Письма Ф. В. Чижова к художнику А. А. Иванову
Фёдор Васильевич ЧИЖОВ (1811-1877) к художнику Александру Андреевичу ИВАНОВУ (1806-1858)
(Русский Архив. 1884. № 2. С. 391–422).
Эти письма извлечены из бумаг А.А. Иванова, хранящихся в Румянцевском Музее, куда они переданы братом великого художника. Биографические сведения о Ф.В. Чижове находятся в «показании», которое он написал о себе по требованию бывшего «Третьего Отделения» и которое появилось во 2-й книге Исторического Вестника 1883 года. Его характеристика с оценкою его общественной деятельности, написанная И.С. Аксаковым, помещена в Русском Архиве 1878, I, 129. К Чижову могут быть отнесены старинные стихи:
Ты, коего душа есть пламень,
А ум — холодный эгоист;
Под бурей рока твердый камень,
В волненьях страсти легкий лист.
Со временем биография его будет высоко-занимательною и поучительною книгою. Свои дневники, бумаги и переписку завещал он Румянцевскому Музею с тем, чтобы они были вскрыты через сорок лет по его кончине, т. е. в 1917 г.
П. Б[артенев].
1.
Дюссельдорф (1842).
27 Июля. Сию минуту я от Жуковского. Письмо ваше он получил и говорит: «Ведь эти господа чудаки; пишет, разумеется, просить отвечать, а адреса не посылает; ну, я и отвечал чрез посольство». Долго я у него оставался и скажу вам вот что: сделать всё будет моею задачею. Как я предполагал, Ж. человек, у которого надобно быть над ухом. Во-первых, у него есть убеждение, но не твердое (как мне кажется и большая часть его убеждений), что вы собственно должны идти по дороге жанра. Согласитесь, что я не мог ничего сказать против. Я говорю только: «Я ничего не видал у него в этом роде; но если он в genre выше, нежели в исторической живописи, то это должно быть что-нибудь необычайное». Он говорит: «Отчего?». — «Оттого, что в достоинстве его картины теперешней нет мнений, нет разногласия: все без различия наций и школ ее превозносят. Я не могу вам представить моего суждения; оно ничтожно, но общий голос что-нибудь да значит». Он говорит: «Да, я знаю, что у него большой талант».
Извините меня, что я вхожу в эти подробности; я вам передам потом весь ход. Еще говорю: задача моя — сделать всё. Завтра мы с ним увидимся на выставке, потом я пойду к нему смотреть у него рисунки и не пропущу случая, чтобы не расшевелить его. Смотря по обстоятельствам, решительное требование (если оно вызовется возможностью и случаем) объявлю тогда, когда сближусь. Во всем этом вы лицо постороннее; я говорю, что с вами познакомился и мало имел случая быть вместе, потому что вас доктор отправил во Флоренцию. Одним словом, никак не опасайтесь: если мне ничего не удастся сделать, я никак уже ничего не испорчу. Продолжение завтра. Еще одно: говорил он мне такие истины, против которых немного скажешь. Например: «Да куда они пишут такие картины? Ведь и поставить некуда». Против этого я говорю: «Видите ли, предмет картины Иванова таков, что он не мог допустить меньших размеров». Он: «Знаете ли, если б он писал меньше, сколько было бы уже теперь написано!». Что скажете против этого? И при том сам говорит, что в творениях художника высказывается его собственный мир.
4 Августа. Не сердитесь на меня, ради Бога, и не думайте, что неисполнение моего обещания произошло от меня: я захворал, дьявольские дожди и сырость растравили боль в ногах, и я пропал. Сегодня я обедал у Жуковского. Прежде всего одно: слушайте не сердясь; знайте, что вам говорит человек, уважающий вас не на словах, а душою, всею душою преданный вам.
Сегодня я смотрел рисунки Жуковского; он не виноват в своем заключении. У него рисунок вашей картины. Будь он у меня, я сказал бы то же; тут нет и тени того произведения, которое заставило меня благоговеть пред собою. Во-первых, произведение фантазии, без строгости. Но что мне вам говорить: ваш собственный суд выше этого; для меня он был отрадою. Тут я еще стал бы больше уважать вас, если бы это было возможно. Подле него игривая, легкая вещица, со всею прелестью — лавка Итальянского ювелира. Мы говорили с женою Жуковского. Я, как умел, говорил о том, что, отдельно от вас, приобрело мое уважение в вашем творении. Он ни полслова. Вообще я не знаю его решения, но мы с ним сошлись, и этого пока довольно. Посудите, подумайте и если не найдете сильных препятствий не в нападках собственного оскорбленного достоинства (искусство выше этого), а в расчете, то сделайте так: напишите В.А. Жуковскому, что, получив письмо от г. Чижова и видя как В.А. принимал полное участие в вашей работе, вы были в восторге от того, что ваше произведение нашло приют в сердце человека, которого вниманием всякий имеет право гордиться. Вы на него употребили большую часть того времени, которого оно требовало, теперь окончание совершенно зависит от помощи Наследника; без нее вы можете только то и то. Чижов вам писал, что В.А. отвечал вам; но, не получив его письма, а следовательно не зная решения, вы смеете еще раз беспокоить его вашею просьбою об уведомлении вас, можете вы выждать чего-либо; от этого безусловно зависит ваша работа. Адрес ваш там-то (к нему адрес: ; son excellence monsieur de Joukowsky, conseiller prive; et chambellan de Sa Majeste; l’Empereur de toutes les Russies (*) ; D;sseldorff).
Простите меня, можете co мною делать что вам угодно. Если бы мой совет был диктован чем-либо иным, кроме чистого желания знать, что ваш труд пойдет и будет обеспечен, кроме истинной любви к искусству, не смел бы и намекнуть об нем. В.А. об вас относится чрезвычайно хорошо, но не говорит ничего, решается ли он что-нибудь сделать или нет. Может быть, после и скажет; я непременно воспользуюсь первою минутою спросить его. Три или четыре дня пропустятся. Я буду в Кельне и Ахене. Мы виделись с Ж. думаю почти каждый день и будем иметь время потолковать.
(*) Тут Чижов ошибся: Жуковский не был камергером. П.Б.
2.
9 Сентября, Дюссельдорф (1842).
Сегодня весь вечер пробыл я у Жуковского. Говорили о всем; наконец, перед уходом, я говорю, что велит он сказать вам. Он мне рассказал то, что вы знаете. Я говорю: «Василий Андреевич, без всякого права я буду говорить вам то, чего удержать не могу. Для меня дело не об Иванове; он может быть гоним судьбою, я не смею требовать, чтобы все брали в этом участие; но дело об искусстве». И тут я показал ему, что должна сделать ваша картина, доказал, что другая величина ее не могла быть ни по предмету (это в отношении к искусству), ни по влиянию в отношении к ходу искусства в России. Я говорю: «В Эрмитаже есть его Магдалина; но говорили ли об ней?». Наконец, я достиг до того, что Жуковский принял самое живое участие. Он говорит: «Заочно я не могу сделать; тем более, на что я сошлюсь? Но вот путь: напишите вы (то есть я, Чижов) ко мне об этой картине, покажите всё и важность ее, и трудность исполнения, и что будет следствием ее неокончания. Я могу это письмо послать Наследнику».
Александр Андреевич, как передать вам, что я чувствовал! Я бежал домой, я скакал, плясал по улице. Будет или нет что-нибудь, но есть луч, хотя слабый луч надежды. И Богу угодно, чтобы этому лучу направиться с моею помощью; за это я благодарю Бога более, нежели за что-нибудь. Если это удастся для меня, это будет великою, величайшею милостью Творца; я вас буду благодарить.
Вчера у меня было в голове другое письмо, ваши строки меня перевернули. Александр Андреевич, думал я, взгляните на Того, святой образ Кого вы нам передаете. Кто в мире был выше, святее этого человека! И Он должен был страданиями, мучениями и тела, и духа купить исполнение своего назначения, — муки, страдания всякого рода: вот удел всякого несущего людям божественные истины. Не смею, не имею права говорить вам это; но я Русский; мне ваша картина не только ваше произведение, мне в ней видна будущность целой школы. Вчера была одна из немногих минут, когда я пороптал на мою бедность. Получай я пять тысяч в год, я бы разделил их с вами, принудил бы вас силою взять у меня, и если бы не взяли, это была бы демонская надменность. Служение истинное должно быть очищено от всякой гордости. Вы ей служите в вашей картине. Прочь в этом отношении всё вне святая святых; из кущи глас: разуйте ноги, место к которому подходите свято. Не знаю что пишу, но вы виноваты; ваша дружба позволяет мне говорить, что я чувствую; если что-нибудь вам не понравится, скажите мне, разругайте меня; оскорбить вас ищет только форма; сущность вся полна глубокого к вам уважения.
3.
Венеция, 25 Июня 1843.
