденный защищать вновь и при новых обстоятельствах старую истину, не может не придать ей новости в каком- либо отношении, и не противопоставить врагам ее доказательств, еще никем не тронутых. Таким образом Манцони нашел возможность сказать в пользу им защищаемого новые истины, который должны остановить на себе ум каждого, и не могут не нравиться даже тем людям, которые и без него были уже убеждены.
«Вслед за предисловием помещен исторический рассказ происшествия, где автор собрал все события, необходимые для того, чтоб дать понятие о времени, в котором он взял предмет своей трагедии, и о лицах, выказывавшихся в истории того времени.
Граф Карманьола родился в 1390 году. Из пастуха, сделавшегося удалым воином, он быстро возвышается, получает степень за степенью и становится главноначальствующим над войсками Иоанна-Марии Висконти, герцога Миланского. Победами своими он защищает и обезопашивает владения этого властителя, который в благодарность за это осыпает его почестями и даже дает ему в супружество одну из своих родственниц. Но возмутительный и гордый нрав счастливого выскочки, его непреодолимая потребность быть в неумолкаемой деятельности и идти вперед, скоро поселяют раздор, без надежды на примирение между ним и его властителем-покровителем — и вот он в 1425 году переходит в службу Венецианцев.
В те времена беспорядков и несогласий, кто только чувствовал какую-нибудь телесную и душевную силу и жаждал ее выказать, всякий при малейшем предлоге предавался удовольствию наездничанья с небольшим числом товарищей, или на свой собственный счет, или на чей-нибудь чужой. Военное дело сделалось чистою торговлею: военный народ нанимался с той и другой стороны, по минутному желанию, по выгод, без убеждения, без всякой иной причины, и все воины смотрели на свою службу и на свои услуги, как работник на свою работу. Отдельными отрядами заключали они условия с первым военачальником, который приходился им по вкусу, и чаще с тем, кто своею храбростью, своею опытностью и своим искусством мог внушить им доверенность. Этот, в свою очередь, нанимался к какому-либо властителю, к какому-нибудь городу, ко всякому, кто только нуждался в нем.
Все делалось тогда по требованию личности — и личности сильной, повелительной, не терпевшей уклончивости, не избегавшей препятствий, так что ни один искатель приключений не вступал иначе в предприятие в пользу другого, как из собственного расчета и для собственной своей выгоды. Одно могло казаться чрезвычайно странным при таком порядке ополчения, хотя, в существе дела, ничего не было естественнее этого, именно то, что все эти нанятые воины, от военачальника до простого солдата, не смотрели одни на других как на врагов, тогда даже, когда они были лицом к лицу, друг против друга, в двух враждебных войсках. Они уже были взаимно знакомы как люди, не однажды сражавшиеся товарищами, и всегда ожидали, что снова придется им воевать под одними знаменами. Поэтому дело никогда не доходило прямо до отчаянной битвы; всегда в минуту нападения спрашивали, кого должно было прогнать, сбить с поля битвы, или взять пленником. От такого способа вести общественные дела, при котором все избегали дальности и были нерешительны, беспрестанно происходили неудачи и опасности. С пленниками обращались со всею заботливостью; всякий военачальник выговаривал себе право — освобождать тех, которыми он овладевал. Кажется, что сначала ограничивались только покровительством старым товарищам по службе, которые случайно попадались на стороне неприятельской; но мало-помалу снисхождение усилилось и кончилось тем, что сделалось общим и обязательным. Как воеводы отрядов освобождали своих пленников без спора военачальника, точно так же этот последний, в свою очередь, отпускал своих, не относясь к государю, или даже против его воли, и подобный действия неповиновения, соединенные со множеством других, не менее гибельных, беспрестанно полагали препятствия окончанию всякой войны.
Это еще не все. Каждый condottiero, отдельно от цели того, у кого находился он на жалованье, имел свою частную цель — накопить столько богатств, приобрести столько уважения и доверия, чтоб иметь возможность подобно другим, до него бывшим или вместе с ним когда-то сражавшимся, переменить службу у временного, чисто военного начальника на другую у признанного властителя, который имел бы земли, подданных и был бы так же могуч во время мира, как и во время войны. Отсюда происходило недоверие, подозрительность, ненависть и всегдашняя готовность к ссоре между наемником и его властелином.
