Могло быть и хуже
Умели жить русские помещики. Любили окружать себя красотой. По краям сада росли две лиственничные аллеи, между аллеями островки декоративных кустарников, названия которых я не знал, а в центре большая поляна с махровыми маргаритками. В хрущёвские времена поляну распахали и засеяли кукурузой. В первый год кукуруза вымахала чуть ли не двухметровая. Рядом с поляной вырыли силосную яму. Мы, пацаны, бегали рвать недозрелые початки. Второй урожай оказался жиденьким, и поле забросили. Перепаханная земля заросла бурьяном. Маргаритки пропали. Могучие лиственницы устояли, а ведь могли горячие головы пустить и на строевой лес. На одной из них, тайно влюблённый в Риту Власову, я вырубил две буквы: «К» и «Р» — Костя и Рита.
Без особых сложностей нашёл меченое дерево. Буквы оплыли смолой, но читались легко. Когда вырубал лёгким плотницким топориком, ещё не знал, что КР — псевдоним великого князя Константина Романова. Он писал стихи, и весьма приличные. Постоял, погладил буквы, подумал, что надо бы навестить школьную любовь, но вспомнил последнюю встречу и засомневался: обрадуется ли? В поисках удобного пня вернулся к заброшенной силосной яме, там росли два серебристых тополя. У одного из них тяжёлая крона отщепила толстенный сук, и он, опираясь на ветки, превратился в лавку.
Доставая бутылку из портфеля, увидел на дне смятые газеты в пятнах от пирожков и только тогда вспомнил о подарке Лидии Даниловны.
— А вы так и не признались в главном, — сказала она, когда я собрался уходить; учительница посмотрела на меня и загадочно улыбнулась. — Вы не бросили писать стихи?
— Какие стихи? — вопрос был настолько неожиданным и даже неуместным, что я не сразу понял, о чём она спрашивает.
— Вы только не обижайтесь на Нину Сергеевну, она долго хранила вашу тайну. Стихи ей очень нравились, и она тайком переписывала их в толстую тетрадь.
— Наивное детское баловство. Я стеснялся их и никому не показывал, даже лучшему другу, боялся — засмеёт. И Нине велел никому не рассказывать.
— Она и не рассказывала, но иногда читала мне и говорила, что написал их поэт Заболотный.
— Хорошо, что Заболоцким не назвала.
— Заболоцкий тоже поэт?
— Да, но, в отличие от меня, настоящий.
— Напрасно прибедняетесь, мне ваши стихи тоже нравятся — и лирические, и те, что для детей. Детские своим ученикам читаю. Помните:
Сорока случайно узнала секрет,
Она поделилась с подругою лучшею.
Был хитрым секрет,
А теперь его нет —
Стал жертвой тупого несчастного случая.
Особенно люблю это:
Заработал Паша двойку,
Но он не был дураком
И забросил на помойку
Двойку вместе с дневником,
Но услужливый излишне
Верный друг — лохматый пёс —
Отыскал дневник мальчишки
И родителям принёс.
А это читаю, когда вижу, что перестают слушать:
Любопытный мальчик Вася
Засиделся в третьем классе,
И на следующий год
Вася в третий класс пойдёт,
Потому что под окном
Сквер и рядом старый дом.
Там, где дом, всегда кормёжка.
Вася пялится в окошко.
Любит он считать ворон,
А они со всех сторон
Прилетают, улетают,
Бедный Вася их считает
От звонка и до звонка.
Жизнь у Васи нелегка.
— Был грех. Каюсь.
— Потом уже, когда Нина Сергеевна стала сильно выпивать, она отнесла тетрадь в районную газету, там её бывший ученик работает, Серёжа Ратахин. Стихи, можно сказать без преувеличения, покорили его, и он их напечатал под вашим именем Константин Селифонтов, чтобы никто не присвоил, а гонорар ей заплатил.
— Да какой там гонорар — копейки.
— Не знаю, но иногда по целой странице печатали. Мы, педагоги, обязаны местную «сплетницу» выписывать, и я сохранила несколько газет в память о Нине Сергеевне. Сейчас зайдём ко мне, и я поделюсь.
Я взял газеты, поблагодарил, а когда уселся на любимую лавочку — развернул крайнюю: любопытно всё-таки почитать собственные опусы в напечатанном виде, — но не смог разобрать в сумерках мелкий шрифт и сунул их в портфель.
И вот спустя три дня достал их, расправил, увидел своё имя над столбиками стихов и почему-то рассмеялся. Первая публикация. Награда нашла героя. Было удивление, смущённая неловкость, что угодно, только не радость. Пробежал глазами. Стихи мои. Я в то время знал наизусть всего себя. Положил газету рядом с собой и решил, что по этому поводу надо выпить. О штопоре я не позаботился. Пришлось искать сухую ветку, чтобы проткнуть пробку внутрь.
Первые глотки шли тяжко, пробка всплывала к горлышку и перекрывала проход, но когда в бутылке образовалось пространство, пробка перестала мешать. Сидел и посмеивался над собой. Никогда не воспринимал свои опусы всерьёз. Они сами складывались в голове, зачастую не требовалось особого повода. Неожиданно возникала строка, к ней подстраивалась другая, третья... и рифмы не капризничали, не прятались, приходили сами и ложились на законное место. В душе моей царила Рита Власова, но жизнь отвлекала, казалось бы, случайными мелочами, которые тоже просились на бумагу.
Я ещё раз, но уже внимательнее, перечитал стихи, сначала в одной газете, потом в другой. В ней напечатали три стихотворения и уточнили, что автор — ученик десятого класса. Я помнил, что написал их ещё в девятом, но в редакции, видимо, решили, что для девятиклассника это слишком рано и слишком хорошо. Я засмеялся и сделал вывод в свою пользу. Рядом с моей подборкой стояли стихи какого-то механизатора Владимира Петракова. Длиннющее, коряво написанное стихотворение, но о сенокосе.
Чувствовалось, что поэт старался угодить редакции. Писал с уверенностью, что напечатают. Мои стихи явно выигрывали, даже в глазах читателей районной газеты. И вот сижу я, попивая сухое винишко, и посмеиваюсь над собой, чуть ли не издеваюсь, потому что ловлю себя на том, что стихи нравятся. Раньше не принимал их всерьёз, а увидел напечатанными в газете и разомлел. Спасибо сестрице Нине — удружила, и Лидии Даниловне спасибо, что сохранила газеты и не скупилась на похвалы. И всё-таки продолжаю иронизировать над собой — сижу, значит, на ветке, пусть не на изящной веточке, а на толстенном суку, но тем не менее сижу и распеваю, как птица, не соловей, конечно, до соловья далеко, но хотя бы скворец или певчий дрозд, которого никогда не слышал.
***
И всё-таки слаб человек: погладили по шёрстке — и размяк. Воротясь из отпуска, я в первую же субботу отправился в библиотеку и попросил полугодовую подшивку молодёжной газеты. Пришлось долго листать, чтобы отыскать литературную страницу. За полгода она выходила четыре раза. Некоторые авторы повторялись. Юмористические рассказы Шумского напечатали два раза. Коротенькие, безобидные, но изящные, один о бутерброде, который не хотел падать маслом вверх, второй о жадной тёще. Рассказ другого юмориста, Буренина, был длиннее и написан изобретательнее, но зависимость от Зощенко бросалась в глаза.
Место для стихов газета жалела. Два-три стихотворения на поэта, и только геологу Березуцкому выделили почти полосу. Прочитал — стихи не впечатлили. Лучше, чем у механизатора Петракова, но тоже вымученные, и безликие. Впрочем, я понимал, что на газетном поле яркие цветы не произрастают, их пропалывают, как сорняки. Решив, что мои опусы ничуть не хуже, я переписал из тетради семь стихотворений — почерк у меня некрасивый, вроде как детский, но разборчивый, — и отправил в редакцию.
Ответ пришёл на удивление быстро. Литконсультант Задорожный поблагодарил за письмо и приглашал во вторую субботу сентября на заседание литературного объединения «Причал». Если бы знал, как проходят эти заседания, наверняка не пошёл бы. В зале собрались человек двадцать, большинство из них явно моложе меня, в основном студенты старших курсов, а двое, как мне показалось, школьники.
Я угодил на первое заседание после долгой летней паузы. Начали с новичка. Я должен был рассказать о себе и почитать стихи. Когда я сказал, что работаю прорабом на монтаже, парень из первого ряда, сидящий вальяжно, закинув ногу на ногу, громко шепнул соседу:
— Такие птицы к нам ещё не залетали, серьёзный человек.
Потом уже, обратясь ко мне, спросил:
— А сколько у вас в подчинении рабочего класса?
— По-разному бывает, иногда и до тридцати набирается.
Как воспринимать его реплику, я не понял, но услышал в ней больше насмешки, нежели похвалы.
Я в первый раз читал свои стихи перед публикой. Сестра — не публика. Случались иногда хмельные приступы тщеславия за столами привокзальных ресторанов, но собеседники не верили, что стихи написал я. А там стоял перед залом недоброжелательных и ревнивых слушателей. Чужие стихи я обычно читаю выразительно, а собственные — занудно, торопясь отделаться от них, сбиваясь и путая строки.
На холёного пижона старался не смотреть, но глаза не слушались и поворачивались к нему. Замолчал, не дочитав намеченного. На какое-то время слушатели притихли. Первым встал высокий мальчик, которого я мысленно обозвал школьником. Он заявил, что стихи давно устарели, в наше время так писать нельзя. И началось. В меня летели камни, камешки, песок и прочий строительный мусор. Кто-то замечал неточные рифмы, кто-то сбои ритма, кто-то спрашивал, что я хотел сказать тем или иным стихотворением. Второй школьник обвинил меня в излишней сентиментальности и процитировал Вознесенского: «А может, милый друг, мы впрямь сентиментальны? И души удалят, как вредные миндалины?» Я знал эти строки, но не понимал связи между миндалинами и сентиментальностью. Единственное, чем мог объяснить, так это желанием поэта щегольнуть неожиданной рифмой.
Потом члены объединения читали свои стихи, написанные за лето. Придираться они умели намного изобретательнее, чем писать. Мне понравилась единственная из них. Её звали Наталья. Крупная, с коротко остриженными густыми волосами, она очень походила на свои стихи. Читала артистично, не актёрствуя, но с вызовом, и стихи были, может быть, слишком дерзкими для молодой женщины. Когда заседание закончилось, ко мне подошёл руководитель.
— Извините, не предупредил, что будет избиение, но у меня правило, заимствованное у боксёров: когда приходит новичок, ему для спарринга выделяют жёсткого и умелого противника. И если он после проверки возвращается на ринг, значит, из него может что-то и получиться. А ты, Наталья, что скажешь? — обратился он к женщине, чьи стихи мне понравились.
— Не сравнивай наших любителей с опытными боксёрами.
— Наталья, нельзя быть такой категоричной, не все же у нас графоманы.
— Я на слух плохо воспринимаю. Мне надо читать с листа, — и, обращаясь ко мне, спросила: — У вас есть отпечатанные стихи?
— У меня машинки нет, и печатать я не умею.
— Жаль, — сказал Задорожный. — Осенью проводится совещание молодых писателей, приедут московские поэты, прозаики, может, и какой-нибудь издатель возжелает полюбоваться Сибирью. Имеет смысл подготовить рукопись, но написанное от руки московские гости читать не будут.
— Ставь бутылку шампанского, и я отпечатаю, — игриво предложила Наталья. — Они где у тебя записаны?
— В тетрадке.
— Неси тетрадку, только пометь, какие хочешь перепечатать.
— Дома тетрадь, — соврал я, потому что боялся, что она прочитает не предназначенное для чужих глаз.
— Тогда привози к нам, заодно с мужем своим познакомлю. Он фантастику сочиняет. Собирался сюда, но у него сегодня дежурство.
К ним подошёл парень, поджарый и слишком элегантный для этого собрания, тот, которого заинтересовала моя должность. Джинсы его были закатаны изнанкой наружу, ботинки на платформе прибавляли росту.
— Шумский Леонид Иванович. Тоже в некотором роде служитель муз. У меня к вам один вопрос. Работа прораба, как я понимаю, хлопотная, грязная, но откуда такие чистые, лирические стихи?
— По ночам пишет, после душа, — засмеялась Наталья.
— Остроумно, — одобрил Шумский без улыбки, но почему-то, разговаривая со мной, все пытаются острить. — А стихи твои послушал с интересом. Я думал, что после издевательских придирок ты поблагодаришь критиков и выложишь перед ними членский билет Союза писателей.
***
После института я писал редко. Тетрадь в девяносто шесть страниц была дописана до обложки, начать новую никак не мог собраться и складывал новые стихи в папку. Из неё и выбрал для совещания. Долго сомневался, включать ли стихи для детей. Их надо было переписывать из тетради. Переписал перед походом к Наталье.
Оказалось, что она жила через три дома от меня, почти в такой же гостинке, только у меня был вход из длинного коридора, а они ютились в секционке на шесть хозяев. Чуть ли не треть комнаты занимал письменный стол. Даже для кровати места не оставалось, её заменял пружинный матрас. Чувствовалось присутствие женщины. Нет, порядка я не увидел, но не было свободного места. Отправляясь в гости, я посчитал, что бутылки шампанского за перепечатку маловато, и на всякий случай прихватил бутылку водки, решив, что если муж не пьёт, не доставать её из портфеля. Шампанское Наталья одобрила:
— Полусухое — это как раз для меня, — и поставила бутылку в холодильник, — а для мужиков медицинский спирт есть. Доставай свою колбу, — приказала мужу.
— Так я его уничтожил, — повинился он, заикаясь.
— Молодец! Когда только успеваешь?
— Там оставалось на донышке. Пришёл с тяжёлого дежурства…
— У меня водка есть, прихватил на всякий случай, — обрадовался я возможности отвратить семейную ссору.
— Чувствуешь? Я же тебе говорила, что он настоящий поэт.
— Так я разве спорил? Это Шумский твой вечный халявщик.
Наталья поставила перед нами две рюмки.
— Остались у него после развода. Представляешь, Костя, мужику досталась трёхкомнатная квартира отца. Можно было разменять на две однокомнатных, но эта стерва капризничала до тех пор, пока он не оказался в этой конуре. Он же у нас благородный. Всё, молчу, — но не замолчала. — Представляешь, когда книги забирала, потребовала, чтобы словарь Даля остался у неё. Зачем он ей? Оставила бы себе «Приключения Буратино», и хватило бы на всю оставшуюся жизнь.
Я смотрел на семейную пару и поражался разительной несхожести. Муж — худощавый горбоносый брюнет. Жена — белолицая блондинка с пышными формами. Она говорит, почти не замолкая, а он молчун. Сначала я думал, что он стесняется заикания; когда выпили по две рюмки, он перестал заикаться, но предпочитал молчать. О местных нравах рассуждала Наталья. Сразу заявила, что писательская организация — гнилое болото. В местном издательстве сплошные перестраховщики, ловить здесь нечего.
— У новосибирцев и кемеровчан первые книги выходят до тридцати, а у нас иногда и за сорок. Правит здесь самодур, печатает в основном себя и своих холуёв или влиятельных москвичей, но те забывают отблагодарить. Моего мужика напечатали в двух московских сборниках фантастики и только после этого заключили с ним договор на книгу. Должна выйти через два года. Ему вроде и несолидно ходить к нам на сходки, но он ревнивый, боится, как бы не увели. Отец у него русский, а мать таджичка. Восточный человек.
— Заметно.
— Отец очень любил его мать. Она попросила назвать мальчика в честь деда, и получился Алишер Иванович. Смешно, поэтому на работе его зовут Александр Иванович, а друзья за глаза Басмачом. Это чтобы не впадать в лишние объяснения. А он у меня говорить не любит. Хороший писатель должен быть молчуном, а он у меня хороший писатель.
— Забыла сказать: замечательный, — съязвил муж, — и очень скромный.
— Александр Иванович в роддоме работает. Иногда делает аборты бывшим любовницам. А я медицинский заканчиваю.
— Не забудь уточнить, что успела сходить замуж.
— Ошибка молодости. Ты же знаешь, что я люблю только тебя.
Я спросил о Шумском.
— Пижон, ты же видел его. У него жена в торговле работает. Поэтому всегда он в шикарных шмотках. Покрасуется немного и на барахолке толкает. Даже нам с наценкой продаёт. Но артистичный и не бездарный, остро;ты из него как из торбы сыплются.
— Ты забыла о Буренине.
— Да ну его. Не люблю жирных мужиков и тех, у кого самомнение через край.
Когда мы допили бутылку, Александр Иванович подвёл итог:
— Удачно уложились. Пока мужики занимались делом, баба успела рассказать все сплетни.
— Какие сплетни? — возмутилась Наталья.
— Скажем, что ввела в курс. Ты когда его рукопись перепечатаешь?
— Через неделю.
Я не ожидал, что так быстро.
***
После знакомства с Натальей на меня напал стихотворный зуд. Не напал, а навалился. Я писал чуть ли не каждый день по стихотворению. Раза три заходил к ним в гости. Александра Ивановича я поначалу стеснялся, но он был ровен и доброжелателен. Наталья просила почитать новые стихи. Я видел, что интерес неподдельный, и читал. Оба слушали, иногда просили повторить ту или иную строчку, делали толковые замечания. Один раз пришёл, когда у них были гости — два журналиста и поэт Арсеньев, местная знаменитость. Он был крепко пьян и капризничал.
— Прошу, не путать с путешественником, он всего лишь прозаик.
— Но его читают уже сто лет, — как бы между прочим напомнил хозяин.
Поэт, не обращая внимания на укол, обратился ко мне:
— Наталья уже напела про тебя, сказала, что ты работаешь прорабом и умудряешься писать гениальные стихи. А если ты действительно прораб, где же твоя бутылка?
Я увидел, что Александр Иванович отрицательно качает головой, и сказал, что не принёс, хотя бутылка лежала в портфеле.
— Ладно, готов слушать без бутылки, но будем считать, что это аванс.
Читать я отказался. Журналисты, пришедшие к Александру Ивановичу поговорить о его будущей книге, поняли, что при Арсеньеве разговора не получится, и стали прощаться. Хозяин пошёл проводить их.
— И одеколона в этой комнате не водится, — уныло заключил Арсеньев. — Пойду искать случайного счастья.
Я постоянно покупал стихотворные сборники, благо стоили они копейки; оказалась у меня и книжка Арсеньева. Обычно я читаю выборочно: просматриваю два-три стихотворения, а дальше — как пойдёт, — но в Арсеньеве я завяз. В книге было много о деревенском быте, но поэт ухитрялся находить свежие краски и не впадать в сусальность, в отличие от большинства плакальщиков об утерянной деревне. Мог щегольнуть парадоксальным сравнением, и это выглядело естественно. Особое внимание обратил я на отсутствие необязательных слов.
Книжка Арсеньева словно встряхнула меня. Впервые в жизни я увидел живьём настоящего поэта. Собственные стихи я переписывал на бумагу почти набело. Слова подбирались, пока ходил или лежал на диване. Записав стихотворение на случайном листке, читал его Нине, а потом переписывал в тетрадь, почти не задумываясь, как оно сделано. Арсеньев заставил посмотреть на себя чужими глазами. Осадок от его наглости остался надолго, мы так и не смогли подружиться, но уважение к его стихам не пропало.
Перед совещанием я решил отпечатать, на всякий случай, и новые стихи, которые, считал интереснее. Напрягать Наталью постеснялся и поехал к Задорожному узнать, нет ли у них в редакции машинистки, которая за отдельную плату согласится перепечатать стихи. Задорожный, уловив неуверенность в моём голосе, объявил:
— За отдельную плату не только стихи перепечатают. Ты же завидный жених, так что могу договориться, и бесплатно сделают.
— Нет уж, проще заплатить.
— Правильно, а то у нас был прецедент. Увивался один писака вокруг машинистки, она перепечатывала его любовные вирши и забеременела. Пиит потом пропал, а машинистка сделала аборт.
— Значит, плодовит был не только в сочинительстве.
— Я даже уверен, что эти функции взаимосвязаны. Пушкин, например.
— А как же Лермонтов и Блок?
— Я имел в виду другую плодовитость. Но ты вовремя зашёл, к нам едет Марк Романович Глинкин, детский поэт. Поэтому советую отпечатать все детские стихи. Кто знает, как лягут карты?
— Я ничего не слышал о поэте Глинкине.
— Я тоже. А кого мы знаем, кроме Барто и Михалкова? Так что вези, не экономь на машинистке. Всё когда-нибудь окупится.
Руководить совещанием прилетело шесть человек: три поэта, два прозаика и один критик. Двое из поэтов прибыли из соседних областей. Нас, молодых, собралось человек тридцать, если не больше. Я никого из них не знал и никого не читал. Да и где я мог их почитать, если их не печатали? Судей своих я тоже не знал. Ничего не говорящие фамилии. Моя рукопись обсуждалась в первой половине дня, и Наталья шепнула, что жребий нехороший, потому что первых ругают жёстче, потом запал пропадает. Её обсуждали на следующий день.
Когда меня вызвали выступать, за судейским столом сидели два поэта. Один, с редеющими кудрями, как я догадался, Глинкин. Оба одеты в вельветовые пиджаки. Глинкин листал рукопись. Лицо второго ничего не выражало, кроме усталости. Откуда, подумал я, ведь всё только начинается? Видимо, не выспался или с похмелья. Им было лет под пятьдесят. А за моей спиной сидело человек тридцать таких же, как я, начинающих и не очень молодых поэтов, из них я знал только Шумского и Наталью. Мне предложили рассказать о себе и прочесть семь стихотворений, чтобы собратьям по перу был материал для обсуждения. При этом Глинкин успокоил, что стихи короткие и не успеют утомить. Когда я начал читать, в зал бочком вошёл Арсеньев, подсел ко второму поэту и зашептался с ним. Потом отвлёкся на меня и попросил повторить последнюю строфу, которую якобы не совсем понял. Я замешкался, но вступился Глинкин.
— Продолжайте, Константин, а ты, Володя, слушай внимательнее.
— Я слушаю и даже с удовольствием, но, извините, я должен увести своего товарища, надо срочно кое-что уточнить.
Когда я закончил чтение, Глинкин предложил залу начать обсуждение. Отваживались немногие. Все дожидались собственных выступлений. Но хвалили, чаще всего те стихи, к которым я успел охладеть, о новых отмалчивались. Последним поднялся бородатый кряжистый мужик невысокого роста и представился:
— Сергей Нерехтин, Советский Союз, прозаик.
По реакции зала я понял, что его уже знают и это совещание не первое для него.
— Я не теоретик и не умею рассуждать о стихах. Чувствуется, что автор не новичок и человек образованный, но главное, он знает, о чём пишет, ему есть что сказать. И второе: я с удовольствием обнаружил «во глубине сибирских руд» выпускника моего института. Мы учились в разное время, но это не умаляет мою радость.
Подошёл ко мне, пожал руку и сказал, что обязательно дождётся, когда освобожусь.
Завершил обсуждение Глинкин. Неожиданным при его тщедушности басом сказал, что полностью согласен с Нерехтиным, но хочет добавить, что поэт хорошо чувствует язык и очень важно, что в стихах угадывается своя узнаваемая интонация, которую нельзя выработать: она или есть, или нет. Кроме того, что вы слышали, в активе у Константина большой цикл стихов для детей, разговор о которых будет завтра.
Перед обедом он отозвал меня и предупредил, чтобы при встрече с однокашником сильно не увлекался воспоминаниями, потому как наутро предстоит серьёзная беседа о детской книжке.
Нерехтин дожидался меня в коридоре и предложил вечером встретиться в кафе журналистов.
— Можно бы и сейчас пойти, но я днём принципиально не пью и, кроме того, хочу заглянуть в секцию прозаиков, засвидетельствовать почтение, потому как завтра будут обсуждать мою повесть, да и тебе, наверное, интересно послушать другие обсуждения.
Глинкин сидел за столом и раскладывал рукописи. Его напарника не было. Я подошёл и спросил из уязвлённого любопытства:
— А зачем Арсеньев приходил? Неужели нас послушать?
— Сомневаюсь. Они с Геной Прудниковым в Литинституте учились. Наверняка пить пошли. Боюсь, что после обеда одному работать придётся.
Наталья всегда читала хорошо, даже в комнате перед двумя слушателями, но зал возбуждал её. В каждой женщине, но не в каждой поэтессе прячется актриса. Она считала себя прежде всего женщиной. Стихи прилагались и приходили к ней, когда хотела кому-то понравиться. Ими она и завоевала своего Басмача.
На её обсуждение собрался полный зал. Поболеть за неё пришёл и Шумский. Сидел в первом ряду, закинув, по обыкновению, ногу на ногу, демонстрируя начищенный до блеска модный ботинок. Пришли члены нашего «Причала». Некоторые лица я успел запомнить, но было много и незнакомых девиц — наверное, подруг по институту. После того, как закончила читать, она задержалась на сцене, наслаждаясь аплодисментами, помахала кому-то рукой и села между мужем и Шумским, розовая от волнения и не скрывающая радости победительницы. Полагаю, что Глинкин специально оставил её напоследок, чтобы не подпирали очередники. Он встал для заключительного слова:
— Признаюсь честно, Наташа меня очаровала. Я не в первый раз на подобных семинарах. Наслушался женских стихов — и дамских, и бабьих. Когда меня пытаются соблазнить образованностью, моё сознание отчаянно сопротивляется. Потому как Пушкин давным-давно заявил, что поэзия должна быть глуповата. И вовсе не принципиально, в очках поэтесса или без, субтильна она или пышет здоровьем. Другая крайность — это женская нутряная лирика, доходящая до натурализма, она пользуется успехом в узких компаниях, но ни одно советское издательство такое хулиганство рассматривать не будет. Не хочу говорить о конъюнктурных виршах, сочинённых для печати. Этим, как правило, грешат мужчины. Сила Наташи в естественности и женственности. Они легки, от них не воняет авторским потом. Легки, но не легковесны. Она много замечает своим женским зрением, которого нам, мужчинам, не дано. Не скажу, что они совершенны. Совершенство, кстати, не самая, высокая похвала. Как писал Андрей Вознесенский, надеюсь, все его читали, «потому что стихов природа не грамматика, а нутро». Меня мало интересуют соревнования в технике стихосложения. Мне милее те стихи, которые поэт не мог не написать. Таких поэтов мало, и, как правило, они не могут похвастаться объёмом написанного. У вас, Наташа, много стихотворений?
— Не считала, но меньше полусотни.
— Я так и предполагал. Не обижайся, дорогая Наташа, встречаются у вас и длинноты, и спорные образы, не хочу прилюдно их перечислять, мы поговорим о них в приватной беседе. Не буду предрекать вам большое будущее — очень много женщин ярко начинали, а потом бесславно пропадали, но скажу прямо сейчас: рукопись вашу увожу в Москву и постараюсь, чтобы она превратилась в книгу.
Он сел и потом уже с места сказал:
— Ты потом подойди ко мне — кое-что уточнить.
Первым захлопал Шумский, потом к нему присоединились сидящие в зале. Я встал, чтобы поздравить её, но не успел, она поднялась и пошла к столу Глинкина. Говорил он недолго, Наталья стояла спиной к залу и молча кивала, соглашаясь с его словами. Потом что-то сказала и, резко повернувшись, возвратилась на место, плюхнулась на стул и, ничего не объясняя, сидела молча, покусывая губу.
Глинкин собрал бумаги со стола и, проходя мимо меня, напомнил, чтобы я утром не опаздывал.
— И что он тебе пообещал? — спросил Шумский.
— Угостить хорошим кофе, который привёз из Москвы, — фыркнула Наталья.
— Разумеется, у него в номере?
— А где ещё?
— И что ты ему ответила?
— Что у меня муж ревнивый.
— А он?
— Сказал, жаль, и ничуть не смутился, — потом толкнула мужа в бок: — А ты, Басмач, что молчишь?
— А чего говорить? Хорошо, что по заднице не похлопал, — хмыкнул муж.
— Но рукопись всё-таки взял и от обещания не отказался.
— Он же умный мужик, — хмыкнул Александр Иванович, — надеется, что ты подумаешь и согласишься.
— Кончай издеваться. Жене в душу нагадили, а тебе хоть бы что.
— Шучу, Наташенька, шучу.
***
Нерехтин поджидал меня в баре. Перед ним стояло шесть бутылок пива, одна уже початая.
— Ты меня удивил, можно сказать, даже потряс. Я знал, что в моём заведении периодически заводятся графоманы, но встретить собрата по диагнозу за три тысячи вёрст от родной альма-матер не ожидал, — он кивнул на столик. — Может, водочки взять?
— Да не стоит, у меня утром беседа с руководителем, неудобно будет дышать на него.
— Правильно, мне тоже ни к чему — и у меня серьёзное мероприятие. Хотя трезвый монтажник — явление редкое. Я в наладке работаю, так что с вашим братом частенько пересекаюсь.
— Или всё-таки взять?
— Пока подождём, у нас ещё будет время. Ты где живёшь?
— Гостинка, в Зелёной Роще.
— Везунчик. Может, в партию вступил ради комнаты?
— Нет, просто дом сдавали. Кто-то нормальную квартиру получил, а мне гостинка освободилась после семейного передовика. Сначала кочевряжился, потом оценил.
— На монтаже с жильём легче, а в нашей фирме до морковкиного заговенья ждать придётся или бабу с квартирой искать. Я вроде нашёл, да через год в общагу сбежал. Зато в центре города живу, рядом с тюрьмой.
— Хорошее соседство. Слышал присказку: жил рядом с тюрьмой, теперь сижу рядом с домом.
— Разумеется. Кстати, посмотрел твою биографию. Ты поступил в институт, когда я на четвёртом курсе учился. Немудрено, что там не встретились, но мудрено, что встретились тут. Извини, больной вопрос: прорабство писать не мешает?
— Мешает, наверное, но стихи не проза, их не высидишь. Прилетают откуда-то, а записать всегда найдётся время. Тебе труднее совмещать.
— Приспособился. В городе я не пишу, а в командировке всегда можно выкроить время. Один, никому не подчиняюсь, и командовать некем. Стараюсь номер одноместный выхлопотать, иногда и свои доплачиваю, а если не получается, беру у начальника цеха ключ от кабинета и после работы сижу, пишу. Случается, после сдачи объекта ухожу в подполье дней на десять, если гостиница нормальная. Приспособился. А если станет невмоготу, подамся в сторожа. И всё-таки удивительно, что мы встретились, — покачал головой Нерехтин и разлил пиво.
Учились мы на разных специальностях, но нашлись общие преподаватели. Особо вспоминались оригиналы, анекдоты о которых передавались от выпуска к выпуску. Выяснилось, что выросли в одной области, он в маленьком городишке на севере, а я на юге. Он даже название моего посёлка не слышал. Его сильно удивило, что я скрывал своё сочинительство. Сам он никогда не скрывал своей графомании. Ранние наивные стишки напечатал ещё школьником в районной газете, потом стыдился их. После института перешёл на прозу и на первую зарплату купил машинку. Мне хотелось расспросить Нерехтина о его литературных делах, но стеснялся, ждал, когда заговорит сам, а он не торопился, нахлынула ностальгия по молодости.