Хотя вы сами, Александр Андреевич, вовсе не в таком положении, чтобы поверять вам еще посторонние невзгоды; но бывают минуты, когда надобно попросить помощи, и эта минута именно для меня в настоящее мгновение. Бьюсь как рыба об лед, а из этого ничего путного не выходит: чем больше я знакомлюсь с Beнецией и вообще с Италиею, тем яснее для меня дерзость задуманного мною плана изобразить Венецию в картинах. Чувствую я и вполне понимаю, что я в литературе то же что Менгс в искусстве, но только с меньшею относительною ученостью. Что я ни читаю, везде понимаю и понимаю отчетливо и красоты, и недостатки, понимаю всё, чего требует хорошо написанная картина, в какой бы форме литературной она ни высказалась; а между тем в эту минуту чувствую и недостаток сил. Не знаю, передавал ли я вам отчетливо план моей Венеции. Я думаю до X столетия бегло пробежать ее историю, потом для каждого дать один (или по требованию времени и не один) рассказ, в котором изобразилась бы внешняя и внутренняя жизнь республики. Чтоб суждения о ней не были ложны по сравнению с пошлым настоящим временем, в каждом веке я хочу дать по эпизоду, заключающему рассказ из какого-нибудь Итальянского государства — Милана, Генуи, Флоренции, Неаполя и пр. и пр. Как ни много потребуется на их изучение, это меня не останавливает, всё это дело труда; но когда вздумаю об исполнении, отпадает вся охота. Каждый из рассказов полная историческая картина. Этого с вас довольно, чтобы понять мое беспокойство и то, что при мысли об исполнении я теряю всю бодрость духа. Но прибавьте к этому еще одно: каждая картина, кроме собственной своей целости, должна составить часть общего; каждый рассказ, кроме своей собственной полноты, должен входить частью для обрисовки одной общей картины Венеции. В каждом современность должна высказаться так, чтобы не только было видно время и страна, но и жизнь ее, именно то состояние, на каком жизнь Венеции находилась в ту минуту. Если б я не понимал всей важности и всей огромности, я был бы счастлив. Разумеется, я написал бы не лучше, так же плохо как и теперь; но дело в том, что, работая, я не был бы потаенным свидетелем ничтожности моей работы.
Я знаю ваше доброе и, кроме доброго, Русское сердце; простите, что я тревожу его, тогда как оно и без того многим встревожено; но еще раз скажу то же, с чего начал: бывают минуты, когда нужно выйти из заключения и подышать свободным воздухом. Чувство немощи ужасно душно.
4.
Венеция, 11 Июля 1843.
Гоголь сделал очень хорошо, что написал вам дружеский выговор; но, мой добрейший Александр Андреевич, никакие выговоры вас не исправят; не сердитесь на меня за это. Возросши и сформировавшись в тишине вашей мастерской, вы каждое происшествие, хотя на шаг отступающее от обычного хода вещей, считаете уже потрясением. Письмо Шаповаленки встревожило меня в первую минуту не самым делом, а тем, как вы его примете. Доро;га жизни велика; простите меня, что я говорю в виде совета, доро;га жизни длинна: пора привыкать встречать и неудачи. В вашем деле я пока ничего не вижу худого, то есть особенно скверного. Вы пошлите бумагу; этим всё должно кончиться. А вам нет возможности жить без забот: не было печали, так черти накачали; не сердитесь — такая Русская пословица. С чего вы вздумали, что мы, или я лично, вам припишу безрассудность рекомендации Серебрякова. Стоит познакомиться с ним, чтобы полюбить его всею душою и вместе чтобы принять самое живое участие в его быту внутреннем, которому судьба не судила идти путем прямым, стойким и гармоническим. Ваша дружба, а всего более ваше сердце, пусть поддержат его в продолжении лета; правда, что это вам трудно, но еще было бы труднее отбросить его от себя: так по крайней мере мне кажется. К зиме я прибуду к вам и, может быть, общими силами, с собственным его советом, мы немного разбудим его усыпление. Знаете ли, на его месте я уехал бы в уединенное место, без полотна, без красок, много, много с портфелью, библиею и честным и благородным словом самому себе: остаться там известное время, ведя самую трезвую и здоровую жизнь. Поверьте, что это нужно для его здоровья. Попросите его именем приязни, это именно нужно в физическом отношении, а за ним настроится и нравственное. Чтобы нам с ним поделиться? Мне от него взять смелости исполнения, а ему передать бы этой глупой моей страсти вытаскивать из архива каждую мельчайшую подробность, и для чего? Для того, чтоб чем более вытаскивать, тем более удостоверяться в трудности начинания и не начинать ничего. Хорошо вы сделаете, если не поедете в Милан: зелень деревьев, лишь бы не очень в сыром месте, лучше для ваших слабых глаз, чем внимательное присматривание к фреске.
Не знаю, что отвечать вам на голую фигуру Шаповаленки. Я бы думал так: пред начатием представить ему всю трудность, дать ему подумать и потом в тайне приняться за работу. Главное тут — ваша забота, то есть вам надобно сообразить, можете ли вы столько ему отдать вашего времени, сколько потребует смотрение за таким трудным исполнением. О средствах заботиться нечего: полторы тысячи вы имеете в руках, за остальное я ручаюсь вам. Что будет нужно мы получим из банка, существующего для нас под именем доброго и благородного сердца Г—на. Не думайте, чтоб тут что-нибудь на вас обрушилось. Оба мы пока имеем столько, чтобы судить о возможности предприятия; я думаю, что если сил Шаповаленки и не вполне достанет, то этот труд двинет его очень далеко. Сил дать никто не в состоянии: что Бог дал, то и останется; но развить их и укрепить — вот дело человеческое.
Будет об деле! Как бы я хотел теперь обнять вас, мой добрый Александр Андреевич. Не смотря на занятия мои, всё грустно и грустно. Впрочем и то дело! Зачем еще прибавлять хоть на волос к вашему невеселью? Часто думаю я о зимних сходках, если они состоятся. Мы все в руках судьбы, а я? Судьба повелевает мною в образе женщины…
5.
Лион, 19 Мая 1844.
Вот уже совершенно неожиданно пишу вам из Лиона, где также неожиданно остаюсь третий день. Я думал пробыть здесь дня полтора и вчера готов был выехать, вовсе не имея охоты заходить в картинную галерею, над воротами которой надписано: H;tel des arts et de commerce; но меня затащил один Лионский знакомый и что же? я нашел две вещи, которые заставили остаться еще на день. Одна — рисунок Пуссеня «Крещение Спасителя». Вы не можете представить, как он перенес меня к вашей картине. Мои спутники не дали мне хорошенько в него вглядеться, да к тому же начинало темнеть. Вторая — «Воскресение Христа» Перуджино. Это такая вещь, каких я немного видал в Италии; нижняя часть особенно, где стоят Божия Матерь и Апостолы, удивительна, удивительна. Вам не покажется странно, что Лион владеет таким сокровищем, когда услышите, что эту картину подарил городу Пий VII в благодарность за превосходный прием, какой ему здесь оказали. Есть еще кое-что любопытного; но эти две вещи, особенно последняя, были таким неожиданным подарком, что право у меня слезы навернулись от восторга.
Еще два дня, и я в Париже, то есть я во Франции; потому что всё, что я ни проехал, было только задним двором и переднею Парижа. Передать невозможно того чувства, какое испытываешь при путешествии по Франции; если не заставит необходимость, ни за что в мире не буду в этих краях в другой раз. Все удобства жизни развиты, но о жизни нет и помину. Живут только в Париже; на Юге работают, торгуют и занимаются промышленностью. От этого во всем путешествии я не встретил ни одного сколько-нибудь человечески-образованного человека: всё, и разговоры, и думы, всё торговля и промышленность, далее ее ни шагу. Сами эти господа при первом вопросе вне этих двух точек, сами говорят: о, поезжайте в Париж, там сосредоточено образование всего мира.
Для древностей я заезжал в Арле, где остатки древнего театра, амфитеатр, мавзолей, но еще больше и лучше в Ниме, хорошо сохраненный амфитеатр и превосходный храм — maison carre;e. В Авиньоне во дворце пап — казарма: кажется, этого довольно. В той капелле, где были фрески Джиотто, теперь сделаны два этажа казарменных комнат; а где есть еще уголочек свода, расписанного Джиоттом, он отделен решеткою, но подле решетки и во всей остальной части комнаты стоят солдатские кровати. Можете себе представить, как приятно видеть Джиотто, когда вы окружены казарменною атмосферою и когда подле вас один надевает штаны, другой отпускает солдатские остроты, и между тем в соседней комнате неумолкаемый барабан и солдатское ученье. В церкви есть остатки фреск, но они так испорчены, что ничего не видно, только еще кое-как сохранились над входом в церковь. Я ухватил священника, начал его расспрашивать и узнал от него, что это древние фрески, писанные уже лет 200 или 300. Заметьте, это говорил священник церкви, который, когда коснулось дело до настоящих вопросов палаты депутатов, преумно начал мне доказывать необходимость религиозного воспитания и говорил превосходно. Но здесь до того мало развито чувство изящного, что он же, смотря на наддверные фрески, прибавил: странно, что я не вижу головки ангела; казалось, что месяца два она еще была, вероятно, обвалилась в это время. Рассказывать легче, слушать на месте — сердце обмирает. Впрочем здесь зато развито другое: настоящие споры палат о воспитании и об устройстве тюрем чрезвычайно интересны, и я жду не дождусь как бы скорее быть в Париже, чтобы слышать всё и всё обдумывать. Как много ни говорят пустого, но очень много дельного; оно наводит на мысль. В Лионе уже видно начало умственного и политического развития. Южная Франция сильно богата.
