Ангел Таша. Ч. 39. Поединок с властью

                УДАРЫ СУДЬБЫ 1834 ГОДА.

    Попытка субъективно-объективного исследования.

                Он меж холопьями считался мудрецом
                За то, что мысль давить была его отрада;
                Он был фельдфебелем под царственным венцом               
                И балетмейстером военного парада.
 
                Николай Щербина. 1854
                ***

                Я слышу вновь друзей предательский привет,
                На играх Вакха и Киприды,
               Вновь сердцу моему наносит хладный свет
                Неотразимые обиды.

                А.С. Пушкин
                ***

                «Прошедший месяц был бурен. Чуть было не поссорился я со двором –
               но все перемололось.  Однако это мне не пройдет».

                А.С. Пушкин Дневник. 22 июля 1834
                ***
      

           – …Однако это мне не пройдёт! – подняв голову, с горечью восклицает Александр, повторяя строку из Дневника, кладёт перо на подставку. Дневник остаётся  раскрытым, а сам он, вскочив, меряет быстрыми шагами пространство кабинета –  от стола к двери, от двери к окну, от окна к полкам с книгами. Полы халата разлетаются в стороны…

     И такая тоска сжимает сердце, что впору зарычать, как дикий зверь,   завыть,  как волк, когда сжимается кольцо загонщиков и впереди – красные флажки.

      Сейчас друзья вряд ли узнали бы его…  Плотно сжаты  африканские губы, глубокие морщины пересекли смуглый лоб, стиснуты  кулаки, кровь бурно стремится по венам, поднимаясь к сердцу, готовому разорваться от тяжких мыслей…

    Он прислоняет горячий лоб к прохладе оконного стекла. Сквозь распахнутую створку веет влажный ветер от невских волн. Этот год… ох!

     Этот год с первых дней, серых, по-петербургски  промозглых,  огорошил  царственным «подарком»  – вернее царской подачкой: на тебе, утешайся!

    Тебя вознесли на Парнас как  самого великого пиита?!  Так будь же доволен и благодари за самое низкое придворное  звание! Знали, чем зацепить самолюбие поэта, ох, знали и били по самому больному – по гордости…

      Идиотское  камер-юнкерство  оскорбило Александра до глубины души! Поместив вольного поэта и его красавицу жену  в позолоченную клетку, их, по сути,  приковали  унизительными для него обязанностями –  быть на  многочисленных церковных и прочих церемониальных службах, где присутствовал ну о-очень набожный император.

     С ужасающей быстротой  над его головою сгущались грозовые тучи: журнал не разрешён, запрещены «Сказка о попе и о его работнике Балде», и «Медный всадник», и "Дубровский", не раскупается истерзанная критикой «История пугачёвского бунта»… 

      У поэта беспощадно отняли время спокойного творчества, приносящего не только душевное удовлетворение, но и заработок. 

      Вот почему ещё один удар – долги!

      Они росли с неимоверной быстротой, и безжалостная их петля затягивалась всё туже: кроме заимодавцев и хозяина квартиры, лавина счетов! из ателье, продуктовых лавок, модных и книжных магазинов…

    Без книг он не мог и на них не экономил, а Наташа не могла без  новых дорогих нарядов – таков этикет, но, к счастью, её выручала добрейшая тётушка Катерина Ивановна Загряжская.

      Не только  долги собственные – платить приходилось и за беспутного братца.  Вы спрашиваете, почему Александр не оттолкнул, не послал к чёрту эту обузу, не отказался?

     Не мог, потому что видел скорбную мольбу в глазах матери, и её слёзы перевешивали досаду. Наконец-то Леона летом 1834-го удалось пристроить в  полк.
 
   Настойчиво и нудно требовал денег Николай Павлищев. Грустно читать ответ-отчёт Александра мужу сестры. 

    От полной безысходности приходилось, в дополнение к жалованью, брать не только у знакомых или через знакомых, но и у власти одну ссуду за другой.
               ***
                А.Х. Бенкендорф – Пушкину. 4 марта 1834 г.

