Признание родине

            С родным Омском я расставался трижды. И каждый раз не по своей воле. Третий раз оказался, увы, окончательным.
            Мне было около года, когда мама Тоня, самая младшая в семье Вериных, повезла меня в Ханты-Мансийск к средней сестре Валентине, ставшей вскоре мне второй мамой. Повезла не в гости, а спасать. Шёл пятый послевоенный год. С продуктами было тяжко. И в детских яслях меня заразили какой-то бациллой. Я почти не ел, исхудал так, что голова не держалась на шее. Одни глаза остались. Встретившись, сёстры вдоволь наревелись. А муж сестры Феодосий Иванович принял кардинальные меры. В Хантах медицины почти не было, но вдоволь было питьевого спирта. Им-то он меня и вылечил: влил в рот чайную ложечку обжигающей жидкости, а когда я, обливаясь слезами и задыхаясь, открыл рот, он влил в него порцию простокваши. Спирт выжег всю гадость, которая меня убивала, а простокваша насытила. Вскоре я выздоровел и превратился в налитого жизнью крепыша.
             В Омске мы с мамой Тоней жили на берегу Омки, возле пристани речных трамвайчиков, что была напротив Пушкинской библиотеки. В семье я был единственный представитель мужского пола: дед Фёдор Терентьевич Верин недолго пожил на новом месте, приехав в город на Иртыше из Бугульмы в голодные 30-е. Самый старший из его детей Сергей, отвоевав войну танкистом, возвратился в родное Поволжье и преподавал историю в Лениногорске, рядом с Бугульмой. Следовавший  за ним Александр, возивший на эмке командира части, пропал без вести под Москвой в ноябре 1941-го, когда немцев погнали от столицы. Младший из сынов – Вениамин  – трагически погиб в возрасте 21 года при налёте бандитов на молодёжное общежитие – после войны в 47-м разгул бандитизма в Омске был жуткий.
            Наше гнездо омских Вериных было женским.  Первой  приехала сюда и перетянула с Поволжья остальных старшая сестра – Надежда Фёдоровна. Она воспитывала  дочь Милу (Людмилу). А во главе рода встала родная сестра моего деда – Матрёна Терентьевна, которая тоже одна воспитывала  дочь Людмилу. Обе Милы так и не дождались отцов с войны. Кроме них бабушка Мотя, Надежда и Валентина растили младших Фёдоровичей – Веночку и Тоню. Впоследствии бабушкина Людмила вышла  замуж за военного и вместе с мужем  уехала из Омска. Разумеется, бабушка  уехала вместе с ними. Долгое время они мотались по гарнизонам, пожили в Восточной Германии. Так что встретились мы с ними через десяток лет уже в Новосибирске.
           Очень тяжко пришлось этой женской артели в войну. Мама Валя рассказывала: часто они ездили на станцию Лузино, покупали семечки и в Омске перепродавали. Копейки, но всё же. Бабушка Мотя перешивала старые вещи и тоже продавала – от неё все девчонки и научились шить. Мама Тоня впоследствии стала замечательным закройщиком по всем видам одежды и шила модные вещи. А мама Валя из-за войны стала филологом, а не математиком – на него нужно было дольше учиться, а жизнь заставляла побыстрее начать зарабатывать.
Она занималась русским языком с еврейским мальчиком, эвакуированным с семьёй из Киева. Его папаша имел дело с продуктовыми карточками и ими рассчитывался за уроки. После освобождения Киева он звал маму уехать с ними, но она не могла бросить младших. Иначе бы её судьба сложилась совершенно иначе, и она, скорее всего, стала бы учёным-филологом. Ну, и, разумеется, моя жизнь тоже была бы иной.
           Я родился через два года после гибели Веночки от шальной пули. Поэтому меня хотели назвать в честь него. Ведь это имя означает «любимый сын». Но кто-то сказал, что в честь убитого называть ребёнка нельзя. И меня назвали Александром. Сёстры ещё надеялись, что их средний брат может вернуться – многие пропавшие без вести тогда чудесным образом возвращались с минувшей войны. Вот так мне и предопределили карму: не баловня судьбы по гороскопу, но человека доброго, покладистого и даже робкого, а защитника людей, бойца. Хотя, судя по мужественному лицу дяди Вены на единственной сохранившейся фотографии и по его последнему мужественному поступку – он бросился на выстрелы, чтобы защитить девушек,– Веночка был достойным сыном варягов Вериных и воинов Ратниковых – это девичья фамилия моей рано умершей бабушки Клавдии Фёдоровны.   
           Веночка, Саша ли – но главное дары, начертанные звёздами обоим этим именам,  начали проявляться рано.  Детская моя память оказалась цепкою, я помню многие события раннего возраста. Например, фрагменты кинофильмов – мама Тоня тогда работала кассиром в кинотеатре (скорее всего, имени Маяковского) и часто меня усаживала в зале, чтоб мне было нескучно ждать конца её трудового дня. На всю жизнь запомнилась «Белая грива» знаменитого Альбера Ламориса, про дружбу мальчика и дикой лошади. Помню ярко цветные кадры какого-то приключенческого фильма о средневековье, в котором героев замуровывают в стены морской крепости, но один спасается, прыгнув со скалы в волны. Или ещё фильм о покорителях Севера, в котором на дощатый их домик напал белый медведь. Или кадры какого-то научно-популярного фильма, где на бурого медвежонка, беспечно сидевшего на пне, набросился  огромный удав. При виде таких страшных сцен, я, разумеется, закрывал глаза и открывал их, когда менялся характер музыки.