6.
Париж, 31 Мая 1844 года.
Париж в суетах, но я больше ожидал суеты, чем нашел: нашел же довольно спокойствия, разумеется, исключая неумолкаемого движения и тысячи магазинов, или вернее одного непрерывного магазина. Пока об искусстве сужу по тому, что вижу на окнах в магазинах гравюры. Вы меня приучили смотреть гравюры: как ни пойду, вас и вспомню. Редко, редко встретишь что-нибудь классическое, всё больше Вернет, Шопен, Винтергальтер; этот, кажется, лучше всех. Что за фрески в церквах, что за церкви, то есть новые, и Боже упаси!
Был я на лекции Мицкевича. Что это такое? Мистик, в высочайшей степени восторженный, но восторженный болезненно; не знаю, от его ли болезненной восторженности, или от трудности как-нибудь привести в целое его мистические начала, только после лекции у меня сильно болела голова.
Вот еще чуть было не забыл; есть на выставке чемодан, куда складывается палатка с двумя походными стульями, цена от 50 до 200 франков. Это славно для живописцев; я еще сам хорошенько не видал, а как увижу и если найду, что очень хорошее что-нибудь, тогда напишу (*). Попов уехал недели с полторы до меня.
Правду вы пишете, что беда быть без дела, кто привык к деятельности; но не худо самому с собой остаться: многое увидишь в настоящем свете, часто откроешь там грязь, где казалось всё чисто, и то покажется чистым, что считал грязным.
(*) А.Н. Попов, привозивший Мицкевичу денег, от Хомякова, Шевырева, Н.В. Путяты и других Москвичей. - П.Б.
7.
Париж, 12 Июня 1844 г.
Мои занятия идут хорошо, и до сих пор они не оставляли времени войти деятельнее в ход современного искусства; я даже этому рад, потому что, входя понемногу, знакомясь мало-помалу, по гравюрам, по выставочным картинкам, по теперешним зданиям, лучше приготовляешься встретиться с массою, именно массою Парижских художников. Был я между тем в Люксамбургской галерее, где одна новая Французская школа, и, выходя, сказал самому себе: если это лучшие ее произведения, гораздо лучше не иметь школы, чем иметь подобную; если не лучшие, зачем иметь такую галерею? Совершенно, как будто бы пришел в мастерскую, где всё только подмалевано, и к этому ни в сочинении, ни в исполнении решительно нет никакого уважения к искусству. Что дал талант, то и слава Богу. Но что меня удивило, так мало tableaux de genre, едва ли есть три, четыре; правда, что все исторические больше genre, нежели исторические действительно.
Сам Париж любопытен чрезвычайно для наблюдателя, особенно если входить в наблюдение потихоньку, беспрестанно останавливаться, спрашивать себя и давать себе отчет. С первого взгляда он, как и вся Франция, богаты до того, что поражают приезжающих своим блеском. Сотни тысяч магазинов, и всё полно, всё изящно, всё со вкусом; куда ни подите, везде бездна народу, иногда с трудом пройдешь. Бедных, то есть нищих, почти нет; на всех, особенно старых улицах, беспрестанная ломка и постройка; всё деятельно, следовательно всё процветает. Caffe и рестораций это ужас сколько, и в самых первых придумано и привезено всё, что только может придумать самый прихотливый, самый избалованный вкус. Я не могу проходить мимо без какого-то неприятного чувства. Когда войдешь, деятельность торговли не столько следствие богатства, сколько раздробления. Богатых торговых домов очень немного, всё остальное разбито по частям и разбросано по тысячам магазинов. Этому много способствует возвышение потребностей низшего класса и сближение его с высшим: всё хочет быть хорошо одето, отсюда общее магазинное стремление перещеголять друг друга во вкусе и в дешевизне. Везде стараются выставить самые дешевые цены. Как велико кажущееся общественное богатство, так же точно и государственное. Доходы точно большие, поэтому уплата долгу быстрая; но зато бедный класс народа так жалуется на налоги и на притеснения во взимании пошлин, что все проклинают правительство, и между тем силы и энергия народная истощены, все жалуются и терпят. Во дворце везде солдаты, и позже 10 часов нельзя проходить сквозь Palais Royal; все смеются, досадуют и терпят. Самые лучшие предположения, каково например о новом устройстве тюрем, должны быть остановлены за неимением денег. Каждая новая издержка ставит министерство в самое затруднительное положение. Правительственный деспотизм часто выказывается так сильно, что хоть бы и где так в пору. Недавно была подписка для поднесения почетной шпаги адмиралу Du Petit. Что же? Все офицеры, которых имена были в числе подписчиков, посланы в Алжир. На днях были похороны Лафита; весь Париж его любил страстно; те из Политехнической Школы, которые были на похоронах, арестованы; из жителей никто не мог надеть траура из опасения, что за это будут ужаснейшие полицейские притеснения. Когда подумаешь, что всё это после рек крови, делается грустновато. Но Франция дошла до своего: она хлопотала о силе среднего сословия и выхлопотала. В самом деле, теперь масса среднего сословия в высочайшей силе, и только. Среднее сословие, не лично, а как сословие, неприкосновенно и, даже можно сказать, что сам король один из его членов: до того малы его привилегии. Но это еще не обезопасивает свободы и благоденствия каждого. Что еще бросается в глаза — множество женщин и деятельность их в общественном быту. В магазинах, во всех вообще, непременно уже хоть одна женщина, в модных все женщины; в трактирах, в caffe;, в небольших лавочках, в уличной продаже везде женщины.
8.
Париж очень противо-художественный город; но я душевно рад, что сюда пустился. Если бы только одна встреча с Мицкевичем, и этого уже довольно. Мы сошлись как будто старинные друзья: нравственная чистота этого человека, ум воспитанный необходимостью наблюдать, душа вышедшая из горнила долгих страданий, и всё это в тех поэтических образах, какими само Небо облекло каждое его слово. Поверите ли, что я упиваюсь наслаждением его беседы, христианской в самом высоком значении этого слова. Убеждения его различны с моими; я это ему сказал, но, несмотря на то, мы очень сблизились. Все приходящие к нему Поляки приветствуют меня как брата; это тоже очень приятно.
Здесь Борисполец, ученик Брюлова. Он бедный не говорит ни по-каковски, кроме как по-русски; поэтому я и пошел к нему, не нуждается ли он, быть может, в моей помощи.
9.
Венеция, 24 Авг. 1844.
Когда нет внутри довольства, ко всему придираемся, чтобы быть недовольным, и к потере денег, и к погоде. Что ни толкуйте, как ни вертите жизнь, а последний шаг все-таки один и тот же: «Сердце чисто созижди во мне, Боже, и дух прав обнови во утробе моей!». Великая вещь религия. Не забуду я слов Мицкевича: он говорит: теперь обедня стала мертвым трупом; но подумайте только одно, что каждое движение священника, каждое dominus vobiscum было выражением души, не вмещающей в себе всей полноты божества; всё это шло не по условленной форме, а по чистому стремлению к Богу.
Да, Александр Андреевич, кто первый раз приезжает в Италию, тот в Рафаэлевых станцах и в Леонардо да Винчи Тайной Вечери видит одну порчу времени и говорит от всей чистоты сердца: согласитесь, что все это уважают потому, что Рафаэль, Рафаэль, Леонардо да Винчи, Леонардо да Винчи. Они правы; но вы, которого душа доступна красоте того и другого, вы еще правее. Религия терпела больше фресок: из комнаты, где Тайная Вечеря, сделали конюшню; из религии и служения сделали торжище совести, чести, чистоты и невинности, продавая их за цену всех мерзостей человеческих. Леонардо да Винчи не упал от невежества людей; зачем же возлагать то на религию и служение, что принадлежит людским гадостям? Дайте мне обнять вас, мой добрый друг Ал. Андреевич: как хорошо в минуту внутренних скорбей склониться на помощь дружбы!
10.
Окрестности Загреба, 10 Июля 1845 г.