К случаю, который свёл нас за одним столом, перешёл без подготовки — недорассказав историю из детства, спросил:
— Марк Романович — добрый мужик или притворяется добреньким?
— Не знаю, но хотелось бы верить, — сказал я в надежде на утешительный ответ.
— Наверняка он порекомендует местному издательству включить сборник в кассету. Они, москвичи, думают, что помогают нам, но местное издательство чихать хотело на их рекомендации. Чем больше они хвалят, тем сильнее раздражают наших редакторов. На позапрошлом семинаре один москвич вознёс меня до небес, предлагал дать мне крылья для полёта. Даже рецензию написал. Но наши подыскали другого рецензента из местных старичков, и он, зануда, раздолбал рукопись идеологически.
— И что дальше?
— Приложили к делу разносную рецензию. Завтра будут обсуждать повесть о старателях. Материал свежий, незатасканный. Давал знакомым читать, Басмачу очень понравилась. Не исключаю, что московский критик увезёт с собой, но чую, что не прокатит. Заявят, что герой неоднозначный и вообще о старателях писать не принято, их вроде как и не существует в СССР.
Когда пиво допили, я пошёл взять новую порцию, но пиво уже распродали, попросил два по сто.
Нерехтин посмотрел на стаканы:
— Поздно хватились. Не хотел, но придётся, не выливать же.
***
Пишущих для детей набралось три человека: две женщины и я, который не считал себя детским поэтом. Да и поэтом ни разу не назвал себя, даже мысленно. Дам я видел впервые; одна, моложавая, приехала из закрытого города и, как положено его жительницам, была модно одета, но сильно волновалась и нервничала.
— Я нашла две книжки Глинкина. У нас абсолютно разный подход к детским стихам, боюсь, что мои не понравятся ему.
— Руководитель семинара обязан иметь широкий диапазон вкуса, — успокоила её вторая дама. — Я своим ученикам всегда говорю, что поэтов должно быть много — хороших и разных. Сама я сказки сочиняю и успешно печатаюсь в районной газете, но хочется большего.
— А меня в нашу городскую не берут. Там сидит модернист и печатает всякую чепуху.
Глинкин задерживался, опоздал примерно на полчаса. Извинился и представился:
— Звать меня Марк Романович, за глаза называют Наркоманычем, но заверяю, что к этому пороку непричастен. Самый большой мой грех — играю в преферанс, но по маленькой. Человек я не злой, но справедливый, — и, кивнув на меня: — Константин не даст соврать. И заранее хочу сказать, что сибирские авторы меня очень впечатлили. Надеюсь, и обо мне останется добрая память.
Говорил он, явно оправдываясь за опоздание и отвлекая внимание от довольно-таки помятого вида. Явно, что ночь в гостинице прошла при серьёзных возлияниях.
Сказки учительницы ему не понравились, но он был корректен.
— Чувствуется, к сожалению, зависимость от сказок, написанных задолго до нас. Герои у вас добрые, праведные, но в описании их подвигов вам не хватает изобретательности, не хватает её и в злодеяниях нечистой силы, это общая беда провинциальных авторов.
— Но мои сказки регулярно печатают в районной газете, — изумилась учительница.
— Правильно! И будут печатать, но моя цель — спровоцировать вас на более интересные сказки.
Поэтесса из закрытого города волновалась напрасно. Глинкину она понравилась как женщина. Когда он начал говорить, что в стихах её не хватает хулиганинки, абсурдизма, потому как все детские вопросы, обращённые к взрослым, чаще всего абсурдны.
— У вас есть дети?
— Два мальчика. Я для них и пишу.
— А кто занимается воспитанием? Вы или муж?
— Я, конечно. Муж на рыбалке пропадает.
— Рыбалка тоже серьёзное занятие.
— Значит, не хватает хулиганинки и абсурда? Я так и думала, что мои стихи не понравятся вам. В городской газете их тоже бракуют, — расстроилась дама.
— Напрасно, у вас добрые стихи, в русле наших детских журналов. Я даже возьму подборку, чтобы предложить в Москве.
— А какие конкретно? — ожила дама.
— Это мы вечером обсудим, если у вас найдётся время.
— Найдётся, я завтра уезжаю.
К моим детским стихам Глинкин отнёсся благосклоннее, процитировал удачные строки о заботливом петухе, который нашёл корку хлеба и подзывает кур, а сам не трогает, посоветовал обратить внимание на поведение настоящего джентльмена; потом, заявив, что с мелкими недостатками мы разберёмся в частной беседе, отпустил дам.
Частную беседу он начал с признания:
— Извини, старик, сил нет. Голова раскалывается. Тут поблизости нет правильного буфета?
— В соседнем подъезде.
— Ну так веди.
Я заказал по сто пятьдесят коньяка. Хотел взять по сто, но уже возле стойки решил, что будет мало. Он отпил половину. Тряхнул кудрями, закрыл глаза и откинулся на спинку кресла, предупредив:
— Через пять минут я буду в норме. Вчера с мужиками увлеклись малёхо. Случается с мужиками, когда без жён и без женщин.
Сидел расслабленно, с закрытыми глазами, вроде даже спал, но через пять минут открыл глаза, тряхнул головой, продолжил бодрым голосом:
— Там в номерах и ваш Арсеньев был, надоел до ужаса, хотя и талантливый поэт, но хрен с ним. Давай о деле. Собственно, долго рассусоливать нет надобности. Пометки в рукописях, и в детской, и во взрослой, я сделал, кое-где даже варианты предложил. Можешь соглашаться, можешь не соглашаться, учёного учить — только портить. Надеюсь, месяца тебе хватит, чтобы разобраться и отправить их на мой адрес, особенно детскую, у меня в издательстве серьёзные друзья. И с взрослой не затягивай, попробую помочь.
Я не очень верил этим обещаниям. По словам Натальи, выпустить книгу неимоверно трудно. Некоторые десятилетиями бьются в закрытые двери, а сам я до недавнего времени даже не думал об этом.
Поднимая стакан с остатками золотистого напитка, Глинкин сказал тост:
— За успех нашего гиблого дела! Надеюсь, что всё будет тип-топ. У Шефнера есть замечательный стишок: «Без коньяка жизнь нелегка, а с коньяком жизнь кувырком». Константин, вы любите Шефнера?
Шефнера я не знал, но сказал, что люблю, и, чтобы замять своё враньё, предложил:
— Может, ещё добавим?
Глинкин задумался. Встал, обошёл стол и снова сел.
— Ну, разве по пятьдесят грамм и по стакану виноградного сока.
У стойки две девицы долго не могли решить, какое вино лучше, венгерское или болгарское. Гадали, пока официантка не напомнила, что они не одни. Брать по пятьдесят граммов мне было стыдно, и я попросил две по сто. Когда возвращался от стойки, увидел, что рядом с Глинкиным сидят два мужика. Вернее, они сидели, а он стоял. Лицо у него было красным, дыхание тяжёлым. Вспомнил, что мужчин видел у Натальи — местные газетчики приходили брать интервью у Басмача.
— В чём дело, Марк Романович? — спросил я, чувствуя, что надвигается ссора.
Парни повернули головы ко мне и узнали.
— Это что, твой друг, Костя?
— Хуже того — руководитель, так что идите к стойке и берите свою выпивку.
— Тогда просим извинения, обознались.
— Друзья? — спросил Глинкин настороженно.
— Шапочные знакомые. Встречались у мужа Натальи. Один из них статью про него пишет. Пьяные, не обращай внимания.
— Рад бы, да периодически напоминают. А как вы относитесь к евреям?
— Как и к бурятам.
— Почему именно к бурятам?
— У меня друг бурят, не настоящий, на двадцать пять процентов, но очень гордится этой кровью.
— Я тоже не настоящий еврей, только по отцу, а в итоге ни нашим, ни вашим, поэтому советую настоящим евреям о бурятах помалкивать. Не надо их сравнивать, обидятся, хотя какая-то сермяга в этом прячется. Забыл спросить: а что вы скажете о сегодняшней поэтессе?
— Красивая дамочка и очень ухоженная. Мне кажется, что вы на неё произвели впечатление, — утешил я Марка Романовича, о стихах говорить не стал, да он и не спрашивал.
— Сейчас посплю пару часиков и пойду гулять по городу. Красиво у вас.
***
Мне очень хотелось успеть на обсуждение повести Нерехтина, но засиделся с Глинкиным и опоздал. Серёжа увидел меня и кивнул на дверь.
— Ну как? — спросил я.
— Вроде хорошо обсуждали, бурно. В повести небольшая любовная сцена, все споры возникли вокруг неё, народ возбудился, а старший редактор нашего издательства сидел и криво усмехался, подыскивая идеологические замечания. Наверняка найдёт к чему придраться. А как ты?
— Глинкин отдал рукописи на доработку, оставил кое-какие замечания, но обнадёжил. Ему не до стихов было, с похмелья маялся и заманил в буфет.
— Москвичи это любят, — усмехнулся Нерехтин.
— Он не наглел, просто пожаловался, и я предложил поправить здоровье.
— Правильно сделал, авось пригодится. Пойдём в зал, совещание заканчивается, и мэтры будут оглашать обещания. Наговорят комплиментов и улетят с чистой совестью.
Не знаю, сколько спал Глинкин и спал ли вообще, но на заключительное слово не опоздал и выглядел почти свежим. Говорил он слово в слово, что и на семинаре. Поблагодарил город за сибирское гостеприимство. Восхитился обилием красивых девушек на улицах и обилием талантливых поэтов. Первой помянул Наталью, нашёл тёплые слова и для меня.
После него взял слово московский прозаик, очень представительный мужчина с белой прядью в чёрных кудрях. Сказал, что родился в Сибири и частенько приезжает сюда. Вспомнил, что был одним из руководителей семинара, где обсуждались Валентин Распутин и Геннадий Машкин, при этом Машкин показался намного интереснее. Из сегодняшних открытий он с радостью выделяет Сергея Нерехтина, увозит с собой его повесть, передаст её в «Дружбу народов» и не сомневается, что его неблагозвучную фамилию скоро будет знать вся страна.
Когда я поздравлял Серёжу, он смутился:
— Не надо. Я пессимист, — но по лицу было видно, что он надеется на лучшее.
Как-то сама собой собралась компания для завершения праздника в Доме актёра. По дороге Наталья взяла меня за рукав, дождалась, когда муж обгонит нас, и тихо, чуть ли не шёпотом, сказала:
— Я решила, что этот старый кобель обиделся на меня и вычеркнул из списка, а он проявил благородство.
— Да брось ты, нормальный мужик. Воспылал, не получилось, и одумался. Не мстить же, тем более, сдаётся мне, он сегодня нашёл замену более податливую.
— И кого же? — заревновала Наталья.
— Однако забеспокоились, мадам?
— Да ну тебя, с чего ты взял?
В Доме актёра мы, не сговариваясь, оказались за одним столом: Наталья с мужем, Нерехтин и я. Нерехтин достал из портфеля бутылку «Плиски»:
— Извините, по наладческой привычке всегда имею в запасе. К тому же мне вроде как сулили большую славу.
Наталья прикрыла стакан ладонью с неровными ногтями.
— Мне мужик шампанского принесёт, я крепкого не пью.
Муж встал и отправился к стойке, но по пути его кто-то остановил, и он долго не возвращался.
— Вы, ребята, не ждите, имеете право обмыть свои победы. Басмач — мужчина популярный два года холостяковал. Кого только у него не перебывало. Книга скоро выйдет, а мне страшно: затаскают мужика. Да выпейте вы, смотреть на вас больно.
Дождалась, пока выпьем.
— Я рада за вас, но вы как-то слишком интеллигентно празднуете успех.
Нерехтин нагнулся к портфелю, достал бутылку и, плеснув «Плиски» в стаканы, убрал бутылку в портфель.
— Наташа, успех — это когда буду держать в руках журнал с моей повестью. Обещаний я уже вдоволь наслушался и похвалам не очень верю.
— Напрасно, Басмач твою повесть хвалил и меня читать заставил, концовка мне показалась мрачноватой.
— Тебе я верю.
— Так я же простодырая. Врать не умею. Баба, какой с меня спрос. Кстати, почему столичный прозаик назвал твою фамилию неблагозвучной?
— Не знаю. Может, потому, что напоминает слово «неряха»?
— А у него какая фамилия?
— Манский.
— Наверняка псевдоним. Однако Басмач где-то застрял. Пойду гляну, кто его охмуряет.
Воротилась под руку с мужем и с бокалом шампанского в свободной руке.
— Редактор задержал, — оправдывался муж, — пришлось угощать. Они почему-то идут в кафе, забыв бумажники.
— Редактор — человек нужный, — съехидничала Наталья, — но рядом с ним красовались две молоденькие любительницы фантастики.
— Как же я без них? — засмеялся Басмач. — Всё-таки восходящая звезда, надо же читательниц завоёвывать.
К нашему столику постоянно кто-то подходил. Наталью и Нерехтина поздравляли чаще, нежели меня. Я был в заведении впервые и потому не ревновал. Многие обращались к мужу Натальи по имени-отчеству. Я поймал себя на том, что язык не поворачивается назвать его просто Саша и тем более — Алишер, оставался только Александр Иванович, ну и Басмач — за глаза.
Наталья кому-то помахала рукой и велела нам притихнуть. В центр зала вышла женщина с гитарой, дождалась тишины и запела. Я сразу же узнал стихотворение Натальи. Не скажу, чтобы оно нравилось мне, но, переложенное на простенькую музыку, оно зазвучало интереснее, теплее, что ли; стихотворение казалось мне дерзким, но певица и голосом, и обликом сумела смягчить его и романтизировать. Песня закончилась под аплодисменты, довольно-таки дружные для маленького зала. Певица поклонилась и объявила, что автор слов находится в зале.
Наталья встала, обвела окружающих любящим и немного шутовским взглядом.
— Спасибо, дорогая Поля, очень интересно поняла мой стишок, увидела даже то, о чём я не думала. Серёжа, у тебя осталось в твоей волшебной бутылке?
— На донышке.
— Всё равно плесни.
— Одна я не буду, — сказала певица.
— Сейчас за добавкой схожу, — сказал я.
А когда воротился, возле стола появились Шумский и какой-то неопрятный толстяк с брезгливым лицом.
— Это наши сатирики, друзья-соперники подошли меня поздравить, весёлый Шумской и мрачный Буренин.
— Никакие мы не соперники, — скривился толстый.
— Конечно, дорогой, у тебя единственный соперник — Зощенко.
— Наташке шампанское в голову ударило, — извиняюще сказал муж, — не обращайте внимания.
Полина попросила Наталью, чтобы она представила меня. Певица сказала, чтобы отвлечь хмельную подругу, что ей понравились мои стихи. На ней было вязаное платье с глубоким декольте. Она заметила мой взгляд и уточнила:
— Это не из кокетства, просто ниток не хватило.
— И облегающее тоже от ниточного дефицита? — невозмутимо уточнил Шумский.
К нашему столу подходили, предлагали Нерехтину выпить за успех. Он отмахивался, говорил, что всё это вилами по воде писано, а перед закрытием кафе мне показалось, что он и сам поверил, что повесть напечатают.
Когда собирались расходиться, обменялись телефонами — естественно, служебными, потому как до личных не доросли. Уже на улице я понял, что меня пошатывает. День был пересыщен переживаниями, немудрено было и расслабиться. По дороге на остановку выяснилось, что нам с Полиной по пути. Автобус был полупустой. Едва сев, я сразу же позорно провалился в сон. Когда она меня тронула за плечо, мы уже проехали её остановку. Я стал извиняться, предлагал пересесть на встречный. Пока спорили, подъехали к моей.
— Как я тебя отпущу? Влипнешь в какую-нибудь историю, а мне потом переживай.
— Но у меня всего одна кровать.
— Валетом ляжем.
Была суббота, и мы проспали чуть ли не до обеда.
***
Разогретый похвалами, я, не откладывая в долгий ящик, сел за рукописи. Пометки на полях раздражения не вызывали. Большинство из них были не придирками, а дельными советами. Что-то без сожаления вычёркивал, а строфы на замену приходили сами, не сопротивляясь, и уютно ложились в текст, более того — в процессе правки появилось пять новых стихотворений. Если бы не Полина, такого бы не произошло; она приезжала ко мне каждую субботу к обеду, и я обязательно читал ей свежее стихотворение.
Всё, что писалось в школе или институте, оставалось в толстой тетради, которую нечасто доставал из чемодана. В ту пору я редко правил стихи. Процесс сочинения проходил в голове. Не правил, потому что не собирался их показывать. Даже не пытался оценить, хорошо это или плохо по сравнению с тем, что знал наизусть из настоящих поэтов. Если сестра Нина слишком горячо начинала хвалить, списывал на её доброту. Полина — другое. Мне самому хотелось, чтобы стихи ей понравились. Старался, чтобы они были позаковыристее и неожиданнее. К некоторым ставил посвящения — разумеется, ей. У неё на работе была машинка, и она предложила перепечатывать. Я сказал, что с меня коньяк, хотя мог и не говорить, потому что к её визитам всегда брал. Она перепечатывала стихи, но посвящения себе всегда убирала, говорила, что не честолюбива.
Ровно через месяц я отправил Глинкину две папки, разделив стихи для детей и для взрослых. Ответа ждал недолго. Глинкин поблагодарил, удивился моей непоэтической дисциплинированности и обнадёжил, что детские стихи могут выйти уже в следующем году. В конце письма просил передать Наталье, что её рукопись отдал в «Молодую гвардию».
— А я о нём плохо подумала, — сказала Наталья, когда я пришёл обрадовать её.
— Не расслабляйся, — охладил Басмач, — отнести в издательство нетрудно, главное, чтобы издательство хорошо отнеслось к рукописи.
Самое интересное, что Наталья поверила обещаниям Глинкина, а я продолжал сомневаться, словно обещания относились к другому человеку; наверное, Наталья верила в себя сильнее, чем я в себя.
Нерехтин вернулся из командировки через два месяца и сразу позвонил мне. Договорились встретиться у меня. Первое, что он сказал:
— Прислали.
— Что прислали? — не понял я.
— Рукопись мою. Требуют, чтобы изменил финал и убрал натуралистическую сцену.
— Будешь дорабатывать?
— Три года она гуляет по разным журналам. Умеренно похваливают, но не берут. Я не считаю, что она совершенна, совершенной литературы не существует, разве что в стихах, но в любой прозе можно найти изъян. Может, я плохой прозаик, только я не умею править по чужой указке и чужому капризу. Почему я должен кому-то верить?
— И что с ней делать?
— Понятия не имею. Ждать до лояльных времён. Ты лучше скажи, как твои делишки.
Мне было неудобно после его невесёлых слов говорить, что в будущем году обещают выпустить детскую книжку, но всё же не утерпел, сознался, а для утешения его самолюбия добавил, что со взрослыми стихами пока никакой ясности.
— Поздравляю. Очень быстро. По всей вероятности, у твоего Марка Романовича мохнатая рука. За это надо выпить.
Чтобы как-то увести разговор от себя, спросил, как он относится к выходу книги Басмача.
— Фантастику я не люблю, но Басмача уважаю, думает свежо и пишет для фантаста очень чисто, может, слишком интеллигентно. Плюс ко всему правильно ведёт себя, когда играет в преферанс.
— А вы что, в преферанс играете?
— Расписываем иногда, но не на деньги, балуемся, можно сказать, а когда игра не на деньги, многие ведут себя по-хамски, Шумский, например: карты нет, а он торгуется, и вистует, когда на руках нет вистов. У нас в наладке его бы за стол не пустили.
— Я не играю, для меня это тёмный лес. А Шумского, как я понял, ты не уважаешь?
— Халявщик. Но они с Басмачом старые приятели, ещё с юности. Я в их дружбу не лезу, и Буренин с ними, они в одно литобъединение ходили, там и познакомились. Ребята не бездарные, но самомнение выше крыши. Особенно у Буренина. Любит образованность показать и унизить ею собеседника, хотя случалось, что ловил его на чужих высказываниях, которые он выдавал за собственные. Шумский — попроще, и оба завистливые. Впрочем, это качество — профессиональная болезнь сатириков. Элегантный Шумский завидует всем, кто хорошо зарабатывает, а толстый Буренин ненавидит красивых и стройных мужиков. Впрочем, хватит сплетничать, давай выпьем за твой успех. Главное, чтобы не обманули.
— Да я и сам начал сомневаться.
— Получается, что ты везунчик, а везунчикам завидовать глупо. Лично я патологически невезучий. Кстати, о везении: слышал новость?
— Какую?
— В город возвращается Ворогушин, наш знаменитый земляк.
— А он кто?
— Неужели и вправду не знаешь? Это лучший прозаик нашего времени… или один из лучших.
— Понимаешь, я мало читаю прозу в последнее время, — застыдился я, — некогда, работа хлопотная, не до литературы, тем более местной.
— При чём тут местная? Ворогушин — всесоюзная знаменитость, лауреат Государственной премии.
— А что он написал?
— У него недавно вышел трёхтомник. Но в первую очередь надо прочитать роман «Татарское мыло» и повесть «Однорукий художник». Удивляюсь, как его роман пропустила советская цензура. Там столько прямых высказываний о наших порядках, не говоря уже о том, что упрятано в подтекст. Но главное у него — язык. Даже не знаю, с кем его сравнить. Некоторые критики называют его советским Буниным, но Бунин намного холоднее. Ворогушин страстен, и его страсть заряжает меня как читателя. И образность удивительная, но без перехлёстов. Ты, как поэт, должен его почитать, полезно будет. И, конечно, чувство природы, удивительное зрение и звериная наблюдательность.
— Обязательно найду.
— Найти нетрудно. Его широко издают. В любой библиотеке можно взять. Я вроде про везение заикнулся и про удачу. Так вот, эта подслеповатая девка сразу заметила его. Первый рассказ он написал в двадцать шесть лет. Работал каменщиком, упал с лесов, сломал левую руку и получил сотрясение. Пока бюллетенил, написал рассказ, отослал в журнал, и рассказ напечатали, более того — критики заметили, один расхвалил, другой обругал. В каком-то интервью он пошутил, что если бы не сотрясение мозга, ему бы и в голову не пришло засесть за рассказ.
— А он действительно возвращается?
— Почему бы не вернуться в «золотой карете»? Ему уже и квартиру готовят.
— Так если он такой знаменитый и уважаемый, передай ему свою повесть.
— Подозреваю, что возле его порога выстроится громадная очередь, а я очереди с детства не люблю. Да и совестно отвлекать занятого человека.
— Я тоже помню, как в детстве за хлебом стоял.
— И второе: я вовсе не уверен, что повесть понравится Ворогушину. Мы из разного времени. Он не знает Сибири, о которой пишу я. Меня же в нашем городе не очень уважают, я это хорошо чувствую. Здесь другие авторитеты.
Я пытался разуверить его, сказал, что Наталья очень хорошо отзывалась о нём, но Нерехтин раздражённо отмахнулся.
Выпито было много, и время близилось к полуночи, я предложил заночевать у меня. Он охотно согласился. Бросили на пол оба полушубка, вместо одеяла я предложил своё осеннее пальто. Разлили остатки водки, и он прилёг опробовать постель.
— Нормальное лежбище. Наладчик — он как солдат: спит где предложат. Да, чуть не забыл: встретил вчера Наташку, и она посплетничала, что у тебя с Полиной роман закрутился.
— Есть грех.
— Красивая баба. Поздравляю. У меня, кстати, никогда не было красивых, ни в командировках, ни в городе.
Мне стало неприятно, что он обозвал Полину бабой, но смолчал, вспомнил, что он не очень следит за характеристиками знакомых.
— Боюсь, что влюбился в неё, раньше такого не случалось.
Он ничего не ответил, уже уснул.
***
Я сказал Нерехтину, что боюсь влюбиться, но опасения оказались запоздалыми. Влюбился. Уже в первое наше утро. Вроде далеко не мальчик, но подобного со мной не случалось. Мне кажется, я поглупел от любви. Доходило до того, что я начинал рассказывать в незнакомых компаниях о том, какую женщину я встретил.
Раньше я легко заговаривал с незнакомками. Не только заговаривал, но и уговаривал, а после встречи с Полиной мой язык перестал слушаться. Куда девалась моя былая изобретательность? Я разучился общаться с другими женщинами. Все былые интрижки стёрлись из памяти. По утрам я долго не выпускал её из постели: казалось, что она встанет и больше не вернётся. Но она приезжала каждую субботу после обеда, привозила городские новости, рассказывала про свой драмкружок, и мне было интересно слушать о её талантливых школьниках.
Ужинать мы садились около семи. Я примитивный кулинар, поэтому готовила она. Несмотря на скудность наших магазинов, она умудрялась изобретать хитрые салаты из рыбных консервов и морской капусты, которая залёживалась на прилавках. Что-то по случаю брал я, что-то доставала она, поскольку её одноклассница работала в продуктовом. Из напитков она предпочитала болгарский коньяк, но выпивала не больше трёх рюмок. За столом она обязательно просила почитать. Я не то чтобы готовился к её приходам, стихи появлялись сами, чаще всего обращённые не к ней, совсем неожиданные, случалось, и о смерти, — что их порождало, я не мог объяснить. Уходила она в воскресенье. Я провожал её до остановки, возвращался к себе и ложился на диван. Ждал, когда придут строчки, но они являлись на следующий день, просились на бумагу, когда я был занят службой. И никакой лирики.
Я ждал, когда она заговорит о замужестве, и не боялся этого разговора. В общем-то, каждая женщина желает узаконить свои отношения. Но в поведении Полины стремления женить меня на себе не проглядывалось. Она даже не предлагала постирать рубашки или помыть пол. Заговорил о женитьбе я. Всё вышло само собой. Она призналась, что давно мечтает побывать в Средней Азии, посмотреть Бухару и Самарканд.
— Давай смотаемся. Путёвки купить нетрудно. Вопрос в другом: как селиться в гостиницы? Официально мы чужие люди. Нас не поселят в один номер, а жить с мужиками не хотелось бы, нажился. Может, нам расписаться?
— Это что, предложение руки и сердца?
— Извини, что получилось непоэтично и слишком буднично.
— Ты что, серьёзно?
— Без оговорок.
— Не боишься пожалеть? — она не любила затасканных нежных слов, считала их пошловатыми.
— Сдаюсь, абсолютно добровольно и осознанно.
— Тогда считай, что капитуляция принята.
— Я всегда был противником теории, что между мужчиной и женщиной идёт подспудная война за лидерство.
— Ты прав, потому что я безоговорочно счастлива.
Свадьбу она не хотела категорически, извиняясь, говорила, что мои мастера и прорабы — совершенно чужие для неё люди, она не знает, о чём с ними говорить. Её увлечения поэзией и театром им будут неинтересны, и я соглашался с нею, потому что ни разу в жизни не встречал мужика, интересующегося поэзией. Свой сочинительский грех я скрывал от тех, с кем работаю. Полина предложила позвать в свидетели Наталью и Басмача, а после загса отправиться в ресторан, чтобы придать событию торжественность. Так и сделали.
После свадьбы она переселилась в мою комнату. Стало тесновато, но уютно. Появились раскладной диван и полка со стеклянными зверушками: коты, собачки, козочки…
Путешествие в Среднюю Азию она считала свадебным путешествием и начала готовиться к нему заранее. Принесла из библиотеки книги о Бухаре, Самарканде, Хиве и стала изучать историю Востока. Советовала и мне заняться, но у меня не хватало времени. После её переезда ко мне кончились одинокие длинные вечера.
Восток и удивил, и потряс. Другие люди, и отношения между ними другие. Меня поразило, что у них умение торговать — это самое главное качество мужчины. И на базарах, и в магазинах за прилавками я не видел ни одной женщины. Но самое большое потрясение случилось, когда я, насытившись помпезной красотой богатых медресе, пошёл в одиночку прогуляться по Бухаре и заплутал среди глинобитных дувалов. Остановился на узкой улочке, не зная, куда идти. Долго стоял, ожидая какого-нибудь прохожего, и не мог дождаться. Город словно вымер, и мне стало жутко. Хотелось крикнуть, чтобы кто-нибудь отозвался, но не смог.
Полина надеялась, что смена декораций выльется в новые стихи, но состояние отчуждённости и чуть ли не враждебности чужих, закрытых от меня улиц выросло в единственное стихотворение, ожидаемых от меня «персидских мотивов» не случилось.
Когда мы вернулись из отпуска, меня ждало письмо Глинкина. Он писал, что книга детских стихов уже вышла и я в ближайшее время получу бандероль с авторскими экземплярами. Вторая добрая новость: «Молодая гвардия» одобрила мою рукопись взрослых стихов и собирается заключить со мной договор. Написал и о Наталье. Рукопись её пока завязла, но он не теряет надежды уговорить. Не скажу, что я воспринял новости как должное, ощущения великого праздника почему-то не было, успел наслушаться о злоключениях озлобленного Нерехтина, да и у Басмача дорога к первой книге была негладкой. Чем я лучше их? Ничем.
— Собирайся, пойдём к Наталье с Басмачом, победу надо отпраздновать, иначе удача отвернётся, — приказала Полина.
— С пустыми руками неудобно.
— Зайдём в магазин. Только надо не забыть шампанское для Натальи. Я, кстати, сувениры для них привезла.
— Так уже семь часов, спиртным не торгуют. Забыла, что ли? Это тебе не Средняя Азия.
— Ты забыл о моей однокласснице. Она выручит.
В магазине Полина пошепталась с продавщицей, та ушла в подсобку, а через какое-то время вынесла чёрный пакет.
— Поздравляю с выходом первой книги! Но вы не похожи на поэта, — сказала она и засмущалась.
— И на кого же я похож?
— С такими ручищами — скорее на грузчика.
— Ну как тебе, подруга, не стыдно? — вступилась Полина.
— Всё правильно, в студенчестве я ставил рекорды по разгрузке вагонов.
— Ты не обижайся на неё, — сказала Полина, когда мы вышли на улицу, — она девчонка добрая, но глупенькая.
— Нормальная девица, даже симпатичная.
— Ты смотри у меня, на других не заглядывайся, а то на волне успеха ударишься в распутство.
— Рано говорить об успехе.
— Не скромничай. Две книжки, одна за другой, и обе не в местном издательстве. Я горжусь мужем.
Когда мы пришли, Наталья лежала на диване с толстой книгой, а Басмач стучал на машинке.
— Может, мы не вовремя? — извинился я.
— Ничего страшного, я свою норму уже сделал.
— Вот и прекрасно. У нас праздник. У Кости вышла книжка детских стихов, а «Молодая гвардия» обещает договор на сборник, — и, брякнув бутылками, выставила пакет на стол.
— Поздравляем! — закричала Наталья и, уронив книгу на пол, кинулась обнимать меня.