Пусть представят теперь в Карманьоле одного из таких наемных героев, такого, который со всею гордостью стремится быть чем-нибудь, завися от собственных своих сил, но у которого нет ничего, что было бы ему нужно для достижения своих целей, ко всему этому такого, который не умел ни притворяться, ни показываться кстати гибким и снисходительным, который не может ни на минуту возобладать над своим непокорным, гордым и властолюбивым духом. Нетрудно предусмотреть распрю, какая должна была необходимо произойти между характером, столь пылким и самовластным, и властью, соединенною с таким подозрительным умом, какова была власть Венецианская, так что тут с первого шагу всё и роковое и трагическое смешивается воедино в том положении, которого происшествия и перевороты составляют предмет Манцониева сочинения. Эти-то совершенно различные между собою интересы, совершенно противоположные положения именно —правительственная тога и воинское вооружение пущены здесь в ход в различных лицах. Они тут развиты и характеризованы с удивительным уменьем; а точно, только таким образом могли быть они развиты, и только в той форме, какую избрал автор, которая поэтому совершенно оправдывается и сама себя защищает от всякого против нее возражения. Но чтоб в полном порядке и совершенно отчетливо войти в дальнейший разбор этой трагедии, мы покажем теперь ход ее, так, как следуют действия и явления одно за другим.
Действие I. Явление 1-е. Венецианский дож излагает сенату течение дел: Флорентинцы ищут соединения с Венецианскою республикою против герцога Миланского. Послы последнего, напротив того, стараются поддержать мир — и с этим намерением они остаются в Венеции, где находится также и граф Карманьола как частный человек, однако ж имеющий в виду быть назначен военачальником Венецианского войска. В это время делают покушение на жизнь его, и открывается, что это было старанием Миланских послов, так что с этих пор можно было считать невозможным всякое примирение между герцогом и Карманьолою.
Явление 2-е. Этот последний, призванный в сенат, выказывает свой характер, свои правила и свои чувства.
Явление 3-е. Он удаляется — и дож дает ход вопросу о том, следует ли выбрать его военачальником. Сенатор Марино держится мнения противного как политик подозрительный и дальновидный; но другой сенатор, Марко, с жаром и совершенно открыто берет сторону графа. Явление оканчивается тою минутою, когда сенат хочет подавать голоса о том, на что решиться.
Явление 4-е. Граф один у себя. Приходит к нему Марко и извещает его, что война объявлена и что он назначен военачальником, причем пользуется случаем, чтоб умолять графа, со всею горячностью дружбы, удерживать иногда вспыльчивый характер, упрямство и надменность — самых опаснейших врагов его, потому что этим всем он оскорбляет множество людей тщеславных и сильных. Начиная отсюда, главное положение лиц ясно обозначено для зрителя, изложение окончено — и мы не боимся с своей стороны прибавить, что оно превосходно.
Действие II. Явление 1-е. Нас переносят в лагерь герцога Миланского, где множество condottieri собраны под начальством Малатести. Он защищен болотами и лесами, и к нему нет иной дороги, кроме одной узкой плотины, что делает положение его неприступным. Карманьола, весьма искусный в военном деле, никак не думает осаждать их, но ищет, как бы раздражить их и вывести из себя, возбуждая их беспрестанно резкими оскорблениями и частными сшибками. Хитрость ему удается. Самые молодые из воевод герцогского войска настаивают, чтоб выступить навстречу дерзкому неприятелю. Пергола, старый и опытный в военном деле, держится противного мнения. Другие в нерешимости, и главный начальник не имеет тех достоинств, каких требовало бы занимаемое им место. Начинается жаркий спор, в котором выставляются и настоящий ход дел и характеры различных военачальников герцогского войска — и конец спора есть торжество увлечения и дерзости над благоразумием. Все это действие превосходно и наверное было бы чрезвычайно поразительно при представлении.
Явление 2-е. Из этого шумного лагеря мы переходим в уединенный шатер графа. Едва только этот воин открыл состояние своей души в коротком монологе, как вдруг приходят известить его о приближении неприятеля, который наступает на него, оставя свое сильно укрепленное положение. В одно мгновение собираются подчиненные ему начальники отрядов. Карманьола в коротких словах и с жаром отдает им свои приказания. Все принимают их бесспорно, готовясь исполнить их с радостью и в полной уверенности на успех.