             Помню самое яркое впечатление детства: как бабушка, скорее всего из соседей, привела меня в Крестовоздвиженский храм на Тарской. На всю жизнь меня поразило великолепие залитого солнцем пространства и пение незримых певчих.
             И как где-то там же, возвращаясь с мамой из садика, мы увидели аварию – трамвай сошёл с рельсов и лёг на бок.
А вот другое воспоминание – тревожное. В баню загоняют осуждённых, конвоиры особо не церемонятся и орудуют прикладами. Один бедолага замешкался и в итоге его пальцы отрубило железной дверью
             И помню первое поразившее меня зло, когда мы с ней по деревянному мосту с нашего берега Омки шли в сторону Пушкинки: на лавочке возле дома сидели два мужика, и, когда мы дошли до середины моста, один встал, поравнялся с нами, положил на перила кулёк из школьной тетради, в котором пищали котята, и сбросил их в весеннюю ледяную шугу. Я кинулся на него с кулачками: «Гад! Фашист!»   
             Когда мне было три года, мама вышла второй раз замуж, и меня (поначалу на первое время) взяли на воспитание Валентина Фёдоровна и Феодосий Иванович Кузьмины. И это второе расставание с родным Омском я запомнил, как жёлтый свет фонарей у газетного киоска на железнодорожной платформе и два женских силуэта тётя Надя и мама Тоня. Она увезла меня на Тюменский Север. В Ханты-Мансийск спасать от какой-то хвори.
             Очень ясно помню несколько моментов из жизни в Абатске: ранняя весна, мы с отцом идём по высокому берегу Ишима в коммунальную баню – возле неё кочегарка с высокой трубой и горы угля.
Ещё: одно воспоминание связано связанное с книгами: с мамой Валей мы пришли в библиотеку. Это большое деревянное двухэтажное здание. В зал абонементов  на втором этаже поднимаемся по уличной лестнице с торца дома. Библиотекарь приносит огромную книгу – это «Конёк Горбунок». Мама всегда вечером мне что-нибудь читала, и потому уже в три года я знал наизусть многое из русской классики – Пушкина, Лермонтова, Некрасова.
             Много раз я был на волоске от смерти – за всю жизнь минимум раз семь.
             Но судьба, или Бог каждый раз спасали.
Об одном таком случае я рассказал новелле «Земля спасенья и надежд». Случилось это в Ханты -Мансийске, куда мама Тоня привезла меня спасать от какой-то заразы.
     В те годы город спасали дощатые тротуары, проложенные через улицы-болота. В одном из таких городских болот я чуть было не утонул: мама Тоня заговорилась со знакомой, а я сошёл с тротуара за откатившимся детским мячиком и увяз в грязи – наверху торчал только капюшончик, за который меня и выдернули, как морковку из грядки. 
      Отец Фёдор был хорошим баянистом. Он и придумал для меня хантыйский танец, с которым я долго выступал на различных семейных праздниках – с него всегда начиналось моё выступление. «Тарам-тарам, тарам-тарам, тарам-трамта, тара-тара-тарам» – выводил отец на баяне, и я шёл, приплясывая, кругом по комнате, изображая ханты, идущего на медведя. Номер зрителями принимался на бис, он затмевал и «Яблочко», и «Цыганочку с выходом». Гости расспрашивали батю о малоизвестном северном крае, об обычаях народа. А он, показывая на деликатесную для омичей или новосибирцев щуку, рассказывал: «Идёт с рыбалки ханты, его спрашивают: «Рыба есть?» – «Нету рыба!» – «Как нет, ты же ведро щук тащишь!» – «Щука не рыба. Муксун, нельма, стерлядь – рыба, а щука не рыба!»
        А вот в Абатске, а правильнее в Абатском, меня от гибели спасла мама Валя. Как-то по предзимку я увидел, как мальчишки катаются по первому льду на лужах. Идти к ним мне боязно, и я выбираю себе отдельную лужицу. Прыгаю на лёд, и он тут же проваливается подо мной. Лужа оказалась глубокой ямой, из которой брали глину обмазывать печи и стены. Я начал тонуть. Вцепился в бардовые стебельки травы-муравы – той самой, что растёт повсеместно, и кричу. На моё счастье эта яма-ловушка находилась позади нашего огорода, и мама Валя – как сердцем почуяла – зачем-то вышла из дому и спасла меня.
       В Абатском случился казус: однажды я поднял половицу в сенцах, и через куриный лаз пошёл по весенней грязи в книжный магазин. Мама приходит из школы, а сына нет. И тут я радостный: «Мама, книжки привезли!»