В настоящую минуту я совершенно в другом мире. Надобно бы бездну вам рассказать, как мы с Галаховым приехали в Загреб (Аграм), когда был домашний сейм, на которому были две сильные партии: одна Иллирийская, защищающая Славянский язык и требующая народности, другая Маджарская, то есть Венгерская против нее. Собрание было шумно; кто с саблею, кто с палашом. Но до драки не дошло, потому что войско было с заряженными ружьями. Три года тому назад была битва, и после того войско держит в почтении. Маджары на нас смотрели с ненавистью и говорили, что мы Русская пропаганда. Зато противная партия только что не носит нас на руках. Близь Загреба есть местечко Крапика, откуда по преданию вышли три брата Чех, Лех и Мех и заселили или основали три царства, Чехию-Богемию, Лехию-Польшу и Мехию-Московщину. Это предание должно иметь исторические основы, потому что здесь до сего времени все основы всеславянства. Лица и Польские, и Русские, и Малороссийские, говорят очень близко к нам, так что я всё понимаю, и меня понимают превосходно. Сильно нас любят. А гостеприимства в деревнях и описать нельзя. Я обедал у одного небогатого помещика и впервые собственными глазами увидел то, о чем рассказывают наши летописи — круговую чашу. Она здесь имеет значение. Хозяин выбирает урядника обеда, и когда за полобедом подадут круглую чашу, урядник говорит первый тост и обращается с ним к соседу, прибавив нечто ему именно принадлежащее. Тот принимает и тоже делает с своим соседом. Тема идет одна, но все вариируют. При мне всё шло о Славянском братстве, и я пил из полной чаши. Вообще здесь всё полно жизни и движения, хотя и сильно еще молодо. Свобода общественная сильна, но теперь взаимная вражда Маджаров с Иллирийцами много испортила. Литература в движении, и ничего нет больше кроме родины и родного. — Вы бы удивительно хорошо сделали, если бы зашли в Венецианский дворец, нашли бы там живописца Караса иди Карача и привели бы его в свою студию, как брата: это произвело бы живой эффект. Он не должен быть сильным художником, и вам тут ничего делать не надобно.
Плохое состояние здоровья заставило меня обратиться к доктору, и вот меня перевезли за час езды от Загреба, где устроено водяное лечение. Здесь я остаюсь 10 дней и потом еду в Белград. Простота непомерная, природа чудная. Вообще, если бы необходимость заставила, то сюда приехать почти ничего не стоить, а здесь жить тоже.
11.
Вена, 17 Августа 1845 г.
Языков пишет мне очень часто, но мало утешительного. Еще меньше утешительного, когда случайно заглянешь в ход нашей литературы. Петербургские журналы деятельны; но лучше и во сто раз было бы лучше, если бы не было такой мерзкой, подлой деятельности: ничего своего, всё целиком перепечатывание с Французского, Немецкого и Английского. Это ли литература? С другой стороны все свое ругают непощадно. Один ругает Гоголя, другой Языкова и Хомякова. Я не защищаю Языкова, вы слышали мои понятия о Гоголе; но первый дал нам стальной Русский стих, последний единственный наш Русский талант, Хомяков — полный самого благородного Русского чувства. Не умею передать вам, как это сжимает сердце. Задумываю свой журнал в Москве, потому что Москвитянин, хотя и хорош по направлению, но исполнение большею частью сильно плохо; да и направление не резко проведено. Мне только бы завести журнал, а там я уже найду редактора; сам же буду всеми силами стараться к вам, хоть чрез годик или полтора.
12.
Вена, 1 Сентября 1845 г.
Завтра еду в Россию. Что надобно сказать вам, это то, что жизнь Славянская развивается сильно; некоторые племена смотрят на Россию как на солнце, долженствующее осветить период новой жизни. По их верованиям, Русский язык должен сделаться языком Славян, по крайней мере книжным и политическим; Русская вера — верою Славян. Заметьте, эти люди не нашего исповедания. Здесь был У., наш министр с сыном. Я к нему явился, разумеется, с бородою. Он искусно уклонился, чтобы не слушать о движении Славян; но просил меня познакомиться с сыном. Молодой человек лет 22, с хорошими наклонностями. Я его уговорил ехать со мною в Пресбург, средоточие ревностных деятелей Славянского мира. Это его увлекло, заставило сделать небольшая пожертвования и, что мне всего важнее, всё дошло до ушей отца. Кажется, министр намерен хлопотать о позволении издавать мне журнал в Москве. Условия его, что там не будет переводного с Запада: всё свое и еще Славянское. Славяне от этого в восторге.
13.
Киев, 6 Сентября 1845 г.
Вот уже около недели, как я в России. Пока живу в Киеве и жду прибытия книг. Киевом восхищен как нельзя более. Сам город всякий день восхищает более и более. Виды чудо, древности много. Теперь отчищают старые фрески, но далеко им до Сербских. Между ними нет ничего, кроме ликов святых, и то недавней работы. Мозаики далеко лучше, особенно одна Богородица, именно в Благовещении, превосходна: такого выражения и такой работы в мозаике я не видывал. Златоглавый собор, церкви, всё это сильно приятно сердцу Русского. В обществе, особенно с первого шага, много ударяет. Борода сильно обращает внимание, и привратники, видя ее, в престранном положении, как принять? Купец не шел бы так смело: знать барин! Вообще не-барином быть неприятно. Стремления по искусству много, но построено на песочной основе: подует ветер, развалится. Хвалится то, что принимается за великое, а за великое принимается всё, что похвалится приезжими.
Вообще и развообще в обществе скучно, хотя и веселее, чем я предполагал, но всё скучно, именно потому, что мало Русского. Язык сильно господствующий — Русский, и это уже слава Богу. Не знаю, почему меня принимают чрезвычайно хорошо все власти и полувласти. Это мне послужило к тому, чтобы потолковать о Шаповаленке, и вот ему мое наставление. Всеми средствами готовиться быть учителем, напирать сильно на два рода, на рисунок и на портретную живопись. Потом необходимо сделать копию, если не две, с Венецианских картин, чтоб изучить колорит. Тоже работать над изучением природы. Я пишу неопределенно, но я высказываю требования. Если он приедет, пока я в России, думаю, что я ему приищу место и устрою его порядочно. В Киеве требование — виды Киева и портреты. Во всяком случае, если он будет делать небольшие копии и небольшие собственные работы, я ему их сбуду. Это вам для сведения. Не сердитесь, что всё очень неопределенно: так многим занята голова, что обратиться сильно ни к чему не может. Сегодня я взял слово, что ему место будет, даже года чрез полтора или два, будет и в университете. В гимназии учитель рисования вместе и учитель чистописания! Да что же делать прикажете: так по уставу.
Здесь мне предлагают читать лекции, по 15 рубл. серебром за лекцию; но я не могу по моим правилам. Несмотря на частные стремления, судя по настоящему, здесь ничего еще пока устроиться не может, потому что нет общественного средоточия. Университет вял донельзя, только несет имя университета. Преферанс главная связь общества и главный правитель в дружеских беседах. Деятельности мало. Ее сильно ищут власти, всё делают и действуют хорошо, благородно, но часто не умея и невпопад. Мои понятия об России и исторические доказательства того, что наше Отечество должно стоять теперь на челе человечества, встречаются с восторгом; его весьма довольно, пока солнце греет, но по осени и по зиме им не согреешься. Москва, Москва, всё в ней матушке! Поляки, все Поляки; Малороссияне люди добрые, да их вывести из их недеятельности трудновато. Литература спит, но иногда лениво потягивается, и то слава Богу, что тут уже нет ничего, не то что ничего, а есть сильное желание не иметь ничего чужого. Вы прескверно поступаете, что не пишете. Вообще, если уже меня свело в братство с вами, то будьте же братом. Мне сильно не спокоится, когда я от вас ничего не имею.
14.
Секиринцы (*), 20 Сентября 1845 года.
Ваши заботы об Академии бросьте к чорту. Как будто бы вы ожидали чего-нибудь лучшего! На минуту, то есть на настоящее время, помните, что вы можете еще около двух лет существовать в Риме; между тем дела пойдут и наши, и там, другим путем, мы что-нибудь спроворим. Неужели вы думаете, что, уехавши из Рима, у меня всё с вами прекратилось? Первое, картина ваша Аполлон с любимцами, в случае крайности, может быть сбыта за 2000 рублей ассигнациями; разумеется, в случае крайности. Потом, Москва не клином сошлась; быть может мне дадут позволение издавать журнал: лишь бы пошел как-нибудь порядочно, разделим последние крохи. Одним словом, помните, что ваше положение лежит на сердце людей вам принадлежащих, а число их со дня на день увеличится, и я уверен, что увеличится, когда еще напечатают мою статью, хотя вместе с тем увеличится и число врагов, нам общих. Батюшка ваш ждет вашего приезда, но что же и как же иначе хотите вы от старика? Однако помните, что не на вас одних возложен крест, и заставляете страдать людей самых близких! Гоголь любит мать, а обстоятельства заставляют предоставить ее горькой судьбе и постоянной разлуке с ним. Судя по словам Галагана, батюшка ваш очень впал в детскую старость. Что тут сделает ваше присутствие? Расстроит ваше собственное здоровье: вот всё. В его лета утешения минутны, а горести постоянны. Разумеется, ваш приезд мог бы поддержать его и повеселить на минуты; но потом образ его жизни, его суждения, его старческие привычки, всё встало бы между им и вами. В мечтах всё это инаково, и главное тут, что самый ваш приезд без картины не будет ему утешением; да и вам не думаю, чтобы могло принести много пользы, даже просто без обиняков, решительно ничего кроме потери денег, времени и некоторых неприятностей. Пишите мне со всею обстоятельностью, со всею отчетливостью о вашем положении и дайте время: у меня есть столько смышлености, чтобы придумать лучшее из худшего.
Киевское начальство меня приняло восхитительно. Митрополита привлекла моя борода. Это было началом длинного разговора и кончилось различием между иконописью и живописью. Я сильно это пускаю в ход, и так как мне открыты все роды обществ, то до сих пор имею порядочный успех.