Это явление короткое, быстрое и, так сказать, преисполненное действия, удивительно хорошо противопоставлено предшествовавшему, где всё тянется долго, где всё проходило в спорах и несогласии — и эта часть трагедии Манцони одна из тех, в которой является вся высота его как поэта.
Действие III. Явление 1-е. Граф в своем шатре с комиссаром республики, который, поздравляя его с победою, изъявляет ему желание видеть, что она будет преследуема с тем же жаром и так, что можно будет собрать плоды ее. Не таково мнение графа; он тем более выказывает жесткости и надменности в своих отказах, чем сановник, отряженный сенатом, менее объявляет своих требований.
Явление 2-е. Спор между ними начинает доходить донельзя, как вдруг приходит другой комиссар и явно жалуется на то, что все condottieri дают свободу воинам, захваченным ими в плен. Граф не только что одобряет этот обычай, сделавшийся военным правом, но, узнавши, что собственные его пленники еще не освобождены, тотчас же призывает их и, в присутствии комиссаров, дает им свободу. Таким образом он оскорбляет их без всякого к ним снисхождения. Это еще не всё. В ту минуту, как пленники его удаляются, он узнает между ними сына Перголы, того престарелого и знаменитого condottiero, который служит во враждебном войске. Он обращается с ним самым дружеским образом и дает ему поручение передать чувства уважения и дружбы его отцу. Нужно ли что-нибудь еще, чтоб возбудить недовольство и подозрение?
Явление 3-е. Сенатские комиссары, оставшись наедине, рассуждают и решат дело. Они соглашаются оба в одном, что лучше всего притвориться, показать, что одобряют всё, что ни делает граф, выказывать перед ним совершенное равнодушие к делу — но наблюдать за ним и тайно доносить на него.
Действие IV. Явление 1-е. Место действия перенесено в Венецию, в зал совета десяти. Марко, друг графа, является тут перед лицом Марино, врага Карманьолы. Ему причитают в преступление дружбу к графу, которого поведение, разобранное самою холодною и самою строгою политикою, представлено преступным, вопреки всему, что может представить в защиту его самая благородная и самая чистая дружба. Марко принимает назначение отправиться тотчас же в Фессалонику, чтоб действовать там противу Турок, и ему дают заметить, что он должен считать за милость такое легкое наказание. Он тотчас же понимает, что погибель графа решена неизбежно; чувствует, что никакая хитрость, никакая сила человеческая не в состоянии спасти его: малейшее слово, самый легкий намек, который мог бы достичь до Карманьолы со стороны Марко, погубил бы их обоих в ту же минуту.
Явление 2-е. Монолог Марко в этом затруднительном положении составляет вполне оконченную картину сомнений и мучений совести самых чувствительных, самых глубоких.
Явление 3-е. Граф, в своей палатке, разговаривает с Гонзагою о своем положении. Исполненный доверия к самому себе, убежденный в том, что он необходим, он не имеет ни малейшего предчувствия того удара, который ему готовится. Он опровергает подозрени1я и беспокойства своего друга и показывает готовность принять приглашение, присланное ему письменно — приехать в Венецию.
Действие V. Явление 1-е. Граф является перед дожем и советом десяти. Сначала показывают, что совещаются с ним об условиях мира, предлагаемого герцогом Миланским; но скоро обнаруживаются подозрение и немилость сената; личина притворства спадает: графа заключают в темницу.
Явление 2-е. Действие происходит в доме Карманьолы. Жена и дочь ожидают его. Гонзага приносит им роковое известие.
Явление 3-е. Граф является еще однажды: он в тюрьме; тут собрались дочь, жена и Гонзага. После короткого прощания, его ведут на смерть.
Мнения о способе ведения действия и распределения явлений в трагедии могут быть различны. Что касается до нас, то мы решительно говорим, что всё это нам у него очень нравится: первое, в нем много характеристического и самостоятельного; второе, он доставляет поэту способ быть в одно и то же время быстрым н полным. И точно, от этого собственно, одно лицо поступает на место другого, одна картина следует за другою, одно происшествие заменяется другим без всякого приготовления и без запутанности. Как всё целое, так и всякая отдельная часть изъясняется тотчас же сама собою, ясно содействует нераздельности действия и общему впечатлению.