       «Милостивый государь Александр Сергеевич!
     На письмо Ваше, от 26 февраля,  о выдаче Вашему высокоблагородию заимообразно из казны  20 000 (двадцать тысяч) рублей ассигнациями за указанные проценты  с тем, что вы, милостивый государь, приемлете на себя обязанность уплатить сию сумму в течение двух лет по срокам, которые угодно будет назначить начальству, я имел счастие докладывать государю императору.
      Его величество, изъявив на то своё соизволение, высочайше повелеть соизволил выдать вам 20 000 рублей на вышеизложенных условиях».
                ***

      Что удивительно (а может, и не удивительно вовсе!):  чуть ранее богатейшие чиновники двора,  Нессельроде и Кочубей, безвозмездно получили  от Николая I  по 200 000  «на прокормление своих голодных крестьян». И все знали, что «эти 400 000 тысяч останутся в их карманах, –  пишет Александр в Дневнике. – В обществе ропщут,  а у Кочубея и Нессельроде будут балы».

       Так и хочется спросить: «А почему бы такие же 200 000 не дать Александру Сергеевичу, как прославленному поэту, – для творчества, или на прокормление его семьи, или  же для голодных болдинских и михайловских крестьян?»

     Так нет же, с точки зрения власти, не достоин он был такой щедрости, не заслужил.      
                ***

        Сильно постарели родители. Хотя мама никогда не была  нежна со старшим сыном, но  болезнь печени забирала её последние силы, и смотреть на неё, похудевшую, истощённую, было больно. Отец прибежал в слезах: «Что делать? Болдино продают за долги!»

     Уступая слёзным просьбам, Александр взял на себя ответственность за имения, обязавшись выплачивать проценты в Опекунский совет, а из доходов – содержание родителям, сестре и брату. Но год выдался засушливый, неурожайный,  голодный.

      Первые суммы крестьянского оброка ушли на выплату долгов отца, на квартиру родителям, на Льва – и на этом закончились, а закладные проценты снова побежали в рост…

     Письма Александра  Прасковье Осиповой от 29 июня и 13 июля – крик отчаяния: «…Я принял имение, которое  не принесёт мне ничего, кроме забот и неприятностей… Родители и не знают, что они на волос от полного разорения. Если бы они согласились жить в Михайловском, дела могли бы поправиться, но…»  Но родители хотели жить именно в столице!
 
     Как мухи на мёд, слетались другие иждивенцы. Братья Гончаровы,  особенно Сергей, подолгу жили у Пушкиных и за их счёт. Позже  Таша привезла  сестёр… А тёща не только не помогала, но отнюдь не спешила отдавать долг за приданое.
                ***

         Придворная  жизнь с  её радужным  блеском обязательных балов и помпезных  мероприятий, которые камер-юнкер должен (главное слово: должен!) был  посещать вместе с женой,  тяготили мелочной суетой. Именно мелочной – каждодневной, постоянной, повторяющейся, однообразной!  «Жизни мышья беготня»  иссушала  творческую душу.

     Но когда рядом была его ангельская половина, его дети, ещё можно было с чем-то и примириться.  Кроткий взгляд Таши, тихий, ласковый голос усмирял горячность, нежные руки снимали боль,  их  теплота могла растопить любой лёд несправедливых  обид. 

        Ах, как тосковал он в разлуке! Вот только несколько строк 17 сентября 1834 года из Болдино: «С нетерпением ожидаю от тебя письма... Мне здесь хорошо,  да скучно, а когда мне скучно, меня так и тянет к тебе, /вспоминаю/, как ты жмёшься ко мне, когда тебе страшно».
 
    И если кто-то, брызгая слюной, напишет, что Таша не любила мужа, пусть перечитает эти строки, говорящие о нежной,  взаимной  любви!

       Страстная ревность жены иногда смешила Александра,  иногда сердила, но всегда проливалась живою водой: «Ревнует – значит любит!»  Сердцем чувствовал, что никто никогда не любил его с такой преданностью, как эта скромная, застенчивая провинциальная девочка, сумевшая за два с половиной года  стать светской дамой и покорить  даже понимающего толк в женской красоте  императора Николая Первого, того ещё ловеласа с его «васильковыми дурачествами».
                ***
      
       Если делить жизнь Пушкина на периоды, то 1834-й год можно назвать началом последнего из них, самого тёмного, непредсказуемого, а потому и не всегда понятного.