               Через три года отца – потомственного технолога молочной промышленности – перевели в Нижнеомский район Омской уже области. Из-за этого переезда мама Валя лишилась ордена Ленина, к которому её представили за работу в Тюменской области. Это было закономерно, потому что сам первый секретарь Тюменского обкома КПСС Ф.С. Горячев отругал заведующего облоно за то, что мало награждают учителей, а мама А мама Валя уже в 27 лет стала отличником народного просвещения РФСР. 
               Вот тогда же родилась традиция ежегодного посещения с отцом многолюдного деревянного дома возле Центрального рынка в родном Омске, в котором жили мои вновь обретённые дед Иван Данилович и бабушка Устинья Дмитриевна Кузьмины, их дочь Зинаида и племянники. Один из них был уже взрослым, играл в баскетбол, и однажды отец повёл меня болеть за него на стадион «Динамо». Потом студентами мы круглый год гоняли там футбол.
              Дед, кстати, до революции был в междуречье Иртыша и Оби востребованным специалистом-технологом, обслуживал молоканки от Омска до Томска, обучал людей. А ведь Транссиба ещё не было, и дед передвигался на лошадях. По аграрной кооперации тогдашняя Россия была в числе мировых лидеров. В это дело есть и его вклад. Я помню старое фото из отцовской шкатулки, где дед стоит в группе маслоделов – сибирское масло и в Лондоне, и в Париже на Всемирной выставке было признано лучшим в мире. Лидировавшие до той поры датчане даже стали его выдавать за свое и подделывать. Прекрасному качеству сибирского масла  способствовали и ароматы степных солончаковых трав, и разработки вологодского учёного маслодела Николая Васильевича Верещагина (брата знаменитого художника-баталиста, от него и пошло название «Вологодское масло») и его учеников, ну и высочайшее мастерство маслоделов, успешно развивавших лучшие мировые технологии и приёмы.  Дед, приехавший однажды в возрасте около 90 лет (прожил 93) в Колывань, показал мне высший пилотаж арифметических вычислений на бухгалтерских счётах – думаю, нынешние бухгалтеры на калькуляторе считают немногим быстрее.
              В Нижнеомском районе в 1956 году в деревне Лаврино я пошёл в школу. Как-то недавно открыл Яндекс-карту и нашёл эту деревню, вытянувшуюся вдоль грунтового тракта. Ничего в ней не изменилось – даже школа стоит на том же месте, хотя, скорее всего, она уже не деревянная, а по-советски типовая. Находится она в степной Барабинской низменности, где множество околков, небольших озёр, а осенью по равнине мчатся под ветром шары перекати-поля.
В Лаврино мы жили на квартире у потомков столыпинских переселенцев из степной Украины. Я любил играть в старой мазанке из самана c глиняным полом – старая прялка заменяла мне штурвал корабля. Но вскоре выяснилось, что я вполне говорю по-украински, и мама Валя попросила меня: «Говори по-русски!»
Любовь к книжкам и привела меня к забавному случаю: в деревню приехал старьёвщик, и в обмен на цветные карандаши я отдал ему мамины журналы «Русский язык в школе». Мама приходит и видит меня увлечённого рисованием. А поскольку карандаши можно было купить только в Нижне-Омке, она и спросила, где я взял это богатство. К счастью, старьёвщик уважал учителей и вернул мамины журналы.
              Из ярких детских воспоминаний и вкус ржаной кулаги на пасхальной службе на кладбище, ставшее потом стихом. Попа в деревне не было, и службу пришлось вести женщине с длинными волосами.
И конечно же многие произведения родом оттуда, из далёкого детства, как и любовь к родной природе, привитая отцом, который часто ходил со мной в лес, рассказывая о его обитателях.
              В нашем первом классе учеников было меньше десятка. И столько же четвероклассников, занимавшихся одновременно с нами. Для меня это оказалось плохим обстоятельством: пока все первоклашки выводили в специальных тетрадях карандашом и пером каллиграфические буквы, я быстренько заполнял свои прописи кривыми закорючками и слушал урок истории, который наша учительница давала четвероклассникам – это же было гораздо интереснее. Поэтому из-за почерка и клякс учительница ругала меня.
               Но вскоре я получил «вольную»: она спрашивала старших ребят на знание правил правописания безударных гласных, а те никак не могли ответить. И тогда я встал и чётко рассказал их. «Вот, лодыри, даже первоклассник – и то знает!», – укорила она неучей.
               В 1957 году отца вновь перевели – на этот раз в Новосибирскую область, в старинную Колывань. Ему продолжали мстить за то, что боролся против введения министерством нового ГОСТа определения жирности молока, который был грабительским для крестьян и частных сдатчиков молока.
               Отец возмущался:
               «Людей сажали в тюрьму за занижение жирности на несколько сотых процента, а здесь официально воруют десятые доли!»
Он не понимал, что за всем этим стоит государственная мафия. Стоит ли говорить, что при коммунистах сибирское масло больше не получало мировых наград, а животноводство при Хрущёве пришло в упадок. Отец начал свою борьбу ещё в Тюменской области.