Этим способом поэт, нигде не прерывая и не изменяя ни своего плана, ни своего развития, успел быть кратким. Отличительную черту его прекрасного таланта составляет особый взгляд на мир нравственный — взгляд открытый, естественный и обширный, которому без усилия подчиняются зритель и читатель. Точно таков же и язык его: прост, благороден и полон; избавленный от рассуждений, он возвышает и пленяет воображение живыми и сильными мыслями, вытекающими прямо из положения лиц. Всё впечатление сочинения не мгновенно, не мимолетно и, что всего главнее, истинно, подобно тем впечатлениям, какие всегда оставляют по себе высокие изображения человеческой природы.
После того, как мы так охотно познакомили наших читателей с ходом и действием сочинения Манцони, без сомнения, они ждут, что мы с тем же участием разберем и самые характеры. Стоит только бросить взгляд на список лиц, и тотчас догадаешься, что автор имел дело с придирчивою публикою, которую ему надобно было преклонить на свою сторону мало-помалу. Вероятно, поэтому только он и разделил действующие лица на два разряда: на исторические и вымышленные, а никак не по своему убеждению, ни по собственному своему желанию.
После того, как мы совершенно искренно сказали, что мы вполне удовлетворены его сочинением, мы просили позволения посоветовать ему — вперед не прибегать к подобному разделению. Собственно говоря, в поэзии нет лиц исторических. Только разве, когда поэт хочет изобразить нравственный мир, им себе представленный, тогда он делает некоторым лицам, встреченным им в истории, ту честь, что он заимствует их имена для того, чтоб потом придать их существам собственного творения. Трагические деятели Манцони, мы говорим это в его похвалу, суть произведения его творчества; все они равно идеальны. Род их принадлежит известной местности, известной эпохе нравственного и политического мира, но ни один не взял из действительности ни одной черты личности. Впрочем (чем мы тоже должны восхищаться у нашего поэта), несмотря на то, что каждое из его лиц есть выражение определенной идеи, оно при этом одарено жизнью, столь полною и столько именно ему принадлежащею, столько отличною от всякой другой, что, если бы нашлись актёры с внешностью, голосом и чувством, необходимыми для того, чтоб в совершенстве изобразить эти поэтические существа, тогда невозможно было бы не принять их за действительные лица, составляющие трагедию.
Войдем теперь в некоторые частности. Нам немного остается сказать о графе Корманьола; наши читатели знают его уже довольно, и, без сомнения они найдут, что он совершенно удовлетворяет условию, требуемому древними теориями от трагических героев, именно — не быть неукоризненным и совершенным во всех отношениях. Рожденный пастухом, сильный волею и резкий, как творение природы, соделавшееся великим собственными своими усилиями, Карманьола не знает иных правил, иного закона, кроме своей необузданной воли.
В нем нельзя открыть никакого следа нравственной обработки, даже той, которая необходима человеку для его личной пользы. Если он искусен и хитр, то это только на войне, потому что, имея какую-то политическую цель, которой, впрочем, нельзя хорошенько распознать, он вовсе не умеет приняться так, чтоб ее достигнуть, и здесь мы еще раз должны заметить глубину поэтического творчества, которое изображает нам человека, несравнимого ни с кем в качестве воина и вместе падающего самым жалким образом на месте политика. Мы видим в нем дерзкого мореплавателя, который, пренебрегая компас и лот и настаивая на то, чтоб идти на всех парусах даже в самую сильную бурю, при всем этом не может избежать кораблекрушения.
Человеку такого характера поэт не должен был и не мог придать, для содействия, никого, кроме его преданных приверженцев, крепко соединенных между собою и столпившихся кругом одного его. Самый приверженный из всех, тот, который постоянно сражается с ним рядом — Гонзага, человек характера спокойного, прямого, благородного и открытого. Занятый сохранением своего друга, он предвидит угрожающие ему опасности и наперед их предсказывает. Превосходная сцена в четвертом действии, где Карманьола, считая себя более проницательным и мудрым, нежели каков его товарищ, хочет разуверить его как человек, который не может не находить себя сильным, потому что он ничего не боится. Гонзага, не могши прояснить понятий героя, сопровождает его сначала в опасности, потом на смерть и после принимает на себя попечение о вдове его и дочери. Орсини и Толентино, два другие condottieri Корманьолиева отряда, точно также совершенно ему преданные, произносят весьма мало слов и не имеют надобности говорить более для того, чтоб обрисовать себя людьми с характером и волею.