Общество Киевское безжизненно до высочайшей степени; мало такой безжизненности: резкое разделение между Поляками, служебною аристократию и прочими остальными, большею частью служащими. Нет никаких точек соединения; оттого в сходках или скука, или карты. Иногда волокитство, но и то скверно, потому что от нечего делать все и все сплетничают. За то сам Киев чудо из чудес. Холмы разбивают его на несколько участков, и собственно это не город, а собрание жильев красиво разбросанных. Зато куда поглядите, везде глазу есть чего посмотреть. С одной стороны златоглавый монастырь, с другой Подол, разлившийся тысячами домов по окраине Днепра; потом сам Днепр с своими рукавами и отмелями и, наконец, полудикие окрестности. Всё это так хорошо, что порядочный художник мог бы чудес наделать из этих сокровищ. Теперь производятся работы в Киеве в художественном отношении, именно открывают фрески в Софийском соборе и уничтожают иконостас, сделанный во времена усиления Унии. И точно, он решительно католическое дело; его будут ломать. Это откроет мозаики, из которых многие, особенно изображающая Благовещение, превосходны. Мне кажется, что она далеко превосходит Римские и Венецианские. Лицо Богоматери полно выражения, и техническая часть далеко совершеннее. Она изображена грядущею. Ее лик на одном боковом столбе; ангел благовествующий на другом, как это часто встречается. Другие мозаики ниже по достоинству, но всё это чрезвычайно как важно по своей древности. Вся эта церковь принадлежит XI веку; даже там нашелся и гроб Ярослава, только половина его в стене. Митрополит, говорят, сильно противился открытию фреск, и одною из причин была та, что Николай Чудотворец благословляет раскольничьим крестом. Но царь настоял, и теперь большая часть открыта. Они далеко ниже (относительно) мозаик, и что я говорил, не видав их, то и нашел: нет и сравнения с Сербскими. К тому же между ними все изображения святых, нет ни одного полного сочинения из Священного Писания, что было бы неоцененно для узнания Византийской школы, ее направления и того, как она умела передавать Евангелие, оставляя его Евангелием, а не писавши вариации на заданную тему. В Сербии это видно превосходно.
Здешнее общество всё помешано на доходах и на хозяйстве. Это бы еще ничего, даже было бы и хорошо; но второе, что отвратительно и отвратительно до того, что я может быть даже не останусь жить здесь, если не выторгую перемены, — это постоянные насмешки и шутовские рассказы. На них держится весь общественный разговор; прибавьте к этому часто недовольство настоящим бытом, беспрестанный разлад слов с действиями, и вы вполне поймете, что в таком кругу не много найдешь для того, чтобы питать и поддерживать внутреннее спокойствие и невозмущаемость духа. Я выговорил себе, чтобы моя комната была святилищем, куда не приходил бы никто без моего приглашения, чтоб я не подчинялся никакому установленному часу; чтоб меня не ждали к обеду, ни к другим потребам дня, одним словом, я выговорил полную свободу и если на то будет хотя малейшее посягательство, я оставляю здешний край. Мои известные вам отношения пока еще ничем не объяснились, и пока все покойно. Вообще в настоящую минуту мое положение безмятежно, но все зависит от случая. К матушке я поеду не прежде зимнего пути, потому что, не имея своего экипажа, в перекладной тележке не слишком покойно. Дорогою я имел случай испытать, как много борода способствует для сближения с страною: простой народ принимает за купца и не скрывает того, что скрыто было бы от барина. До сих пор я ношу бороду и останусь с нею дотоле, пока будет можно. В Киеве мне сказали, что нельзя представляться так генерал-губернатору Бибикову; я имел до него важное дело, но отвечал, что лучше не пойду, а с бородою не расстанусь.
(*) Секирницы - Великолепное поместье Прилуцкого уезда. П.Б.
15.
12 Октября 1845. Дегтяри (усадьба Соф. Ал. Галаган).
В ответ на ваши письма, только вчера мною полученные, одно от Языкова, другое адресованное в Киев, много надобно было бы писать. Вы правы и очень правы, укоряя меня, а подобные укоры лучше всякого приятельского одобрения. Дело в том, что точно мои намерения остаются большею частью одними намерениями, и при всем этом я не могу упрекать себя в недеятельности. С тех пор, как я приехал в Россию, до сей минуты я не сделал ничего, то есть ничего не написал, несмотря на то, что всё время был в сильной деятельности, не считая страдательной и приуготовительной работы, чтения книг и делания выписок. В чем же была моя деятельность? В Киеве я нашел общество в ужаснейшем состоянии. Молодое поколение в совершенной апатии: несколько часов на службе, и потом все за картами. Часто с утра до вечера преферанс, а иногда от утра до утра. Из них некоторые такого сложения, что им выше преферанса нет занятий; но зато другие, именно некоторые из моих приятелей, люди с талантами. Первые дни я не обращал внимания ни на кого, потому что был в каком-то неумолкаемом восторге: наша древняя святыня, чудное местоположение, всё говорящее о древней России, родной язык, одним словом всё в Киеве меня восхищало. Прошел первый восторг, и я ужаснулся той сферы, в которую я вошел. Разумеется, по моему характеру, я начал говорить со всею силою; молодым людям не давал покоя, пробуя всеми путями пробудить в них искру жизни. Не знаю, надолго ли, но успел переменить картежные вечера на музыкальные; волею голоса, не умолкавшего ни в каком обществе, успел поразбудить молодежь и заставить слушать и говорить старых с бо;льшим уважением о Русских художниках. Надобно вам сказать, что в Киеве множество любителей, которые за 10 р. сер. покупают Рубенсов, Вандейков и пр.; в них мне удалось произвести желание покупать Русские картины, пока не дороже 500 или 800 рублей. Будь наготове что-нибудь у кого-нибудь из наших, копия или маленький оригиналец, всё было бы куплено даже и дороже; но дело в том, что говоришь, говоришь, а спросят: да что же нам покупать? Одни надежды. В Киеве я был в пламени и даже успел собрать 500 р. сер. на богоугодное дело, успел заставить купить собрание медалей Славянских у одного бедного ученого в Сербии. Приезжаю в Секиринцы. Всё ушло вперед, всё нашел я весьма и весьма возросшим, кроме того, кому именно нужно было возрастать более других. Кат. Вас. нисколько не состарилась, напротив ее неумолкаемая деятельность развила и сильно развила ее умственные способности. Это меня и удивило, и восхитило. Граф (*) и жена его оба переменились к лучшему до того, что я от души обнимаю его и не могу не любить и не уважать ее. Он следит за современностью, работает над собою и работает с успехом, отзывается на всё благородное без прежней мелкости взгляда. Словом, я его полюбил, как не любил никогда. Она развилась, стала прекрасною и превосходною матерью, не только не переставая быть примерною дочерью, но еще кажется возвысилась и в этом отношении, сделалась гораздо подвижнее; жаль одного, что больна сильно. Одно меня сильно опечалило, это мой ****. Прекрасная природа его не уничтожилась, сердце его осталось чисто и благородно; но воля, воля… и остальные ее крохи сгнили. От этого он впал в невыходимую апатию и в нравственные пороки, какую-то глупую надменность ума, насмешливость и тому подобное. Разумеется, присмотревшись, я не поберег его самолюбия и в третьем лице публично отбрил все подобные мерзости; даже раз дошло до того, что я сказал за обедом, что я считаю безнравственностью жить там, где не уважаются в людях люди и где осмеливаются насмехаться над тем, пред чем сами смеющиеся люди должны пасть в безмолвном благоговении, потому что только понять они их не могут. После этого последовало объяснение наедине. Я объявил, что я его люблю и буду любить лично, но что для сохранения чистоты нравственной и для того, дабы не огрубели самые тонкие оттенки чувства нравственного, я должен от него отвернуться. Слава Богу, после этого вскоре были именины Софьи Ал. (**); началось его сватовство, которое к счастью, кажется, не состоится; потом приехал архиерей, так что я мог свести себя неприметно с кафедры проповедника на братскую и дружескую руку. Всё это, как вы видите, не сон и не бездействие. Соедините всё это с душевною болезнью, потому что видеть такие явления без участия не мог бы и самый деревянный человек. Шаповалевке деньги будут присланы; но теперь до того безденежно, что вы не поверите (это очень между нами): мне было нужно 7 скуд, все отдали всё, и едва набралось. От чего? Как? Было бы долго говорить, да и вам это незанимательно. Между тем никто не выезжает иначе как в шесть лошадей, с кучером, форейтором и лакеем.