               Помню, он поехал в Москву с документами, расчётами. Вернулся расстроенный – никто его не хотел даже слушать, а личное письмо Хрущёву отфутболили в то же министерство.  Но мне он привёз книжку Сетон-Томпсона «Виннипегский волк» – увы, она была в мягкой обложке и прожила не долго.
               Перед отъездом в Колывань мы побывали у деда Ивана Даниловича. Тётка Зинаида показала чудо техники – телевизор с линзой, заполненной водой. Маленький экран имел трёхцветный пластиковый фильтр – сверху синий цвет, посредине оранжевый, снизу зелёный. Имитация под натуральную картинку.
              Зинаида подарила нам несколько пачек цветного сувенирного мыла – в форме ромашки, – эмблемы Всемирного фестиваля молодёжи и студентов, прошедшего тогда в Москве. Помню вокзал в Омске, отец пошёл со мной оформлять наш скромный багаж: постельные принадлежности, его баян, мамины книги и приёмник «Искра». Иных богатств у нас не было.
              Через два года в Колывани, сопровождая в предновогодний буран машины с молочными продуктами в Новосибирск, отец простыл – отгребал снег от колёс в одном пиджаке. После праздника у него в лёгком открылась рана от осколка, полученного в боях под Ригой в 44-м – хотя отец имел бронь как ценный кадр, но в 41-м погибла на фронте его первая жена, и он записался добровольцем и командовал батареей 76-мм дивизионных орудий. Из раненого лёгкого пошла кровь, а диагноз врачей был страшен: туберкулёз.
             Отца отправили на инвалидность. Но всё равно каждое лето мы с ним, реже с мамой, наведывали родню в Омске. Если ездили с отцом – проведывали больше Кузьминых, если с мамой Валей – то маму Тоню и тётю Надю.
Красивая и аристократичная тётя Надя единственная их детей унаследовала от отца рыжинку, остальные были тёмно-русыми. Они с Милой жили неподалеку от деда Ивана – на ул. Чапаева в деревянной многоэтажной коммуналке. Надежда Фёдоровна  работала товароведом в ГУМе и считалась ценным специалистом по импорту, хотя не знала иностранных языков, а все документы переводила по словарям. В середине 60-х она получила благоустроенную квартиру на ул. Мира, как раз напротив нового корпуса СибАДИ. Людмила вышла замуж за преподавателя этого же института Володю Примачука.
                Однажды в зимние каникулы я приехал к ним в гости, и мы пошли в новый кинотеатр «Сатурн» на «Королеву Шантеклера». Мила-то и подсказала мне, стоявшему перед выбором профессии, куда поступать. И я вернулся в родной город, чтобы научиться строить автодороги по белу свету. Учась в институте, я часто наведывался к ним в гости – поесть, помыться в ванной. Правда, тётушкины блюда были мне, что слону дробина: Надежда Фёдоровна блюла фигуру, потому супчики у неё были жидкими, котлетки и пирожки маленькими, но чертовски вкусными. Мила, если была дома, укоряла мать: «Да положи ты ему побольше – парню расти надо!»
                Омск меня вдохновлял. Стихотворчество, проснувшееся в старших классах школы в Колывани, обрело в родном городе крылья. Стихи лились сами собой, но я вовремя понял, что мастерству нужно учиться и сел за книги по поэтике, ища их на уличных книжных развалах у букинистов. А однажды, придя на почту за переводом от мамы Вали, неожиданно подписался  на трёхтомник любимого Есенина. Подарок судьбы! Я любил после занятий, а то и вместо них, бродить по паркам, скверам, улицам, по набережной Омки, где сохранилась часть крепости с памятной доской о пребывании здесь Фёдора Достоевского. Любил ходить в картинную галерею имени великого омича Михаила Врубеля.
               Дом дальних родственников Алексея Охотникова, куда меня устроила на жительство мама Тоня, потому что сами они как раз в этот момент отправились на заработки в Нягань (тогда это был небольшой леспромхозовский посёлок), стоял на почти деревенской улочке в городке Водников. Весной в саду начиналось кипение белоснежных  яблонь. И часто, неожиданно проснувшись, я хватался за карандаш, чтобы в лунном или только в звёздном свете записать пришедшие стихи. Было огорчительно грустно, кода в какой-нибудь аллее в мозгу начинали звучать почти готовые вещи, а записать их было не на чем, и от них потом оставались обрывки. Это сейчас можно включить диктофон в телефоне в любой миг.
               В общем, красивых впечатлений в чистом городе, славившемся цветами и чистотой, было предостаточно, и поэтому стихотворчество, начавшееся в привольной Колывани, раскинувшейся над Обским простором, расцвело в родном Омске буйным цветом. Да таким буйным, что на третьем курсе я собрался бросить учёбу и отправиться в литературный институт. Мама Валя, не получавшая в этот кризисный момент от меня писем, связалась с тётей Надей, та обратилась к зятю, ну, а тот быстро всё выяснил: Саша не ходит на экзамены.