Переходя в лагерь герцога, мы находим всё совершенно иначе, нежели как мы видели в лагере Карманьола. Главный военачальник Малатести, человек без способностей, в начале дела нерешительный, но который потом, будучи принужден избрать что-нибудь одно, решится на самое отчаянное дело, увлеченный Сфорцою и Фортебраччио. Чтоб уговорить его, эти последние представляют нетерпение воинов как неоспоримое доказательство в пользу их предначертания — дать полное сражение. Пергола, состарившийся в битвах, полный опытности, и Торелло, хотя и нестарый годами, но который ясно видит положение дела, оба они принуждены молчать и повиноваться. Однажды принято решение драться. Тотчас же героическое и открытое примирение полагает конец сильному спору, начавшемуся между различными военачальниками. Ни одного из них после поражения нет между пленными. Тут находят только сына Пергола, который доставляет Карманьоле случай высказать со всем великодушным чистосердечием высокое уважение, питаемое им к старому воину.
Войдем на минуту в Венецианский сенат. В нем председательствует дож, изображающий собою высокий ум государства, во всей чистоте его. Он тут точно то же, что иголка или стрелка в весах, наблюдающая сверху за равновесием двух концов коромысла. Это род полубога, предвидящего без недоверия, рассуждающего беззаботно, поэтому ясно, и наклоняющего на сторону предохранительную всякий раз, как только является надобность держаться какой-либо стороны. Марино представляет начало эгоистическое, исключительное и строго наблюдающее личные или местные выгоды, начало, без которого ничто в мире не двигается вперед, и которое, впрочем, здесь не имеет ничего презрительного, потому что он не стремится к выгодам собственным, но к выгодам общим своей страны и некоторым образом к выгодам неопределенным. Это человек бдительный, всегда на стороже противу насилия и смотрящий на существующее и установленное как на самое лучшее и самое возвышенное. В глазах такого человека Карманьола не может быть ничем иным, как орудием для пользы республики, орудием, которое должно бросить, едва только оно начинает быть ненужным, и изломать, едва только оно делается опасным.
Благородная сторона человечества олицетворена в Марко. Это существо высшей природы, которое распознает, чувствует и даже предчувствует всё нравственно прекрасное, которое, чтя везде, где только может встретить, достоинство, величие и силу, оплакивает ошибки, могущие к ним примешаться и запятнать их, но которое, впрочем, верит улучшению людей, и в нем не отчаивается. Глубоко привязанный к единственному прекрасному существу, какое когда-либо знавал, он этим именно, сам того не замечая, становится во вражде с обязанностями своего положения.
Два комиссара от сената, лица высокого звания, изображены превосходно, совершенно сообразно их назначению; они вполне убеждены в собственном своем достоинстве, превосходно понимают, что им нужно делать и какое могущество избрало их своими исполнителями; но поведение Корманьола скоро дает им чувствовать их минутное бессилие. Два характера оценены очень верно. Первый, более пылкий, весьма бы охотно прибегнул к явному сопротивлению; столько же негодующий на поведение графа, как и удивленный им, он с трудом может удержать себя в пределах благоразумия. Едва только он остается наедине с своим товарищем, тотчас делается ясно, что зло никак не укрылось от проницательности сего последнего. Более тихий и искусный, этот старый комиссар ясно раскрывает, что невозможно действовать против графа открытого силою и лишить его начальства, или даже остановить; поэтому необходимо нужно выиграть время и притвориться — и вот на что соглашаются они оба, но не без неохоты со стороны первого.
Этого, кажется, довольно о действующих лицах Манцониевой трагедии для сохранения равновесия с тем, что мы сказали сначала о ходе действия и последовательности явлений. Теперь нам остается только поговорить о хоре.
Хор не составлен из лиц, принимающих участие в действии, но из других, совершенно отдельных, соединением своим как бы представляющих публику и служащих ее выражением. Поэтому при представлении им надобно назначать особенное место, где бы они были почти то же, что музыканты, которые идут всегда рука об руку с тем, что происходит на сцене, даже в балете и опере составляют нераздельную часть представления, однако ж нисколько не соединяются с лицами действующими, говорящими или поющими.