Басмач, не вынимая лист из машинки, поставил её под стол и полез в холодильник.
— Я и о сувенирах не забыла, — таинственно сказала Полина и открыла второй пакет, — Алишеру Ивановичу тюбетейку, а тебе, Наташа, халат, не персидский, но купленный в Бухаре.
Басмач сразу же примерил тюбетейку и сидел в ней, не снимая. Наталья переодеться поленилась. Я открыл бутылки и наполнил посуду. Рюмок было две, и свою дозу я налил в стакан.
— За успех! По такому случаю полагается выпивать стоя, — сказала Полина.
— Между прочим, и у Басмача скоро выходит книга. Уже корректуру вычитал, — напомнила Наталья.
Выпили и за его книгу, которая томилась в издательстве больше трёх лет.
Я, можно сказать, облегчённо вздохнул, потому что было неудобно перед ними. Да и книга Басмача была намного серьёзнее моей.
— А этот твой Марк Романович о моей рукописи ничего не написал тебе?
— Написал, что пока ничего конкретного не обещают, но он продолжает хлопотать.
— Врёт. Вот если бы я согласилась прийти к нему в номер…
— Ну и сходила бы. Я бы понял тебя, — сказал муж с безразличной интонацией.
— А по роже не хочешь?
— Да пошутил я. Впрочем, если бы и сходила, могло оказаться, что пошутил он. Знаешь, сколько подобных посетительниц у него перебывало?
— Догадываюсь. Давайте лучше выпьем, пока у меня настроение не упало.
Я побаивался, как бы Наталья не опьянела и не разбушевалась, и стал уверять её, что она пишет замечательные стихи, а мои вирши и в подмётки не годятся её стихам. Говорил искренне, я действительно так думал.
Когда Полина, задетая моим самоуничижением, заговорила о моём договоре, я положил руку на её колено и показал глазами, чтобы молчала, но вмешался Басмач.
— Это хорошо, что в Москве выходят две книжки подряд. Утрёшь нос нашим резинщикам. Когда получишь детскую книжку, обязательно подпиши для них и соври, что договор с «Молодой гвардией» уже подписан, они сразу шевелиться начнут.
Допили коньяк, и Басмач извлёк из тайника бутылку с медицинским спиртом.
Домой вернулись после двенадцати, на такси.
Всё получилось, как предсказал Басмач. Мне даже врать не пришлось. К ним пришли брошюры с планами столичных издательств. Оттуда и узнали, узнали и удивились. Позвонили мне на работу и попросили зайти.
— А почему вы до сих пор не предоставили нам рукопись, рекомендованную семинаром? — сказала редакторша, пожилая женщина с одутловатым лицом и тонкими ненакрашенными губами.
— Я отдал её сразу после семинара.
— Не может такого быть, у нас ничего не теряется.
— Посмотрите внимательно. Тонкая белая папка, — сказал я и кивнул на переполненный стеллаж.
Перебирая рукописи, она два раза чихнула. Наконец-то нашла.
— Извините, вашу папку зажали два толстых романа местных классиков. Обязуюсь в ближайшее время прочесть. Позвоните дней через десять, мне передавали, что отзывы были хорошие.
— А можно, я добавлю новые стихи, написанные после семинара? Времени-то много прошло, — спросил я неуверенно.
— Не можно, а нужно.
Я послушно позвонил, потом привёз папку с новыми стихами, старался держаться как можно скромнее и говорить как можно меньше, чтобы не ляпнуть лишнего. Протянул ей недавно полученную детскую книжку.
Она осмотрела обложку, похвалила художника, потом раскрыла и прочитала вслух коротенький стишок.
— Весьма остроумно. А почему не подписали? Без автографа не приму. Надеюсь, и взрослые стихи не разочаруют, — встала и протянула руку с ухоженными ногтями и с короткими пухлыми пальчиками.
Если честно, мне уже надоело описывать собственное восхождение, поэтому, опуская подробности, скажу, что книжки со стихами для взрослых вышли с интервалом меньше года. После этого я съездил на зональное совещание, на котором был принят в Союз писателей, в организацию, где я совсем не ориентировался. Я снова оказался неуверенным в себе, то же самое чувствовал, когда пришёл молодым специалистом на завод. Только на заводе вживаться было проще, потому что знал, что это моё законное место. А здесь сомневался.
***
Главной персоной моих размышлений является Ворогушин Валентин Михайлович, наш земляк, один из крупнейших современных прозаиков, дважды лауреат Государственной премии. С него бы и следовало начинать, но надо было как-то объяснить своё появление в среде, о которой прежде не думал и не мечтал.
Не знаю, как восприняли власти возвращение в родной край знаменитого писателя с крутым характером. На словах, разумеется, приветствовали, но любая власть всегда настороженно относится к появлению влиятельного независимого человека рядом с собой. У местных классиков, по мнению Нерехтина, кончились золотые времена. Сколько ни пыжься, но по сравнению с Ворогушиным все они пигмеи. С его приездом и кормушка у них резко оскудеет, а для кого-то и захлопнется. У моего приятеля были старые счёты с ними, и он не скрывал злорадства. Басмач, как восточный человек, не был столь категоричен. Он знал, что Ворогушин не читает фантастику, не был его поклонником, но уважал, знал, что слава его выросла не на пустом месте, и восхищался богатством языка и пластичностью его прозы. Я слушал и помалкивал, потому что успел прочитать два рассказа в журнале. Читающий до этого времени в основном стихотворные сборники современных поэтов, чаще средненькие, не дотягивающие до тех стихов, которыми восторгался, я всё же мог оценить, где хорошо, а где — не очень. Журнальные рассказы Ворогушина не впечатлили. В прозе я оказался профаном.
Первая встреча после возвращения на родину проходила в центральной городской библиотеке. Мы с Полиной пришли на полчаса раньше, чтобы занять хорошие места, но зал был уже полон. Присели в задних рядах. Когда он вошёл, раздались аплодисменты. На соседний стул опустился Григорий Засоба, фундаментальный мужчина, у которого второй подбородок плавно переходил в третий, главный редактор городского альманаха, самый известный писатель в городе, автор толстых исторических романов — если не перечислил какие-то достоинства, пусть простит меня товарищ Засоба. Слева присел Леонид Майский, моложавый улыбчивый брюнет, выпустивший полтора десятка сборников стихов и прозы. Нерехтин, когда рассказывал о местной богеме, не слишком жаловал Майского, но заметил, что предисловие к его первой книге написал Симонов. Умел человек расположить к себе, да и стихи рекомендовать было не стыдно, потому и легко издавался. У Засобы, при всей популярности его в городе, за пределами его вотчины не вышло ни одной книги. При упоминании о нём Нерехтин болезненно скривился и добавил, что писатель он примитивный, а человек злопамятный и коварный. Впрочем, Нерехтин редко находил хорошие слова о живых писателях.
Когда расселись, Ворогушин наклонился к Засобе и что-то шепнул ему, тот согласно кивнул и сказал, не вставая:
— Дорогие друзья! В наш город после долгих скитаний наконец-то вернулся наш знаменитый земляк, лучший писатель современности, совесть нашей эпохи. Валентин Михайлович испугался, что я буду петь ему дифирамбы, и предложил дать ему возможность самому рассказать о себе.
Зал дружно зааплодировал. Майский придвинул микрофон Ворогушину.
— Дорогие земляки, последние пять лет я постоянно думал о возвращении в Сибирь. Я не ожидал, что соберётся полный зал. Спасибо вам. Встречу построим традиционно. Сначала я расскажу, как пришёл в литературу, а потом, если появятся вопросы, обещаю честно ответить на них.
Уверенный, что пришедшие на встречу знают, о чём написано в его главной книге, он начал рассказ о позднем приходе в литературу с признания, что в школе учился плохо и, кое-как закончив семилетку, пошёл работать каменщиком и не помышлял о поприще писателя. И, усмехнувшись, оговорился, что врать любил с детства. Считался сноровистым каменщиком, но в двадцать восемь лет упал с лесов, сломал ногу и получил сотрясение мозга. Пока лежал в гипсе, написал первый рассказ. Потом переписал разборчивым почерком в школьную тетрадку и отослал в журнал «Юность», который стал выходить совсем недавно. Если бы не сотрясение мозга, никогда бы не отважился. Рассказ напечатали, чему он нисколько не удивился, но удивился гонорару, который был выше зарплаты каменщика. Рассказ был о каменщике, мечтающем побить рекорд напарника.
— Послали первый рассказ, и его сразу напечатали? — спросили из зала, и я узнал голос Нерехтина.
— Рассказ был о романтическом рабочем парне, может, это помогло, но я был наивный и писал о том, что хорошо знал. К тому же в тогдашних журналах печатали зашоренную литературу, и писатели несли туда то, что от них требовали, а я этого не знал и писал как мог.
Говорил он легко и непринуждённо, не следя за словами-паразитами и не стесняясь просторечья. Когда он закончил, к сцене подошла девушка, собирающая записки. Майский трусцой спустился к ней, забрал их, возвратился на свой стул и, пока Ворогушин переговаривался с Засобой, начал их просматривать.
— Лёня, ты прямо как военный цензор.
— Да мало ли какой ерунды могут написать.
— Не беспокойся, за долгие годы я чего только не получал: и критики, и восторга, один раз даже в подворотне грозились подкараулить.
Майский извинился и ребром ладони придвинул к нему разнокалиберные бумажки. Ворогушин зачитывал их вслух и коротко отвечал, но два раза довольно-таки пространно. В одной из записок спрашивали, насколько биографичны сцены, где он прибился к шайке уголовников.
— Это роман, а не автобиография. Без авторской фантазии не обойтись, но нельзя давать ей волю. Нельзя приукрашивать героя, и принижать нельзя — он должен быть правдоподобен. В общем-то, энергия стыда — одна из главных помощниц автора, как это ни печально.
После ответов на вопросы возле стола образовалась очередь охотников за автографами. Полина пожалела, что не догадалась взять книгу. У меня его книг пока ещё не имелось, да и были бы — постеснялся бы попросить. На крыльце библиотеки нас поджидали Наталья с Басмачом и Нерехтиным.
— Ну и как? — спросила Наталья. — Мне кажется, потрясающая естественность.
— Не знаю. Во-первых, он начал с кокетства — не ожидал, видите ли, что соберётся полный зал. Всё он ожидал. Мелочь, конечно, а меня покоробило. Но ещё сильнее, когда он рассказывал о детском доме — несколько раз употребил словечко «баба», «бабёнка», «шмара». Терпеть не могу вульгарности, — скривилась Полина.
— Подруга, я и не подозревала, что ты эстетка.
— Нормальные русские слова, — поддержал Наталью Нерехтин. — Вот если бы из него сыпались «утрировать», «меркантильность» и прочее…
— А мы с Костей поняли, кто спросил его про первую публикацию.
— Моя больная тема, не удержался, простите.
— Не забывайте, — напомнил Басмач, — что он дважды лауреат Госпремии, расшаркиваться ему не с ноги, поэтому говорит то, что хочет. Но я о другом… Когда он начал выступление, я засёк время. Говорил он сорок восемь минут, это практически школьный урок.
— Ну и что? — не поняла Полина.
— Тебе как педагогу следует знать, что сорок пять минут — это оптимальное время для урока. После него концентрация внимания падает.
— Ты, Александр Иванович, самый образованный из нас, но, мне кажется, ты усложняешь. Вряд ли он рассчитывает время.
— Не рассчитывает, но он его чувствует, так же как чувствует русский язык. Засоба растянул бы вводное слово на два часа, если не больше.
— Доктор, как всегда, убийственно прав, но когда я слышу о Засобе, у меня появляется жуткое желание выпить.
— Так время уже, нигде не достать.
— Я предусмотрел. Почему, думаешь, с портфелем хожу?
— Я думала, для солидности.
— Нет, дорогая Наташа, я и без портфеля солидный. А за углом уютный скверик с лавочками.
— Так я же крепкое не употребляю.
— Значит, будешь единственная трезвая и разведёшь нас по домам.
***
Я привык жить один. Когда в моей комнате поселилась Полина, стихи стали приходить реже. Волна схлынула. Если рядом любимая и уютная женщина — не до стихов, мирная расслабленность их не провоцирует, но я не переживал.
Через полгода после московской книжки появилась рецензия. О ней сообщил Марк Романович, чтобы я не пропустил. Скорее всего, он и организовал её. Рецензент писал, что появился молодой поэт с производственной темой, знающий предмет не понаслышке. Его стихи не результат экскурсии, не отчёт о творческой командировке на производство — поэт щедро демонстрирует знание подробностей и психологии рабочих людей. Критик не побоялся высказать претензии поэтам-деревенщикам, поднаторевшим в изображении крестьянского быта, и удивился, почему в индустриальной стране для них распахнуты двери всех издательств, а стихи с производственной тематикой практически отсутствуют. Дорога, которую начал торить талантливый Николай Анциферов, практически заросла.
С упрёком к деревенщикам я почти соглашался, но был категорически против зачисления меня в поэты-производственники, тем более что стихов на эту тему в сборнике было меньше половины, но, видимо, рецензенту было удобнее высветить материал с желаемой стороны. Лирических стихов он не заметил. Я порывался написать Марку Романовичу о своём несогласии, но потом понял, что рецензенту нужен был именно такой подход к теме.
Следующую рецензию напечатали в нашей молодёжной газете. Она была издевательская. Меня обвиняли в конъюнктуре и мои производственные стихи назвали «паровозами», сочинёнными для въезда в литературу. Рецензент вдоволь поиздевался над пафосными строками, но самыми обидными были упрёки, которых я не заслужил: рецензент издевался над строками, вставленными редактором без моего ведома. В двух стихотворениях были заменены последние строфы, полностью изменяющие смысл.
Авторские сомнения превратились в плакатные призывы. Все эти правки я увидел уже в книжке. Приехал в издательство выяснять отношения, но редакторша заявила, что я сам виноват. Она якобы пыталась согласовать правку, но не смогла дозвониться по служебному телефону, а в издательстве жёсткий график сдачи рукописей. Заменила, потому что не намерена получать выговоры за мои «фиги в карманах». Под рецензией стояла подпись: Виктор Николаев. Я спросил о нём Басмача и Нерехтина, но ни тот, ни другой такого журналиста не знали. Подумав, Нерехтин расхохотался.
— Старик, я не исключаю, что за псевдонимом скрывается твоя редакторша.
— С какой стати она станет высмеивать строфы, которые придумала сама?
— Ты везунчик и не представляешь, на какие иезуитские многоходовки они способны. Даже фантастам не додуматься.
— И что с этим делать?
— Положи в папку и храни, на старости будешь перечитывать.
***
Кое-как пережил позор — нагрянула беда намного тяжелее: пришла телеграмма о смерти матери. Я позвонил на работу и предупредил, что уезжаю на похороны. Полина сомневалась, лететь ли, но я отговорил её. Если честно, почему-то не хотелось, чтобы она встретилась с отцом, боялся, что он замучит её разговорами. К обеду был уже в порту, но билет достал только на поздний рейс. В Москву прилетел рано утром, а поезд на Рыбинск уходил поздно вечером. Я обещал матери приехать в конце августа, познакомить с женой и помочь выкопать картошку, но телеграмма спутала планы.
Времени до поезда вагон, и чем его занять, я не знал. Можно было съездить в издательство, договориться о новой книге, но я планирован эти переговоры на отпуск, рукописи при себе не было, а главное, не хотелось куда-то ехать объяснять, кто я такой, о чём-то договариваться — не то состояние. В Москве я не ориентировался, а ездить на такси боялся, как любой махровый провинциал. Попробовал дозвониться до Глинкина. Домашний телефон не отвечал, а по служебному объяснили, что его нет в городе. Поболтался по центру, постоял на Красной площади; когда после бессонной ночи почувствовал, что ноги устали, купил билет в кино. Помню, что перед фильмом показывали выпуск «Фитиля». Проспал до конца сеанса, из кинотеатра поехал на Савёловский вокзал. По дороге зашёл в гастроном, купил для отца его любимую копчёную селёдку и московских продуктов на поминки, зная, что в поселковых магазинах выбором не балуют. Когда увидел в зале ожидания старшего брата, почему-то не удивился, и он воспринял встречу как должное. Оглядели друг друга и молча обнялись. Дима заматерел, плечи стали ещё шире, в густых чёрных волосах появилась благородная проседь, но он оставался поджарым, как в молодости.
— Я на этом вокзале раз пять наших поселковых заставал, — засмеялся Дима.
— Так мимо него не просквозишь.
— Что с матушкой?
— Так в телеграмме всего три слова.
— Извини, глупость сморозил, — сказал он и помрачнел.
— Приедем — узнаем. До семидесяти не дожила, рановато. Ещё крепкая была.
— Ты давно в посёлке не был?
— Шесть лет.
— А я четыре. В августе в отпуск собирался.
У нас были разные вагоны. Я прошёл договориться с кем-нибудь из его соседей поменяться местами, но соседи оказались несговорчивыми. Ресторана в поезде не было.
— Ладно, — раздражённо сказал Дима, — пойдём в тамбур, помянуть надо.
Он достал из портфеля бутылку и крендель копчёной колбасы. В тамбуре отрезал на весу кружок колбасы и протянул мне бутылку:
— Полагаю, старый монтажник из горла не побрезгует?
— Царствие небесное, — сказал я и выпил.
Потом выпил брат. Я достал сигареты и протянул ему пачку. Дима отказался.
— Если бы ты пришёл в мой вагон, одна из соседок обязательно бы уважила и поменялась местами. Такому представительному мужику отказать трудно.
— Да брось ты. Давай ещё по глотку. Рано всё-таки ушла.
Едва выпили, в тамбур заявились два курильщика, явно нетрезвых.
— Чувствую, поговорить не удастся. Пойдём по своим местам. Завтра похороны, желательно выспаться.
Поезд прибыл на рассвете, и мы увидели отца. Он стоял на отшибе от людей, суетящихся на перроне, и медленно поворачивал голову то в одну, то в другую сторону.
— Ты что, надумал встречать нас в такую рань? — строго спросил Дима.
— Кого же ещё встречать мне? — обречённо сказал он.
— Спал бы, дорогу знаем.
— Да не спится, ребята. Лежу, пялюсь в потолок. Я вообще, как это случилось, спать не могу. Иногда вроде как задремлю, но сразу просыпаюсь. На улице тихо-тихо, а теперь и тишина мешает. Не могу спать ни на левом боку, ни на правом, ни на спине, ни на животе.
— А что с ней случилось? — оборвал нетерпеливый Дима.
— Врач сказал, тромб оторвался. А что ему ещё говорить? — отец замолчал, вытирая слёзы, и еле слышно прошептал: — Осиротели мы.
— От нас какая-то помощь для похорон требуется? — спросил Дима.
— Нет. Женщины из больницы приготовили тело, а моя контора выделила машину и людей отрядила могилку выкопать, — он снова не сдержал слёз.
— А перед этим как себя чувствовала?
— Я не виноват. Когда картошку пололи, постоянно гнал её с огорода, велел отдыхать. Так вы же знаете упрямую. И в последний день солнце злое стояло, а ей приспичило грядку дополоть. Пошла отдыхать, я возле сарайки дровишки перебирал. Потом дырявый шланг для полива налаживал. Пришёл доложиться, а она лежит на диване, словно прикорнула. Тронул её, а она не дышит… — и снова в слёзы.
За разговором подошли к дому. Снаружи он ничем не изменился.
— Значит, так, — решительно сказал старший брат, — сейчас помянем матушку и ложимся досыпать, расслабляться некогда.
Когда вынимали из портфелей привезённые из Москвы продукты, выяснилось, что оба не забыли купить копчёную селёдку. Дима шагнул ко мне и молча обнял за плечи.
Народу на кладбище было мало. Всматривался в полузабытые лица и не мог вспомнить имена этих людей. Разве что Риту Власову в чёрном платке, который очень шёл ей. Рита подошла ко мне, приобняла. Потом повернулась к брату:
— Здравствуйте, Дмитрий, примите мои соболезнования. Вы меня помните?
— Конечно, помню, вы — Рита.
К нам подошёл молодой парень в спецовке и, тронув Диму за рукав, кивнул на могилу.
— Подожди, — сказал Дима и, обращаясь к провожающим, спросил: — Может, кто-нибудь хочет сказать прощальные слова?
К могиле шагнула красивая дама лет сорока.
— Я приехала в посёлок уже после того, как Варвара Николаевна вышла на пенсию, но по разговорам тех, кто её хорошо знал, она была очень принципиальным человеком и опытным специалистом с довоенным стажем. Важнейшими качествами медицинского работника являются ответственность, профессионализм и душевная теплота — всеми этими достоинствами обладала Варвара Николаевна. Да будет ей пухом наша земля.
— Особенно душевная теплота, — тихо повторил брат.
— Мы же на кладбище. Здесь так принято, — сказала Рита, и я заметил, что пожала его руку, опущенную вниз.
Отец пробовал что-то сказать, но слова, задавленные всхлипами, вряд ли кто смог разобрать, пробормотал извинения, бросил в могилу горсть земли и присел на табурет, на котором прежде стоял гроб.
На поминки поехали три человека — две пожилых медсестры и терапевт. Дима позвал Риту. Она согласилась, даже в дом зашла, выпила поминальную рюмку и заторопилась к себе. Дима пошёл проводить её до калитки. Я уложил отца спать, он слушался, не возражая. Медсёстры, приблизительно ровесницы матери, вздыхали и сокрушались, что рано ушла, ведь была ещё крепкая и энергичная.
— Энергия и сгубила, — сказал терапевт. — Она, как на пенсию ушла, ни разу к нам не обратилась, ни разу не пожаловалась на здоровье, а пока работала, постоянно воевала с главным, за вас, дур, заступалась и санитаркам-неряхам спуску не давала, а это всё нервы.
Когда гости засобирались уходить, брат протянул бутылку медсёстрам и вторую — терапевту. Попросил помянуть матушку на работе. Остались вдвоём. Пить не хотелось.
— Ты как на предмет этого зелья? — спросил брат и кивнул на стол.
— Не брезгую, но не увлекаюсь; правда, иногда жизнь заставляет. Монтажник всё-таки, всякие ситуации случаются.
— Прорабствуешь?
— Начальник участка. А ты как?
— И у меня всё нормально.
Я уже понимал, что «всё нормально» человек говорит в двух случаях: или не хочет признаваться в своих неудачах, или стесняется хвастаться большими победами, чтобы не обидеть собеседника, у которого успехи намного скромнее. Старший брат щадил моё самолюбие, полагая, что оно у меня не слабее, нежели у него.
— С удовольствием выпиваю только на охоте, а в городе — по большой необходимости. Недаром говорят: охота пуще неволи. Пристрастился как-то. Год пропустил — как варёный ходил, пока не дождался нового сезона. Каждую осень ухожу с напарниками в тайгу, а жена с детьми — на юга. Хобби называется.
— У меня тоже хобби появилось. Стихи начал писать.
— С чего это тебя разволокло?
— Да я в школе баловался, а теперь серьёзно затянуло. Даже три книжки выпустил, — я сходил к портфелю и выложил на стол книжки.
— Тоненькие, — сказал брат.
— Для некоторых это предел мечтаний до старости, — уязвлённо заявил я.
— Серьёзно, что ли? — удивился он.
Раскрыл сборник, полистал, прочитал два стихотворения, потом взял другую книжку, заметил зачёркнутые слова и вписанные от руки.
— А это зачем?
— Редактор похулиганил, а я восстановил. В «местной» книжке подобных исправлений ещё больше.
Я вспомнил, как на радостях купил пятьдесят экземпляров каждого сборника, потом вечерами вписывал свой текст, даже Полину подключил. 3лился, психовал, но радость выхода книжки не исчезала.
— Мне кажется, ерундой занимаешься. Я, конечно, не великий ценитель, но у Пушкина и Высоцкого лучше.
— Догадываюсь, — еле сдерживая себя, согласился я.
Его безразличие настолько ошеломило, что я замолчал, испугался наговорить ему грубостей. Глупо было что-то объяснять или доказывать, и я сменил тему:
— За отца боюсь. Тяжело ему остаться одному. Всю жизнь пробыл под её руководством.
— А что делать? Я предложил ему приехать ко мне хотя бы на месяц, а дальше видно будет. Отказался. Идеальный вариант — найти заботливую вдовушку. Только не надо смотреть на меня осуждающими глазами — дело житейское.
— Может, ты и прав.
— Абсолютно прав. Впрочем, ему виднее. Если кого найдёт, я не обижусь. И матушка, уверен, простит ему последнюю измену. Она всю жизнь ревновала его. И всё равно держались друг за друга… У меня что-то голова разболелась, похмелье, наверное.
— Ну так давай выпьем?
— Водки не хочу. Пойду ночевать на свой любимый сеновал. Там посвежее и сеном пахнет.
— Да какое сено! Одна труха осталась.
— Тогда, может, простыню взять. Прихвачу, пожалуй, и бутылку вина, если вдруг жажда замучит.
— Только не кури там.
— Не курю, если ты забыл, и тебе советую бросить.
— Пробовал, не получается. Рита Власова на похороны пришла, не ожидал, — сказал и посмотрел на Диму.
— Одноклассница твоя, чему ты удивляешься? — невозмутимо ответил брат.
— Такая же, как и на выпускном.
— Следит за собой, или порода хорошая, — он упорно не хотел замечать моих намёков. — Загадочность во взгляде появилась, только мне кажется, что она не очень счастлива со своим недотёпой.
— Почему недотёпа? Школу с медалью закончил.
— Это ещё ничего не значит, — засмеялся Дима.
Собрал пакет и ушёл. Я не задерживал. Даже рад был остаться в одиночестве, из головы не выходила реакция на мои стихи. Я не надеялся, что у него воспылает гордость за младшего брата, но пренебрежительное равнодушие всё-таки ужалило.
***
Тётя Аня сильно постарела, но очень обрадовалась мне. Достала из шкафа пряники и включила чайник.
— Павлик-то в Москву подался. 3десь вроде и должность была, и уважение, так простору захотелось. Уехал, а через год отец умер. Пил, чего уж скрывать. И Павлик, и Катя на похороны приезжали. Катерина девочку привозила. Узкоглазенькая, смешная, но ласковая. Павлик сначала у Кати жил, а потом женщину нашёл.
— Это он может.
— Так весёлый он, за словом в карман не лезет.
— А как Вера Никифоровна поживает?
— Хорошо. На пенсии, а в школу постоянно заглядывает. В её-то годы. А всё ещё на каблуках бегает и всегда модно одета. Не отстаёт от молодых.
— Энергичная дама.
— Не чета некоторым. И Павлика моего сильно уважала. Когда в Москву собрался, долго отговаривала. И потом, когда на похороны приезжал, снова уговаривала, обещала, что в должности восстановит, говорила, негоже одну мать оставлять. На меня намекала. При мне разговор шёл, надеялась, что я её поддержу, но я же понимаю, что Павлику лучше знать, где ему жить, что же я буду жаловаться? Я сказала ей, что не пропаду.
Пришла соседка, и тётя Аня оборвала рассказ о Вере Никифоровне — видимо, не хотела посвящать в подробности дружбы Пашки и Буйвола.
Ни лица, ни имени соседки я не помнил, но на всякий случай поздоровался. Она узнала меня, спросила об отце, как он держится после похорон. Я успокоил её и стал прощаться. Перед тем как уйти, протянул тёте Ане книжку стихов для детей.
— Вот вам для внуков, когда чуть-чуть подрастут.
Передавал, естественно, не столько для внуков, сколько для Катерины с Пашкой, хотелось похвастаться.
— Я Агнию Барто Катьке в детстве читала.
— А эту я написал.
— Сам, что ли? — удивились женщины.
— Когда ещё в школе учился, написал. А теперь в Москве издали.
— Ну, ты всегда умнее Павлика был, — тётя Аня отвела руку с книжкой от глаз и прочитала обложку. — Точно, сам, и картинки красивые. Сейчас очки найду, посмотри пока, — и протянула книжку соседке. — Сам написал, надо же. Скажу кому — не поверят.
— Может, и для моей внучки найдётся? Она в третий класс перешла, — сказала соседка.
— Ты не наглей, — одёрнула её тётя Аня.
— Ничего страшного, у меня ещё есть, — обрадовался я.
— И сколько я должна? — спросила соседка, прижимая книжку к груди.
— Ничего не должны, они копейки стоят.
— Дело не в деньгах, а в подарке. То-то Павлик с Катей обрадуются, что с живым писателем в одной школе учились. Я тебе в пакет пяток яиц положу. Яишенку с отцом сделаете, ему теперь некому готовить, — она вздохнула. — Эх, Варвара, поспешила ты.
Я долго отказывался, но потом всё-таки взял, чтобы не обижать и похвастаться дома литературным заработком. Время ещё оставалось, и я зашёл к Рите. Всегда отстранённая, сосредоточенная на себе, она вдруг удивила нескрываемым радушием.
— Я так рада, что ты заглянул. У меня случайно и бутылочка вина имеется.
— Времени мало. Обещал Диму на вокзал проводить.
— Уезжает?
— Дела у него, как всегда.
— Вы с братом молодцы, школу закончили — и на простор из нашего болота. Тётя Варя правильно воспитала, а мой до сих пор за мамкину юбку держится. Сейчас уехал диплом защищать. Когда свекровь собиралась умирать, он с перепугу академический брал. Она умирать раздумала, а он год потерял.
По её тону чувствовалось, что любовь, о которой она писала школьницей, давно погасла и со свекровью далеко не мирное сосуществование.
— Но дотянул всё-таки до диплома.
— Защитит, а толку? Работы по его специальности в посёлке нет. Мать снова в больнице. Будет оправдываться, что не может оставить её одну.
— Коли такие обстоятельства, придётся потерпеть, — заикнулся я.
— Да при чём здесь обстоятельства?! Она всех нас переживёт, — перебила Рита. — Просто он боится ехать в город. Одним словом — недотёпа.
Про недотёпу я уже слышал от брата и сразу понял, где Рита провела сегодняшнюю ночь и почему Дима так тщательно готовился к походу на сеновал, даже простыню прихватил и вина. Понял и в общем-то не удивился.
Муж был лучшим учеником в школе, и девчонка верила, что это навсегда. Её, гордую и самоуверенную, тянуло к сильным характерам, и если первый сеновал с Димой можно было объяснить любопытством, то сегодняшней ночью она мстила мужу за то, что ошиблась в нём. Подозреваю, что Рита догадывалась, о чём я думаю, и, махнув рукой, словно отмахиваясь от себя и моей догадки, достала початую бутылку вина и разлила в фужеры.
— Разнылась, прости, больше не буду. Давай выпьем, и ты расскажешь о своих успехах.
И я понял , что братец проболтался на сеновале о книжках.
— Каких успехах?
— На работе, в семейной жизни и вообще.
— На работе без крутых поворотов. Тяну лямку начальника участка. Периодически воюю с заказчиками и поругиваю для профилактики своих монтажников. Женился.
— Она красивая?
— Симпатичная. Красивая у нас ты.