      Во много раз  усилен за поэтом строжайший надзор  III Отделения во главе с верным псом власти – графом  Бенкендорфом,  бесцеремонно и постоянно напоминавшим,  каким правилам надобно следовать,  чтобы бесконечно благодарить хозяина его судьбы.  Делалось всё, чтобы поэт страдал глубоко и невыносимо.   

      Несколько важных событий стали роковыми для Александра и его семьи именно в 1834 году. О камер-юнкерстве, о долгах и нижегородских имениях вы уже знаете.

     А вот ещё один и, несомненно, оскорбительнее других. Почтовая цензура (была и такая контора!) бесстыдно распечатала, а московский почт-директор, небезызвестный вам  А.Я. Булгаков, с жадным любопытством смакуя подробности, прочитал, собственноручно скопировал  и передал Бенкендорфу для государя письмо Александра от 20 апреля – то, где  известная фраза о трёх царях, которых видел поэт на своём веку.

         Были там и другие  о-очень неосторожные строки:
         «Письмо твоё послал я тётке, а сам к ней не отнёс, потому что репортуюсь больным и боюсь царя встретить. Все эти праздники просижу дома. К наследнику являться с поздравлениями и приветствиями не намерен; царствие его впереди; и мне, вероятно, его не видать…»

     К счастью, император узнал о содержании письма лишь из  краткого пересказа, потому что копия бесследно исчезла из канцелярии. Как такое может быть? Может!

       Молодой секретарь канцелярии Павел Миллер, выпускник лицея, раскладывая бумаги и понимая, каким может быть гнев императора, переложил копию в другой ящик, глубоко под другие документы, а через несколько дней и вообще унёс себе домой, запрятав от чужих глаз.

      А вот почт-директор язык за зубами не держал, и вскоре сплетни и словечки  Пушкина из письма разлетелись по столицам.

      10 мая Александр в ярости записывает в Дневнике:

     «. Несколько дней тому получил я от Жуковского записочку из Царского Села. Он уведомлял меня, что какое-то письмо мое ходит по городу и что государь об нем ему говорил. Я вообразил, что дело идет о скверных стихах, исполненных отвратительного похабства, и которые публика благосклонно и милостиво приписывала мне. Но вышло не то.
      Московская почта распечатала письмо, писанное мною Наталье Николаевне, и, нашед в нем отчет о присяге великого князя, писанный, видно, слогом неофициальным, донесла обо всем полиции.
         Государю неугодно было, что о своем камер-юнкерстве отзывался я не с умилением и благодарностию. Но я могу быть подданным, даже рабом, но холопом и шутом не буду и у царя небесного.

     Однако какая глубокая безнравственность в привычках нашего правительства. Полиция распечатывает письма мужа к жене и приносит их читать царю (человеку благовоспитанному и честному), и царь не стыдится в том признаться — и давать ход интриге, достойной Видока и Булгарина .  Что ни говори, мудрено быть самодержавным».

     Гнев и отчаянье душили. Царь,  любые желающие, да и кто угодно! подслушивали его разговоры с Ташей, ласки, жалобы и упрёки, хихикая над нежностью и любовью… 

      Почти неделю он Таше вообще не писал. 3 июня всё-таки летит горькое письмо:

     «Я не писал тебе потому, что свинство почты так меня охолодило, что я пера в руки взять был не в силе. Мысль, что кто-нибудь нас с тобой подслушивает, приводит меня в бешенство a la lettre. Без политической свободы жить очень можно; без семейственной неприкосновенности (inviolabilite de la famille) невозможно: каторга не в пример лучше. Это писано не для тебя… Не сердись на холодность писем. Пишу скрепя сердце»

     «Это писано не для тебя…»  Конечно, не для неё, а для почтовых чиновников, чтобы хоть как-то устыдить их! Но более всего это ироническое сожаление – для царя. Только вот поймёт ли намёки?