               Мама Валя мигом примчалась, и вместе с тётей Надей нашла меня на квартире, и они слёзно начали меня уговаривать закончить получение профессии, а уж потом думать о литературе. И за это я им обеим безмерно благодарен, ведь иначе я бы не стал инженером, а, следовательно, и журналистом.
               Ещё будучи абитуриентом, я быстро сошёлся с колоритным чернявым верзилой Юрой Коробченко и Сергеем Крюковым – гитаристом гремевшего на весь город бит-ансамбля «Гном». Юрка жил прямо на остановке «городок Водников»  в кирпичной многоэтажке. Зима в 1967 году случилась лютая, мне приходилось укутывать лицо шарфом. Мы с Коробой встречались за полчаса до начала занятий и ловили такси. Проезд на двоих обходился по 15 копеек (билет в троллейбусе стоил 4, в автобусе 5) и в тепле, с шиком мы добирались до вуза.
                А Серега Крюков свёл меня с ребятами из «Гнома». Потом я часто ездил с ними по Домам культуры, а на выступлениях в СибАДИ читал в перерывах между песнями свои стихи. Так я приобщился к институтской самодеятельности. С одногруппником  Сашкой Трофимовым записался в театральный кружок к Анатолию  Балаеву, а из него путь пролёг к студенческому фестивалю и в областной драмтеатр. Помню первый межфакультетский фестиваль, когда мы с третьекурсником Володей Пузиковым (у него тоже была рыжая шевелюра, что нас и сдружило) оказались главными действующими лицами команды дорожников – мы вели концерт, играли миниатюры. Я вдобавок пел и читал свои стихи.
                И на разбор полётов жюри почему-то пригласило меня, первокурсника, приняв за главного. Вот так и пошло: до самого окончания института я организовывал факультетскую, а потом и институтскую самодеятельность, представлял СибАДИ на заключительных городских концертах своими стихами, неизменно становясь лауреатом. Пришла некая известность, меня записали на радио, показали по телевидению, пригласили на встречу в Союз писателей. Помню, там одна поэтесса взялась высокомерно и необоснованно критиковать мои стихи, но пригласивший меня секретарь правления, обращаясь ко всем, сказал буднично, как о свершившимся факте: «Он только начал писать. Это будет хороший русский поэт».
                Как-то с Коробченко мы вместе проходили практику по геодезии. Юрка стоял с планшетом мензульной съёмки, а я ходил с полосатой рейкой, напевая прилипшую песню Магомаева «Атомный век». Вскоре эта зараза прилипла и к нему. Он чертыхался, матерился беспомощно, но когда я в очередной раз подходил к нему, Короба опять пел «Атомный век, а шар земной кружит и кружит!»  Потом он стал подрабатывать диктором на телестудии, и на моих глазах был отчислен зимой 1968 года.
                Преподаватель строительной механики Ким сказал ему: «Коробченко, я вам ставлю два – за лень. И не пытайтесь пересдать – никто вам не поможет. Работаете на телевидении – вот и работайте. А я вам не дам издеваться над сокурсниками и преподавателями».
                Это было жестоко, но правильно – СибАДИ был не для Юрки. По отцу он был еврей, но все его принимали за хохла. Его родным дядей по матери был знаменитый уроженец Омской области Михаил Ульянов, и многие ожидали, что после отчисления из вуза он заберёт Юрку в Москву.  Но Короба остался, и мы много ещё почудили с ним.
                Однажды после застолья у красавицы Наташи Сухинской мы поздним октябрьским вечером шли по Комсомольскому мосту – как раз в направлении берега, на котором я жил в детстве. И тут Короба решил пройти по узким железным перилам. Эстетствующая Сухиня, которой надоело его отговаривать, меланхолично заметила: «Вода, кстати, очень холодная. Попробуй только свалиться».
                Юрка не свалился – прошёл мост весь!
                Однажды омское телевидение снимало передачу с институтского поэтического вечера. Я в новой блузе из чёрного вельвета, сшитой по моему эскизу Верой, дочерью квартирных хозяев, студенткой мединститута, читал «Мои песни» Мусы Джалиля:

               Сердце с последним дыханием жизни
               Выполнит твердую клятву свою:
               Песни всегда посвящал я отчизне,
               Ныне отчизне я жизнь отдаю.

               Пел я, весеннюю свежесть почуя.
               Пел я, вступая за родину в бой.
               Вот и последнюю песню пишу я,
               Видя топор палача над собой.

               Песня меня научила свободе,
               Песня борцом умереть мне велит.
               Жизнь моя песней звенела в народе,
               Смерть моя песней борьбы прозвучит.

               Институтский фотограф подарил потом мне отличный большой портрет с этого вечера, который, к сожалению, погубил потоп в камере хранения нашего общежития на Красноармейской. А встретившийся как-то в центре города Короба при стечении публики красивым баритоном торжественно, хотя и театрально провозгласил:
              «Старик, ты читал великолепно!»