— А сознайся, что был влюблён в меня? Я же чувствовала.
— Не только я один.
— Друг твой Пашка был настойчивее. Ты стеснялся, а он говорил в открытую, но я, дура, пренебрегла. Глядишь бы, и в Москву увёз.
— А как же муж?
— Долго ли развестись? Шучу, конечно, а то подумаешь, что я могу с кем попало.
— Да я всё понимаю.
— Может, и не всё. Женщину понять невозможно, особенно если она себя понять не может.
Усмехнулась и внимательно посмотрела на меня. И тут я не выдержал, достал из портфеля свои книжки и выложил перед ней.
— Вот! Издали три штуки подряд.
Рита радостно схватила их и, словно три карты, повернула веером к себе. Сидела и любовалась, изредка переводя взгляд с книжек на меня. Молчала.
— Книжки тоненькие, — словно оправдываясь, сказал я. — Включали самые невинные, которые в школе писал, а те, что о монтажниках, сильно изуродовали.
— Ты и в школе писал?! — удивилась она. — И скрывал от всех? А про меня писал?
— Не совсем конкретно, без воображаемых подробностей. Но когда писал, думал о тебе.
— Ой, покажи!
Я полистал сборник, раскрыл и протянул ей. Она читала долго, может, перечитывала дважды. Потом порывисто встала и крепко поцеловала меня в губы.
— Прости! Это не тебе, а юному десятикласснику, мечтающему о поцелуе. Тут без подробностей, но я сразу поняла, что стихи обо мне. А ты оставишь эти книжки?
Я понимал, кому предназначен этот прощальный поцелуй.
— Если хочешь, оставлю.
— Только без автографа не возьму. Покажу свекрови, пусть знает, что в меня были влюблены все одноклассники. Впрочем, она всегда это знала. Напиши что-нибудь душевное.
Я сделал шутливые надписи на книгах и собрался уходить.
— Я бы тоже пошла Диму проводить, но не хочу лишних разговоров. В нашей деревне сплетни возникают из ничего.
Отец порывался идти на вокзал, но Дима отговорил его. Впрочем, отец и не настаивал. На столе оставалась недопитая бутылка. Он устал от гостей. Когда я вернулся домой, книжки мои, подписанные брату, валялись рядом с бутылкой.
Утром поехал навестить Нину. Отца будить не стал: зачем ему лишние расстройства? Уверенный, что могила заросла, решил взять рабочие рукавицы, но долго не мог найти приличные, все были рваные, подумал, что следовало прихватить на работе целую упаковку.
Могилку нашёл, не блуждая, но сразу понял, что после меня на ней кто-то побывал не позже чем год назад, выдергал бурьян и положил на холмик букет садовых цветов. По василькам и ромашкам, лежащим рядом, я понял, что приходила Лидия Даниловна.
— Здравствуй, Нина. Как тебе здесь? — и мне подумалось, что она бы ответила: «Скучаю по школе».
В сумке лежала бутылка вина, собирался помянуть и вдруг раздумал, испугался втягивать её в пьянство. Честное слово! Вспомнил последнюю встречу, но память поспешно сместилась в школьные годы, к пионерскому костру. И Буйвола там не было.
Не заметил, как небо потемнело и стал накрапывать дождик. Пришлось возвращаться, чтобы не попасть под ливень. По дороге заглянул к Лидии Даниловне — поблагодарить, что не забывает Нину.
— Я думала, что вы приезжали и могилу в порядок привели — удивилась она, — даже обиделась, что не зашли.
— Нет, не приезжал. Может, отец забыл сказать? Мы с братом на похороны матери приехали.
— Примите соболезнования. Молодцы, что нашли время.
— Брат уже уехал.
— Понимаю, работа. Но я вспомнила, мне в школе передавали, год назад приходила пожилая женщина и спрашивала, где Нина Сергеевна похоронена.
— Узнаю матушку. Даже отцу не сказала, собралась и поехала. Она очень переживала.
Объяснять семейные подробности я не стал. Вспомнил, что именно Лидии Даниловне обязан переменам в своей жизни, достал книжки и выложил перед ней.
— Вот, полюбуйтесь, благодаря вам. Если бы не соблазнили публикациями в районной газете, ничего подобного не случилось бы.
— Ой! Неужели? Как бы Нина Сергеевна обрадовалась. Она всегда верила в вас.
Через полгода отец прислал коротенькое письмо, в котором просил разрешения привести в наш дом очень аккуратную и добрую женщину. Я не возражал. Позвонил брату. Он тоже получил письмо, написанное теми же словами и тем же безукоризненным почерком.
***
Первый раз, не из зала, а сидя за одним столом, я увидел Ворогушина на писательском собрании. Басмача принимали в Союз, а я к тому времени был уже полноправным членом, правда, чувствовал себя там случайным человеком, особенно перед Басмачом. У него вышла книга почти на триста страниц и следом большая повесть в московском сборнике фантастики. Я не любитель фантастики, но всегда считал, что он пишет хорошо, потому что Нерехтин уважал его, а Нерехтину я верил. Своё внезапное членство я не успел прочувствовать, но не сомневался, что Басмач достойнее меня. Ещё перед собранием я встретил на улице Шумского, и он как бы между прочим напомнил:
— А триумф-то, Константин Васильевич, зажали.
— Какой триумф? — не понял я.
— Приём в Союз писателей. Теперь вместо семидесяти копеек за строчку будут платить по рублю. По здешним традициям положено стол накрыть и шампанское выкатить.
— Если положено, я, как юный пионер, всегда готов! Грядёт приём Басмача. Я с ним переговорю и предложу объединиться.
Меня приняли на совещании молодых, объявили в последний день. Всё обошлось спонтанной выпивкой. Корочки обмывал с Нерехтиным. На работе о своём празднике я умолчал. Когда сказал Полине, что надо накрыть стол, она даже обрадовалась.
— Обязательно помогу. Наташка-то готовить не умеет. Ни вкуса, ни фантазии, а в магазинах пустые полки. Навещу подругу, и чего-нибудь обязательно придумаем, стыдно не будет. У меня есть рецепт оригинального рулета. Куплю свиную голову, выварю, разберу от костей, потом положу в дуршлаг, придавлю гнётом, ну и специи, разумеется, добавлю. Ворогушина вашего за уши не оттащите. А если голова ещё и с языком окажется… — Полина закрыла глаза и сладостно промычала.
На собрании я впервые увидел весь цвет местной литературы и тех, кто пришёл поболеть за Басмача, любители фантастики — народ сплочённый и даже организованный. Если Нерехтин отзывался о большинстве писателей, мягко говоря, враждебно, то мне они показалась довольно-таки милыми и дружелюбными — может, потому, что против Басмача не прозвучало ни одного упрёка. Все говорили, что писатель сложившийся и непонятно почему приём задержался, пожурили, что самому следовало быть энергичнее.
Кто-то обратил внимание, что он занимает свою нишу и у него нет конкурентов, но когда объявили результаты тайного голосования, выяснилось, что четыре человека были против. Это никого не удивило. Именинник улыбался, благодарил. При всей его закрытости было видно, что событие далеко не рядовое для него, хотя до собрания отшучивался, утверждал, что пустился в авантюру не столько ради членства, сколько ради возможности получить квартиру.
Ворогушин сидел в первом ряду и слушал молча. Зато мои соседи Наталья и Нерехтин после иных горячих слов о таланте Басмача хмыкали: дескать, где же вы раньше были? — и обвиняли их в ханжестве. Собрание проходило в актовом зале, а ритуальное застолье — в кабинете председателя. Пока толклись в коридоре, Ворогушин прошёл мимо нас. По мне он скользнул равнодушным взглядом, а Наталью заприметил.
— Поэтесса?
— И по совместительству жена сегодняшнего именинника.
— Хороший вкус.
— У него или у меня? — посмела дерзить Наталья.
— Пока не знаю. Ты стишки свои пришли мне. Почему-то верю, что они интересные.
Расселись по обе стороны сдвинутых столов. Рядом с Ворогушиным заняли места Засоба и Майский. Мы с Нерехтиным притулились в конце стола.
Полина угадала: Ворогушин, отведав её рулета, поднялся, и за столом сразу притихли.
— Молодцы жёны. При нынешней нищете накрыли богатый стол. Неужели ты постаралась? — обратился к Наталье.
— Что вы? Я неумёха. Это Поля, жена Кости, его, кстати, недавно приняли в Союз, но прямо на совещании молодых, — она кивнула в мою сторону, и мне снова показалось, что Ворогушин не понял, кого она имела в виду — Нерехтина, Шумского или меня.
Полина привстала и улыбнулась.
— Молодец, с такой женой грех плохо писать.
За столом было тесно. Я рассматривал новых коллег. Пожилые люди, совсем не похожие на писателей. Застолья в монтажном тресте проходили почти так же: выпивали, закусывали, переговаривались с соседями, иногда кто-нибудь вставал и говорил тост, потом начинались воспоминания о сдаче очередного объекта, которые частенько заканчивались поисками виноватых. Первыми уходили по домам начальники. Ворогушин никогда не был начальником, но к положению лидера успел привыкнуть и непринуждённо солировал за столом. Майский, предварительно извинившись, вставлял уточняющие реплики. Старики понемногу стали расходиться, чтобы не выпить лишнего в ущерб здоровью, мы уплотнились вокруг Ворогушина. Он был в хорошем настроении, разговор о нашем собрании легко перетёк в рассуждения о литературных нравах русской провинции. Говорил легко и образно. Вспомнил председателя Союза какой-то из южных областей:
— Орёл, голова за притолоку задевает. А басище! «Из-за острова на стрежень» затянет — воздух трясётся. До трибуны дорвётся, молотит как по писаному, и поэтессы вокруг него все длинноногие, а спроси кого — ни одной книжки назвать не смогут. С другой стороны, Ваську Чернова взять, приятеля моего: начнёт историю рассказывать, пока пыкает да мыкает, никакого терпения не хватит дослушать. А книгу откроешь — по первым абзацам видно, что Боженька в макушку поцеловал. Родился неказистым и стыдится этого, пока не женился — живой п…ы не видел.
И тут все услышали, как громко хлопнула дверь. Ворогушин продолжал рассказ. Я не заметил, кто выбежал из комнаты, но минут через пять появилась поэтесса Ираида Кустова и с порога заявила:
— Слышишь, Валька! Я единственная женщина в вашей писательской банде и требую уважения к себе. Если ещё раз позволишь свои пошлые скабрёзности, я тебе в харю заеду!
Лицо бледное, истеричный голос дрожал. Ещё раз хлопнула дверью и ушла, стуча каблуками по паркету.
— А с чего это она? — недоуменно спросил Ворогушин. — Я вроде не касался её?!
Мы молчали, потому что сами пропустили его матерок, не обратили внимания, настолько он был органичен в его рассказе. Когда шли на остановку, Нерехтин объяснил мне:
— Ираида — скромно диссидентствующая поэтесса, но бравые комсомольские песни на её слова местные композиторы положили на музыку, и в своё время она была очень популярна в городе. Она и теперь не гнушается похлопотать в горкоме о выходе книг.
— Напрасно издеваешься, — возмутилась Полина, — хорошие песни, а распущенность вашего Ворогушина возмутительна, надо же выбирать, где можно материться и где нельзя.
— Она же поэтесса и должна воспринимать русский язык в полном объёме. Наталья, ты согласна со мной?
— В принципе, согласна.
— Да ну вас! — крикнула Полина и ускорила шаги.
***
В стране уже затихал книголюбский бум, а книг Ворогушина в свободной продаже ещё не было, даже тех, что выходили в нашем городе. Пришлось просить у Нерехтина. Не скажу, что был въедливым читателем прозы. В разное время переболел Аксёновым, Бабелем, Трифоновым. Глотал, не задумываясь, как это написано, выискивая «фиги в кармане», в общем, этим болели все трезво оценивающие нашу ханжескую действительность.
Знакомство с Ворогушиным начал с повести об одноруком воспитателе детского дома. Читал не отрываясь. Брал на работу и там читал, прямо как школьник втихаря на уроках. Не терпелось побыстрее узнать, чем закончатся приключения, хотя никаких приключений в повести не было. Был терпеливый и совестливый инвалид войны и полуголодные детдомовские волчата. Поражала пронзительная доброта, в которую веришь, и при этом никаких умалчиваний и попыток обойти тёмные углы послевоенного быта. Подробнейшее, но не утомительное описание жёсткого времени, в котором нет места ни бабелевской цветистости, ни аксёновской иронии. Слова вроде обыкновенные, но расставленные своим, только ему присущим образом, почти музыкальным. И совсем неудивительно, что за повесть дали Государственную премию. Никаких разногласий с идеологией, никаких смакований тёмных закоулков человеческих душ.
Второй роман назывался «Татарское мыло». Я не знал, что это такое. Посмотрел у Ожегова и не нашёл. Узнал из романа, что главная героиня выросла на Урале и в детстве собирала цветы с названием «татарское мыло». Эти цветы принёс на могилу любящий её парень. Роман о шайке подростков написан намного жёстче. В нём и борьба за лидерство, и психология предательства, но особенно пронзительно выписаны страницы о любви главного героя к девчонке, переходящей от одного атамана к последующему вожаку банды. Роман трагический, не уклоняющийся от изображения человека со всех сторон — от возвышенной до низменной. На это замахивались многие писатели, но у Ворогушина получилось намного тоньше и достовернее, чем у других. За этот роман дали вторую Государственную премию.
И всё-таки сильнее, чем роман, поразили его рассказы. Я не мог понять, на чём они держатся и как они слеплены. Вроде в каждом из них угадывался и сюжет, и характер героя, но главное в них было в чём-то другом, в чём — я не мог понять. Пытался один из них пересказать Полине и не смог. Точно так же как не могу пересказать стихотворение. Я поделился открытием с Нерехтиным, но рассказы его не тронули. Они показались ему облегчёнными, написанными, чтобы продемонстрировать умение описать природу. Он был в восторге от «Татарского мыла», но недоумевал, как пропустили роман советские идеологи. Проморгали, а потом уж и премию за него вынуждены были дать, потому как он явно возвышался над средним уровнем современной прозы.
***
Вряд ли городские чиновники могли оценить масштаб таланта Ворогушина. Сам губернатор, не стесняясь, признался, что не читал его, но имя успело набрать силу. Писателей такого уровня в ближайших областях не проглядывалось, поэтому приютить его и обустроить посчитали делом чести, чтобы гордиться не только могучими предприятиями и олимпийскими чемпионами. Дали квартиру в уютном районе и привели в порядок старый домишко, в котором он родился: работайте, Валентин Батькович, не отвлекаясь на бытовую суету.
Чиновники — народ подневольный, намного сложнее вжиться в местную писательскую среду. Ворогушин не стал приспосабливаться, а всем своим поведением заявил: принимайте таким, какой есть. Неудивительно, что за его спиной гуляло множество сплетен и баек о его восхождении к славе. У одного из ранее преуспевающих прозаиков знакомый учился на ВЛК в одно время с Ворогушиным, и тот рассказывал, что у Валентина в чемодане всегда лежала бутылка коньяка, однажды сели выпивать, беседа получилась душевная, и когда не хватило, Ворогушин извлёк резервную бутылку и разоткровенничался.
— Нас целая артель на курсах собралась латать прорехи в образовании, а сколько из нас настоящих писателей? Один, два? Остальные устроятся в разные издательства. Каждый из нас может перебрать и болеть с утра. Проснётся хворый, потрясёт чугунной головой, а чтобы подлечиться, надо куда-то идти, искать, это в том случае, когда не всё пропил. Он хворает, а у меня под кроватью заначка: ну как не помочь товарищу? Такое не забывается, а потом, глядишь, когда он станет директором издательства, и книжонку по старой дружбе переиздаст.
Кто-то был знаком с писателем, начинавшим вместе с Ворогушиным, и тот якобы рассказывал, что Валя водил дружбу с секретарём обкома, пописывающим любительские стишки. Валя понимал цену его виршам, но приободрял, поддерживал морально, и секретарь усиленно продвигал его первые книжки. В общем-то, многие отмечали его умение ладить с партийным начальством, этим якобы и объяснялась острота некоторых мест в его книгах, ему позволялось то, что не пропускали у других. Умел вести себя с начальством, не впадая в подобострастие, но всегда чувствуя грань, за которую нельзя переходить.
Появление этих баек естественно, однако насколько они достоверны, каждый волен решать сам, но почему-то никто из этих рассказчиков не оговорился о высоком качестве прозы Ворогушина и о его умении завоевать внимание критиков. Писатели — народ ревнивый, а женщины — влюбчивый и безвольно поддающийся гипнозу харизматичных личностей. У мужчины в солидном возрасте внешность почти не влияет на женское восприятие. Ворогушину хватало и роста, и мужественного лица, даже остроугольные морщины возле глаз украшали его. Крепкий энергичный мужик. Остроумный, весёлый, но главное — успешный и знаменитый. Мне кажется, и в молодости он нравился женщинам, притягивала его уверенность в себе, неистребимая даже тогда, когда он проигрывал тем, кто был временно сильнее и удачливее.
Самой фанатичной поклонницей Ворогушина была директор музея, крупная молодящаяся дама с волосами, окрашенными в неестественно чёрный цвет. В юности приехала из Полтавы в наш город на стройку по комсомольской путёвке. Поработала обмуровщицей, проявила активность, её заметили и пригласили в райком комсомола. Заочно окончила пединститут и уже много лет возглавляла исторический музей. Я в нём ни разу не был, но, по разговорам, Боровая навела в нём относительный порядок, держала сотрудников в строгости.
К слову, на моём участке работает машинисткой её землячка, симпатичная, общительная и немного наивная. Почерк у меня красивый, но неразборчивый. Когда отдаю акты, приходится сидеть рядом с машинисткой. Подсказываю непонятные слова и посматриваю на неё, любуюсь. Печатает она быстро, почти вслепую. Короткие пальчики с неброским маникюром бегают по клавиатуре, почти не касаясь, и вся она аккуратная, ладненькая, даже вырез на блузке интригующ, но не вульгарен. И всё-таки не выдержала, похвасталась:
— Меня вчера на собрании комсоргом цеха выбрали. Разве я смогла бы у себя на родине такую карьеру сделать? Года не отработала, а уже комсорг цеха.
— Поздравляю, — сказал я как можно серьёзнее и подумал: вот, оказывается, откуда начинается карьера — с должности неосвобождённого секретаря комсомольской ячейки цеха.
Боровая стартовала так же и стала влиятельной, уважающей себя дамой. В разговорах о Ворогушине чувствовалось: она сожалеет, что судьба свела их так поздно, встреться они, когда она была молодой девушкой, не уберёгся бы он от колдовских чар и она бы сделала всё, чтобы слава пришла намного раньше. Если приходилось вспоминать о жене Ворогушина, то жена удостаивалась единственного определения: «его Параша», — и окрашивалось оно если не в пренебрежительную, то в жалостливую интонацию.
Жена вспоминалась вынужденно. Зато о внебрачных детях она не забывала намекнуть. Сколько их было — двое или трое, она не уточняла, но одну из дочерей знала лично. Познакомилась на каком-то музейном форуме и, возвратясь в город, рассказывала всем, что девушка вылитая Валентин Михайлович. Не мог такой мужчина обойтись без внебрачных детей — не каменный же. И даже нотки осуждения не проскальзывало в её открытии. Во всём оправдывала Ворогушина, не задумываясь, что не мешало бы посочувствовать обманутой жене, хотя бы из женской солидарности.
***
Стихи мои росли в тепличных условиях. Единственным садовником, ухаживающим за ними, была моя любящая сестра. Она осторожно входила в теплицу, продёргивала сорняки, поливала и удаляла пасынки, но стоило пересадить их в грунт на открытые грядки, они узнали, что существуют ветер, град, палящее солнце плюс болезни, привнесённые извне: фитофтора, чёрная ножка и прочая зараза. Стихам повезло, после сестры они попали к доброжелательным людям, но везение капризно и непостоянно. Как мужик я, можно сказать, уверен в себе, а как поэт — не совсем. Моим стихам, чтобы они получались хорошими, нужна тёплая встреча, но если их принимают холодно, они перестают приходить. Первым отрезвляющим ушатом холодной воды была рецензия в местной газете. Я расстроился, но пережил, списав обвинения на козни редакторов. Равнодушие брата задело намного больнее. Знаю, что не хотел обидеть, просто у него другие ценности, но мне от этого не легче. Наверное, никогда не забуду книжки, оставленные им на столе. Умиление Пашкиной матери и неподдельная радость Риты разбавили тяжёлый осадок, но не смыли его.
И всё-таки не стану скрывать, что первые успехи опьянили, а захмелевшего соблазнить не трудно. Я поверил в себя. Писалось легко и свободно, без оглядки на редакторов, старался писать острее, изобретательнее, иногда увлекался, и случались перехлёсты. Иные стихи приносили радость не только сразу после написания, но и неделю спустя. Чаще всего такие стихи рождались легко и почти без правки. Прилив пошёл на спад после встречи с братом. Заноза оказалась большой и болезненной. Стихи случались всё реже и реже, и это странным образом совпало с охлаждением Полины ко мне.
Нерехтин ещё в начале нашей дружбы предлагал мне уволиться из монтажного треста и перейти к ним в наладку, соблазнял, что у них веселее и, главное, больше свободного времени. В командировках сам себе хозяин, начальство далеко, подчинённых минимум, безболезненно можно выкроить день-другой, чтобы сосредоточиться на графоманстве, которое считал неизлечимою болезнью.
Я готов был согласиться, но, будучи инертным человеком, оттягивал переговоры с его начальством, понимал, что на новом месте придётся начинать с нуля, переквалифицироваться, что-то доказывать, а мне было лень. Нерехтин долго напоминал о переходе, а потом перестал. Я понял, что ему надоело уговаривать. Потом он вообще перестал звонить, предлагать встретиться, выпить и потолковать о гиблой жизни. Наталья тоже стала уклоняться от встреч. Из литературных знакомых только Шумский заезжал ко мне поделиться сплетнями, не теряя надежды на халявную выпивку. Буренин, встретив меня на улице, прошёл мимо и сделал вид, что не узнал.
Через день чуть ли не столкнулся с Майским. Мы были представлены друг другу ещё на собрании. Обычно при встречах он останавливался поговорить, но в этот раз сухо кивнул и заспешил по своим делам. Я не понимал, что случилось, чем я провинился перед ними. Выбрал выходной день, зная, что Наталья с Басмачом не успели никуда уйти, явился к ним с утра без предупреждения. Даже повод придумал. Якобы получил письмо от Марка Романовича, в котором он шлёт привет и просит разрешения передать её рукопись в другое издательство, — соврал, взял грех на душу. На самом деле я давно не получал от него писем. Наверное, он увидел рецензию на мою книжку и почувствовал себя виноватым. Так думалось мне, но, скорее всего, московский дяденька увлёкся кем-то другим. Мою выдумку с письмом Наталья приняла равнодушно.
— Да я уже и думать забыла об этой рукописи. У него таких, как я, десятки, если не сотни. Пусть делает что хочет. Мне кажется, что он темнит, старается показать, что не трепло, а папка с моими стишками давно сдана в макулатуру.
— Ты думаешь, он гоняется за талонами на Дюма? — съязвил Басмач.
Наталья шутку не оценила. Видно было, что не высказалась до конца — не о своей рукописи, а о чём-то более значительном. Сидела, нервно поглядывая то на меня, то на мужа, как бы спрашивая у него разрешения. Больше всего я боялся, что она станет костерить похотливого Марка Романыча. Не хотелось разуверять её в том, в чём не уверен сам, подозревать человека, который сделал для меня очень много. Наталья посмотрела на мужа, и тот согласно кивнул.
— А вы знаете, Константин Васильевич, какая сплетня появилась в наших кругах?
— Не знаю, но предчувствую нечто нехорошее. Стал замечать в последнее время, что кое-кто на меня косо посматривает.
— Появился слушок, что вы стукач, — сказала Наталья и внимательно посмотрела на меня, пытаясь уловить мою реакцию.
Ошарашенный нелепым обвинением, я не сразу нашёл что ответить, застыл, не зная, куда деть руки, куда смотреть и что говорить. Наталья сидела со скорбным лицом и ждала.
— Поэтому ты перешла на «вы»?
— Случайно получилось.
— И от кого ты услышала эту чушь?
— Не важно.
— И всё-таки?
— Твой друг Нерехтин ввалился пьянущий и выложил. Ты только не думай, что мы с Басмачом поверили в это.
— А Нерехтин поверил?
— Похоже, что поверил, — сказал Басмач. — Ему поведал твой секрет Буренин, а тот, в свою очередь, услышал от Шумского. Нерехтин пришёл пьяный, матерился при Наталье. Новость его очень расстроила. Говорил, что не хотел верить, но Буренин выстроил очень логичную версию. С каких шишей у тебя вышло подряд три книжки? Люди годами ждут, через все унижения проходят, а тебя и в Союз приняла не здесь, а сразу в Москве, чтобы избежать неожиданностей. Приняли как человека с идеальной трудовой биографией — не филолог какой-нибудь. И стишки вроде достойные, но без претензии на гениальность. Заметь, это не моё мнение, а Буренина. Не обошлось, полагаю, без характеристики твоего благодетеля Марка Романыча.
— Хорошо ты разложил. Аккуратно и по полочкам... — и снова я замолчал, оглушённый обвинением.
— Не я, а Буренин или кто-то другой, кого мы не знаем. Между прочим, на моей памяти появлялся подобный слушок и о другом поэте.
— О ком?
— Не хочу распускать сплетни. В нашей организации все ждут стукача и присматриваются друг к другу. Не только присматриваются, но и принюхиваются. У меня отец работал в органах и кое-что рассказал об их нравах. А стукач среди нас, разумеется, существует — возможно, и не один. Могу, раз на то пошло, поделиться соображениями. Ты знаешь, где работает Шумский?
— Понятия не имею.
— Я знаком с ним больше десяти лет, и за всё это время он работал не больше года — массовиком-затейником на пароходе. Навигацию отплавал и полгода в районной газетке. Другого давно бы привлекли за тунеядство, а его не трогают. С другой стороны, все мы травим анекдоты о Брежневе, и никого, слава Богу, не замели. И без анекдотов крамольные мысли озвучиваем. Я вообще не очень понимаю специфику их деятельности. Догадываюсь, куда они сливают информацию, но как её обрабатывают и сортируют — тайна сия велика есть.
Мне показалось, что Басмач вопросительно поглядывает на меня и ждёт ответа.
— Ты надеешься, что я тебе объясню? — спросил я чуть ли не с вызовом.
— Я же сказал, что не верю в твоё стукачество. Ты слишком открытый и никогда не задаёшь провокационных вопросов. Но как объяснить, что упорно не печатают Нерехтина?
— Он считает, что виноваты трусливые редакторы и его неумение ладить с ними.
— Кто знает, кто знает…
Защищать КГБ и предполагаемых доносчиков я не решился. Раздавленный сплетней и словно отупевший, спросил, обращаясь к Наталье, надеясь на её искренность и доброе отношение ко мне:
— И что же делать с этим клеймом?
— А ничего. Не ты первый, не ты последний. Поболтают и забудут. Только сам не ходи ничего доказывать.
— А как докажешь? Не идти же в «серый дом» за справкой, что не имею отношения к их конторе. Может, за водкой сходить? — спросил у Басмача.
— Я пас. Хочу немного поработать и вообще по утрам не употребляю.
— Я тоже не сторонник, но сегодня особый случай. Это надо же такое придумать!
Дома налил полстакана водки. Хватанул слишком торопливо. Закашлялся аж до соплей. Умылся и достал все три книжки. Попробовал читать и не осилил двух страниц. Отбросил, вспомнил «без претензий на гениальность». Какая там гениальность — серятина. Полина задерживалась на репетиции. Неделю назад она спрашивала, почему до сих пор издательство не заключает договор, рукопись лежит полтора года. Пообещал позвонить и узнать, а теперь даже радовался, что рукопись завязла. Не хотелось никакой книжки. Если отклонят, может, кто-то и засомневается, что я стукач. Выпил ещё раз. Вторая прошла легко, но самому легче не стало.
Когда Полина вернулась с репетиции, в бутылке оставалось на донышке.
— Сколько можно?! — крикнула она, и окрик разозлил меня.
— Сколько нужно.
Допил остатки и лёг, ничего не объясняя.
***
Когда позвонил Всеволод Мищенко, я был всё ещё уверен, что сплетня о моём стукачестве передаётся из уст в уста, и моя воспалённая подозрительность выдвинула очередную версию: а не он ли запустил злую шутку обо мне? Дружбу с нашей компанией Мищенко не водил. Он вообще держался особняком. Никто не видел его улыбки. Казалось, он постоянно на чём-то сосредоточен. Я знал, что он первый из журналистов напечатал интервью с Ворогушиным, в котором обрадовал читателей, что в город возвращается знаменитый земляк, лауреат двух Государственных премий. Интервью брал рядовой газетчик, а мне позвонил уже член Союза писателей.
— Мищенко беспокоит, — сказал он. — У меня сегодня вечером выступление в рабочем общежитии. Должен был выступать на пару с Арсеньевым, а он с утра нажрался. Подвёл, гений. Выручай.
— Да я ни разу не выступал перед незнакомой аудиторией.
— Надо когда-то начинать. Ты не бойся, разговоры я беру на себя, а ты прочитаешь десяток стихотворений, минут на пятнадцать, а потом получишь в кассе пятнадцать рублей.
— Мне пока и зарплаты хватает.
— Деньги никогда лишними не бывают.
— А почему ты позвонил именно мне?
— В бюро пропаганды сказали, что ты человек ответственный, не подведёшь. Встреча в общежитии по Курчатова, шесть, в семь вечера. Выручай, на гениев никакой надежды. И тебе пора привыкать становиться публичным человеком. Поэт обязан зарабатывать славу. Вон Евтушенко стадионы собирает.
— Лишь бы дурной славы не заработать, — сказал я, ожидая, как отреагирует Мищенко на мои слова, но он пропустил мою реплику.
Дошла ли до него сплетня, я не понял. В общежитие я приехал на такси. Мищенко был уже там и беседовал с полной блондинкой, ответственной за встречу. Ждали, когда наполнится зал красного уголка.
— Общежитие мужское, народу много не будет. В женском другое дело, иногда и стульев не хватает, — извинялась она.
— Время ещё есть, может, подойдут, хотя вы правы, женщины намного любознательнее, — приободрил её Мищенко.
Я впервые разглядел его вблизи: узкое, выбритое до синевы лицо, густые чёрные волосы высоко поднимались над покатым лбом, глубокие чёрные глаза и жёсткий упрямый рот. Он был красив и монументален. Когда вставал, бросались в глаза его короткие ноги, но брюки были идеально отглажены. Ровно в семь он постучал по циферблату и легко поднялся из кресла.