     «… toute r;flexion faite <в сущности говоря>, не он виноват в свинстве его окружающем. А живя в нужнике, поневоле привыкнешь к <----->, и вонь его тебе не будет противна,  даром что gentleman» (11 июня)

    «ЖИВЯ В НУЖНИКЕ» – ох, не слишком ли ты откровенен, сокол ясный? Гнев затмевает благоразумие…

   Гнев – катализатор отчаянной решимости, он швыряет  в другую крайность… Решение зрело давно, но после отъезда Таши окончательно оформилось.

     Бежать из этой зловонной ямы, жить в которой невыносимо!  Единственный выход – отставка.
     Подать в отставку,  порвав все отношения и с императорской канцелярией и с верноподданным двором! Уехать из свинского Петербурга!  вернуть утраченную независимость и свободу.

«Мы вольные птицы; пора, брат, пора!
Туда, где за тучей белеет гора,
Туда, где синеют морские края,
Туда, где гуляем лишь ветер… да я!..»

     Ах, как молод, беспечен, дерзок был он двенадцать лет назад!   Вольные птицы… 

       Иллюзия! Куда он может уехать? С семьёй?!!!

       Как там у Грибоедова? «В деревню, к тётке, в глушь, в Саратов!» А почему бы и не в деревню?...

       30 июня. Наташе:
     «Пожалуйста, не требуй от меня нежных, любовных писем. Мысль, что мои письма распечатываются и прочитываются на почте, в полиции и так далее – охлаждает меня, и я поневоле сух и скучен. Погоди, в отставку выйду, тогда и переписка нужна не будет».
                ***
 
        Слово сказано! В день рождения императора граф Бенкендорф получает  прошение об отставке, короткое и сухое:

       «Поскольку семейные дела требуют моего присутствия то в Москве, то в провинции, я вижу себя вынужденным оставить службу и покорнейше прошу ваше сиятельство исходатайствовать мне соответствующее разрешение. В качестве последней милости я просил бы, чтобы дозволение посещать архивы, которое соизволил мне даровать Его величество, не было взято обратно».

      Тут уж оскорбился Николай I. Вспылил – и, как всегда, необузданно, без меры. Как?!!! За все его благодеяния – такая вопиющая неблагодарность?!!!

     Напомню слова фрейлины А.Ф. Тютчевой, глубже других понявшей особенности характера Николая Павловича:

       «Он  чистосердечно и искренне верил, что в состоянии все видеть своими глазами, все слышать своими ушами, все регламентировать по своему разумению, все преобразовывать своею волею». Типичный деспот!

    И вдруг такой облом! На его великодержавную волю  наплевали. И кто?!!! Поэтишка, которого он из глухой деревни вернул к столичной жизни! Кого облагодетельствовал почётной заботой – личной цензурой! Приблизил ко двору! Допустил его и жену в узкий интимный, почти семейный  круг развлечений хозяина в Аничковом дворце!

     И всем этим он решил пренебречь?!  Настроился бежать! Уж не революционный ли это заговор? Вызвать Жуковского, он его друг, он знает. Наверное.

     Прохожие, проходя напротив Адмиралтейства по набережной,  могли в тот день рассмотреть в незашторенное окно высокого, затянутого в мундир императора,  сердито шагавшего в  узком пространстве нижнего кабинета.
 
       Округлая фигура Василия Андреевича склонилась в поклоне. Никогда ещё не видел он императора в таком ажиотаже, с пылающими щеками, и даже растерялся, не зная, как успокаивать. Не зря, выходит, говорили о его бешеной несдержанности, внушавшей непритворный страх.

   – Ваше величество, но его служба, – подбирал осторожные доводы Жуковский, – это  его перо, его «Петр Великий», его поэмы, его произведения, коими бы ознаменовалось нынешнее славное время. Для неё нужно свободное уединение.
 