              Кстати, когда в 70-х начались телемосты между соревнующимися Новосибирской и Омской областями, то в обеих студиях сидели уроженцы Омска – Юрий Коробченко и Елена Батурина. Лена в детстве жила недалеко от моей бабушки Матрёны, и та часто встречала эту девочку в столовой завода, где работала её мама.
              С Батуриной мы много лет проработали на новосибирской студии телевидении, а затем на радио «Слово» – Лена прекрасно читала стихи и сделала со мною несколько передач. Её любимой шуткой был каламбур: «Верин, когда же ты станешь Лениным?». И вот ведь какое печальное совпадение: Лена и Юра умерли с промежутком всего в несколько месяцев, хотя у них большая разница в возрасте.
              А с Серёгой Крюковым связан один комически-драматический случай. Как-то в июне 1968-го мы хорошо посидели у него дома (он жил рядом со сквером имени Борцов революции), попили болгарского вина и пошли гулять. Время было около полуночи. У Вечного огня, который открыли на Октябрьские праздники полугодом ранее, толпилась молодёжь. Взглянув на монеты, брошенные в горелку, я посетовал, что у самого не осталось даже на троллейбус. Сергей отошёл к фонтанчикам, поливавшим газон скверика, потом вернулся и вдруг выплеснул воду изо рта прямо на горелку. Как и полагается в скверных историях, эта вода разом сбила пламя. Все, кто стоял рядом, мигом кинулись врассыпную – это же антисоветская статья как минимум! Я лихорадочно ищу спички, чиркаю и бросаю на горелку. И – о, счастье! – Вечный огонь вновь вспыхивает.
               «Ты зачем выплюнул воду?» – спрашиваю Серёгу, а тот отвечает:
 «Хотел тебя обрызгать, а во рту что-то зашевелилось, я подумал, что какого-то таракана заглотил».
                Сейчас это смешно, а тогда… Нас вполне могли турнуть из института как минимум за поступок, не соответствующий званию комсомольца. Так что не знаю, кто там официально 7 ноября 1967 года зажигал Вечный огонь, мне то не ведомо, но через полгода заново зажёг его я. Не знаю, закрывали ли в последующие годы горелку на ремонт. Если нет – то Вечный огонь  так и горит от моей спички.
               С Серёгой связан ещё один случай. После одного концерта «Гнома» мы с ним отправились на пляж возле стадиона «Динамо». И тут у него родилась идея: «Давай переплывём Иртыш!».
               А река в те годы еще была полноводной. И мы поплыли. Течение в Иртыше сильное, но ночь была тепла и тиха, перед нами в сторону Затона проплыл всего один кораблик. Вот уже и левый берег близко – метров двести осталось. И тут я поворачиваюсь к Серёге: «Слушай, а нам ведь ещё обратно плыть – устанем. Давай обратно!»
              И мы, два дурака, повернули обратно. На берег мы вышли как раз в Затоне.
              Вообще мы, компания даровитых оболтусов с театральными и музыкальными наклонностями, вели себя так, словно пришли не в технический вуз, а гуманитарный. В нашем студенческом театре играл даже секретарь комитета комсомола Иосиф Альтман, к нам примыкал председатель студенческого профкома Юра Тюнев. А всё от того, что многие наши преподаватели – и первый из них  Ефрем Гейманович Таращанский, завкафедрой дорожно-строительных материалов – тоже были людьми творческими. Таращанский однажды даже выступал в моей команде на «Студенческой весне»: играл на пианино и пел дребезжащим голосом. Но – искренне и душевно.
              Артистичным человеком был преподаватель философии Иван Гавриловия Янев, лекции которого обожали все, на них приходили даже ярые прогульщики. Каждую субботу в институте были то танцы, то концерты, то художественные вечера, или кафе. Поэтому не случайно в СибАДИ появился факультет общественных профессий, на котором будущим технарям прививали гуманитарные знания. Я получил свидетельство режиссера народных коллективов, а по окончании вуза должен был сменить декана.
             В общем, первые курсы я больше занимался творчеством, нежели наукой. Со студенческим нашим театром работал ставший народным артистом Юрий Музыченко из областного драмтеатра.
              А в самом драмтеатре мне довелось играть вместе с легендарными Борисом Кашириным и Владиславом Дворжецким. Театр ставил горьковского «Старика», и набирал ребят в массовку. За репетицию платили полтинник, за спектакль – рубль. На пиво хватало. Гримёрку мы делили с Владиславом Дворжецким, который был на тот момент рядовым артистом и участвовал с нами в одной массовке. В свободные минуты он либо играл  в шахматы, либо плёл рыболовную сеть. А летом театр поехал в Москву, и там Влада заметили – он же из знаменитой актёрской семьи. Так начался его стремительный взлёт. Вскоре в Омске показывали фильм  «Возвращение Святого Луки», в  котором Влад играл похитителя картины, а известнейший  Всеволод Санаев сыщика. По сценарию победил  сыщик Санаев, а вот на экране – актёр Дворжецкий. А вскоре в «Маяковском» (благо он рядом с нашим общежитием на Красногвардейской) мы, сбежав с лекций, смотрели «Бег», в котором играли два великих омича – Михаил Ульянов и Владислав Дворжецкий. Увы, карьера его была подобна фейерверку – взлёт, вспышка и неожиданный конец. О его скоропостижной смерти мне рассказал по возвращению с Урала всё тот же Музыченко.