После всего, что мы сказали об этом замечательном произведении, после всего, что мы хвалили в нем, нам осталось бы еще многое для указания и развития; но, думая, что всякое истинно художественное произведение должно объявлять о себе, изъяснять себя и говорить о себе само собою, что никакой разбор никогда не может быть его толкователем, мы считаем долгом поздравить Манцони с тем, что он так удачно освободился от старых правил, и что он пошел по новой дороге шагом до такой степени верным, что по одному его примеру можно было бы составить новые правила. Мы должны прибавить, что он постоянно изящен, правилен и благороден в подробностях, и что после самого отчетливого и самого строгого разбора, какого только можно ожидать от иностранца, мы не нашли в его произведении ни одного места, где можно было бы желать прибавить, или убавить хоть одно слово. Простота, сила и ясность слиты в его языке в одно нераздельное, и в этом отношении мы не усомнимся назвать его сочинение классическим. Пусть же продолжает он говорить и заставлять говорить других языком столь обработанным и столь сладкозвучным, как обработан и сладкозвучен язык Итальянский, и к тому же пред судом народа столь талантливого, как народ Итальянский. Пусть продолжает он пренебрегать слабыми и ничтожными сторонами человеческой природы и заниматься предметами, способными возбудить в нас движения сильные и глубокие.
Манцони употребил в своей трагедии стих ямбический, пятистопный, с различными делениями (цезурами), при помощи которых он так подражает свободному речитативу, что если бы его читать с уменьем и чувством, тогда можно было бы вторить ему музыкою».
Чтоб полнее представить нашим читателям понятие Гёте не только о трагедии Граф Карманьола, но и о самом Манцони, я приведу здесь еще отрывок из записок Виктора Кузена о посещении, сделанном им великому Германскому поэту в Веймаре, 28 Апреля 1825 года.
Оставляя всё постороннее, я выпишу здесь только то из их разговора, что относится к Александру Манцони.
Во время этого посещения Кузен более всего говорил с ним о Франции, но вот собственные слова ученого Французского мыслителя:
«Видя, что я ничего не могу услышать от него о Франции, я переменил предмет разговора.
— По крайней мере, — говорю я, — счастлив я тем, что между предметами, вас занимающими, вы поместили новейшую Итальянскую литературу и моего друга Манцони.
— А, Манцони, — отвечал Гёте, подняв глаза и заговоривши голосом человека размышляющего. — Это молодой человек очень замечательный. Он начал удаляться от принятых правил и особенно от единства места. Но староверы (anciennistes), — сказал он, улыбнувшись сам при этом слове, — не хотят этого. Да, на него за это сердились, и однако ж он удалился от правил с умеренностью — это мне нравится. Прекрасно начато. Впрочем, эти распри останутся навсегда, и в этом нет ничего худого; надобно, чтоб каждый делал по своему убеждению. Да, я получил Адельги. Я уже сделал из нее извлечение, которое, может быть, напечатаю, если мне представится случай. Я хорошо изучил ее. Есть превосходные места. Я не люблю останавливаться на частностях; надобно всегда смотреть на целое. Постойте-ка, помните вы того Лонгобардского солдата, у которого собираются заговорщики, который только и думает о собственном возвышении?
Здесь Гёте, утомившись и постоянно кашляя, как, казалось, ни занят был разговором, однако ж не кончил и к немногим словам, которые мог произнести, присоединил движения и взгляды, как бы желая заставить меня понять то, чего он не мог выразить.
— Как он употребляет намерения всех к своей цели (продолжал Гёте)! И потом, при дворе Карла как он кажется покровителем тех, которым изменил! Да, да, Манцони держится истории и действительных лиц, ею доставляемых; но, —продолжал он, слегка улыбнувшись, — он возвышает их до нас характерами, им приписанными; он придает им наши человеколюбивые чувства, даже вольнодумство — и он прав. Мы можем принимать участи только в том, что, хотя немного, похоже на нас, а не в Ломбардах, или в Лонгобардах, и не во дворе Карла Великого, который был бы немного грубоват. Возьмите например Адельги: это характер Манцониева изобретения».