  – Его служба – это служение мне! Бог ведёт меня к исполнению святого долга заботы о благе подданных, – опираясь о стол, государь уставил на Жуковского голубые,  навыкате глаза. Про них шептали, что у него в гневе особенный взгляд, пронизывающий, некоторые даже падали в обморок.
 
    И Жуковский сжимался всё более, слушая голос, переходящий в визг:

    – Его служба – это моя личная забота! Что ещё нужно вашему другу, чтобы не витать в облаках? Я никого держать не стану. Но если он возьмет отставку, пусть позабудет архивы, работу, благодеяния - всё между нами будет кончено!.. Я отправлю его туда, где солнце никогда не всходит! Я ничего прощать не намерен, ничего!!! И никому! Так и скажите ему!

       Василий Андреевич, струхнув порядком, попытался как-то оправдать прошение Александра – болезнью, усталостью, нервами...

   – Нервы! – продолжал бушевать самодержец. – Ежели  бы жизнь состояла только из приятного или все наши желания удовлетворялись, не было бы достоинства жить. Затем дан разум, чтоб уметь побеждать страсти и смиряться. Предупреждаю: есть предел, которого опасно переступать.

  — Но нельзя ли это как-то поправить?— взмолился Жуковский.

    Видя страх в глазах собеседника, император начал успокаиваться: он всегда откровенно благоволил к тем, кто его не только боялся, но и не скрывал этого.

  — Провидение не раз благословляло меня… Пусть и его благословит! Он может, однако, возвратить письмо своё...
            ***

       Тем временем  Александр уже читал ответ Бенкендорфа:

      «Письмо ваше ко мне от 25-го сего июня было мною представлено государю императору в подлиннике, и его императорское величество, не желая никого удерживать против воли, повелел мне сообщить г. вице-канцлеру об удовлетворении вашей просьбы, что и будет мною исполнено.

        Затем на просьбу вашу, о предоставлении вам и в отставке права посещать государственные архивы для извлечения справок, государь император не изъявил своего соизволения, так как право сие может принадлежать единственно людям, пользующимся особенною доверенностию начальства».
      
    К вечеру примчался посыльный из Царского Села, принёс сердитое письмо Василия Андреевича, до печёнок испуганного угрозами царя, а потому опустившегося до непривычной для него грубости:

      «…А ты ведь человек глупый, теперь я в этом совершенно уверен. Не только глупый, но еще и поведения непристойного: как мог ты, приступая к тому, что ты так искусно состряпал, не сказать мне о том ни слова, ни мне, ни Вяземскому — не понимаю! Глупость, досадная, эгоистическая, неизглаголенная глупость!
        Вот чтобы я теперь на твоем месте сделал: я написал бы к нему прямо, со всем прямодушием, какое у меня только есть, письмо, в котором бы  обвинил себя за сделанную глупость…  Если не воспользуешься этою возможностию, … повредишь себе на целую жизнь…»

    И не только себе... – понял обескураженный бунтарь, опуская крылья. Да, он испугался, но не за себя - за семью. Приступы мучительных головных болей с тех пор преследовали его, сверлила горестная мысль, вытесняя все остальные:

    "Забудь о  свободе! Ты в клетке, и пусть она позолоченная, но дальше её прутьев без разрешения – ни-ни! И не мечтай…"

     Позже были другие попытки вырваться из клетки. Были - безрезультатно!
С неимоверной силой его пытались согнуть, поставить на колени, унизить. Сопротивлялся, огрызался злыми эпиграммами и вновь бросался в бой, даже видя тщетность своих усилий. 

    Теперь же, окончательно придавленный обломками надежд, он просит  вернуть свое прошение об отставке  и сообщает Таше:

    "Надобно тебе сказать о моем горе. На днях хандра меня взяла; подал я в отставку. Но получил от Жуковского такой нагоняй, а от Бенкендорфа такой сухой абшид, что я струхнул, и Христом и богом прошу, чтоб мне отставку не давали. Хорошо, коли проживу я лет ещё 25; а коли свернусь прежде десяти, так не знаю, что ты будешь делать, и что скажет Машка, а в особенности Сашка. Утешения мало им будет в том, что их папеньку схоронили как шута, и что их маменька ужас как мила была на Аничковских балах".
                ***

    Верный и умный сторожевой пёс убедил императора: «Строптивца лучше держать под присмотром, на службе, нежели он будет предоставлен самому себе, когда  неизвестно, чем будет заниматься. К тому же, увезёт красавицу Натали».