Собралось человек двадцать. Заняли в основном задние ряды, надеясь незаметно уйти, если будет скучно. Мищенко попросил их пересесть поближе, чтобы обойтись без микрофона, потому как предпочитает живое общение, а микрофоном пользуются в основном эстрадные певички. В зале я отметил мужиков пять, которым перевалило далеко за сорок, я их называю общежитьевскими бобылями: податься им некуда, они и на литературные встречи забредают.
Мищенко, на моё удивление, оказался довольно-таки темпераментным оратором. Он начал встречу с заявления, что в городе живёт не только поэт Майский, но и много других интересных авторов, и кивнул в мою сторону. Представил и похвалил; правда, я не понял, почему за счёт Майского, но с Засобой он поступил ещё жесточе. Объявил местного классика дутым авторитетом, время которого кончилось, потому что в город приехал дважды лауреат Государственной премии, настоящий русский писатель Валентин Михайлович Ворогушин. И чтобы понять разницу между его прозой и толстенными романами Засобы, надо просто взять их книги и почитать. Потом он долго и восторженно рассказывал, о чём пишет Ворогушин, и до того увлёкся, что забыл о себе. Я обратил внимание, что анализ ворогушинской прозы был достаточно квалифицированным. На мою долю осталось десять минут. Читал я средненько, я вообще неважный декламатор, но стихи подобрал с учётом того, что их слушает Мищенко, который наверняка не имел представления о них. Читал для него, а смотрел на двух бобылей, сидящих рядом, и видел по их лицам, что стихи доходят до них. Когда встреча закончилась, нам вежливо похлопали, но вопросов не задавали. На улице Мищенко протянул мне руку.
— Не ожидал. Слушал с интересом и получил удовольствие. Меня в бюро уважают, давай съездим вдвоём в какой-нибудь район на недельку, поездим по сёлам, заодно и познакомимся поближе.
— На неделю не могу. Служба.
— Так я могу похлопотать, уверен, что не откажут, я свою газету подключу.
— Газету ни в коем случае! На работе не знают, что я пишу стихи.
— Ничего себе, — он даже остановился. — У тебя же книжки выходят!
— Я их там не показываю. Дарю собратьям и родственникам.
— Не ожидал такой скромности. Может, за свой счёт отпуск возьмёшь?
— У меня отгулы накопились. Попробую, может, уговорю.
— Постарайся, пожалуйста, мне очень хочется съездить именно с тобой.
Сумел заинтересовать, но от подозрений не избавил, слишком уж смело рассуждал и о Засобе, и о Майском. Сам я на подобные нападки не решался; впрочем, я и не знал их так близко.
***
С начальством я договорился, при этом Мищенко позванивал, уточнял сроки. В электричке он объяснил, что специально для меня выбрал район, где намечены выступления на шахте и в ремонтных мастерских, где я легко найду общий язык с рабочим классом. Долгая служба в газетах всё-таки приучила его к штампам. Мы приехали в по-зимнему чистый районный городок. На вокзале нас встретила улыбчивая дамочка в длинной дублёнке, этакая румяная сельская красавица.
— Пётр Васильевич просил извиниться, что не мог вас встретить, ему пришлось ехать в колхоз.
— Пётр Васильевич — первый секретарь райкома, — пояснил Мищенко.
— Сейчас попьём у меня чайку, и я повезу вас в школу-интернат, а потом в мастерские. На первый день две встречи, думаю, достаточно.
Разлила чай, поставила перед нами плетёную тарелку печенья и присела с краешка стола.
— Над чем вы сейчас работаете?
Вопрос прозвучал заученно. Мищенко выждал паузу, польщённый, что вопрос был обращён именно к нему, скосил взгляд на меня.
— Понимаете, я не люблю делиться планами.
— Боитесь, что замысел украдут?
— Нет. Замысел можно украсть из юмористического рассказа, а как можно украсть замысел серьёзной повести? Допустим, скажет мне Ворогушин, что собирается написать повесть о раскулачивании, а я воспользуюсь информацией и быстро сделаю такую повесть. Вернее, попытаюсь опередить его, и ничего у меня не получится, потому что я, к сожалению, не Ворогушин.
— Всё поняла, — сказала дама и замолчала. Видно было, что рассчитывала на обстоятельную беседу с писателями, но не знала, о чём спросить. — До интерната недалеко, погода солнечная, предлагаю пройтись, заодно и маленькую экскурсию проведу. Вы у нас ещё не были?
— Я приезжал по газетным делам, а Константин впервые, он с удовольствием посмотрит, как живёт сибирский райцентр, и я рядом с красивой женщиной прогуляюсь на свежем воздухе.
— В интернате вас покормят, потом поедем в мастерские, и простите, но какие темы вы собираетесь затрагивать в своих выступлениях?
— В зависимости от возраста школьников, — сказал Мищенко.
— Я почему интересуюсь? Потому что год назад к нам приезжали два писателя от вашей организации.
— А кто конкретно?
— Фамилии не помню. Так вот один, что помоложе, когда рассказывал о себе, похвастался, что начал курить в пятом классе.
— Наверное, очень хотел понравиться детишкам, — попытался защитить неизвестного коллегу Мищенко.
— Но нельзя же такое школьникам. Всё-таки писатель, пусть и местный.
— А что вы имеете против местных писателей? В нашей организации состоит на учёте сам Ворогушин, а это лучший писатель Советского Союза!
— Да я в курсе.
— А вы читали его?
— Разумеется, — но прозвучало не очень убедительно.
Инструктор провела нас в класс, представила и командным голосом приказала слушать и задавать вопросы.
Мищенко предложил мне выступать первым и не слишком ограничивать себя во времени. Это можно было воспринять как проявление доверия или как разведку на случай, если у меня не получится заинтересовать ребятишек. Он оставлял за собой возможность спасти ситуацию.
За последней партой сидели две учительницы — одна пожилая, другая молоденькая. Молодая заметила, что наша предводительница стоит возле двери, встала и предложила своё место. Та долго отказывалась, учительница настаивала, потом сходила за стулом и усадила её рядом с ними. Мне легче, нежели прозаику. Есть у меня десятка полтора стихотворений, которые хорошо воспринимаются на слух, и есть что почитать детям. Когда стихи с юмором, слушатели не устают, если, конечно, юмор доходит до них. Ребята смеялись, учительницы смеялись, и только Мищенко сохранял сосредоточенное лицо.
Своё выступление в интернате он начал с рассказа о себе. Сказал, что родился в деревне, а вырос в таком же районном городке, так что хорошо представляет, как здесь живётся. После школы поступил в техникум, но не доучился и попал в армию. Там и начал писать заметки для гарнизонной печати. Армию вспоминал с особой теплотой и заявил, что каждый настоящий мужчина должен отдать этот долг. Говорил он не без пафоса, чтобы ребята почувствовали, кто стоит перед ними. После армии пошёл работать в районную газету, а университет заканчивал заочно. Главной вехой в своей судьбе он считает встречу с великим русским писателем Валентином Михайловичем Ворогушиным. Встречу, которая переросла в дружбу. Я слушал его и понимал, что рассказывает он не столько для школьников, сколько для меня. Уже на крыльце интерната он похвалил моё выступление и, обращаясь к сопровождающей, сказал:
— Вот видите, можно обойтись и без сигарет в детском возрасте. Мы ответственные люди и понимаем, что наши слова школьники запомнят на всю жизнь. А Константин один из лучших поэтов.
— Согласна. Очень хорошую встречу провели. Особенно мне понравилось, что стихи с юмором. Тонкие и познавательные, как раз для их возраста.
Лицо у неё было серьёзное, и хвалила она как-то поучительно, и я некстати разозлился, но промолчал. Когда пришли в мастерские, я прочитал стихи, где монтажники отмечают сдачу объекта, естественно, не на сухую. Дама скосила на меня глаза с явным осуждением, от которого мой дурной характер подтолкнул к другому стихотворению, живописующему игру в карты, не в подкидного дурачка, а в очко и на деньги. Работяги разразились аплодисментами, а сопровождающая помрачнела.
Мищенко после выступления высказался, что я гоняюсь за дешёвой популярностью. Сам он перед ремонтниками говорил только о Ворогушине, о его ранимом характере, о том, как раздражает его безалаберность русского народа, о разжиревших чиновниках и распущенной молодёжи. Говорил страстно. Порою было непонятно, чьи возмущения он передаёт — ворогушинские или собственные, и в его пафосе звучала неподдельная боль за судьбу России.
Если на встрече со школьниками учительница призывала детей задавать вопросы, а они отмалчивались, никто и не рассчитывал на любознательность интернатовцев, зато после страстной речи о гражданском неравнодушии Ворогушина поднялся мужчина из второго ряда, одетый не в спецовку, а в потёртую кожаную куртку, и спросил: является ли Ворогушин членом партии?
— Нет, но ведёт себя как настоящий коммунист, — ответил он с вызовом, словно приглашая к диалогу, уверенный, что в любой полемике окажется победителем.
Человек из зала усмехнулся, но уточнять не стал. Провожали нас тепло и пригласили приезжать почаще.
— Такими аплодисментами брезговать нельзя, — сказал Мищенко по дороге в гостиницу.
— Вы правы, Всеволод Петрович, полностью с вами согласна. Чувствуется, что умеете зажечь народ, — похвалила дама, потом обратилась ко мне: — А стихи о монтажниках, которые вы читали, где-нибудь печатались?
— Пока нет, но в рукописи, которая лежит в издательстве, они есть. Надеюсь, напечатают.
— А разве так можно — читать на публику неопубликованные стихи?
— В зале рабочий народ, я решил, что им будет интересно. И не ошибся. Вы же видели, как им понравилось.
— Если бы вы спели матерные частушки, им бы ещё больше понравилось.
— Но я же не перешёл границу дозволенного. Просто нарисовал реалистическую картинку. Блок в «Двенадцати» ничего не стеснялся.
— А стихи о любви у вас имеются?
— Конечно. Разве можно без любви прожить? Помните популярную песню?
— Вот и читали бы.
— Так в зале одни мужики сидели. Я ориентировался на слушателей. Детям — детское. Молодёжи — молодёжное. Женщинам — о любви.
Мищенко в наш разговор не вмешивался, но слушал внимательно. Вечером к нам пришёл гость, тот самый, что задавал вопрос о партии. Принёс бутылку и банку огурцов. Заметив, что Мищенко не очень обрадовался ему, пояснил:
— Мы с Севой в универе на заочном учились. Он человек целеустремлённый, а я разгильдяй. Он дотянул до диплома и служит в серьёзной партийной газете, а я бросил после третьего курса и застрял в районке. Ехать на сессию денег не было, и жена взревновала. Говорю ей, что я пьяница, а не бабник. Не верит, дура, говорит, где пьянка, там и бабы. А для того чтобы в районке работать, и трёх курсов больше чем достаточно.
— Ты зачем свой дурацкий вопрос задал?
— Да так, из вредности, но ты не растерялся, молодец!
— А почему я должен был растеряться? Ответил то, что думаю.
— Но я слышал, что на каком-то из выступлений Ворогушин, когда его спросили про членство, ответил, что отец у него был в партии, за что и пострадал, а он беспартийный и гордится этим.
— Не слышал такого. Скорее всего, сплетня, ты знаешь, сколько о нём напридумывали. Зависть — мать всех пороков.
— А ты не подумал, что сделал довольно-таки двусмысленный комплимент, когда сказал, что он ведёт себя как настоящий коммунист?
— Я так не считаю и говорю что думаю.
— Ладно, замнём для ясности. Тару давай.
В комнате было четыре койки и четыре стакана. Гость, его звали Николай, сам взял стаканы, огляделся и, не увидев крана, хмыкнул.
— Не уважают местных писателей. У них есть двухместный номер, так называемый «люкс», и там вода имеется. А идти в коридор мыть стаканы — неохота светиться. Будем считать, что водка дезинфицирует.
Когда он потянулся, чтобы налить в третий стакан, Мищенко накрыл его ладонью:
— Не пью.
—На сессиях, если не изменяет память, ты позволял, и неслабо.
— Потому и не пью. Понял, что мне противопоказано. Тормоза не держат.
— У меня тоже с тормозами проблема, но я позволяю — и не только с гонорара, — потом вопросительно посмотрел на меня: — Надеюсь, монтажник не против?
— Монтажники трезвенниками не бывают.
— И правильно делаешь. Я, кстати, не сомневался, потому что стихи у тебя настоящие. А книжку с автографом попросить можно?
Книжки у меня были с собой. Я достал из сумки две штуки. Мищенко попросил подписать и ему. Я написал: «Всеволоду, в память о хождении в народ под бдительным взглядом райкомовской дамы». Выпили за книжку. Николай начал жаловаться на тоску. Мищенко съел огурец, похвалил засол и ушёл на койку. Он вообще вроде как стеснялся сокурсника. Николай почувствовал это, разлил по стаканам остатки водки и стал прощаться.
— Пропадает парень, — сказал Мищенко, проводив его и закрыв номер на ключ, — беззастенчиво гонит халтуру. Впрочем, районная газета не для проблемных статей и не для хлёстких фельетонов. Попробуй-ка здесь подыми голос — быстренько поставят на место или коленом под зад, а насиженное местечко терять боится. У него и семья здесь, и огородишко. Днём гонит строки, а вечером пьёт. Ворогушин, кстати, в районке начинал, тоже заставляли плановое количество строк на-гора выдавать. Рассказывал мне и посмеивался. У него, правда, район побогаче был, в основном промышленный. Он и первый рассказ в своей газетке напечатал, но определился сразу: газетные материалы можно левой ногой царапать, чтобы заветные слова не разбазаривать, серьёзные рассказы писать только правой рукой.
На следующий день наша дама заехала сразу после обеда. Мы должны были выступить в сельской школе, а вечером — в клубе перед взрослыми.
— Я звонила, чтобы они организовали посещаемость. Обещали подготовиться. Время зимнее, колхозникам делать нечего, обязательно придут, — посмотрела на меня, — и женщины будут, так что надеюсь услышать стихи о любви.
— С удовольствием почитаю, — засмеялся я.
Выбрал самые сентиментальные. Она сидела рядом, лица её не видел, но когда дошло до аплодисментов, она хлопала очень громко. Присел довольный. Посмотрел на неё и увидел в её руках свою книжку. Вспомнил, что нацарапал вчера, вручая сборник Мищенко, засмущался, но не вырывать же из женских рук. Оправдываться или извиняться было бы глупо. Оставалось ждать её реакцию. Она сидела, молча перелистывая страницы, и пожимала плечами то ли восторженно, то ли осуждающе. Уже в гостинице я спросил у Мищенко, зачем он дал ей книжку. Он невозмутимо ответил:
— А что здесь такого? Она сама попросила. Значит, стихи заинтересовали. Гордись.
— Так я там не очень лестно отозвался о ней.
— Серьёзно, что ли? — он достал из сумки книжку и посмотрел надпись. — Да, не совсем красиво получилось. Извини, не успел посмотреть.
В то, что он не успел прочитать, я, конечно, не поверил. Такие люди живо интересуются всем, что пишут о них или говорят.
— А ты обратил внимание, как неуклюже садится она в машину, путаясь в полах дублёнки? При её работе удобнее была бы короткая, но выбрала длинную, потому что она богаче выглядит.
— Дублёнку не выбирают, а хватают, какая досталась.
— Слушай, ты только что выдал афоризм, надо записать. Ворогушин говорил, что писатель не обязан быть умным, он должен быть наблюдательным.
Одарив меня комплиментом, Мищенко решил, что недоразумение с надписью можно забыть. Дама тоже не вспоминала о моём выпаде. Может, она и не заметила его. В гостинице он достал из папки газету, сложенную вчетверо.
— Вот моё интервью с Ворогушиным. Первое в нашем городе, ещё до его возвращения. Могу похвастаться, что подготовил для него почву.
Я развернул газету. Интервью занимало целую полосу. Вначале Мищенко осторожничал, сдерживал себя, но в последних вопросах сорвался-таки на откровенную лесть, назвал Ворогушина живым классиком и выразил уверенность, что его возвращение в родной город поднимет наш престиж и целительно подействует на местную литературную жизнь. Напомнил читателям, что лауреатов Государственных премий наша земля ещё не рождала. Прерывая восторги, Ворогушин поправил его, что как писатель сформировался всё-таки в других городах, но никогда не забывал, что родился в Сибири, и его всегда тянуло в родные места, где прошло его детство и тяжёлая бездомная юность, о которой и написаны его лучшие книги.
— Я слышал об этом интервью, но прочитал впервые. Молодец, что сохранил.
— Это исторический документ. У меня и другие интервью Ворогушина хранятся. Не о себе думаю, а о нём.
Нас ещё два дня возили по сельским школам и клубам. Я читал стихи, Мищенко пропагандировал творчество Ворогушина, ненавязчиво напоминая о дружбе с ним. Последняя встреча была в зоне. Проблемы с заполнением зала у тюремной администрации, разумеется, не существовало: сколько надо, столько и привели. Другое дело, что трудно заставить их верить в то, что говорят им заезжие писатели. Мужики в одинаковой одежде и с одинаковыми пасмурными лицами уныло смотрели на сцену, не выражая никаких эмоций, изредка покашливая, словно у них нездоровые лёгкие. Потом мне объяснили, что покашливания — знак недоверия. Даже темперамент Мищенко не смог их расшевелить. Однако после выступления поднялся высокий толстый мужчина и спросил, сидел Ворогушин или нет.
— А вы читали его книги? — ответил вопросом Мищенко.
— Читал, но кто же будет звонить на всю страну о своих судимостях!
— Нет, не сидел, хотя, сами понимаете, рос в детдоме, беспризорничал, но Господь уберёг его, не дал свернуть на кривую дорожку.
В машине, обращаясь к даме, словно извиняясь, выговорил:
— Ничем их не прошибить. Когда спросили, сидел ли Ворогушин, честное слово, захотелось соврать, что сидел, чтобы поднять перед ними его авторитет.
— Ну и соврал бы, — сказал я.
— Нельзя. А вдруг до него дойдёт? — изумился он и кивнул на переднее сиденье с дамой в длинной дублёнке.
До Нового года оставалось три дня. Наша дама привезла на вокзал ёлочку, попросила поздравить Ворогушина от райкома и пожелать вдохновения и здоровья.
— Сама, что ли, проявила инициативу? — спросил я, когда сели в электричку.
— Я попросил. У них тайга рядом, им нетрудно, а старику приятно будет. Я и для себя хотел заказать, но постеснялся.
О гастрольных заработках он никогда не говорил, как будто их не существовало, но сам процесс общения с публикой его вдохновлял. Он не скрывал этого. Сильно расстраивался, если не удавалось увлечь публику, и радовался самым простеньким вопросам из зала. Впрочем, если получается, глупо отказывать себе в удовольствии, да и в желании заработать ничего постыдного нет. Недовольные поговаривали, что он прибирает к рукам самые выгодные командировки. Ходили слухи, что у него шашни с хозяйкой бюро пропаганды. Не знаю. В писательские склоки я не вмешивался, но, побывав с ним в недельной командировке, сам видел и слышал, что он выкладывается без остатка. Энергия пёрла из него через край.
Не знаю, через газетные связи или по личному знакомству он договорился о поездке нашей делегации на Украину. В бригаду включили пять человек, наиболее талантливых и влиятельных. Из талантливых выбрали Басмача, остальные были влиятельные и склочные. Мищенко позвонил мне и объяснил ситуацию:
— Извини, тебя не включили, ты человек занятой, но я о тебе не забыл. Попробую организовать публикацию перспективных авторов на украинском языке.
Не скажу, что я поверил в эту авантюру, но стихи принёс, а через два месяца получил конверт из Харькова. Напечатали четыре пейзажных стихотворения, и я мог с чистой совестью писать, что переведён на другой язык, не совсем иностранный, но тем не менее… При встрече он показал газету с его рассказом и портретом.
— Дывысь, якый гарный парубок, — на фото он был молодой и задумчивый.
— Красавец! — согласился я, нисколько не лукавя, отмечая, как Мищенко вглядывается в свой портрет перед тем, как убрать его в папку.
Следующий десант молодых писателей формировался то ли в Москве, то ли в Новосибирске и высадился на Урале. Из нашего города выбрали Мищенко. По возвращении он пригласил всех желающих послушать отчёт о поездке. Пришло, как ни странно, много народу, даже чванливые ветераны пожаловали, некоторых из них я видел впервые. Были и преподаватели, которых Мищенко пригласил лично. Говорил он с достоинством, чувствовалось, что горд оказанной честью. Особое место Мищенко уделил пребыванию в Свердловске, где первый секретарь обкома пригласил их в свою приёмную. Сознался, что впервые в жизни видел вблизи такую мощную личность, не человека из президиума, а нормального русского мужика, могучего, обаятельного, доброго, знающего русскую литературу и понимающего её значение.
Мищенко спросил, как он относится к творчеству нашего земляка Валентина Михайловича Ворогушина. Боялся, что Борис Николаевич сознается, что не читал его. Оказалось, читал и очень уважает как смелого писателя. При этом Мищенко наивно и не смущаясь глядел на Ворогушина, сидящего в первом ряду. Но царапнуло меня другое — с какой искренностью восхищался он партийным начальником. С искренностью, которую не в состоянии скрыть.
***
В организации готовились к отчётно-выборному собранию, и рассказ о посещении Свердловска некоторые восприняли как начало предвыборной кампании. По словам Мищенко, выставить свою кандидатуру ему посоветовал Ворогушин. Скорее всего, он не врал. Тогдашний секретарь Чижиков Ворогушину нравиться не мог, особенно как писатель.
— Ну кто такой Чижиков? — говорил Мищенко, и было непонятно, чьи это рассуждения, его или Ворогушина. — Даже фамилия несерьёзная. Писатель Чижиков — смешно. И что он написал? Роман «Шахтёры»? Производственная проза всегда в чести у издателей, ну вышла книга в Москве, переиздали у нас. «Роман-газета» перепечатала, премию какую-то дали, и всё. И забыли. Чижиков на этой волне и поднялся в секретари.
С Чижиковым я был практически незнаком. Видел его, здоровался, и не более. Он рассеянно кивал в ответ, но ни о чём не спрашивал.
Рыхлое безбровое лицо казалось сонным, голос был ленивый, слова звучали не очень внятно. Ни надменности, ни кичливости в его манере говорить я не заметил. Мне показалось, что он стесняется своего солидного кресла. Его предшественник Засоба восседал в нём много лет, перекрывая массивным телом вход в литературу. Молодёжи, в том числе и Нерехтину, при его правлении издать книжку было практически невозможно. Двое из крепких прозаиков уехали в соседние области и сразу начали печататься. Писатели — народец недружный, объединиться, чтобы переизбрать Засобу, не решались, да и побаивались.
Помог случай. Начальник бюро пропаганды проворовался. Поступил сигнал в обком. Выяснилось, что он приписывал количество встреч с читателями. Провёл, допустим, пять, а отчитался за десять — умел найти подход к нужным людям. На собеседовании начальник бюро признался, что делал это по приказу Засобы. Провели собрание, высказали бывшему хозяину всё, что думали о нём, и выбрали Чижикова.
Романа его я не читал. Полагаю, что и мои стихи были ему неизвестны. Но наша поэтическая богема относилась к нему с уважением. У него всегда можно было стрельнуть пятёрку. В критический момент он мог достать из ящика стола чекушку и налить страждущему сто грамм.
— О производственной прозе ты немного перегнул, — возразил я, — мне кажется, наоборот, сейчас деревенщикам уступили широкую улицу и подняли перед ними все шлагбаумы. Тот же Ворогушин...
— А что Ворогушин? Ворогушин великий художник, он рисует тонким пером и нежнейшими кисточками, а Чижиков — отбойным молотком. Ему платят зарплату как начальнику цеха, а он ничего не делает для пропаганды нашей литературы. Скажи, кому он помог? За тебя, к примеру, он похлопотал хоть раз?
— Да я и не просил.
— А Фёдоров просил. Он целый месяц мурыжил рукопись, а потом заявил, что рассказы ему категорически не понравились.
— Серёжа Нерехтин читал эти рассказы. Ему они тоже не понравились.
— Да какая разница, кому что нравится? Чижиков опытный мужик и должен понимать, что для внутренней рецензии нельзя писать объективно. Издательство только этого и ждёт, чтобы отфутболить.
— Я знаю Фёдорова, он нахрапом попёр на него. Вот и получил.
Мищенко чихать хотел на Фёдорова и вспомнил о нём потому, что нужен был довод против Чижикова.
— А ты был на собрании, когда он стоял перед нами с расстёгнутой ширинкой?
— Не помню.
— Потому что невнимательный. А Ворогушин заметил.
В представительности Мищенко, без сомнений, выигрывал у Чижикова. Поначалу я думал, что многочисленные поездки на выступления диктовались тягой к самоутверждению и желанием заработать, но когда он дошёл до откровенной критики Чижикова, я понял, что парню очень хочется занять его место. Он и напарников для командировок выбирал с расчётом. Приглашал тех, кто на выборах проголосует за него, и тратил свой темперамент не только на случайных людей, но и на собратьев по перу, завоёвывал авторитет у своих.
Ещё до выборов у него вышла новая книга в местном издательстве; правда, новыми в ней были четыре коротких рассказа. Основной объём занимала повесть из московской книжки, переиздавалось и предисловие Ворогушина. Он уволился из газеты и заявил, что садится за большой роман, замыслом которого он поделился с Ворогушиным, и классик одобрил его.
Он был уверен в своей победе. Я, кстати, тоже не сомневался, но закрытое голосование высветило, что врагов у Мищенко больше, чем друзей. У него или у Ворогушина?
Выбрали якута Ефимова, который некогда нравился власти и пописывал милые истории о своём кочевом народе. Чижиков к переизбранию отнёсся спокойно. Зарплату, конечно, потерял, но у него осталась честно заработанная шахтёрская пенсия. Мищенко ушёл с собрания, ни с кем не прощаясь.
Я позвонил ему, чтобы поддержать, понимая, что поражение больно ударило и по самолюбию, и по карману.
— Они не меня прокатили, а Ворогушина! Все его ненавидят, только сказать боятся.
— Скорее всего, ты прав.
Но в моём согласии Мищенко не нуждался и нервно оборвал:
— И кого выбрали?! Якута! Кочевника! На оленях русскую ниву не вспашешь. Всё! Брею голову и сажусь за роман.
***
Началась перестройка. Мищенко пришёл в обком и попросил денег на открытие новой газеты. Коммунисты, цепляясь за власть, решили рискнуть, и в городе появилась «Народная газета». Для поднятия престижа Мищенко пригласил в штат двух довольно-таки уважаемых и близких по возрасту писателей — поэта Арсеньева и прозаика Белякова. Пользы для газеты от них практически не было, но надо же как-то уязвить тех, кто голосовал против него. Боевую публицистику писали неизвестные мне газетчики. Не брезговал он и перепечатками проблемных статей из центральных газет, близких по духу.
Поэт Арсеньев и прозаик Беляков отметиться в ней особо не стремились, но устраивали публикации друзьям и даже гонорары отличные выписывали — естественно, по газетным меркам. В каждом номере последняя полоса отдавалась литературе. За долгие годы цензурного давления в наших столах поднакопились неопубликованные тексты, не обязательно антисоветские. Трусливые редакторы боялись любой вольности и вынюхивали всяческие намёки, которых порой и не существовало.
Выпадов против партии новый редактор не допускал, но и пропаганды от писателей не требовал. Даже эксперименты принимал: один рассказ напечатал в газете и Ворогушин. Зачем это было нужно автору, для которого распахнуты не только двери, но и окна всех толстых журналов? Я не понимал. Другое дело — мы, которым было негде печататься. У знаменитостей свои причуды и своя логика. Ворогушин не скрывал своего отношения к власти, но в разумных пределах: не станет же он кусать руку, которая издаёт и переиздаёт его массовыми тиражами. Не знаю, случались ли у него тяжёлые ссоры с правоверным коммунистом Мищенко.
Разрыв назревал, но случился он на бытовой почве. У Мищенко был приятель из бывших геологов. В молодости он работал на северах. Издал в Магадане книжку рассказов, его приняли в Союз писателей. Вернувшись на материк, поселился в родительском доме и помогал отцу на пасеке. Когда наезжал в город, привозил деревенского сала и несколько банок мёду. Наивный до бесцеремонности и категоричный в суждениях, он сдружился с Мищенко, а тот познакомил его с Ворогушиным. Классик имел слабость к мужикам, помотавшимся по Сибири, по Северу, который не знал, любил искренних и бесхитростных людей, и мёд, разумеется, тоже любил.
Особенно любила мёд его Прасковья Ивановна, она и кличку ему придумала — Пасечник. Новому знакомому предложили заезжать не церемонясь. Тот и не церемонился, привозил новые рассказы и ждал одобрительных слов. Ворогушину приходилось хвалить, ревнивый Мищенко объяснял сочинителю, что старик по доброте своей не любит обижать и перехваливает. Сближение Пасечника с Ворогушиным его не настораживало. Простоватого мужичка он всерьёз не воспринимал — сам рассказывал анекдот, услышанный от Ворогушина: «Представляешь, сижу, смотрю футбол. На трибунах рёв, звонок дверной не слышу. Прасковья Ивановна впустила Пасечника и вернулась в свою комнату к машинке. Пасечник подходит ко мне со спины и выключает телевизор. Я не успеваю возмутиться, а он уже костерит меня, как это я смею тратить своё драгоценное время на какую-то ерунду».
— И классик даже не разозлился на него, только расхохотался, — восхитился Мищенко его человечностью.
Прасковья Ивановна относилась к Пасечнику даже теплее, чем Ворогушин, и называла его сынком.
И случилось Мищенко приехать к Ворогушину на городскую квартиру, хотел посоветоваться по редакционным делам. К двери подошла Прасковья Ивановна и сказала, что муж всю ночь писал, уснул только под утро и будить нельзя. Даже дверь не открыла. Мищенко знал, что последние годы Ворогушин предпочитает работать по утрам, на свежую голову, потому и не поверил ей. Вернувшись в редакцию, для проверки своих подозрений позвонил на квартирный телефон и услышал бодрый голос Ворогушина. Выдавать себя не стал, бросил трубку. И тут сдали нервы.
Не отходя от стола, написал Пасечнику, не стесняясь в выражениях, выложил всё, что думает о Прасковье, бабёнке, возомнившей себя чуть ли не ровней великому писателю. Письмо отправил в редакционном конверте.
А Пасечник в этом же конверте переслал его Ворогушину. Ночная кукушка всегда перекукует дневную. Дружба кончилась, началась вражда. Для Мищенко середины не существовало.
Главный редактор «Народной газеты» был последователен. Он не кинулся низводить талант бывшего кумира до уровня посредственности. Но словно забыл о живописном даре Ворогушина и не упоминал о нём, понимая, что художественные достоинства его прозы не все способны оценить. Его газета делалась для народа, и он печатал то, что народу было понятнее. Будучи вхож не только в его дом, но, как он считал, и в его душу, принялся обвинять Ворогушина в неблагодарности.