              После истории с литературным институтом я взялся за ум. Тем более, что всякая общественно-политическая мура вроде истории КПСС, атеизма и прочего закончились, а начались собственно профессиональные науки. К удивлению деканата я быстро из троечника и хвостиста перешёл в хорошисты. А на госэкзамене по экономике даже ассистировал преподавателю. Ну, и увлёкся научной работой.
               Темой диплома мой научный наставник Михаил Сергеевич Миронов предложил сделать реконструкцию улицы Нефтезаводской. В часы пересмен она была перегружена – утром транспорт двигался на завод СК, а вечером обратно. Я предложил убрать трамвайные пути и на расширенной проезжей части сделать переменные пять полос: утром три на завод, вечером – с завода. Как потом мне сообщили сокурсники, через много лет многие положения из моего диплома были использованы при реальной реконструкции.
               Перед распределением ректор СибАДИ Евгений Васильевич Гнатюк вызвал меня и предложил остаться в аспирантуре и одновременно возглавить факультет общественных профессий вместо ушедшего Балаева. Но на комиссии по распределению выяснилось, что он не сделал по этому поводу распоряжения. Гнатюк в командировке, а решение нужно было принимать, и я сказал: «Поеду по Бажовским местам». Вернувшись, ректор стал искать выход из ситуации, но обратиться в Москву он не решился. И я уехал в Свердловск, оттуда был назначен в Алапаевск, и мой друг Сергей Матвеев, оставшийся в аспирантуре, каждый месяц напоминал мне по поручению ректора: постарайся уволиться.
               В Алапаевске случился производственный конфликт с вновь назначенным начальником ДСУ карьеристом без образования, и я написал в министерство письмо о переводе домой по болезни отца. В Свердловскавтодоре переводу не обрадовались и предложили мне должность главного инженера в другом городе. «Это где недавно посадили начальника и главного инженера?» – спросил я начальника отдела. «Ну, тебя-то ещё два года садить нельзя как молодого специалиста».
               И вот я снова в Омске. Гнатюк обрадовался моему возвращению  и распорядился поселить меня в аспирантском общежитии. Там мы с Матвеевым и ребятами из его ВИА «Серпантина» начали писать песню об убитом чилийскими фашистами певце Викторе Хара. Через полгода на фестивале политической песни в Новосибирском Академгородке она заставит рыдать делегацию коммунистов из Аргентины, а весь зал стоя аплодировать. Но я там буду уже в качестве журналиста. И всё потому что, когда ректор увидел в моей трудовой книжке запись «Переведен в Новосибирскую область», то он опять замялся: «Поезжай в Новосибирск, получи увольнение».
              В Новосибирск я прилетел в белом плаще и штиблетах – из солнца в морозяку. В отделе кадров Новосибирскавтодора мне заявили, что работы по моей квалификации нет, но вольную дать отказались. Без шапки и перчаток в 25-градусный мороз я добрался до Колывани. Нашёл дома свою зимнюю одежду школьных времён и пошёл к другу и учителю истории Ю.А.Фабрике, который уже работал в райкоме КПСС: «Давай я устроюсь хоть дворником в вашу дорожную контору, а после Октябрьских праздников уволюсь и уеду». Аркадьевич начал приводить весомые аргументы против:
              «У тебя уже старые родители. И что это за работа – декан ФОП, где вечные проблемы с приходящими преподавателями, а вдобавок учёба в аспирантуре? Ты ведь поэт, хорошо пишешь статьи. Давай к нам в редакцию, там завотделом нужен».
               Вот так я вернулся в Омск, забрал вещи и уехал, чтобы стать журналистом. И вот уже 50 лет несу этот крест!
               Но инженерная и научная подготовка позволили мне стать одним пишущих и показывающих журналистов в Новосибирской области.
Здесь меня поначалу приняли в штыки, но когда я внедрил в ГРИ разработанную ещё в колыванской «Трудовой правде» сетевую модель планирования (по этой модели тогда в СССР работала только одна – «Советская Россия»), то ни у кого не возникло сомнения, что я по праву занял пост старшего редактора. 
В 1979 году я перешёл в Новосибирскую студию телевидения. Причём, не просто ушёл, а с большим скандалом: за помощью пришлось обращаться к заведующему отделом пропаганды обкома партии Г.И. Аверьянову, который во многом меня поддерживал. Вот отчего на студии меня и приняли в штыки. Тогда она была по числу и качеству собственных программ была в СССР третьей.
              Омск я проведывал на пятилетие и десятилетие нашего выпуска. Помню, как в 83-м пешком прошёл от вокзала до центра, не увидев нигде ни бумажки, ни спички. Недаром Омск в то время называли городом-садом. Заложено это было в послевоенные годы. Тётя Надя рассказывала, как на городских субботниках и воскресниках омичи строили свою прекрасную набережную, как разбивали парки и скверы.