Всё это об обществе. Теперь обо мне самом. Вот уже 15 дней, как я в Дегтерях, ничего не делаю, но решительно ничего. Ругайте; а узнаете, ругать будет нельзя. Бедная наша Софья Александровна в ужасном положении; сами не знаем, временное ли состояние или повреждение ума от ее сильнейшей болезни. Сначала сильная боль головная привела ее к припадку в роде бешенства, потом тише, тише. Вы скажите, что же я тут? Не понимаю почему, по уменью ли, или, как она говорит, за доброту сердца, она меня в этом состоянии очень любит, слушает и при мне тиха. Это одно. Второе, что я часто действую и в доме для ее улучшения. Второй день она лучше; даже со мною и еще с одною девушкою говорит постоянно умно. Вообще ее безумие престранно: сохранена вся последовательность суждений, но переходы от одного к другому престранные. Например, однажды я прихожу утром; вдруг она, увидев меня, начала спрашивать о Фед. Ив. Иордане, и говорит: я люблю его, он добрый, он не пренебрег неведущей. Скажите это ему, но не говорите Сомову и Мокрицкому; я не хотел бы, чтобы знали о таком ее положении. Кажется, оно проходит. Во всем, даже в припадках, выказывается неимоверная доброта. Я думаю, что останусь здесь еще дня три. Вы пишете мне о Петербурге; я не могу сказать, когда я буду, по крайней мере знаю, что никак не раньше весны.
Языков охотно дает приют всему, что нужно; я напишу ему об этом. Также, только что приеду в Петербург, со всею охотою займусь вашим делом с Потемкиным (***); но для этого вы, имея это в виду, приготовьте мне указания на все источники, откуда я могу узнать. Я нападу на Перовского и на всех, кто может действовать, напишу нужные по этому делу записки и пущу в ход. Только знайте, что Перовский не министр юстиции, а внутренних дел.
Дело о Сербии очень важно, и если только я буду иметь средства, надобно было бы на будущий год пуститься без отлагательства. Я пишу статью об этом, то есть о Сербских фресках и вообще об отличии иконописи от живописи. Мне теперь писать легче, потому, что вышло превосходное сочинение одного какого-то архиерея об иконописании. Оно написано с большим умом, с любовью и знанием дела. Одного жаль, что писатель смешивает иконопись с живописью, от чего происходит неясность и неопределенность понятий. Между прочим замечательно то, что автор советует обращаться к людям духовного звания, я тотчас и вспомнил ваше обращение к отцу Герасиму.
(*) Граф Павел Евграфович Комаровскй, женатый на дочери Екатерины Васильевны Галаган. Ф.В. Чижов был некогда учителем в этом доме. П.Б.
(**) Софья Александровна Галаган, урожд. Казадаева, дочь известного статс-секретаря. Она и упомянутая выше Екатерина Васильевна были за двумя братьями Галаганами. П.Б.
(***) Александр Михайлович Потемкин, супруг знаменитой Татьяны Борисовны. П.Б.
16.
1845. Ноября 4. Секиринцы.
Запрещение Гоголевских «Мертвых Душ» у меня не выходит из головы и из сердца (*). Вам больше, может быть, чем мне понятно это. Художник сосредоточил все силы на лучшем своем произведении, высказал себя в нем истинно и истинно-достойным образом, и стой! Теперь я перечитывал еще, то есть в третий раз, его сочинение; оно меня восхищает до того, что я сказать вам не умею. Сам не постигаю, почему многое делало при первом чтении иное впечатление. Даже и исполнительная часть превосходна. Есть промахи в языке, но до того незначительные, что их можно поставить почти наряду с типографическими ошибками. Состав языка превосходен; я читаю и не начитаюсь его.
Вот, Александр Андреевич, где великий урок испытаний. Простите и ради Бога примите мои слова, как слова истинного друга. Ваше нравственное состояние мне ложится прямо на сердце; изо всего видно, что вы сильно разлажены внутри сами с собою. Скажите, ради Бога, что в вашем положении главное? То ли, что тот несправедливо будет превознесен, то ли, что таковы или инаковы мнения людей, или то, чтоб вам исполнить всё, чего требует ваш долг как Русского деятеля, а еще главнее, как человека пришедшего убеждением к тому, чтоб поставить художнические добродетели своим непременным долгом? Бог с ними, что кто и как думает; делали бы мы и были бы дружны с своею совестью. Вот одна моя забота в вашем деле.
Весна решит мое положение. О моих сердечных делах нечего и говорить. До сих пор я не видал той особы... Вините меня, я не оправдываюсь; но после завтра еду к ним и буду до зимней дороги, а там к старушке-матушке. О деятельности моей скажу одно: нет дня, чтоб не было самых сильных угрызений. Я знаю, что имею, если не полный талант, то уменье говорить порядочно, знаю и не могу преобороть обстоятельств.
(*) Пущен был слух, будто вторая часть «Мертвых Душ» от того не выходит в свет, что ее запретила цензура. П.Б.
17.
Новгород-Северск. 1845 г. Ноября 20.
Если бы вы меня теперь видели, вы бы разразились всею тучею упреков и браней. Браните, Александр Андреевич, браните; но скрывать от вас я не буду. Вот уже больше недели я живу сердцем, выхлопотал кое-что для ума, для занятий; но если нет ее подле меня, если она не придет хотя раз в полчаса, занятия идут плохо, потому что с нею соединено всё: и ум, и воображение. Если она тут, — не поцеловать ее, не поцеловать ее чудных глаз, не любоваться ею, мне кажется преступлением. Бывают минуты, я не знаю что делать: встаю на колена пред нею и молюсь ей. Что вы хотите, но это не женщина, или если и женщина, то только для того принявшая человеческий образ, чтоб моление и благоговение к ней сделать любовью. Она не понимает существования без меня; без меня она только влачит жизнь и страждет. Поверите ли, что даже при мне она видимо, телесно, здоровеет: она полнеет; в ее глазах видно, что она живет… При мне она вся в движении, и спросите себя, что бы сделали вы, если бы имели такое существо? Не я увлек ее, не обстоятельства нас сблизили; она дана мне Богом, - mia costarella: только случай, ведомый счастием, столкнул меня с этою половиною. Она принимает мои понятия, просит меня развить их и, когда я нетерпелив, ее взгляд, ее ласки, ее поцелуи всё вставляют на свое место: я начинаю объяснять и сам смотрю светлее на предмет. Животворящими лучами любви ее согреваются мои понятия, и дело мое идет, кажется, лучше в те минуты, когда она, осенив меня своим ангельским поцелуем, оставляет меня одного. Едва электричество ее поцелуя пройдет, она сама это почувствует, и снова поцелуй подвигает меня на новые труды. Еще около месяца блаженства, потому что около 15 Декабря, едва откроется дорога, я еду в Москву, потом к матушке.
Идеи мои встречают людей, готовых принять их: этого уже довольно.
18.
6 Декабря (1845).
У нас, по-видимому, сильный застой в литературе, но что главнее всего и хуже всего, в том, что является, не видно жизни и нет никакого средоточия.
Петербург торгует чем-то, что он зовет Европейскими понятиями, то есть он за дешевую цену Брюссельских изданий, Французских, Немецких и Английских журналов покупает обиходную одежду понятий и потом по мелочам распродает это публике. Читающие читают по привычке; способны были бы и сосредоточиться, но это трудно: во-первых, не на чем, во-вторых, сосредоточение дело нелегкое. В деле литературном у нас всем завладели журналы Петербургские двух родов: одни просто мелочные продавцы, не знающие и слова «убеждение», другие повыше, именно это «Отечественные Записки». Они с убеждением незнакомы, потому что Бог столько не дал, чтоб до него возвыситься. Это космополиты во всем, в жизни, в верованиях, в добродетелях и пороках, то есть люди собирающие все. Но и для сбора нужно что-нибудь иное, не один мешок и крючок, которым таскают сор из помойных ям.
«Москвитянин» в начале года шел превосходно. Редко мне попадались так превосходно составленные книжки журнала; недоставало в них силы зиждущей; много было размахов на разрушение, но было и что-либо внутри, то есть глубже одних внешних образов. Теперь он ни на что не похож. Какой-то архив, то макалатурный лист, то разговор запанибрата, одним словом чорт знает что.
Выходит на днях книжка «Московский Литературный Сборник», где поместится и мое письмо об Русских художниках в Риме, разросшееся и очень разросшееся. Не знаю, что это будет. Знамя его — Россия; но как она понята, не знаю. Сологуб издает род журнала Вчера и Сегодня, щеголевато по языку, гладко по мыслям, не запачкано по намерениям, кажется и всё. Это Русский светский человек, у него всё прекрасно; но досадно то, что Россия оставляется в передней вместе с калошами и с несколькими выражениями, сказанными лакеям: сними, братец, калоши. Еще может быть тут не говорится: да ну, свинья, поскорее. В гостинной Русский светский человек делается Европейцем, говорит о политике, благодаря памяти и чтению журналов, об искусствах, благодаря поездке за границу, о философии, благодаря Берлинским лекциям. Оно хорошо и складно, а от чего-то собеседники скучали: он на них сердится, что они его не понимают; тут только бы понять, что-дескать, может, я говорил не от сердца и не из глубины мышления, иначе сердце поймется сердцем, мысль мыслию. Но всякий едет на своем осле; а что будет, то будет, а что было, то было, а что есть, то есть.
19.
1846, Февраля 6, Озерово.