Призывал к совести, и призывал не как ученик, а уже как равный или даже старший товарищ, снисходительно похлопывающий по плечу. Напоминал, что своим положением он обязан советской власти, которую теперь клянёт, и все награды и премии он получил от этой «кровавой власти». Когда Союз писателей разделился на два лагеря, Ворогушин заявил, что готов выбросить членский билет на помойку. Заявил не в устной беседе, а в газетной полемике. Мищенко сразу же прокомментировал в своей авторской колонке: «Ну конечно, зачем хранить ненужный хлам? Был у человека проездной билет, дающий право на проезд по всей стране и даже за рубеж. Человек использовал его на сто пятьдесят процентов, но истёк срок, хранить проездной нет нужды, почему бы и не выбросить на помойку?»
Создавалось впечатление, что «Народная газета» объявила войну писателю Ворогушину. Материалы против него шли чуть ли не в каждом номере. Писали местные авторы, имён которых никто не знал, но иногда обиженному редактору удавалось добыть статьи довольно-таки заметных критиков.
***
В последнее время отношения с Полиной стали ухудшаться. В первые два-три года она не обращала внимания на мои недостатки. Терпела или всё-таки любила? Я верил, что любила, хотя женщина была закрытая и не рассыпалась в ласковых словах. Её всё устраивало в наших сдержанных отношениях и в моём характере. Впрочем, характер у меня покладистый. Я непривередлив в еде, не требую идеальной чистоты в комнате, сам выношу мусор в баки с отходами и не считаю это зазорным. И вообще, я не согласен с мужиками, которые уверены, что жену надо воспитывать, а семейная жизнь — постоянная борьба мужчины и женщины за первенство. Я — за мирное сосуществование, за постоянные уступки.
Я даже ни разу не попрекнул её, что у нас нет детей. Она призналась, что больше года жила с мужчиной, которого любила, но не стала объяснять, почему они расстались, при этом не впала в стандартные обвинения бывшего мужчины в распутстве, пьянстве или скупости. Разлюбила и ушла. Я не исключал, что ушёл он. О моих прошлых связях она, естественно, догадывалась, но не любопытствовала.
Если она перестала интересоваться моими литературными успехами, я, наоборот, был благодарен. Две папки с готовыми рукописями пылились в издательствах — одна в Москве, другая в нашем городе. Я успел засомневаться в её вкусе. Ей нравились тексты, из которых можно сделать песню, простые и доходчивые. Любой уход в образность оставлял её равнодушной. Впрочем, вполне естественно для поющей женщины. Мои стихи ложиться на музыку не хотели. Думала ли она, что выходит замуж за большого поэта? Если думала, то очень короткое время. Не могла женщина верить в то, во что не верил я. Головокружение от первых похвал быстро прошло. Собственная реакция на первые книжки помогла отрезветь. Да и моё окружение не впадало в особый восторг от моих стихов. Похваливали, но не более, и Полина это видела.
Я не сразу обратил внимание на вспышки её раздражительности. Случалось, что она приходила домой в плохом настроении после неудачной репетиции. Я к тому времени успевал поужинать и прилечь на диван покурить. Остатки ужина оставались на столе, дожидаясь её. Курить я люблю лёжа; случалось, и засыпал, набегавшись за день, — работа всё-таки хлопотная. Полина возвращалась домой, видела меня спящего и начинала мыть посуду, громко включая воду и стуча тарелками. Не будила, но делала всё, чтобы я проснулся. Открывала форточку или окно, если, не дай Бог, замечала пепел, сброшенный мимо пепельницы.
— Аккуратнее ты не можешь? — спрашивала раздражённо.
— Извини, не специально же.
— Накурил — хоть топор вешай.
А я не чувствовал, что в комнате накурено. Я вообще не чувствую запахов — ни дурных, ни благородных. Может, это врождённое. А может, после того как отравился парами бензола при аварии на ректификационной колонне. Я, ещё в студенчестве, полез перекрывать задвижку под ливнем бензола, потом площадку мыл из брандспойта, чтобы скрыть последствия перелива при сдаче смены. Геройствовал ради общего дела, нанюхался и в лабораторию вернулся как пьяный, но потерю обоняния обнаружил много лет спустя, совершенно случайно. Ехал в электричке, напротив меня сидел мужичок бичёвского вида. На остановке к нему присели две дачницы. Свободных мест в вагоне не было, но вытерпели они минут пять, не больше, — поднялись и пошли искать другие места, возмущаясь, что от бича несносно воняет. Они ушли в другой вагон, а я сидел и ничего дурного не чувствовал. После этого и понял, что не различаю запахов.
Открытие больше удивило, нежели расстроило, однако заставило задуматься: неужели всю жизнь страдаю этим недугом, или всё-таки это началось после злосчастной аварии? Случайно обнаружил недостаток и… приобрёл неуверенность: а вдруг и я источаю не самый приятный запах? Спросил у Полины, она успокоила, но независимо от моего признания частенько напоминала, что пора сменить старые носки. А мне почему-то слышалась в её словах шипящая брезгливость. Сколько раз говорил, что не люблю, когда она ложится в постель, накрутив бигуди, — она словно не слышала моих пожеланий; но, с другой стороны, где ей приводить волосы в порядок, не в школе же? И получалось, что при мне она может ходить некрасивой, а для посторонних ухоженной.
Вторгались дни, когда все мои поступки и движения начинали раздражать Полину: бумажки валяются возле мусорного ведра, и не той тряпкой вытер кухонный стол, и ем слишком громко. Поводы для недовольства она отыскивала там, где, на мой взгляд, придраться было не к чему; мне казалось, что она просто хочет оскорбить меня, и это вызывало ответную реакцию. У меня тоже были поводы для раздражения. Не нравилась её привычка оставлять на столе посуду. Стол был не только кухонным, но и письменным, а для посуды имелся настенный шкаф. Я пару раз напоминал ей, но она упорно продолжала оставлять тарелки на столе, и я отстал.
Стихи сочинял, лёжа на диване, потом освобождал краешек стола, чтобы записать их. Возражать на нелепые придирки было бесполезно, она не помнила своих промахов или переводила их на меня. Случалось, упрекала, что я никогда не мою посуду. Хотя в большинстве случаев мыл я, но она не замечала этого. Ссорились, не разговаривали, но каково сидеть и молчать в маленькой комнате? Мне кажется, что в претензии ко мне она и сама не верила, может, и претензии были не ко мне, а к себе, но ей удобнее было перевести их на меня. Иногда её агрессивность переключалась на общих знакомых. Ни с того ни с сего вздумала критиковать Наталью, её неуменье одеваться и ухаживать за собой.
— Ну разве молодой женщине можно так запускать себя? — возмущалась Полина. — В чём она ходит?!
— Для того чтобы модно одеваться, надо бегать по барахолкам. А у неё ни времени, ни денег.
— Умная женщина из ничего кафтан скроит, как солдат суп из топора сварит. Вон Галка, моя подруга, видел, как одевается? А зарплата у неё мизерная.
— Нельзя сравнивать продавщицу и поэтессу. Разные возможности и, главное, разные цели в жизни. Галке твоей надо мужиков охмурять, а Наталья уже охмурила.
— Так загуляет Басмач. Надоест ему каждый день видеть неопрятную бабу.
Полина об одном, я о другом. В итоге на ровном месте поругались. Другая ссора была серьёзней и, видимо, назревала давно. Полина простудилась. Температура взлетела до сорока, я побежал вызывать скорую. В нашем околотке с телефонами негусто. У того, к которому обычно бегал, была оборвана трубка. Неделю назад звонил по ерундовому поводу, а когда приспичило, нарвался на сюрприз. Куда бежать? Повезло, что увидел вывеску аптеки и женщина дежурила добрая. Дозвонился и сказал, что буду встречать у подъезда — не любят врачи вызовы в наши дома. Ждал долго. Потом обшарпанный подъезд и длинный замусоренный коридор… Пока врачиха шла по нему, уже сложилось мнение о больной и обитателях дома. Говорила с Полиной резко и пренебрежительно, сделала укол, выписала лекарство и скорёхонько в машину. Полина лежала и плакала.
— За что она так со мной? Если бы приехала в нормальную квартиру, наверняка бы вежливее была.
Но что я мог ответить ей в своё оправдание? Напомнил, что давно стою в очереди в своём тресте и в писательской организации. Писатели обещают, но как-то всё не срастается.
Не знаю, какой она была учительницей. О школьных делах никогда не рассказывала, все разговоры — о своём самодеятельном театре. Студии она отдавала всё свободное время и страсть. Там она была и художественным руководителем, и драматической актрисой, и певицей. Благодаря её энтузиазму и, наверное, таланту студии собирались присвоить звание народного театра. Свои спектакли она возила в районные клубы, и, если верить её словам, они имели успех. А почему бы и не верить, если с гастролей она возвращалась с горящими глазами? Казалось бы, радоваться надо, что жена занимается любимым делом и у неё получается. Но однажды после двухдневных гастролей она вошла в комнату около восьми вечера. Я только что поужинал и предложил ей глазунью. Она отказалась, заверила, что их покормили перед дорогой. Быстренько сходила в душ и позвала меня на диван, заявив, что сильно соскучилась. Таких жестов она давно себе не позволяла, и я заподозрил, что она мне изменила. Чем страстнее прижималась она, тем сильнее было подозрение. Но не расспрашивать же? Я вообще никогда не устраивал сцен ревности, да и поводов не случалось. Но главное — не хотелось позорить себя.
Догадка подтвердилась через неделю. Я вернулся с работы и увидел на столе записку на странице, вырванной из школьной тетради: «Долгие проводы — лишние слёзы. Специально приехала днём — так будет лучше и тебе, и мне. Прости, если сможешь, особенно за мои истерики. Ты ни в чём не виноват. Целую, Полина».
Самое удивительное, что я оставался спокойным. Ушла жена — казалось бы, выть, метаться, проклинать… Целые вечера валялся на диване. Вспоминал, анализировал. Почему она ушла? Может, я оказался слишком эгоистичным? Цветов на Восьмое марта и в день рождения, может, недостаточно? Может, ей хотелось, чтобы я активнее интересовался её радостями и бедами? Если у неё что-то не получалось в театре, я сочувствовал, но сходить на их спектакли у меня не хватало времени. Да и желания не возникало заставить себя смотреть любительский театр, считал, что с неё довольно, что я мирюсь с женской блажью. Собственные стихи казались мне важнее, как бы я ни относился к их качеству. Особенно после того, как стали выходить книжки и появились гонорары. Мне казалось, достаточно, что у двух взрослых людей имеются серьёзные увлечения помимо основной работы. Её тонкая артистическая натура не дождалась поклонений, на которые рассчитывала? Или всё-таки требовался жёсткий характер, противостоящий её капризам?
Вспоминал первые дни, когда она появилась. А появилась она случайно. Ниоткуда. Не как завоевание, а как подарок.
***
Упрямый Нерехтин всё-таки дождался своего праздника. Московский толстый журнал напечатал его многострадальную повесть. От меня только что сбежала Полина, и мне было не до литературных игрищ. Новость узнал от Шумского и, странное дело, не услышал в его интонации радости за успех собрата по перу. Сообщил, между прочим, уже после того, как порадовал новостью о беременности Натальи.
Сам Нерехтин приехал ко мне с выпивкой и с журналом. Правильнее сказать, с журналом и выпивкой, потому как первым делом достал из портфеля журнал.
— Вот! Уже в киосках появился. Вёрстку вычитал три месяца назад, но никому не говорил, боялся сглазить. Поверил только после того, как раскрыл номер. Двенадцать годков томилась. В Индии двенадцатилетние девушки рожают.
— Меня уже Шумский оповестил.
— И меня тоже. Сказал, что видел в киоске, полистал, но не купил. Денег не было.
Я открыл журнал. Прочитал его фамилию над повестью. Нерехтин смотрел на меня. Ждал. Захотелось обнять его, поздравить, но вспомнил о клейме, которое мне припечатали не без его помощи, и ограничился рукопожатием.
— Не верил, что это случится при жизни.
— А я почему-то не сомневался.
— Если трезво, заслуга моя невелика. Редакторы осмелели, даже платоновский «Котлован» напечатали. Спасибо Горбачёву, что ослабил вожжи.
— Кончай скромничать, отличная повесть.
— Я к ней давно остыл. Надо было прочитать, чего там напечатали, и не могу себя заставить. Первые годы перед отсылкой обязательно правил, а здесь отослал не глядя.
— Может, потому и напечатали, — засмеялся я.
— Боюсь, что её теперь не заметят, время другое, все кинулись читать эмигрантскую и запрещённую нашей цензурой прозу.
Нерехтин плеснул водки в стакан и, глядя в пол, напомнил:
— Я приехал не только похвастаться. Извиниться хочу.
— За что? — спросил я, хотя и догадывался.
— За то, что поверил в сплетню. Очень уж логично подали. Обиженного убедить легко. Потом посидел, подумал и понял, что непригоден ты к этой роли, не тот характер. Просто кто-то позавидовал твоей удачливости.
— Когда узнал о своих тайных достоинствах, места себе не находил.
— Понимаю. Хотел приехать извиниться, да смелости не хватило.
— Я тоже собирался обсудить с тобой, откуда ноги растут, да не знал, с какой стороны подступиться.
— Надеюсь, не думаешь, что я сплетню запустил?
— Нет, конечно! — передавать слова Басмача о юмористах я не стал, потому что появился новый вариант. — А что ты думаешь о Мищенко?
— Скользкий тип. Слишком активный. Мне вообще свита Ворогушина никогда не нравилась. Говорят, что Мищенко отказался ехать с Майским в одной машине. Увидел его рядом с водителем и пошёл на автобусную остановку. Безумно ревнует его к Ворогушину. Ему кажется, что Майский хочет его оттеснить и лишить звания лучшего друга классика. Но теперь Мищенко воюет уже с Ворогушиным.
— А зачем это Майскому? Он вроде всего добился сам — и относительного успеха в столице, и популярности в нашем городе.
— А кто бы сейчас вспоминал о Дельвиге и Кюхельбекере, если бы они не входили в круг друзей Пушкина?
— Это немного другой масштаб, — урезонил я.
— Ты имеешь в виду Ворогушина или Пушкина?
— Да ладно тебе... Но я недаром заговорил о Мищенко. Я неделю выступал в сельских клубах по его персональному приглашению, и он слишком провокационно критиковал нашу жизнь. Вот я и подумал: не он ли настоящий стукач?
— Вполне вероятно. А тебя подставил для прикрытия — меня тоже посещала это мыслишка. Если это так, то на его близость к Ворогушину можно посмотреть под особым углом. Но приехал я похвастаться не только журналом. Ворогушин уже прочитал мою повесть.
— А кто тебе передал?
— Сам позвонил. Не поленился найти мой рабочий телефон и пригласил в гости. Будет ждать в воскресенье в деревенской избе. Предупредил, чтобы приезжал к обеду, потому что с утра он работает.
— А про повесть что сказал?
— Наверное, при встрече раздраконит.
— Если бы хотел раздраконить, в гости бы не позвал.
— Надеюсь. Да кто их, классиков, поймёт?
— Поздравляю! За это надо обязательно выпить.
Уезжал Нерехтин уже за полночь, пришлось вызывать такси.
Я думал, что он приедет в понедельник похвастаться, был уверен, что встреча прошла интересно. Он объявился в среду. Плюхнулся на стул и засмеялся — громко и неестественно.
— И как ты думаешь, чем закончился мой визит?
— Судя по красной морде, дружеской попойкой.
— Не угадал. Попойкой он начался, а закончился недвусмысленным взглядом на калитку.
— Неужели поскандалили?
— Сначала всё было очень мило. Пока распивали первую бутылку, оказалось, что и у классика проблемы с тормозами. А я прихватил на всякий случай резервную.
— Предусмотрительный.
— Профессия приучила. Но давай по порядку. Сначала он поздравил. Похваливал. Отметил хорошо и целомудренно прописанную эротическую сцену. Сказал, что у него не хватает смелости на подобные вещи и не получаются они. Спросил, почему не принёс ему повесть раньше, он бы помог и предисловие написал. А мне, если честно, и не хотелось, чтобы повесть вышла с его предисловием.
— А чего бояться? Престижно всё-таки.
— Не хочу. Знаешь, сколько он их написал своим шестёркам? Боялся, что предложит и к будущей книге написать, но не предложил.
— Так предисловие тоже непросто написать.
— Он их штампует без напряжения, чаще всего даже похвалить забывает — отделывается парой фраз, а остальное — вольные рассуждения о литературе, не касающиеся автора книги. Попросил его какой-то орловский сочинитель, — сердце мягкое, обижать жалко, не отказал, похвалил, но автору досталось полтора абзаца, а длинное предисловие наполнил своими рассуждениями о его земляке Лескове. Которого искренне уважает. Умеет не обидеть и попутно своим мастерством щегольнуть. Эти предисловия он отдельной книгой издал. Я полистал и нашёл всего лишь четыре приличных имени, остальные в лучшем случае середнячки, если не хуже.
— И всё-таки ты зря скромничал.
— Боялся, вдруг не понравится. Мы же совсем разные. Да и с какой стати? У него таких ходоков длинная очередь, и все с официантскими замашками. Тот же Мищенко. И вообще, не умею просить. Стыдно отвлекать старика от дела. Я так и сказал ему. Он понял и пожаловался, что замучили рукописями. Не только местные, но и со всего Союза шлют. Приходится читать и отзывы отсылать.
— Так он ещё и к стихам пишет. Сам видел.
— Работоспособность у него бешеная. Когда я заявился, он сказал, что рассказец утром написал, обещал почитать, но сели за стол, и он забыл о рассказе. У меня две рукописи в издательствах лежали — одна в «Совписе», другая в «Современнике», обе одобренные. А на днях получил письмо, обрадовали, что по закону две книги в один год выпускать запрещено. Я пожаловался Ворогушину. Он даже не знал о таком запрете. Они живут по своим законам. У него четыре книги на следующий год запланировано, уже и авансы получил, но два областных издательства извинились, что закрываются и книги не выйдут. Развёл руками и сказал, что приходится смириться. Утешил, называется. У него заморозили десятое или двадцатое переиздание, а мне в сорок пять лет пришлось отодвигать на год книгу, которая ни разу не издавалась. А что будет через год? По нашим временам никаких гарантий.
— И какую ты выбрал?
— Совписовскую. Она для меня важнее. Но ты не понял меня: столько лет ждал — и, пожалуйста, получай по сусалам. Закон. А для Ворогушина законов не существует. Он даже не попытался поставить себя на моё место.
— Но одна-то всё-таки выйдет.
— Ты привык довольствоваться тем, что дают, а мне этого мало. Да и Ворогушин своими похвалами растравил. Сидим, разговариваем как равные. Он, кстати, совершенно не чванлив, но собратьев не жалует. И Солженицын у него всего лишь публицист, а не писатель. И Шукшин примитивен.
— С Шукшиным они совсем разные, их нельзя ни сравнивать, ни стравливать, — попытался я найти примирение.
— Представляешь, их поругивает, а меня похваливает. Меня, которого столько лет не печатали.
— Гордиться должен.
— Вот я и возгордился, хватанул водочки и осмелился подсказать, что у него случаются фактические ошибки. В одном месте — «затурканный жизнью инвалид с парализованными ногами и тоненькими ручонками», а на самом деле у безногих очень мощные руки. В другом — «сработанное наспех дроздиное гнездо, через дно которого проглядывают голубые яйца». Но гнёзда у дроздов сделаны очень добротно, и яйца не голубые, а зелёные в крапинку. Ворогушин сразу помрачнел и заявил, что пора спать. Кивнул мне на заправленную койку, а сам вытянулся на диване. Гостей он принимал в деревенской избе, чтобы они Прасковье Ивановне перепечатывать его рукописи не мешали. Сам признался. Коек в комнате было аж три штуки. У него же частенько гости останавливались. Критик Протасов неделями у него жил и кормился. А сам Ворогушин работал на кухне. Сказал, что в молодости жизнь приучила. Выпили крепко. Я лёг и сразу уснул. Проснулся рано, глянул на диван — Ворогушина нет. Лежу, вспоминаю вчерашний вечер — неверно описанное гнездо, инвалида с тоненькими ручками. Кляну себя, но деваться некуда, надо вставать. Выхожу на двор, но вижу на столике полстакана водки, накрытые куском хлеба, а рядом солёный огурец на листе писчей бумаги. Ворогушин на огороде картошку окучивает. Я поздоровался. Он распрямил спину, кивнул на водку с огурцом и снова принялся тяпать. А мне что оставалось делать? Выпил водку, заел огурцом, сказал: «До свидания!» — и поплёлся на остановку.
— Может, всё не так страшно? — успокоил я.
— Ничего страшного, всё нормально.
***
Помогать сильным всегда выгодно. Лучи славы греют не только писателя, но и город, в котором он живёт, а попутно и руководителей города. Не откладывая на посмертное будущее, утвердили всесоюзные Ворогушинские чтения и премию фонда Ворогушина. Я не силён в бухгалтерии, но полагаю, что денег на мероприятие потребовалось значительно меньше, чем на содержание хоккейной команды.
Списков приглашённых я не видел, и кто их составлял, не знаю. Скорее всего, писали в отделе культуры, а потом Ворогушин добавлял тех, кого хотел видеть и с кем хотел выпить. Забавно выглядела география гостей — от сотрудника районной газеты из подмосковной Ивантеевки до библиотекаря из приморского Кавалерова. Заботились о широте охвата. Местных приглашали человек пять, надеялись, что остальные приедут сами. У Басмача было особое мнение: он полагал, что местных сочинителей и за писателей не считают, только не мог решить, от кого исходит инициатива — от Ворогушина или отдела культуры.
Кандидата на премию выбирало специальное бюро, а утверждал Ворогушин. Первым лауреатом стала Светлана Соболева. Сам её предложил. И я догадываюсь почему. Стихи её были академически классичны, полностью лишены быта, без лишних житейских дрязг и надрывного самокопания. Она жила в своём обособленном книжном мире. Университетский преподаватель отличается от школьного, который вынужден вариться в густом бульоне страстей сложных подростков и пёстрых родителей. Соболева парила над мелкими страстями, а проза темпераментного Ворогушина жила ими. В её холодноватых строчках он отдыхал от своих буйных красок. Противоположность притягивала.
Первый сезон прошёл спокойно. Совершенство стихов Соболевой никем не оспаривалась, да и кто бы рискнул оспаривать выбор классика? Валентин Михайлович вручил диплом и конверт с премией. Счастливая Соболева улыбалась, обнажив безукоризненные зубы, сказала, что ещё школьницей влюбилась в его книги. Когда подошла к нему, показалось, что она чуть ли не на голову выше классика. Нагнулась и поцеловала в щёку. Тяжёлая ладонь Ворогушина плотно легла на её обнажённую спину.
— А девушка беззастенчиво врёт, что читала его в детстве, — шепнул Нерехтин.
— Ритуал обязывает.
— В детстве «Денискины рассказы», а в юности Генри Миллера и Набокова.
***
Второй премиальный сезон оказался намного сложнее. Детективнее, можно сказать. Да и жизнь менялась очень стремительно, непредсказуемо и криминально. Перестроечные перемены набрали ускоряющий ход. Еле поспевали. После исчезновения водки с прилавков пропало курево, а это намного страшнее, но и на этом лишения не остановились. Впору запаниковать, но интеллигенция, отмахиваясь от бытовых сложностей, радовалась отмене цензуры. Тиражи толстых журналов перевалили за миллион, а Басмач получил квартиру. Живот Натальи говорил сам за себя, но справку на право получения сразу трёх комнат всё-таки пришлось брать. Мы с Нерехтиным помогали перевезти мебель. Удивительное дело, но барахла в двенадцатиметровой комнатушке набралось на две машины. Как умудрился Басмач распихать антикварную мелочёвку, которая имела ценность только для него, по углам своей каморки, мы не понимали. На переезд он позвал и обоих сатириков, но в условленное время они не появились, и нам втроём пришлось таскать неубывающие коробки на четвёртый этаж.
— Ну, Алишер Иванович, Плюшкин по сравнению с тобой ангел, — издевался Нерехтин.
Наталья порывалась нам помогать, но Басмач прогнал её на кухню и велел заняться закуской. Когда мы пригнали вторую машину с остатками скарба, хозяйка лежала на диване. Перенервничала бедняга. В последней коробке поверх посуды лежал медный кумган. Нерехтин поднял его над головой:
— Воистину Плюшкин!
— Что бы ты понимал, неверный! Это мусульманский символ, семейная реликвия, первый тост за новоселье осушу из него.
— Тогда уж и тюбетейку надень.
— Вот ещё! Буду я отыскивать её в этой неразберихе, — возмутилась Наталья. — Давайте за стол.
И в это время постучали в дверь.
— Спорим, что это наши юмористы подоспели к столу, — сказал Нерехтин.
Наталья пошла открывать. На пороге стояли улыбающийся Шумский и сумрачный Буренин. Шумский застыл в недоумении, не понимая причины хохота. А Буренин ещё сильнее помрачнел.
— Вовремя, ребята. Спасибо за помощь, хотя бы моральную, — поблагодарила Наталья.
— Да мы время перепутали. И долго ваш дом искали, — оправдывался Шумский.
Уже за столом обнаружили, что в суматохе забыли в старой комнате пакет с хлебом. Буренин вызвался сходить в булочную, долго искал в незнакомом районе магазин, а когда пришёл, положил пакет на стол и сказал, что его кто-то ждёт. Повернулся к двери, даже рюмки за новоселье не выпил.
— Гордый, обиделся, — хмыкнул Нерехтин.
— На кого? — не понял Шумский.
Потом, когда измотанный Басмач прилёг на диван, Шумский кивнул нам на недопитое. Вскоре и мы с Нерехтиным засобирались. А Шумский, как рассказала после Наталья, сидел больше часа, надеясь, что хозяин проснётся. Когда она ушла на кухню, присоединился к ней и он, похвалил квартиру, порадовался, что у Басмача будет свой кабинет. Наталья пожаловалась на усталость и ушла на диван; когда прилегла под бок мужа, тот сразу же открыл глаза.
— Против Шумского даже моя восточная хитрость не помогает.
— Неужели он не чувствует, что люди устали?
— В нём удивительным образом уживаются наглость и скромность.
***
Рожала Наталья тяжело. Плод неправильно пошёл. Врачи мучились возле неё больше двух часов, о её муках и вспоминать было страшно. Она потеряла много крови, выпустили из роддома только через три недели.
Когда я приехал поздравить её, первое, что она сказала:
— Четыре с половиной килограмма. Богатырка или богатырица — как правильнее? И знаешь, когда брюхатая ходила, стихи пёрли косяком.
— А когда разродилась?
— Пока ни строчки.
Она была ещё очень бледной. Неразобранные картонные коробки по-прежнему стояли на полу. Но по литературным разговорам соскучилась, тем более что стартовала очередная премия Ворогушина. Первая лауреатка, университетская дама, ей никогда не нравилась. Ни для неё, ни особенно для её стихов не находилось ни одного тёплого слова — манерная, книжная, самовлюблённая пятёрочница, активистка со школы после премии задрала нос и разговаривала через губу. Не знаю, приходилось ли Наталье встречаться с лауреаткой, но женская зависть и честолюбие способны распалить любую, не говоря уже про поэтессу.
И всё-таки тяжелее, нежели чужой успех, угнетало безденежье. Переезд выскреб все запасы, а картонные коробки в комнатах возбуждали тоску по уюту. Хотелось красивой и удобной мебели в комнатах и на кухне. Наталья распаляла себя мечтами, а муж думал, хватит ли денег до зарплаты, которая будет неизвестно когда.
После долгих жалоб и недомолвок у меня возникла идея, простая, но обнадёживающая. В больнице Басмача имелся компьютер, и он его довольно-таки быстро освоил. Кто ему помешает во время ночных дежурств набрать стихи Натальи, сверстать их в книжку, договориться с частной типографией и отпечатать десяток экземпляров, чтобы подать их на премию? Наталья отмахнулась от моей идеи, а Басмач загорелся. Работа была незнакомая, и желание доказать себе, что справится, возбуждало его.
Видимо, это в крови у писателей-фантастов или в крови таджиков. Пришлось мужику пострадать и помучиться, но за неделю до срока он выложил перед женой десять экземпляров книжки с оригинальными иллюстрациями. Получилось ничуть не хуже официальной. Самое интересное началось после того, как её подали на соискание премии. Кроме неё, отобрали ещё четырёх кандидатов — Карнаухову с чистенькими грамотными стихами в стиле Соболевой, поскольку была её студенткой, десятиклассника Бориса Макарова из закрытого города, Щёголеву, дочку ведущего артиста из музыкального театра, и прозаика Владимира Потапова, зоотехника из районного центра.
Больше всего Наталья боялась Щёголеву, потому что её папочка на концерте по случаю вручения премии будет петь любимые романсы Ворогушина. Не забывала она и о вундеркинде Макарове, к стихам которого Майский напечатал в газете восторженное предисловие. Премия считалась молодёжной, потому и решать её судьбу доверили относительно молодым. В состав бюро выбрали пусть и пьяницу, но всё-таки самого значительного поэта Арсеньева, набирающего известность Буренина, приближенного к Ворогушину Майского, пропагандиста творчества опять же Ворогушина Мищенко и первую лауреатку премии Соболеву.
Наталья нервничала. Узнав состав бюро, заявила, что у неё никаких шансов. Обвинила меня и мужа в том, что мы втянули её в авантюру, которая опозорит её и доведёт до нервного истощения. Майский обязательно проголосует против, потому как она при всех говорила, что он конъюнктурщик, и ему обязательно донесли. Буренин тоже проголосует не за неё, потому что всегда завидовал Басмачу. Мищенко её ненавидел и считал распутной, а о Соболевой и говорить нечего, с ней всё понятно. Единственный, кто понимает толк в стихах, — Арсеньев, но он безвольный, и если тот же меломан Мищенко потребует от него проголосовать за Щёголеву, он проголосует. Она кричала, плакала и требовала забрать её книгу из комиссии.
Басмач еле успокоил её. Полежав, она ударилась в другую крайность и заявила, что премия нужна ей как воздух, чтобы спастись от безденежья. Утром она заявила мужу, что деньги ей не нужны, но страх перед проигрышем не даёт спать. Ей мерещится надменная усмешка Соболевой.
После голосования Мищенко записал интервью для телевидения. Наталья и Потапов набрали по одному голосу, вундеркинд Макаров — три. Но выйти на экран оно не успело, поспешили с записью. Ворогушин перечеркнул протокол и крупными буквами написал: «Наталья Комарова».
Такая победа — это не просто конверт с деньгами!
— Уел их Валентин Михайлович, — злорадствовала Наталья, — цыкнул, как на заигравшихся щенят, показал, кто настоящий хозяин. Они наверняка договорились между собой, и Майский был уверен, что Ворогушин будет доволен их выбором. И просчитался.