     «Я ему прощаю, – милостиво резюмировал подобревший самодержец, – но пригласите его, чтобы еще раз объяснить ему всю бессмысленность его поведения и чем все это может кончиться; и что то, что могло бы быть простительно двадцатилетнему безумцу, не может быть извинительно человеку тридцати пяти лет, мужу и отцу семейства».

      «Мужу и отцу семейства» – многозначительное напоминание!

     Жуковский, как опытный царедворец, убеждал Александра: "Государь тебя до сих пор любил и искренне хотел тебе добра. По всему видно, что ему больно тебя оттолкнуть от себя".

   Верил ли он сам в эти слова? НЕ ЗНАЮ, что ответить... Вот она - вся лицемерная суть придворной жизни! Неужели и вправду верил в искренность царя?!!

    Советовал (даже требовал), чтобы Александр написал царю покаянное письмо. В ответ – резонное недоумение:

      «Я, право, сам не понимаю, что со мною делается. Идти в отставку, когда того требуют обстоятельства, будущая судьба всего моего семейства, собственное мое спокойствие — какое тут преступление? Но государь может видеть в этом что-то похожее на то, чего понять все-таки не могу. Я не подаю в отставку и прошу оставить меня на службе. Теперь, отчего мои письма сухи? Да зачем же им быть сопливыми?
      Во глубине сердца своего я чувствую себя правым перед государем; гнев его меня огорчает, но чем хуже положение мое, тем язык мой становится связаннее и холоднее. Что  делать? Просить прощения?  Хорошо;  да в чем?.. Не знаю...»
                ***

       Но вообще-то дело в том, что Пушкин уехать не мог из-за ещё одной взятой ранее ссуды – в 30 000 с условием, что погашать её будет из своего жалованья, то есть не будет его получать в течение нескольких лет - эти 5 000 будут автоматически вычитаться.

     Конечно, он бы мог работать в деревне, периодически приезжая в архивы, но царь разрешения на это не дал.

     Неслучайно В. А. Жуковский в своём очень горьком письме, написанном ПОСЛЕ  смерти Пушкина и адресованном Бенкендорфу, напишет:

    «Какое спокойствие мог он иметь с своею пылкою, огорченною душой, с своими стесненными домашними обстоятельствами, посреди того света, где все тревожило его суетность, где было столько раздражительного для его самолюбия, где, наконец, тысячи презрительных сплетен, из сети которых не имел он возможности вырваться, погубили его".

      И я понимаю, как горько упрекал себя Василий Андреевич в том, что уговорил-таки Александра остаться на службе. Ведь покинув Петербург, Пушкин, скорее всего, избежал бы трагической дуэли.

   Но, увы, ушедшая жизнь сослагательного наклонения не жалует…

         Продолжение "Прелестные сестрицы"" на http://proza.ru/2024/12/18/728 



 


.


Рецензии
Здравствуйте, Элла!
Сколько гнева и боли пришлось нести чуткому и пылкому сердцу поэта! Отсюда и хандра, и головные боли, и разрывающая душу тоска безысходности. Страшна не боль, убивает не гнев, а невозможность что-либо изменить, исправить. Истинная мучительная клетка!
Да и близкие - семья, друзья не облегчали боль, а добавляли "прутьев" в клетку да звеньев на цепи. Ужасная безысходность.

С уважением,

Герасимова Елена   04.06.2025 00:38     Заявить о нарушении
Да, дорогая!
Уж помучили его власти вдоволь...
Хорошо, верно сказано:"Страшна не боль, убивает не гнев, а невозможность что-либо изменить..."
С благодарностью за понимание,

Элла Лякишева   04.06.2025 10:45   Заявить о нарушении
На это произведение написано 38 рецензий, здесь отображается последняя, остальные - в полном списке.