              В 85-м у меня родился сын, а квартиры в Новосибирске мне так и не дали, хотя я уже был одним из ведущих тележурналистов, закончил курсы Гостелерадио СССР, входил и в партком, и в профком и при этом стал в родной редакции старшим редактором.
              И я принял предложение возглавить районную газету «Путь Ильича»» в городе Болотном. Здесь и состоялся наш последний разговор с Коробченко. С. Матвеев сообщил мне, что Юра стал руководителем омского телевидения, и я решил поздравить старого друга. «Юрий Лазоревич сейчас подойдёт»,– ответила мне его секретарша. А разговора  не получилось, Юрка никак хотел вспомнить товарища.
             В мае 1991 года я вернулся в родную редакцию, а в сентябре 1992 года редсовет ГТРКК «Новосибирск» утвердил концепцию моей программы «Просёлки» для жителяй села и работников АПК, которая имела самый высокий рейтинг и огромное число поклонников.  Но в начале нулевых  начался захват телекомпаний бандой «Видео интернешнл»  министра Лесина, и мою программу наряду с другими закрыли, а меня незаконно уволили. Я пошёл в суды, а выиграв дело, перешёл на депутатское радио «Слово» областного депутатского канала. 
              Тут-то судьба последний раз свела меня с Коробченко. Новый губернатор Толоконский нашёл его где-то в Екатеринбурге – куда после скандала уехал бывший руководитель ТВ и вице-мэр Омска. Толоконский назначил его главой нового департамента информации, который должен был обеспечить губернатору доминирование в СМИ и «не пущать» в них конкурентов. И однажды мы с ним встретились в кафедральном соборе Новосибирска на троичном обеде. Коробченко стоял во дворе с моей знакомой и, увидев меня, делано восхитился:
«Верин, а ты не стареешь». У меня не возникло желания распахнуть бывшему товарищу объятья, и я сказал: «Зато ты теперь не скажешь, что хохол». – За 30 лет Юра приобрёл все родовые черты: нос его вырос, волосы поседели, глаза старого бонвивана и мастера рассказывать анекдоты стали печальными, как у многих евреев его типа. Он прекрасно знал, в каком тяжелейшем положении находился его старый товарищ, но, имея всю власть в СМИ, ничем не помог.
И тут, в самый трудный момент, когда я в одиночестве отстаивал свои права в судах, как подарок с небес – звонок от Сергея Матвеева: меня приглашали на юбилей родного СибАДИ. «Займи денег на дорогу к нам, мы всё оплатим, а жить будешь в профилактории возле института».  Я набрался наглости: «Можно сына взять с собой? Пусть увидит родину отца».
              Был ноябрь, поэтому мой Серёжка, которому исполнилось 15, не увидел всей красоты любимого моего Омска, в котором я не был 17 лет. Но главное отличие от Новосибирска он уловил: «Папа, здесь даже ругаются в транспорте интеллигентно».
              Ну да, ведь Омск и омичи  имеют за плечами богатую историю, сформировали за столетия собственную культуру. Сына Омск поразил. Как и горячая встреча, которую мне организовали друзья и знакомые.  А что я мог подарить своим однокашникам и всем сибадийцам?– только стихи и книги. Но им было приятно, что их институтский поэт стал поэтом профессиональным. И сейчас на мою страницу в Интернете часто заглядывают омичи, просят разрешения опубликовать что-то в Омске, порою называя меня омским поэтом. И это верно, ведь в Омске я и стал на крыло, да и ментальностью омич, а не новосибирец.
             Работая над книгой «Загадки бога Колывана. Неизвестные страницы освоения Сибири», я, конечно же, не мог обойти и драму экспедиции Ивана Бухгольца за «песошным золотом» в джунгарские владения. Золота, о котором Петру I поведал губернатор Сибири князь Гагарин. Золота Бухгольц не нашёл, многих его людей побили кочевники, а построенную ими крепость сожгли. Но, возвращаясь к царю с неудачей, он, тем не менее, оставил о себе и своей воинской команде вечную память – поставив город на слиянии Оми и Иртыша. Заложив Омск. И каждый, кто хотя бы немного жил в нём, и уж тем более, рождённый в нём, помнит его и несёт в сердце любовь и благодарность к нему, как божественный знак принадлежности к богатой омской истории, уникальной омской культуре и личностной омской неповторимости. А уж тем паче тот, кого судьба оторвала  от родины.
               Однажды в интернете мне попался самодеятельный видеоролик об Омске. Я смотрел на знакомые места и не мог сдержать слёз. «Ищите родину,– советовал Есенин. – Без родины нет поэта».
Я могу назвать родными многие места Обь-Иртышья, поскольку каждое чем-то обогатило мою душу.  Я люблю северную столицу Югры - Ханты-Мансийск, люблю старинную Колывань, люблю Новосибирск.
              И всё же я бы хотел, чтобы мой пепел по варяжскому обычаю развеяли над милой рекой Омкой возле старой Пушкинки. Там, где моё начало.

6 марта 2017 г.


Рецензии