На это я отвечал ему с некоторым движением души: чувства умирающей Адельги суть чувства самого Манцони. Всегда оставаясь лирическим поэтом, Манцони изобразил самого себя в Адельги.
- Дал это так. Я давно уже познакомился с его душою и чувствами в его Inni sacri (священные гимны). Это католик чистосердечный и добродетельный».
Как друг Манцони, я выразил ему свою благодарность за то, что он был так добр, что, вовсе не будучи с ним знаком, защитил его против критики Quaterly Review. Он отвечал мне на это с чувством истинным и глубоким.
— Я на это смотрю очень, очень серьёзно. Предмет Адельги обширнее; но в графе Карманьола больше глубины. А лирическая часть трагедии до того прекрасна, что сам этот злой Английский критик похвалил ее и даже перевел.
Я ему сказал, что теперь Манцони пишет роман, в котором он вернее истории, нежели Вальтер Скотт, и что тут он во всей строгости сделает приложение своей исторической системы.
- А какой предмет романа?
Я ему сказал:
— Шестнадцатый век в Милане.
— Шестнадцатый век в Милане? Манцони сам Миланец. Он верно хорошо изучил этот век... Если вы увидите Манцони, скажите ему, что я очень уважаю его и люблю».
ПРИМЕЧАНИЕ:
1. Кроме немногих слов, сказанных в этом предисловии, Манцони написал довольно большое письмо на Французском языке: Об единстве времени и места в трагедии (Sur l’unite; du temps et du lieu dans la trage;die), которое потом было напечатано Форьелем (Fauriel), переводчиком Манцониевой трагедии Граф Карманьола. Печатая это письмо, Форьель в выноске говорит следующее о том, по какому поводу оно было написано.
«Многие из наших журналов, с большею или меньшею похвалою, дали отчет о Манцониевом Графе Карманьоле тогда, как только он появился в свет, то есть в начале 1820 года, и между ними особенно Французский Лицей (Lyce;e fran;ais), где был дан отчетливый и пространный разбор, в котором красоты произведения были оценены с большим вкусом и дельностью, и где намерение, принятое сочинителем, избавиться от правила единств было оспариваемо остроумно и частью даже ново».
«Манцони, бывший тогда в Париже, прочитав эту статью, не был ни нечувствителен к похвалам, какие образованный судья воздал его таланту, ни поражен опровержениями, сделанными драматической системе, которой он следовал. Но, нисколько не считая этих опровержений неоспоримыми, он надеялся, напротив того, в них самих найти новые причины, чтоб упорствовать в своем мнении касательно единства времени, и он не мог устоять против искушения — написать по этому случаю несколько замечаний, которые он вознамерился надписать, в знак благодарности и уважения, на имя самого автора статьи, разобравшего его произведение».
«Неожиданные обстоятельства попрепятствовали Манцони окончить письмо так скоро, чтобы оно могло явиться кстати и своевременно, и не дали ему возможности заняться им столько, сколько ему хотелось. Принужденный потом, вскоре после этого, отправиться в Италию, он не думал больше издавать в свет сочинения, которое не считал достойным печати и над отделкою которого он не мог трудиться столько, сколько бы желал. Я нашел в нем такие достоинства и такую занимательность, которые заставили меня желать издать его в свет, и показались мне столь высокими, что пред ними ничего не значит случайная запоздалость такого издания. Поэтому, пред отъездом Манцони, я просил его оставить мне рукопись, с позволением напечатать ее, когда и как найду я это сделать кстати».
«Это небольшое сочинение не только было написано во Франции, но, некоторым образом, для Франции и вдобавок по-Французски».
Я с своей стороны не могу не прибавить, что в нем так много остроумия и к тому же так много истинно-художественных и художнических заметок и наблюдений, что оно во многих местах не могло бы показаться устарелым даже и теперь, спустя 26 лет после того, как оно было написано, и даже тогда, когда спор об единстве времени и места в трагедии сделался историческим событием отжившего времени в истории литературы и перестал уже совершенно занимать умы драматических писателей.
Ф. Чижов.
(Современник. 1846. Т. XLIV. С. 292–319).
Подготовка текста и публикация М.А. Бирюковой.
Свидетельство о публикации №224120600461