Москва приняла меня превосходно, но ничего не решила в отношении к ходу моей деятельности; я нахожу необходимым осенью, если только найду какие-либо средства, отправиться снова в Италию. Необходимо полнее сформироваться, более накопить сил и больше определить самому себе многое, что теперь накопляется в голове и сердце и увлекает за собою. Что скверно в Москве и вместе хорошо, это то, что там образовались в умственном мире партии: одни всё видят в России (к ним по душе принадлежу и я), все находят в ней и ее старине (тут я немного тише) и сильно в душе враждуют с Европою. Другие всё видят в Европе. Эти последние сильнее не собственными силами — средствами. Европа дает им способ обольщать люд Русский. Они в нескольких журналах набивают листы всем, что попадется в Европе, и этою кой-как подготовленною пищею кормят умственные желудки. Наши ленивы, но их бранить трудно. Всё вызвать из самих себя нелегко, особенно когда этого требуют не в тишине и спокойствии, а посреди борьбы мнений, при криках общественных споров и при грубых выходках противников. Вы, может быть, посоветовали бы им уединиться. Грешно, когда обществу необходимы благонамеренные руководители мнений, что они сами себя приносят ему в жертву. Велика жертва, это правда; но таково веление судеб Божиих.
Не забудьте, что всё это в первопрестольном и богоспасаемом граде Москве. В Петербурге, кроме Царя, его семьи и народа, всё какого-то космополитского направления; там и речи не заводи об истинно-русском.
Теперь я вне Москвы, проехал чрез Владимир, Суздаль и прибыл уже больше недели в свою усадьбу, близь села Иванова. Благодаря моей бороде, я слышал и узнал многое и всё очень утешительное. Развития мало, но на голос истинного Русского всё откликается. В искусстве только скажите об иконописи и защитите нашу родную, всё напрягает уши. Кстати, посмотрите-ка вы Polla- d’oro, что находится в Венецианском соборе Св. Марка: там, налево вверху, есть Воскресение Спасителя, совершенно наше Византийское. Вы можете увидеть в книге Il fiore di Venezia.
В семье моей, в крестьянском отношении я нашел много утешительного. Только одна матушка стара и ветха, зато сестры всё старание употребляют, чтоб быть благодетельницами крестьян; и я сообщаю Галахову мой план, как я предположил сделать их свободными хлебопашцами. Не знаю, удастся ли; но со стороны сестер есть согласие.
20.
Мая 11. Новгород-Северск (1847).
Говорить в Москве все равно, что воду толочь; потому что там говорят с утра до вечера, и ухо до того прислушивается к говору, что право не может уже различить дельного от бездельного. Я рад, что мог прожить в Москве, мог узнать ее сколько-нибудь: чудо сколько данных для деятельности, и никакой существенной деятельности. Впрочем это ничего; были бы люди, которые могли бы устоять от всеобщего потока жизни.
Самое важное понять жизнь Московскую и не поддаться ее мелочам, потому что ими она совершенно заграбастит в свои владения. Обеды, вечера, утра. Первое, открыто отказаться от них и выдержать. Впрочем и того теперь меньше. Теперь в Москве нет или очень мало общественного соединения, все живут кружками. Это тоже способствует тому, чтоб устояться больше самому в себе. Но и в этих кружках тоже время считается ни за что: приезжайте утром без дела (а дела нет, вообще говоря), вам рады; приезжайте обедать — то же; вечером еще больше. Любите вы играть в карты, — все клубы полны от обеда до рассвета. Молодежь много толкует о деятельности, и то слава Богу, что толки о ней начались. Завьялова очень не полюбили; мне удалось сильно отстоять его; не его собственно я отстаивал, а художника пред обществом, которое, кроме богатства, не имеет никакого права судить его и им распоряжаться.
Поклонитесь Гоголю. Об нем множество глупейших толков, и я сам не читал, а говорят, будто бы «Отечественные Записки» начали уже ругать его. Что у нас за литература, трудно и определить. Петербург, — совершенно лоскутный ряд в деле литературы: деятельность неимоверная, все перешивают, перекраивают, зазывают в лавку, тащат за рукав и кричат во всё горло. Что кричат? Кого ругают? Что хвалят? решительно всё равно, — дело в том, чтобы кричать, потому что приезжий волею или неволею зайдет в лавку. Москва — медвежья берлога: литераторы сидят и сосут лапу. Между ними множество образованности, начитанности, любви к России, уменья писать, и всё ничего не далося. Разумеется, все-таки здесь есть надежда, а в Петербурге уже и того не жди.
21.
10 Октября 1847. Стародуб.
Что вы думаете обо мне, не получая ни одной строчки? Что бы ни думали, никак не определите моего положения. Почти с того дня, как я расстался с вами у Ponte Molo, начались со мною беды. Когда они кончатся, это известно одному Богу. Вероятно вы знаете о моем неожиданном и невольном путешествии от Радзивилова в Петербург. Это было первым неожиданным для меня происшествием при въезде в Россию. Тем бы могли и кончиться беды мои, но вот его следствия. Особа, с которою было связано всё мое личное, вне-общественное существование, услышав о том, что я где-то, а где именно, неизвестно, получила сначала легкий удар, потом потеряла зрение, после получила разлитие молока. Я нашел ее в страждущем состоянии; она начала поправляться, как вдруг непредвиденные обстоятельства до того взволновали ее, что только теперь, после двухмесячных страданий, она подает кое-какую надежду на выздоровление, и то одну слабую надежду. Будет этого для моего частного быта. Для общественного — журнал мой не состоялся; может быть, впоследствии его и позволят. Довольно с вас одних этих окончательных решений моего положения. Вы, более нежели кто-нибудь, знаете дальность занятий и потому можете судить, каково оставлять то дело, к которому готовил себя десятком годов; но тут одно утешение: Богу известно все лучше, чем нам, да будет Его святая воля! С нашей стороны нужно одно: уверенность, что мы старались сделать всё, дабы пустить в ход один талант данный нам Богом.
22.
24 Декабря (1847).
Богу угодно испытать меня и испытаниями показать мне самому, действительно ли я призван быть исполнителем чего-либо в Его святых, непреложных предначертаниях, или только по гордости дал себе место далеко превыше сил моих. Сегодня осьмой день, как меня постигло несчастие. Я потерял всё, что имел на земле. У меня есть мать, сестры, друзья; но потерявши ту, в которой Бог давал мне зреть самого себя, я уже отрекаюсь ото всего. То всё мое; но ни оно, ни я сам, ничто не занимает в душе моей того места, какое дано было этому небесному ангелу, посланному на землю для того, чтобы очистить и улучшить всё и всех, что и кто ни соприкасался с нею. Ваша душа чиста, ей чистота доступна; поэтому вы примите слова мои не за восторженность любовника, а за грусть человека, лишившегося счастия осязательно очами зреть присутствие Божие. Святая жизнь этого ангела, незлобивая душа ее, всё являло ее святую природу; но последние четыре месяца Богу угодно было показать, что избранные Им поколебались в вере и любви к Нему. Четыре месяца невообразимых мучений, таких, что случалось сутки на трое слышно было одно скрежетание зубов и невольно, насильно вырывавшиеся крики, четыре месяца почти безотдохновенных страданий, и ни одного малейшего ропота! Она при малейшем отдыхе только что молилась Богу и всегда говорила одно: как ни велики мои страдания, но грехи мои заслуживают бо;льших. Александр Андреевич, во всю мою жизнь я знал двух существ такой высоты: Языкова и ее, и Бог сподобил меня быть близку тому и другому. Она вверилась мне как дитя, любила меня как нечто высшее, и при этой истинно-неземной любви была строга ко всему не стоящему любви ее, строга не по рассудку, а просто по инстинкту той святости, которою преисполнена была чистая душа ее. В самой любви она создала меня, и как дружба Языкова, так и любовь ее возвышали меня в собственных глазах моих. Теперь одна мольба к Богу, чтоб Он навел на путь, которым бы мог я соединиться с этими святыми душами в другом мире. Время излечит раны; пустоты не наполнит уже ничто, и не дай Бог, чтоб что-либо ее наполнило. Теперь молиться о ней, и молиться одно утешение. Молиться о ней я не могу и недостоин, и губы не произносят молитв; ей я молюся и считаю священным, как мощи, всё что после нее осталося.... Даже странно! Всё, что соединялось с ее земною стороною жизни, для меня не так ценно, как то, что соприкасалось ее жизни страдальческой. Богу угодно послать испытание; прошу одного, выйти из него чистым, снести без ропота и утешиться не земными надеждами и мечтами, а одним упованием в вечность и покорностью воле Божией.
Письмо это вызвано ею. Когда я думать писать к вам, я не мог превозмочь себя. Но у нас есть дело, и память не позволяет отклоняться от дела, и я принудил себя. Дело это в двух строках. Если вы не получали денег, вы получите на днях 1700 рублей; потом я думаю вскоре вышлются Языковские деньги. Они не посылаются, потому что еще не получены от братьев покойного; после, когда я буду в Петербурге, то есть весною, я вышлю те 2000, которые я там оставил еще прошедшего года и которые не без труда получились бы без меня.
23.
26 Декабря 1847.