Наталья ликовала. О такой безоговорочной победе ей и не мечталось. И закружилась у девушки голова, аукнулись последствия тяжёлых родов. Она уже утверждала, что премия Соболевой — случайность или гипноз её красоты. А может, и не только гипноз. Я не удивлюсь, если Соболева в своём окружении отпускала похожие подозрения в адрес Натальи. Женская логика иногда парадоксальна. Но случаются и очень шаблонные выводы.
На вручение премии Наталья пришла в нарядном платье, которое смотрелось на ней как чужое. Ворогушин, протягивая диплом, похвалил:
— Настоящие стихи. Очень живые, пробирающие до дрожи. Народишко поговаривает, что слишком женские. А какие они должны быть, если пишет не мужик, а баба? Не какое-то существо среднего пола.
Соболева, услышав этот комплимент, усмехнулась, потом подошла поздравить Наталью, обняла и поцеловала.
— Вот он, исторический поцелуй Иуды в женском исполнении, — шепнул стоящий рядом со мной Нерехтин.
В завершение был концерт, Щёголев спел арию мистера Икса. Если верить сплетням, он репетировал любимый романс Ворогушина «Отвори потихоньку калитку», но дочери премию не дали, и артист в знак протеста заменил романс.
Интересно другое. Юное дарование Борис Макаров, которому жюри присудило премию, о ком восторженно отзывались Майский и Соболева, побыв короткое время на слуху, пропал, словно его и не существовало. Получается, что Наталья была права, подозревая заговор.
***
Когда не идут свои стихи, я читаю чужие в надежде распалить злость на себя или зависть к настоящим удачам. Злость получалась искусственной, а завистливым никогда не был, хотя и встречал тяжёлых завистников, наивно спешащих откреститься от матери всех пороков, особенно в пору неудач. Пробовал листать папку с недописанными стихами, но желание завершить их гасло — всё не нравилось. Местное издательство вернуло рукопись и объявило, что закрывается. Бумаги у них всего на единственную книгу из указанных в рекламной брошюре, и редактор не без ехидства посоветовал поблагодарить Ворогушина, потому что вся бумага уйдёт на тираж его тома. Заискивая перед ним, они всё-таки не упускали случая вбить клин между ним и остальными писателями.
Московский сборник чудом успел протиснуться на свободу, но снова в изуродованном виде. Страх перед цензурой по инерции всё ещё давил на редакторшу моей книжки, но ещё страшнее было её самомнение. Она правила строки, полагая, что сибирскому автору будет приятно читать её шаблонные эпитеты. Попсиховал, поматерился, восстановил большинство своих слов, но столичная дама пренебрегла моими замечаниями. Покупать сборник для дарения не стал. Первые книжки хапнул по пятьдесят штук, но так и не раздал. Единственным утешением стал гонорар.
Я получил квартиру. Очередь в тресте всё ещё ползла, хотя и внушала надежду, зато в писательской организации освободилась «двушка». В ней проживала детская писательница с дочерью. Её книги о правильных девочках и мальчиках регулярно выходили в московских издательствах, и в сорок лет она сумела увести из семьи зубного врача. Им дали новую трёхкомнатную квартиру, а я въехал в её «хрущобу». С Полиной мы не разводились, о её бегстве я не распространялся, даже Наталье не сказал, поэтому претензий к лишней комнате не возникло. Новая семья решила сменить мебель, и мне за умеренные деньги достались её диван, стол, стулья и помойное ведро. Своё богатство я оставил сварщику с моего участка. Его недавно выгнала жена, и тот был очень рад, что ему пофартило с моей комнатой. На работе мне предложили машину и грузчиков для переезда, но я удивил их, сказав, что всё имущество моё в ночной горшок вмещается. Воспользовался шуткой Нерехтина, пока он был в командировке.
Для моего барахла хватило чемодана, с которым когда-то приехал в Сибирь, рюкзака и большой дорожной сумки.
Квартира была запущенная, с выцветшими пузырящимися обоями и капающими кранами. Но преимущества были намного весомее: недалеко от центра, недалеко от треста и, главное, с телефоном. Домашний телефон у меня был только в детстве, когда жил с родителями. Каждый раз, проходя мимо аппарата, тянуло кому-нибудь позвонить. Не важно кому. Со служебного звонил только по необходимости. А здесь свой, личный.
Неделю слонялся из угла в угол, осваивал пространство нового жилища. Неухоженность сначала лезла в глаза, но потом перестал её замечать. Первая настоящая квартира, заработанная самостоятельно, причём не инженерным трудом, а литературным, о котором долгое время и не помышлял. О том, что стихи перестали, если позаимствовать словечко у Вознесенского, «случаться», я не переживал, справедливее сказать — старался убедить себя в этом. Надеялся, что они возвратятся и, может быть, в новом качестве.
Присев за стол детской писательницы, на котором не было моих бумаг, но стояли три бутылки пива, неожиданно для себя я вспомнил старую недетскую историю. Когда я работал прорабом, один из моих мастеров попал в некрасивую передрягу. Жена его работала кассиром в нашем тресте. Бабёнка с наивными голубыми глазищами, любящая поговорить через окошко, если возле кассы не толпится очередь. Её знали все, кто получал зарплату, и она знала, кто сколько зарабатывает и сколько платит алиментов. Все звали её Галочкой. Мастер даже гордился её популярностью. Ревновал ли? Наверное, ревновал, как ревнуют всех смазливых и кокетливых жён, работающих на бойком месте.
И вот однажды он поехал в командировку, возвратился не вовремя и застал Галочку в постели со слесарем из его же бригады — ситуация, гуляющая из анекдота в анекдот, только бойкая бабёнка моментально придумала нестандартную развязку. Едва заслышались шаги в коридоре, она разорвала свою рубашку, валяющуюся рядом с кроватью, царапнула любовника по щеке и закричала, призывая на помощь. Дальше случилась драка, позорное бегство любовника — всё как в банальном сюжете. Если бы не развязка. Галочка отнесла заявление в милицию. Написала, что насильник жил рядом, иногда заходил по-соседски — стрельнуть сигарету или денег до зарплаты, с ней разговаривал редко. Она считала его приличным человеком, а он вдруг набросился, хотя повода она не давала. Муж подтвердил все её обвинения. На суде выступила свидетельница, заявившая, что связь между Галочкой и обвиняемым продолжалась больше года и муж знал об этом. Возмущённая пострадавшая объяснила клевету незамужней подруги обыкновенной завистью. Суд сравнил симпатичную пострадавшую с неказистой свидетельницей и сделал выводы. Невезучего насильника отправили в лагерь. Галочка с мужем продолжили семейную жизнь.
Сидя за столом успешной детской писательницы и попивая пиво, я подумал, что жизнь этой парочки, особенно после суда, может стать материалом для психологической повести, наполненной муками совести. Мастер вскоре уволился, и я потерял его из виду. Не исключаю, что никакого раскаяния не было. Смирились, забыли или разбежались, но тогда и повесть затевать не стоит.
Когда Нерехтин воротился из командировки, я позвал его и Наталью с Басмачом отметить новоселье. Наталья сразу заметила отсутствие Полины. Пришлось признаваться. Она не удивилась.
— Не переживай. Ты знаешь, сколько у неё мужиков было?
— Понимаю, что был у неё не вторым, да она и не скрывала этого.
— И не третьим. При мне она крутила с опереточным режиссёром.
— И не стыдно тебе сплетничать о подруге? Девушке очень хотелось на профессиональную сцену, её понять можно, — усмехнулся Басмач.
— Теперь-то уже дело прошлое, скрывать смысла нет. Но я не сватала его. Они сами всё решили. Взрослые люди. Надеялась, что всё получится, но не срослось. А теперь просто хотела поддержать Костю.
— Он и так ведёт себя как настоящий мужик.
— Не о том вы, ребята. Я и сам подумывал, что надо как-то разбегаться. Устал от её постоянных капризов и придирок. Получилось, что она первая нашла выход, и я даже благодарен ей.
Поделиться планом задуманной повести я не решился. Боялся, что засмеют и отобьют желание. А мне хотелось попробовать. Проверить себя. Очень хотелось.
***
В честь шестидесятипятилетия Ворогушина давали концерт. Я не меломан и хотел отказаться от пригласительного билета, но, услышав, что программу утверждал сам Ворогушин, и увидев, как заискивающе выпрашивают билеты для знакомых, решил сходить, посмеиваясь над собой: дескать, на халяву и уксус сладкий. Концерт меня удивил и серьёзностью репертуара, и мастерством исполнителей — разумеется, насколько я мог его оценить. Единственный номер вызвал желчное замечание у сидящего рядом Нерехтина. Солист местной оперы, объявляя романс «Жил-был я», решил щегольнуть образованностью, сказал, что слова написаны Семёном Кирсановым, поэтом, гонимым при жизни.
— Очень гонимым, — не удержался Нерехтин, — аж до Сталинской премии догнали. Но что взять с лабуха? Настали времена, когда гонимые в моде.
Соседка сделала ему замечание, чтобы не мешал слушать замечательный голос. Нерехтин обиженно замолчал, но чувствовалось, что его оборвали.
После концерта раскошелились и на фуршет. Столы с шампанским и сухим вином стояли во всю ширину фойе. Мы даже выпить не успели, а Нерехтин продолжал рассуждение о Кирсанове. Рассказал, как тот во время разгула кампании травли Маяковского грозился отрубить себе руку, которая здоровалась с «горланом революции». Но досказать историю ему снова не дали, позвали к другому столику.
— Я увидела, что вы не решаетесь взять фужер, и решила помочь вам, — ко мне подошла высокая брюнетка, одетая в чёрное платье, выгодно подчёркивающее фигуру. — Понимаю, что вы мучительно вспоминаете, где могли меня видеть.
— Если бы видел, вспоминать не пришлось бы, — нашёлся я.
— Спасибо за комплимент, но вы действительно никогда не видели меня. Давайте выпьем за здравие нашего юбиляра. Меня зовут Майя.
— А меня Константин.
— Я знаю, что вы Константин Селифонтов.
— Интересно, откуда?
— Читала в газете ваши стихи, мне их Валентин Михайлович показывал.
— Вы знаком с Ворогушиным?
— Давно. Я медсестра и раз в неделю ездила к нему делать массаж. У него шея запущена, голову еле поворачивает.
— И вы хотите сказать, что Ворогушин читал мои стишки? — неудобно было при незнакомой женщине показывать свою радость, но удержаться не смог.
— Читал и очень хвалил. Он вообще много стихов читает, больше, чем прозу. Чаще поругивает, но ваши его тронули, особенно про мужчину на пристани. Мне тоже понравились. Коротко и жёстко. Я его даже запомнила, — и она прочитала по памяти.
— Удивили, не ожидал. Меня последнее время чаще ругают, а если и хвалят два-три человека, так это из жалости, не хотят обижать, да я и сам не в восторге от своих творений.
— Неправильно. Валентин Михайлович очень любит написанное им. Сам себя любить не будешь — и другие не полюбят.
— Никак не ожидал, что Ворогушин читает меня, — не унимался я, — за это надо выпить. Вам что налить?
— Всё равно. Вообще-то медицинские работники предпочитают спирт.
— Здесь его не предусмотрели. Вроде бы как не по чину. Но дома у меня найдётся, и не «Рояль», а с завода медпрепаратов. У одного моего слесаря жена там работает.
Сказал без всякого умысла, просто захотелось похвастаться. Женщина посмотрела на меня и, тряхнув шикарными волосами, озорно и отчаянно чуть ли не крикнула:
— А поехали!
В такси оба молчали. Я уже догадался, что подошла она не случайно, только не мог понять, зачем я нужен этой красивой уверенной в себе женщине. Какой от меня прок? Неужели на роду написано удовлетворять женские капризы в их непонятных для меня играх? Возле двери я предупредил, что заселился недавно, а предыдущая хозяйка не отличалась аккуратностью.
— Ничего страшного. Ты думаешь, у Ворогушина в деревенской избе порядок? На рабочем столе куча бумаг, папок и чужих книг, а черновики сочиняет на кухне, освободив уголок стола. Говорит, что с молодости привык, а менять привычку боится.
Отбросив церемонии, она легко перешла на «ты». И я расценил это как надежду на долгое знакомство.
— Ну и где же обещанный спирт?
— В холодильнике. Сейчас разбавлю и соображу что-нибудь закусить.
— Не люблю тёплый. Мне лучше неразбавленного, но на донышке.
— Тогда и я за компанию не буду разбавлять.
— Чтобы не уронить мужское достоинство, или не хочешь укорить меня, пьющую спирт?
— Я не люблю условности.
— Отлично! Можно сказать, что нашли общую черту характера. Тебе на кухне помочь?
— Сам справлюсь. У меня выбор небогатый: огурцы, колбаса и сало.
— А я пока этажерку с книжками посмотрю. Можно?
Когда я принёс закуску и заиндевелую в морозилке бутылку спирта, она стояла с моей книжкой в руке.
— Те, которые в газете напечатаны, были лучше, живее.
— Редакторша исковеркала, в руки противно брать. Брось её и садись к столу.
— Мне полрюмки и холодной воды запить.
Она выпила очень изящно — не морщась, не крякая, не хватаясь за стакан с водой, не торопясь ткнула вилкой в салат. Я спросил о Ворогушине, о единственном общем знакомом, давно ли его знает.
— Давай поговорим о нём в следующий раз. Я женщина с богатым прошлым, мне есть что рассказать о нём и о себе, а пока почитай стихи, не из книжки, а те, которые самому кажутся главными.
И я читал долго и с удовольствием. Мне кажется, что стихи впечатляют сильнее, когда автор читает стоя, поэтому поднялся со стула и отошёл в глубь комнаты. Никогда ещё не хотелось мне так остро, чтобы стихи понравились. Подглядывая за её реакцией, видел живой интерес и возбуждался сам, начинал чувствовать себя крупным поэтом. Когда пересохло во рту и я закашлялся, она подошла, похлопала по спине и крепко поцеловала.
— Спасибо. И не надо скромничать, давай лучше напьёмся.
Выпила она две неполных рюмки. Возбуждённый успехом моих стихов и её уверенностью в их будущем, я готов был продолжить.
— Тебя не смущает, что я сама подошла?
— Нет, но интригует.
— Дай время, и я всё объясню. Надеюсь, ещё не раз встретимся. И последняя шокирующая просьба: у тебя можно переночевать, а то я не успеваю на свой автобус?
***
Не ко времени вмешалась погода. После обеда начался не летний моросящий дождь, и я испугался, что это надолго. Приедет ли? Суеверно склонялся, что вряд ли захочет мокнуть, но по дороге с работы всё-таки заглянул на базарчик. Хотелось накрыть красивый стол, выбрал местных мясистых помидоров и красных южных яблок. Ехать от её больницы до города около часа, но я не знал расписания автобусов и электричек. Надеялся, что если она раздумает, должна позвонить. Хотя почему должна? Она не должна ничего. Скорее, должен я за щедрую ночь. С момента знакомства меня не оставлял вопрос: зачем я этой загадочной женщине? В любовь с первого взгляда верить глупо. Лысеющий, не очень галантный, похожий на грузчика мужик вряд ли мог заинтересовать избалованную красавицу. Неужели и вправду виноваты стихи?
Я уже перестал ждать. Она приехала около девяти. Звонок был очень короткий, и я засомневался, не послышалось ли, но на всякий случай открыл незапертую дверь. Войдя в коридор, она долго высматривала, куда бы пристроить зонтик. Не нашла и оставила раскрытым у порога. Одетая в джинсы и синюю майку, плотно облегающую тело, длинноногая, похожая на спортсменку, она разительно отличалась от женщины, подошедшей ко мне на концерте. Чёрное платье делало её загадочнее и недоступнее, а эта казалась своей в доску. Или всё-таки виновата предыдущая ночь? Не уверен. Она прошла в комнату, взглянула на живописное содержание тарелок и ласково прижалась ко мне.
— Вижу, что готовился. Спасибо!
— Только не уверен был, что приедешь. Как добралась?
— Без приключений. Даже причёску сберегла. Не хотелось предстать перед тобой мокрой курицей. А я до сих пор под впечатлением от твоих стихов.
В голосе не слышалось ни единой фальшивой нотки.
— Не искушай меня без нужды, а то возгоржусь и впрямь поверю, что я большой русский поэт уровня Рубцова.
— Не слабее. Ладно, давай лучше выпьем, устала сегодня.
— Тебе как всегда?
— Разумеется. Я иногда меняю мужчин, а дурных привычек не меняю.
Она не стала дожидаться моих расспросов о Ворогушине, а начала сама. Буднично и просто призналась, что три года была его любовницей. Мечтала поступить в медицинский, но туда без блата не попасть, да и денег на учёбу не было. После училища работала в серьёзной областной больнице, но заболела одинокая мать, и пришлось возвращаться в деревню, ухаживать за ней. От медсестёр узнала, что рядом в деревне поселился известный писатель, захотелось познакомиться. Приехала по вызову сделать укол. Он пожаловался, что заклинило шею так, что голова еле поворачивается. Обрадовала его, что закончила курсы массажистов, и предложила помощь. Услуга, которую очень легко и ненавязчиво можно превратить в соблазнение.
Казалось бы, такое откровение должно оглушить меня, но я почему-то не связывал её слова ни с ней, ни с Ворогушиным, ни с прошлой ночью, которую помнил до мельчайших подробностей. Выложила и, не дождавшись моих вопросов, продолжила рассказ о своей прошлой жизни. Замуж она вышла в двадцать два года. Муж работал на закрытом заводе. Зарабатывал он хорошо, но был скуповат, не выбрасывал салфетки, в которые сморкался, чтобы потом, когда высохнут, использовать их вторично. Обсмеяла его, но продолжали жить мирно.
Она легко вписалась в компанию его друзей, любящих вылазки на природу, посидеть у костра, попеть под гитару бардовские песни. Всем, что касалось шашлыков, заведовал он, и получалось у него ловко и несуетливо. Она замечала, что он нравится женщинам, и это ей льстило. Его родителей, как нужных специалистов, пригласили на подмосковный завод, они уехали, оставив квартиру сыну. С мужем ей повезло — красивый, непьющий, самостоятельный. Перед тем как рассказать об измене, Майя предложила выпить. Потом внимательно посмотрела на меня, словно определяя — смогу ли я понять, и с какой-то отчаянной обречённостью отмахнулась от сомнений, сказала:
— Чего уж там, всё равно без этого не обойтись. Его звали Владимир Леонидович Лузгин — лучший хирург в нашей больнице, да и в городе, пожалуй. Маленький, с большой головой и бабьим рыхлым лицом. У него была постоянная операционная сестра, с которой работал много лет, но перед операцией простудилась, расчихалась, Лузгин отправил её лечиться, и поставили меня. До этого я работала с другими хирургами, рядовыми, можно сказать, а здесь — сам Лузгин! Волновалась, как первокурсница перед экзаменом. Операция шла трудно. Час бьёмся, два, три, четыре. И вдруг он кивает мне на ширму и чуть ли не бегом бросается туда и указывает взглядом на ведро. Я не сразу и догадалась, что от меня требуется. Он стоит с поднятыми руками. Злится, рычит. Едва успела извлечь его мужское достоинство, как в ведро ударила мощная струя. Достоинство, кстати, любому на зависть. А у меня щёки горят от стыда. После операции он извинился и объяснил, что при нервных операциях такие казусы случаются. Постоянная сестра Нина Васильевна в таких ситуациях действует автоматически, стоит только подать знак. Прошла неделя, и он снова взял меня в свою бригаду. Сам пригласил. И снова позвал за ширму. Едва я дотронулась, и его агрегат возбудился. Только струи уже не было, одна или две капли. Я всё поняла, но промолчала, а он моё молчание истолковал по-своему. Через неделю, не без его содействия, совпали наши ночные дежурства.
Я ожидал услышать красивую романтическую сказку и заранее готов был оправдать Майю. А тут — словно ушат холодной воды на голову.
— Ну что молчишь? — спросила с тревожным вызовом.
— Не знаю, что сказать. Какая-то сюрреалистическая история. И как долго продолжался ваш роман?
— Около года. Потом разнюхала жена. Раздула скандал, аж до моего мужа докатилось.
— И как муж?
— Расстроился, но он добрый человек, даже квартиру предложил разменять. Не выгонять же на улицу? И я, подлая, не возражала. В итоге получила однокомнатную в хрущёвке на первом этаже. Он и размен нашёл, и, скорее всего, доплату внёс. Я, дура, его в скупости подозревала, а он повёл себя как рыцарь, порядочный, но безвольный. Кстати, в холостяках не засиделся, быстренько охомутали. И всё равно считаю себя виноватой перед ним.
— А ваш гениальный хирург?
— Возвратился в лоно семьи, к жирной жене, с которой учился на одном курсе. Оба продолжают работать в той же больнице. Меня угрызения совести не терзают. Я ничего не разрушила. Могу и пострадавшей себя считать. Соблазнённой и опозоренной. Но не хочу. Внутренне я гордилась, что со мной спит великий человек, жаль только, похвастаться не перед кем. Вроде пузатенький коротышка, но было в нём что-то гипнотическое. Сколько раз зарекалась, но стоило ему позвать, и я бежала.
— Надеюсь, Ворогушину не рассказала?
— Увы, похвасталась. Долго терпела, но момент выбрала неудачный. Лежали расслабленные в постели, он пожаловался, что его обвинили в однообразии сюжетов, и я решила подсказать свой.
— И как он отнёсся?
— Обозвал меня б…ю и велел уматывать. Я кое-как оделась — и за порог. Возле калитки догнал. Я испугалась, что ударит, а он сунул трёшку на такси — жест, можно сказать, двусмысленный, могла бы и обидеться.
— А мне зачем рассказала?
— У тебя характер другой. Когда жила в городе, сосед по площадке держал собаку, догиню, а у меня была кошка. Догиня как-то зашла в мою комнату, и кошка с перепугу забилась под диван. Не вылезала, пока собаку не увели. Потом, когда догиня околела, сосед завёл новую, такую же чёрную и здоровенную, от прежней не отличить. Но кошка её не боялась. Наоборот, если новая догиня заходила в комнату, Мурка запрыгивала на спинку дивана и била её лапой по морде. Вот и я, как моя Мурка, интуитивно определяю, какая собака добрая, а какая злая. Муж мой был доброй красивой собакой, но самовлюблён, он любил совершать благородные поступки и любоваться ими.
— А Ворогушин?
— Злющий пёс. Я имею в виду не тривиальную злость на людей, а злость на себя. Злость, которая гонит к успеху. Ладно, устала я исповедоваться, пойдём спать. Знаешь, я даже рада, что он меня выгнал. Устала я от него. Тебе этого не понять, насколько было тяжело. Единственное, о чём жалею, — о любимой кофточке, оставила у него, когда в спешке одевалась.
***
О втором романе Майя рассказала в очередной приезд. Он был тоже медицинским. Лузгин оказался смелым только за операционным столом, но робким и трусливым в семье. Труслив безвольно и неопрятно. Бросил молодую женщину на растерзание жене, даже не пытаясь заикнуться в её оправдание и взять часть вины на себя. По версии жены, молодая авантюристка соблазнила хирурга, чтобы, пользуясь его талантом и авторитетом, обрести безраздельное влияние в больнице, и сумела настроить даже подружек Майи против неё. Обидно до слёз было выслушивать обвинения в том, чего и в мыслях не мелькало.
Под гипнозом его таланта уступила домогательствам, не надеясь ни на какие привилегии, трезво понимая, что добром это не кончится, каждый раз надеясь, что Лузгин пресытится ею или выберет другую жертву: мало ли красивых медсестёр? После всех унижений от разъярённой Лузгиной и жёсткого разговора со старшей медсестрой развод с мужем показался заурядной неприятностью. Стыдно было перед ним и жалко хорошего, доброго человека. Себя жалеть было не за что.
Новый избранник появился, когда работала уже в другой больнице. Он пришёл поздравить однокурсника с тридцатитрёхлетием. К возрасту Христа мужчины относятся с почтением. Наиболее амбициозные примеряют его к себе. Чаще, конечно, на словах, да поди-ка загляни им в душу.
По случаю символической даты в ординаторской после работы накрыли стол. Гостя звали Вадимом, и как-то само собой получилось, что он стал центром их компании; правда, и напрягаться ему не пришлось. Он работал психиатром и знал массу анекдотов про сумасшедших. Анекдоты были свежими, и рассказывал он мастерски. При этом Майя заметила, что его остроумие обращено к ней.
Когда вышли из больницы, Вадим оказался рядом и предложил проводить её. Возле подъезда она поблагодарила его и сказала, что устала. Он покорно попрощался и пошёл на остановку. Уверенная, что мужчина будет напрашиваться в гости, она даже расстроилась, уязвлённая безразличием. Когда во второй раз они, по его словам, случайно встретились на крыльце её больницы и Вадим снова напросился в провожатые, Майя, уже для проверки, заторопилась домой. Он снова не попытался остановить. Тогда она не выдержала и сама предложила зайти на чашечку кофе. Посидели, поговорили, рассказали друг другу о себе. Он был холост, дописывал диссертацию и надеялся перебраться в Москву. Он ей и тему диссертации назвал, но она не запомнила, слишком мудрёная. Зато многие беседы с ним пусть и не полностью, но усвоила.
Их роман длился два года, и она, посмеиваясь, говорила, что за это время прошла университетский курс, поражаясь его познаниям. Он мог свободно рассуждать не только о психиатрии, но и о музыке, живописи, литературе, называя имена о которых она никогда не слышала. Даже о Ворогушине она впервые узнала от него, но фамилии не запомнила. Чтобы её развлечь, он рисовал психологические портреты общих знакомых.
Не пропустил он и Лузгина. То, что в маленьком лысом мужичонке клокотало желание быть лучшим хирургом, она знала и без Вадима. Но тот жёстко заметил, что успех его операций в первую очередь зависел от того, что Лузгин был равнодушен к пациентам, он думал только о собственных победах, потому и не боялся риска. Отношение к жене Вадим тоже объяснял внешностью. Ничем не знаменитый невзрачный студентик, изнурённый самомнением и вынужденный заниматься онанизмом, кое-как дождался, чтобы такая же некрасивая однокурсница снизошла до него и лишила девственности. Он возненавидел её уже в первую брачную ночь, узнав, что она не девушка. А потом, став знаменитым и получив доступ к тем, о ком мечтал в юности, возненавидел ещё сильнее.
Ей казалось, что безжалостная характеристика продиктована ревностью, не только профессиональной, но и мужской наверняка Вадим был наслышан о её романе с Лузгиным. Она спросила о своём психологическом портрете, надеясь, что он отшутится, а Вадим и её не пощадил. Обрисовал чётко и безжалостно. Высмотрел даже черты характера, о которых она и не задумывалась. Открывать мне свои тёмные стороны Майя не захотела.
Она подозревала, что в его жизни существует другая женщина — может, в нашем городе, а может, и в Москве, и не просто женщина, а невеста. Замуж за него ей никогда не хотелось. Жить с человеком, который рассматривает окружающих как мышей или кроликов, было страшно. Чаще всего невеста Вадима представлялась ей скромной молодой врачихой или даже медсестрой из его больницы, не красавицей, но и не дурнушкой, по уши влюблённой в него, преклоняющейся перед его знаниями. Не исключался и второй вариант: Вадим женится на московской женщине из семьи потомственных врачей ради большой карьеры. Вариант более чем вероятный, но ей не хотелось думать плохо о мужчине, с которым спит; надеялась, что за жёсткостью характера и постоянными циничными высказываниями прячется благородство.
И не ошиблась. Он выбрал скромную молодую специалистку из своей больницы. Перед свадьбой приехал попрощаться. Говорил как будто не о себе, а о каком-то постороннем мужчине, иронично, без покаянного надрыва. Майя была уверена, что он приехал понаблюдать за её реакцией. Она давно знала, что разрыв неизбежен, и держалась невозмутимо, назло ему, который, как ей казалось, ожидал бурных упрёков. Что происходило в её душе, она не рассказывала, предоставив мне право выбора — верить ей или не верить. Не умолчала даже, что сильно возжелала оставить его ночевать, чтобы он изменил счастливой невесте перед свадьбой, и готова была даже упрашивать его остаться, но Вадим сам шагнул к постели. Не очень уверенно, как бы оглядываясь. Потом взял её лицо в ладони и прошептал, что никогда не забудет времени, проведённого с ней, и будет вспоминать о нём с благодарностью. Она весело заявила, что не сомневается в этом, и стала раздеваться.
Так ли было на самом деле? Я сомневаюсь, но могло быть именно так.
***
Её откровенность не оставляла сомнений, что она равнодушна ко мне. Наши отношения больше походили на дружеские, а общая постель — всего лишь приятное приложение к дружбе. Лично для меня Ворогушин не стоял между нами, он оставался где-то в стороне и посмеивался свысока, продолжая своё дело, не задумываясь, куда ушла Майя и с кем. А может, всё-таки стоял и задумывался? Больше всего не хотелось мне, чтобы он узнал о нашей связи. И не только он. Друзья тоже не должны знать. Даже представить не могу, как бы отнеслись они к такой новости. Кто я — и кто Ворогушин.
И что мне оставалось? Принять подарок судьбы и ждать, когда закончится её каприз, трезво понимая свою жалкую роль в этой странной игре. И всё-таки, захмелев, спросил, почему она выбрала именно меня. Майя снисходительно усмехнулась: мол, зачем тебе это знать? — и, помолчав, объяснила. Она приходила на Ворогушинские чтения и в перерывах наблюдала за мной и Нерехтиным. Слышала, как тот возмущался невоздержанными поклонниками, рвущимися на сцену выразить восхищения живому классику, сидящему в первом ряду. Он и Ворогушина не щадил, считал, что мог бы и одёрнуть неуёмных льстецов, но, видимо, привык и не мог отказаться от наркотической дозы.
Валентин Михайлович хвалил повесть Нерехтина, но сам Серёжа показался ей слишком резким и категоричным. Связываться с таким не хотелось, неизвестно, как он поведёт себя при первой же размолвке. Призналась, что следила за нами на юбилейном фуршете и, увидев, как Нерехтина кто-то позвал, сразу подошла ко мне и поспешила увести, пока он не вернулся. Обозвав себя расчётливой и хитрой, предложила выпить и не задавать провокационных вопросов.
Жалея меня, она старалась не заговаривать о Ворогушине, но я не удерживался, спрашивал. Не о бывшем любовнике, а о писателе. Ей приходилось отвечать, и порою она увлекалась. Я замечал, что в её рассказах нет-нет да и прорывалась обида оставленной женщины, не впрямую, а косвенно, когда рассказывала о его отношениях с другими писателями и его оценках чужих книг. Она словно невзначай приоткрывала тёмные стороны его души. Он не любил входящих в моду фантастов. Его раздражало обилие премий, которыми они награждают друг друга. Сравнивал их с большевиками, пришедшими к власти. Опьянев от неё, они кинулись переименовывать русские города, сёла и улицы в свою честь. Вспомнил, как два фантаста спёрли сюжет у неизвестного третьего и устроили грызню, обвиняя друг друга в воровстве, старательно умалчивая о третьем, которого обокрали. Над фантастами посмеивался беззлобно, потому что считал их прозу несерьёзной, хотя, можно сказать, и не читал их.