Впервые испытываю я такую горесть, какой никогда и представить себе не мог. Грусть нападает на меня минутами, постоянно же какая-то непонятная отрада молиться ангелу, улетевшему с земли. Ее комната для меня священна, как церковь и даже священнее церкви. Оставаться в ней одному, часто без мысли, пред тем, что после нее осталось — для меня невыразимое наслаждение. Боюсь, когда придется обратиться к действительной жизни; но любовь к ней так свята, что она только может укрепить силы. Теперь у меня как будто бы одною надеждою больше, что есть представитель за меня пред Богом. На земле всё так мимолетно, что даже, кажется, не будет грустно и жить: жизнь пройдет как сон. Дай только Бог, чтобы в ней приготовить себе будущее существование. Верьте, что мне решительно все равно, в счету я, или нет; одно лишь бы исполнить то, что назначило Провидение и не заснуть бы пред приходом Жениха. Бог дал мне счастие на земле, больше просить не смею и даже не имею охоты; пора начинать за него расплачиваться.
Почтовая печать: Новгород-Северск.
24.
Киев, Марта 16, 1848 г.
У нас, слава и благодарение Богу, совершенное спокойствие. Европейские происшествия вызвали одно, именно движение войска. Несмотря на то, в духовном отношении есть сильное борение, которое должно решиться в пользу Православия; именно этому будут способствовать самые смуты на Западе. Люди западные поймут, что ум человеческий — не последний решитель задач человеческих и, может быть, более обратятся к тому источнику, без которого трудно ждать улучшений, к Церкви. Если человеку единично не суждено доходить до нее прямым путем, народу и народам еще труднее. Бог ведет так или иначе; без несчастий трудно доискаться в собственной душе своей до истины. Она там на дне; надобно, чтобы горе и горе не условное, а истинное, потрясло душу до основания. «Блажен же человек, его же обличи Бог; наказания же Вседержителева не отвращайся. Той бо болезни творит и паки восставляет: порази, и руце его исцелять. Шестижды от беды измет тя, в седмет же не коснеттися зло». Трудно, очень трудно дойти до чего-нибудь без сильного убийственного горя. Оно же и оселок силы духа: выдержишь, будешь служителем Божиим; падешь, значит и не годен был бы на делание. Не опасайтеся, Алек. Андр., писать ко мне о чем хотите. Не спорю, самолюбие всех нас делает слишком приимчивыми и чересчур щекотливыми, но тоже горе и вхождение в самого себя исцеляют от многого. В мире искусств у нас, вне Петербурга, очень за душу трогает мысль об иконописи; у меня написана давно полная программа сочинения о различии между иконописью и живописью, но оно требует обширной начитанности. Главную часть чтения берут на себя некоторые духовные лица, и это облегчит мой труд. В Киеве я нашел Библию в Русском переводе, рукописную. Не знаю, каким бы путем переписать ее, авось либо удастся, тогда поделимся, и для вас тогда перепишется.
Время мое идет горьковато; еще придется здесь прожить по делам месяца полтора, частью и для того, что мне хочется прожить хоть неделю в Лавре и поговеть таким образом, чтоб ничто не мешало уйти в самого себя. Общество здесь сильно по;шло и сильно беззаконно; притязания на всё, и ничто не оправдывается на деле. Зато Церковь спасает Киев. Богомольцы приходят со всех краев России, это теперь самая сильная деятельность Киева. Университета плох донельзя. Из духовных, особенно монахов, много людей глубоких и чистых душою. Когда случится надобность, вам будет с кем побеседовать. Внутреннее и внешнее мое состояние таково, что я пока без всяких предначертаний. Всё решит поездка в Москву и потом в Петербург.
25.
Киев, 13 Августа 1818.
Много есть у меня до вас вопросов. Я встретил иконописца-старообрядца; он получил ремесло по наследству, мужик умный, много читал и записывал. Он, например, спросил меня, с которых пор у Римлян Богородицу стали писать в верхней одежде голубой (иногда зеленоватой), а нижней красной, между тем как по преданию должно быть наоборот, что у нас и сохранилось. Припомните Чимабуе и напишите мне; он, кажется, в этом следовал преданию. Джиотто отступал.
В здешнем Софийском соборе есть в алтаре весьма любопытные фрески, хотя и испорченные позднейшими поправками. В них передана жизнь Богородицы, между прочим два Благовещения: одно когда Божия Матерь пряла, другое черпала воду. Они же переданы в одной древней Русской книге «Маргарит».
Еще вам вопрос: к кому бы адресоваться, если бы нужно было написать Св. Великомученицу Екатерину, сочинения Фра-Анджелико, если вы припомните ту самую, что я вам привез небольшую гравюру? Только надобно было бы сделать портрет — это не оскорбит никого, портрет умершей и истинной великомученицы; потому что вся жизнь ее проведена в нравственных борениях, а смерть мучениями едва вероятными очистила ее еще на земле и дала узреть преддверие рая. В иконописании мне беспрестанно присообщаются факты; необходимо будет увидеть Св. Софию в Константинополь и церкви в Сербии, Болгарии и вообще тех местах древней Византии.
Литература наша в бо;льшем безмолвии, нежели как она бывала когда-либо. Не знаю, не резко ли скажу; но, кажется, не является ничего несущего мысль, или проникнутого чувством. Так видно следует. Мы на распутии между исполнившим свое Западом и будущим нашим призванием. Последнее тяжело, требует, чтоб всё сказалось, выжавшись из души, иногда и сжав сильно, предварительно, душу. Назначение нашего писателя высоко; потому и жизнь его должна быть своего рода иночество; а кто из нас к нему способен? В общество глубоко въелся яд Запада; очиститься от него нелегко.
26.
Киев, Октября 22 (1848).
В Липках, в Гимназической улице, в дом Сорочинского, в квартире Ригельмана.
У меня скончалась матушка, оставив на меня трех сирот-сестер моих, всё девушек. Богу больше нас известно, какими путями вести нас, истинно жестоковыйных, к пути Им нам назначенному. Быть может, земное одиночество, прямейший путь к той келейной жизни, о которой должен хлопотать всякий трудящийся в наше время, когда повсюду, на всяком поприще распутия и распутия. Если бы мои хлопоты по делу покойной матушки позволили мне что-нибудь сказать определенное, я, разумеется, вызвался бы пристроить все ваши вещи в Петербурге; но когда я там буду, в каких обстоятельствах, это мне вовсе неизвестно. Я думал пробыть в Киеве не более 4 недель, а живу уже девятый месяц, и неожиданно, непредвиденно, против воли, должен был два раза ездить за 260 верст в Умань и потом за 540 в Одессу. Теперь предстоит еще поездка в Умань, а потом к моим сиротам, а после... Бог голосом долга и совести укажет путь. По соображениям думаю, что в Январе или Феврале буду в Петербурге, где я вам слуга и безусловный исполнитель всего, что бы вы ни возложили на меня. Это вы, поверите, не слова; принимайте это как ожидание ваших поручений. Друг друга тяготы носите, тако исполните завет Христов. Деньги вами полученные — братские, Языковские или нет, это всё равно.
Теперь обратимся к другому. Голос из келии, где разрабатываются частные отрасли души человеческой важен, важен и еще важен третично; без него литературные суждения бездушны и часто бестелесны, потому именно, а не по хладнокровию читающих, на которое так жалуются (без права) литераторы: потому именно они и не находят отголоска в общественном мнении. Келья великая мастерская для всякого дела, но выпросить ее у света истинно (вы правы) трудно. И это законно. Богатство даром не дается, а богатее кельи земля, кажется, дать не в состоянии. На покупку палат, на их украшение требуется угождение вкусу общественному; на покупку кельи этого мало: здесь ценою ее назначено страдание, к нему ведет страдание внешнее, и всё это под одним тяжелым условием — глубокой покорности воле Божией и безропотного перенесения того, что кажется и не может нам не казаться горем и несчастием. Не имея никакого права и вполне чувствуя, что я ничем не заслужил келейных благ, я прошу их у Бога, как великой Его милости. В мечтах, кажется, вижу возможность достигнуть до келейного уединения: только опять к Тому же Богу обратиться с мольбою, чтобы дал силу и уменье извлечь все его сокровища.
*
Лица, знавшие Ф.В. Чижова в последние годы его жизни (ск. 67-ми лет 14 Ноября 1877) банковым и железнодорожным деятелем, с удовольствием прочтут эти выдержки из дружеских писем его молодости: тут разгадка его позднейших успехов. Нельзя не подивиться богатству и разнообразию природы в этом необыкновенном Костромиче, который был еще и профессором математики, и шелководом, и во все свои занятия и сношения вносил живую душу, согревавшую всякое его дело. То была настоящая Великорусская сила!
Мы не знаем дальнейших писем Чижова к Иванову (ск.1858). Кажется, что письменные сношения между ними прекратились. Великий художник, картина которого теперь есть драгоценное достояние Москвы, имел в Чижове одного из первых ценителей и в то же время деятельного друга: благодаря его настоятельной заботливости, Иванов получил возможность исключительно заняться своим бессмертным трудом. Вот еще заслуга Ф.В. Чижова перед Отечеством.
П. Б[артенев].
Подготовка текста и публикация М.А. Бирюковой.
Свидетельство о публикации №224120900107