Не любил Высоцкого. Рассказывал, как его приятель из Калинина хвастался по пьяни, что за месяц может написать столько же, сколько Высоцкий за жизнь. Поэт далеко не бездарный, но слишком самовлюблённый, оттого и рвалась из него зависть, разъедающая талант и душу.
Говорил о чужой зависти и не замечал, что сам грешен. Любил поэзию, но Вознесенского с Евтушенко никогда не вспоминал. Выделял только Ахмадулину, но с ней всё понятно — красивая женщина. Чаще всего рассказывал о поэтах, прозябающих в безвестности далеко от столиц. Иногда и стихи их читал по памяти, действительно яркие стихи.
К прозаикам относился жёстче. Чаще всего ругал. Особенно доставалось авторам так называемой исповедальной прозы, которых пригрела «Юность» Они были немного помоложе, но успели заявить о себе раньше. Раскованные московские мальчики с налёту завладели журналами и, естественно, читателями. Да тут ещё и Хрущёв на встрече с интеллигенцией кулаком пригрозил. А у нас в России, если власти ругают, значит, писатель ослушался, какую-то правду приоткрыл, значит, надо непременно найти и прочитать, да и товарищу посоветовать. Ругань властей — самый короткий путь к славе.
Парни, увидев кулак барина, перетрухали, но когда пришли в себя, увидели, что никто не пострадал, даже «за бугор» на казённый счёт слетали. Власти ругают, молодёжь зачитывается, тиражи растут. А если подойти с серьёзной меркой — писали средненько. Выезжали на жаргоне и подлаживались под молодёжные вкусы. Казались новыми, но быстро устарели. Угождали сегодняшнему дню и не заметили, как наступил завтрашний.
Читатели поостыли. Слава потускнела, надо как-то напоминать о себе. Если не получается новой прозой, ввязываются в политические скандалы. Один из них, после ввода наших войск в Прагу, заявил, что покончит с собой. Заявить проще, чем уйти из жизни. Не повесился и вены не вскрыл. Потому что плевать хотел на каких-то чехов, его беспокоило единственное — что испортятся отношения с так называемым прогрессивным миром и накроются командировки за границу. Об иных писателях она даже заговаривать с ним боялась.
И тогда я спросил об отношении Ворогушина к местным сочинителям, хотя и догадывался, что ничего восторженного не услышу.
– О стариках он не любил распространяться, отделывался усмешкой. Может щадил, может осорожничал.
Из вашего поколения похваливал только Нерехтиа и тебя с Натальей. О Мищенко вообще избегал говорить. Но особо ворзмутили его редакторы местного журнала. После цензурного пресса парни наконец-то получили свободу и как они. ей воспользовались. Нет бы собственные залежи поднять, или друзей напечатать, так нет хе, издали Кама-сутру. Денежек ребятам захотелось. Это асё равно что выхлопотать у властей помещение для культурных целей и рткрыть в нём бордель.. Быстренько перестроились и откликнулись на приэыв Ельцина: «обогащайтесь». Не какие-нибудь барыги а интеллигенция, между прочим.
– А при тебе Ворогушин матерился? – спросил я, вспомнив реакцию поэтессы Кустовой.
– Бывало, но у него у него слетало очень естественно и слух не резало. Ты обратил внимание, что в прозе он матерков не позволяет. Он говорил, что матерок словно родинка на щеке – одна придаёт пикантность, а десяток – делает лицо безобразным.
— И Нерехтин мат не жалует.
— Неожиданно. Злой твой Нерехтин.
— А ты добрая?
— Женщина обязана быть доброй и терпеливой, как Прасковья Ивановна Ворогушина. Она умеет прощать. На мой взгляд, она эталон женщины. Он ей многим обязан, если не всем.
— И ты не ревнуешь к ней?
— Даже в мыслях. Я никогда не мечтала выйти за него замуж. Меня всё устраивало. Но было стыдно перед ней. Не знаю, как бы повела себя при встрече.
— А он тебя ревновал?
— Ещё как! Недаром выставил после рассказа о Лузгине.
— Может, оскорбился, что соблазнил маленький и плешивый?
— Скорее потому, что гением назвала. Гениев он не любил, считал, что это слово надо обязательно брать в кавычки. Всегда сомневался в мудрости стариков. Утверждал, что опасно доживать до глубокой старости, особенно если старость совпадает с переменой идеологии. Флюгеры и прощелыги спешат перестроиться, с ними всё понятно. Смеляков хлёстко припечатал Безыменского: «Волосы дыбом и зубы торчком — старый мудак с комсомольским значком». Но встречаются и среди достойных людей помутнения. Умишко с возрастом слабеет, память смазывается, и начинают приписывать себе подвиги, которые хотели совершить, но не отважились.
— Но сам режет правду-матку, не оглядываясь.
— Откуда посмотреть. Мне кажется, рассуждая о стариках, Ворогушин старался отогнать эту напасть от себя, — пояснила Майя и, усмехнувшись, добавила: — Но у него не всегда получалось. Ругая власть, он забывает, что всю жизнь кормился из её рук. Получал награды и премии — благодарил, а не отказывался.
— Так не по блату, а заслуженно.
— В том-то и кроется главная загадка. Литературный дар глупо оспаривать, только не на нём он въехал на вершину и заставил всю страну прислушиваться к нему. Объяснить это природное явление критикам не по зубам. Когда у меня был роман с психологом, я не знала Ворогушина, иначе обязательно попросила бы составить портрет, но и он вряд ли бы справился.
— Я ни разу не разговаривал с ним тет-а-тет, и никогда не тянуло поговорить, теряюсь перед ним. Боюсь нахамить или выдать какую-нибудь глупость. Когда я думаю о Ворогушине, вспоминаю нашего школьного завуча Веру Никифоровну, я терялся перед ней так же, как перед Валентином Михайловичем. Она говорила мудрые, правильные слова, но все её поступки оборачивались в её пользу.
— Нельзя сравнивать великого писателя и школьного завуча.
— Вопрос не в масштабе личности, а в этой самой харизме.
— Мне кажется, харизматичный человек понимает, что имеет власть над окружающими, и очень искусно пользуется этим. Харизма — это умение выигрывать, не раздражая других. Выигрывать, чтобы все воспринимали победу как должное.
— А если на пути к победе случались неблаговидные поступки?
— Да сколько угодно! Победителей не судят. Если даже попытаешься напомнить о них — не захотят слушать.
Мы так и не смогли найти точное определение слова «харизма». Она думала о Ворогушине, а я — о Вере Никифоровне.
***
В очередной приезд Майя положила передо мной полторы страницы машинописного текста.
— Это план будущего романа. Ворогушин попросил перепечатать, но забрать не успел. Надеюсь, не украдёшь идею?
Читать долго не пришлось, план был беглый.
1. Воропаев Николай Иванович.
2. Место и время рождения: Сибирь, 1929, 17.08.
3. Отец — высокий, костистый, с кадыком, подбородок раздвоенный, щёки в чёрной щетине, впалые. Жёсткий и властный, коммунист, председатель колхоза. Поколачивал мать. Народ его недолюбливал. Посадили в 38-м по доносу. Мальчишке шёл девятый год. Из лагеря отец не вернулся.
4. Мать — из кулацкой семьи. Красивая. Дрался из-за неё. Вышла замуж в 20 лет. Родила в 21. В избе чистота и сытость. Кровать с блестящими шарами, гора подушек, вышитые подзоры, патефон. После ареста мужа деревенские творили ей мелкие пакости. Сочувствия в деревне не было. Болела больше года, почти не вставала. Умерла перед войной.
5. Бабушка была добрая, но сама еле ходила. Есть было нечего, а побираться стыдно, и всё-таки голод заставил.
6. В детдом попал в первые дни войны.
7. Война. Атмосфера в детдоме. Учителя и воспитатели подобрели, а одноклассники были жестоки. На обиды не отмалчивался, дрался, избивали очень безжалостно (и этот урок он усвоил на всю жизнь).
8. Учился плохо. Не давалась математика. В пятом классе сидел два года.
9. После семилетки поступил в ремеслуху, учился на каменщика. Голодное время, приворовывал. В городе бандитизм.
10. Армия. Офицеры — бывшие фронтовики, лишней муштры не было.
11. Завербовался на стройку. Работа тяжёлая. Физически слабый (в матушку), понял, что надо учиться, иначе придётся ишачить до гроба. Поступил в вечерний строительный техникум. Спал на лекциях, но цеплялся. Более того, активно участвовал в общественной жизни. Секретарь комсомольской организации. Вступил в партию.
12. После техникума год работал мастером. Постоянно выступал на собраниях. Критиковал, но знал, кого можно и кого — надо.
13. Заметили и пригласили в горком комсомола. Не последнюю роль сыграла внешность. Высокий рост (в отца) и приятное лицо с доверительной улыбкой (в мать). В одежде стал аккуратнее. Обрёл свой стиль. Обязательный тёмно-серый костюм и галстук. Даже летом.
14. В институт поступал уже работником горкома. Учиться стало заметно легче.
15. Отмечали с приятелем (коллегой по горкому) окончание сессии. Выпили в ресторане. Познакомились с девицами. Приятель сильно перебрал. Следовало отвезти его домой, но жалко было оставлять девицу, которая звала к себе, уехал с девицей. Приятель остался, ввязался в скандал и попал в вытрезвитель. Потом оправдывался перед собой, что бросил товарища. Подставил будущего конкурента. Но в ту пору он об этом ещё не задумывался.
16. Женился на скромной девушке, но она быстро разобралась в тонкостях его службы и постоянно заводила разговор о его карьере. Праздновали её день рождения. Пригласил (по её просьбе) своего шефа. Заметил, что шеф слишком много внимания уделяет его жене (то приобнимет, то на ухо шепнёт). Одёрнуть не решился, но дома ей высказал. Жена превратила ревность в шутку. Потом неожиданно получил повышение. Подозрение возникло, но промолчал.
— Ну и что отсюда можно украсть? — спросил я, прочитав план. — Примитивная история о советском карьеристе. Идею реалистического романа воровать нет смысла, если воровать, то уже готовый текст. Ворогушин держится не на идее, а на языке.
— А ты обратил внимание, что дата рождения героя совпадает с ворогушинской?
— Я не знал, что он родился семнадцатого августа. Ну и что из этого следует?
— Он был уверен, что если бы пошёл по партийной линии, то обязательно выбился в секретари обкома.
— Это он сам тебе говорил?
— Не могла же я такое выдумать.
— Удивила. Не ожидал такого поворота.
— Ты на него смотрел из зала, а я с соседней подушки. Оттуда виднее.
— Допустим, что ему захотелось описать жизнь своего двойника, но герой получился бы довольно-таки гаденьким. Зачем это Ворогушину?
— Может, хотел расширить диапазон и удивить напоследок? Хотя и понимал, что в партийные начальники с чистой совестью не выбьешься. Он и на литературные посты не рвался и гордился, что достиг всего без генеральских погон. И всё-таки, может, захотел рискнуть, покопаться в человеческом дерьме, доказать, что и оно порою интересно пахнет? Он же страшно самонадеян.
— Мне кажется, он не будет писать этот роман. Он совсем не знает партийной кухни, даже про ВПШ не упомянул, а без неё, насколько мне известно, большой карьеры не сделаешь.
— Не беспокойся, он всё уточнит и всё подробно пропишет. У него к теме власти давний интерес. Помню рассказывал, как схлестнулся с каким-то председателем колхоза. В мужике центнер веса, а гонору ещё больше. Беседа была частная, но председатель словно с трибуны вещал, как трудится он с утра до ночи, чтобы Россию прокормить, и никаких ему премий за это, одни выговоры. Упоминание о премии Ворогушин принял на свой счёт и заело классика, с ним такое случается. Психанул и выдал председателю; дескать, толку-то с того, что крутишься сутки напролёт, значит, вхолостую крутишься и народ бесполезно гоняешь. Колхоз твой концы с концами еле сводит, а у меня напечатали книжку в «Роман-газете» двухмиллионным тиражом и доход государству намного больше чем от целого колхоза. Сколько там народу пашет, сеет и молотит? А я – один.
– Доход может и больше, но Ворогушин не прав. Книга – не хлеб. Ей не накормишь. Это я заявляю, как производственник. Да и председатель колхоза всё-таки не работник обкома. Их нельзя сравнивать, психология разная.
Майя с удивлением посмотрела на меня, словно услышала какую-то кощунственную истину. Долго подбирала ответ, чтобы не обидеть Ворогушина и, помолчав, повернула разговор в другое русло.
– Потому что он верит в силу своего слова, а ты не веришь. Оттого и стихи бросил писать.
— Не я их бросил, а они меня. Если вернутся, буду рад, но сомневаюсь, задницей их не высидишь, это не проза.
— А я верю, что вернутся, – уже впадая в льстивость сказала она, – у тебя же есть замечательные. Уверена, что если отобрать десяток лучших, не про монтажников, а чисто лирических, они не затеряются ни в одной самой строгой антологии.
— Ты имеешь в виду те, которые посвятил тебе?
— Не все, но три из них завораживают глубиной трагичности, словно в омут ныряешь. И написаны мастерски. А школьные, о первой любви, вроде и наивные, но бесконечно чистые. Ворогушин говорил, что великие поэты начинают в юности, без разбега, а те, которые с годами набирают мастерство, теряют главное — дерзость. Пушкина возьми, Лермонтова, Есенина или Павла Васильева. Ты согласен?
— Может, он и прав. Только антологии составляются в Москве, а нас, провинциалов, там не читают.
— Жалко, что не попросила об этом Ворогушина, а теперь поезд ушёл. Правда, и этих трёх стихотворений тогда ещё не было.
— А с чего ты решила, что он согласился бы?
— Да он последним графоманам предисловия писал, и в Москве их печатали, а мне-то наверняка не отказал бы. И теперь они пока не напечатаны. Почему не отнесёшь их в местный журнал? Только посвящение не забудь. Имя и фамилию не надо, поставь инициалы «М. Т. С.» — Майе Тимофеевне Селезнёвой.
— А ты знаешь, как это расшифровывается?
— Нет.
— Машино тракторная станция, но есть и другой вариант: может только ссать.
Она всплеснула руками и захохотала.
— Это о мужиках-импотентах? Остроумно! Тогда напиши без отчества — «М. С.». Пусть думают, что посвящено мастеру спорта. Надеюсь, ты не сомневаешься, что я достойна этого звания?
— Ты даже заслуженный мастер спорта.
***
Со стихами я простился безболезненно. Не стал насиловать себя, а придумал отговорку — взял временную паузу и сел за повесть. Думалось хорошо и легко. В голове крутились детали, выстраивались повороты сюжета, характеры определились заранее, и менять их не собирался. Придумывать проще, но стоило сесть за стол — и слова переставали слушаться. Начинал, перечитывал и рвал написанное. Рвал с мазохистским наслаждением.
Чтобы как-то успокоиться, решил взять уроки у больших мастеров. Начал с Бабеля, горячо любимого в студенческие времена. И разочаровался. После Ворогушина язык его показался неестественным. Вычурность Платонова была органичнее, удивляла и завораживала, но Платонов не годился в учителя — слишком самобытен. Взял в библиотеке «Повесть о жизни» Паустовского, но по ходу чтения вспомнилось, что один из героев Константина Воробьёва заявлял, что русская проза не имеет права на существование при отсутствии описания запахов. Если верить ему, то мне, лишённому обоняния, дорога в прозу заказана.
Но как же быть с Чеховым у которого в лучших рассказах о запахах не упоминается? Мысленно возразил, но собственную ущербность всё-таки почувствовал. У Паустовского запахов изобилие. Никакая оранжерея не сравнится с его прозой. У него не только цветы, но и ограды цветников, и даже камни имеют свой запах. Нерехтина Паустовский не интересовал, он считал, что большой мастер сумел приспособиться к советской власти, не потеряв лица, выбрав удобную позицию романтика.
С Ворогушиным сложнее. Майя говорила, что он частенько критиковал Паустовского, но делал это лишь для того, чтобы не обвинили в зависимости от него. Не знаю, как проходили их беседы, подозреваю, что она не решалась активно возражать. Сама сознавалась, что она, может, и распутная, но умная и умеющая слушать. Все её мужчины были яркими личностями.
— А про евреев он тебе ничего не говорил? — спросил я.
— Это всё происки уязвлённого антисемита Мищенко. Тому надо найти авторитетного союзника, вот он и распускает слухи. Ворогушин — нормальный русский мужик. Он выше этой возни, у него и без дурацких склок забот хватает. Помню, как-то сказал, что в России три категории людей, которых опасно критиковать: военные, женщины и евреи, — они могут враждовать между собой, но стоит кому-то неосторожно высказаться против кого-нибудь из них, они сразу объединяются и на критика вешают ярлыки: «пацифист», «женоненавистник», «антисемит».
— Припоминаю, передавали разговоры, да и в печати проскальзывало.
— Он азартный. Поддразни, и легко поддастся на провокацию.
— И враги не упускают возможности воспользоваться минутной вспышкой?
Майя не ответила — видимо, неожиданный и не главный для неё вопрос отвлёк её от собственных переживаний, но молчала недолго.
— Не знаю, что вы, мужики, думаете обо мне, скорее всего, считаете б…ю, но вы заблуждаетесь. Я не б…ь. Я гетера, были в древнем Риме такие женщины, которые услаждали мужчин не только телом, но и беседой, поэтому я всегда выбираю мужчин, у которых есть чему научиться. Талант через письку не передаётся, а интеллект, при желании, может и перейти, а для меня это желание всегда на первом месте. Я гетера, а не б…ь. Иногда таких, как я, называют музой, что, в принципе, одно и то же. Ворогушин при мне после длинного перерыва повесть написал и два рассказа, а до встречи со мной пробавлялся разной мелочёвкой, сам признавался. Потому и держался возле меня, пока я глупость не сморозила.
— Какую глупость?
— Я надеялась, — Майя робко взглянула на меня и, потупившись, призналась, — что он напишет повесть обо мне. Я и про Лузгина ему рассказала ради этого. Согласись, что эпизод достаточно яркий, такого не придумаешь. Надеялась, поблагодарит, а он выгнал.
— Неужели не понимаешь, что не всё можно рассказывать мужику?
— Я не мужику рассказывала, а писателю.
— Но спала-то с мужиком.
— Спала, потому что мечтала родить от него ребёнка, который унаследует психологию победителя.
— И подолгу вы с ним беседовали?
— Подолгу, потому что возраст его не позволял увлекаться постельным баловством, сам понимаешь. Но с вопросами приходилось осторожничать. Как-то спросила: почему в его рассказе «Художник» Перетолчин странно ведёт себя с женщинами, грубо и непоследовательно? Ворогушину вопрос не понравился, вспылил: «Как надо, так и ведёт, пусть умные критики разбираются в его поведении». Может, я не первая спросила, и он взъелся? А вообще-то я редко спрашивала, он сам любил поговорить, серьёзного касаться избегал. Пока не допекут, отделывался шутками. В хорошем настроении предпочитал рассказывать весёлые истории из жизни. Но случалось, и мрачным заставала: кивнёт, а меня словно не видит, лицо в морщинах, на которые раньше не обращала внимания, думает, словно принюхивается, как зверь.
— Правильно заметила про «звериное чутьё», оно его никогда не подводит.
— Он же самоучка, но знает о людях очень много. Слышала его характеристики и поражалась точности; мне кажется, он как рентген, видит нас насквозь.
— И при этом терпит возле себя толпу жополизов.
— Ты думаешь, он не знает, что они из себя представляют? Того же Мищенко взять. Насквозь видит. Но привык. Не может без них обходиться, хотя отлично понимает их натуру и знает, что предадут. Вопрос — когда? Я тоже собиралась уйти от него. Он, наверное, почувствовал и сам выгнал.
— Когда сам, не так унизительно. Можно сказать, пощадил свою гордость. И как ты собиралась уйти?
— Нашла бы повод. И возраст поторапливает.
— Чей возраст?
— К сожалению, мой. Через год будет тридцать семь — роковая цифра не только для вас, поэтов. Для женщин тоже. Пора задуматься о ребёнке. Найду самца из хоккеистов и рожу.
— А штангист не подойдёт?
— Они туповаты, извини. А если ты себя имеешь в виду, то у нас ничего не получится. Я была слишком откровенна с тобой и слишком хорошо отношусь к тебе, чтобы обрекать на постоянную ревность к моему прошлому.
— Да я вроде не ревнивый.
— Тебе только кажется. Ты же будешь постоянно помнить, что я спала с Ворогушиным. А представь, что об этом узнают друзья?
И я не нашёл что ответить. Я вообще старался не думать, куда заведёт наша связь, и готов был, что она оборвётся также внезапно, как и возникла. Не знаю, может, кто-то и гордился бы, что спал с женщиной Ворогушина? Нерехтин как-то рассказывал, что какой-то писатель сошёлся с первой женой Солженицына и писал с её слов о нобелевском лауреате. Помню, я пожалел беднягу: мол, надо же так низко пасть, чтобы засветиться рядом с громким именем.
До встречи с Майей было ещё далеко. Но встретились, и я пишу о Ворогушине с её слов. Насколько низко я пал! И надо ли считать это падением?
***
Выставку художника Владимира Слободского проводили в историческом музее на третьем этаже, потому что на втором был ремонт. Володю уважали власти и любили друзья. Не знаю, когда он выкраивал время для работы, мне казалось, что у него постоянно пасутся наши пьющие безденежные поэты в надежде на недопитую бутылку, спрятанную за одной из картин. Страждущий поэт поднимался в мастерскую, и спасительные полстакана обязательно находились.
Иногда у него останавливались северные художники. Эти обязательно привозили благородную рыбу. Приводили к нему и Ворогушина. Валентин Михайлович обожал сугудай, а выпив, спеть с Володей два-три старинных романса. Володя прилично играл на гитаре. Когда собирались друзья, он пел Высоцкого, но, зная, что Ворогушин не любит барда, при нём пел романсы. Особенно прочувствованно у них получался «Отвори потихоньку калитку».
Нетерпеливый Ворогушин не любил позировать, но обаятельный художник уговорил-таки классика. Портрет должен был экспонироваться на выставке. Ворогушин, разумеется, видел его, но приехать на мероприятие нашёл время, хотя бы из уважения к художнику. Выглядел он устало и опирался на трость. Когда подошёл к портрету, вокруг него собралось человек десять. Все ждали, что он скажет. Я стоял в стороне и не слышал его слов. А что он мог сказать в присутствии автора, учитывая привязанность к нему? Конечно, похвалил.
Мне портрет показался неудачным. Ворогушин на нём выглядел слишком бодрым. Этаким романтическим жизнелюбом, уверенным в своём будущем. Не хватало надлома, который в нём прятался. Впрочем, я могу заблуждаться. Мне больше нравились Володины акварели, чистые и немного наивные. Володя подошёл ко мне и предупредил, что после открытия выставки будет скромный фуршет. Я понимал, что ему хочется услышать моё мнение о портрете, но для меня всегда тяжело говорить автору о том, что не понравилось, и я стал хвалить его акварели. Потому и на фуршет не остался. Кроме того, ждал звонка Майи. На выставку она не пришла, хотя и собиралась, и вообще не выходила на связь около двух недель.
Уехал домой и не увидел главной драмы. После фуршета, на котором Ворогушина уговорили всё-таки сказать два слова о портрете: «Буду переваривать».
Когда начали расходиться, в кабину лифта вместе с Ворогушиным набилось шесть человек, и лифт застрял между этажами. Долго ждали аварийную службу. Дышать стало тяжело, и с Ворогушиным случился обморок. Он даже не упал, потому что в переполненном лифте упасть некуда, просто привалился к стоящей рядом женщине и повис на ней. Она настолько испугалась, что даже слова не могла сказать. Стояла, вцепившись в него одной рукой, издавая мычащие звуки. Когда пленников освободили и дождались скорой помощи, гости выставки заторопились по домам, словно старались сбежать с места преступления, и только друг художника поэт Арсеньев, с прихваченной на фуршете бутылкой вина, одиноко стоял у выхода, недоумевая, куда все подевались.
Врачи определили инсульт. В сознание он пришёл, но никого не узнавал, даже свою Прасковью Ивановну. Кричал на неё и страшно матерился. Бедная женщина не отходила от него все двадцать дней, пока он дышал. Койку ей выделили, но, по словам медсестёр, она почти не спала, сидела возле него.
Жену Ворогушина я впервые увидел на похоронах. Маленькая, худенькая, как подросток. Лицо в пигментных пятнах. Но больше всего меня поразило отсутствие двух передних зубов, как-то не вязалось это со званием жены знаменитого и богатого писателя. Он женился в двадцать один год. Прасковья, скорее всего, прообраз девушки из его романа, девушки, которая увела его из бандитской шайки. Рядом с Ворогушиным прошла она нищую молодость. Пока Ворогушин ходил в начинающих писателях, она тащила на себе и домашнее хозяйство, и стирку пелёнок дочери, и перепечатку его рассказов. Потом, когда пришла известность, уволилась из конторы, где работала машинисткой, но времени на себя всё равно не оставалось. К неоднократной перепечатке текстов мужа добавилась его обширная переписка. Ворогушин не водил её на представительские встречи, да она и не настаивала, не любила пустую болтовню, только следила, чтобы муж одевался поаккуратнее, а сама и не заметила, как превратилась в старуху.
Мне показали их дочь. На вид ей было около сорока. Я обратил внимание на ухоженные руки с тонкими пальцами без колец и перстней — может, сняла, отправляясь на похороны. Она стояла рядом с матерью, такая же миниатюрная, только молодая и симпатичная. Наверное, и на Прасковью Ивановну заглядывались в молодости, но жертвенная любовь к мужу рано состарила.
Вдова передала распорядителю похорон последнюю волю усопшего. Он велел ей не жалеть денег на поминки — пусть выпьют за многогрешного, а Володя Слободской обязательно споёт «Отвори потихоньку калитку».
***
Поминки проходили в ресторане «Север», славящемся хорошей кухней. Майя стояла метрах в десяти от входа, словно пряталась. Я и не заметил бы её, если бы не окликнула:
— Проведи меня. В дверях стоят два строго одетых мужика и как-то сортируют, кого допускать на поминальное событие, а кого вежливо разворачивать. Сама видела, как они объясняли двум дамам, что мероприятие закрытое. Испугалась церберов. Кто я для них? — и уже с надрывом: — И вообще, кто я здесь?
Писатели сидели отдельной группой недалеко от входа: Засоба, Майский, Буренин с Шумским, Наталья с Басмачом… Майя потащила меня в глубь ресторана, опасаясь, что увидят и позовут. Отыскав два свободных места среди незнакомых, которых было три четверти зала, она успокоилась. Почтить Ворогушина стекались со всей области. Ожидались гости из городов, где он жил до возвращения на родину, но я не знал их в лицо. Пока проверяли микрофоны, поставленные для удобства выступающих на крайних столах и в центре, Майя нетерпеливо налила в наши рюмки.
— Матушка у меня преставилась, давай помянем.
— Когда?
— За два дня до Ворогушина. Хотела соврать, что в один день, да одумалась. Зачем?
— Царствие небесное.
— Она его заслужила. Одна меня поднимала. Любила и холила, негодницу. А умирала тяжело. Ворогушин тоже. Его Бог наказал, а матушку за что? Святая женщина.
— И в небесной канцелярии хватает путаницы. Не всем воздаётся по заслугам и особенно по грехам, как любит говорить Нерехтин.
— А почему он сегодня не пришёл?
— В командировке на Дальнем Востоке, даже при большом желании не успел бы. Так ты была на похоронах?
— Была и тебя видела. Хотела подойти, но ты разговаривал с подругой, которая Ворогушинскую премию получала. Потом ты куда-то потерялся. Народищу тьма, возле могилы столпотворение, и все хотят попасть на камеру телевизионщиков. Но свою горсть земли в могилу Ворогушина я всё-таки бросила, — сказала с непонятной интонацией, то ли с благодарностью, то ли с обидой. — И вдову с дочерью видела. Жалко её.
Наконец-то настроили микрофоны. Первое слово взял мэр города. Говорил он долго и гладко — о том, что писатель такого калибра вырос на сибирской земле и он, будучи главой города, всячески помогал Валентину Михайловичу в решении бытовых вопросов, старался, чтобы ничто не отвлекало его от замечательного творчества, распорядился заасфальтировать участок дороги от его деревенской избы до трассы и поставил телефон. После мэра говорил секретарь по идеологии. Похвастаться конкретной помощью он не мог и выдал длинную тираду о месте Ворогушина в русской литературе, переполненную отсылками в чужие критические статьи. Потом взял микрофон однокашник по ВЛК, но ему напомнили, что его очередь ещё не подошла. Когда взяла слово директорша музея, Майя шепнула:
— Это надолго, поехали к тебе.
Дома она упала на диван лицом в подушку и заплакала. Громко, с подвывом. Лежала с вытянутыми руками, царапая ногтями подушку. Смотреть на неё было тяжело, но я понимал, что пока лучше не трогать её. Вымоталась. Двое похорон подряд, и на материнских все хлопоты пришлось тащить на себе, больница и соседи, может, и помогли, да нервам чужие не помогут при всём желании. Она встала и, пряча от меня лицо, пошла умываться. Когда плеск воды прекратился, она ещё долго не возвращалась и к столу подсела уже с бодрой улыбкой.
— Теперь помянем по-настоящему. Честно украденным спиртом, а не халявной водкой с барского стола, — она встала. — Вот и ушёл от нас Ворогушин Валентин Михайлович. Другого такого не будет.
— Зато много друзей объявится.
— Ближайших друзей. Воспоминаний насочиняют, — и, кивнув своим мыслям, тихо добавила: — Только меня среди них не будет.
— Не только воспоминаний, но и диссертаций.
— Пусть зарабатывают. Всё окружение Ворогушина бесплодно, особенно его прихлебатели. Они уже ничего путного не создадут. Тот же Мищенко, кроме пакостей в своей газетёнке, ни на что уже не способен. Талантишко у него всё-таки был, но он слишком приблизился к своему солнцу и сгорел. Ворогушин оставил после себя огромное костровище, на котором долго ничего не вырастет.
— Власти и поклонники тоже постарались и вряд ли в ближайшее время уймутся.
— Согласна. Им достаточно одного Ворогушина. И твоему Нерехтину, если хочет какого-нибудь успеха, надо уезжать из города поближе к Москве или к Питеру.
— Он не настолько амбициозен. Вчера ночью позвонил мне, уже поддатый. И до Приморья докатилась печальная весть. Я рассказал ему про инсульт, и знаешь, что он сказал?
— Что?
— Залюбили, засранцы.
***
Через год Ворогушину поставили памятник на площади перед музеем. Полагаю, что в конкурсе участвовало несколько работ, но выбрали почему-то именно ту, в которой он похож на секретаря обкома
Свидетельство о публикации №224121201013