А сначала была война
Отрывок из повести «Трагические неслучайности».
А сначала была война…
Конец июня 1941 года. Провожали в армию брата Мишу, красавца и силача, человека, которым я гордился перед сверстниками, моего защитника. Еще бы ни гордиться – ростом под два метра, румянец во всю щеку, тракторист и самый сильный человек в селе – поднимал заднее колесо трактора, вес – не меньше 150 килограммов!
Мишу в селе уважали, и это уважение отраженным светом переносилось и на меня.
Мама Настя, для меня просто мама ( я воспитывался в семье родного брата моей мамы, дяди Никиты), выстирала для Миши белый холщовый мешок, в уголки которого завязала по картофелине, к которым и приладила веревочные помочи. Получился удобный рюкзак.
Но больше всего мне понравились коржи – пшеничные лепешки на сметане, мама напекла их Мише в дорогу. Эти лепешки долгое время не черствели. А уж вкусны были необыкновенно. И мне тоже остро захотелось в армию или еще куда-то в далекие края, чтобы и мне спроворили такой же мешок и напекли такие же вкусные коржи, а в чистую тряпицу завернули увесистый шмат сала.
При проводах мама Настя плакала, молча вытирая слезы уголком платка, которым была повязана, – так в кино плачут все русские женщины. Глядя на маму, плакал и я.
- А ты что ревешь? – кашляя от затяжки крепкой махоркой,
возмущался дядя Никита, утирая глаза кулаком. Беззаботным оставался только полуторагодовалый Мишин племянник, сын сестры Тани, тоже, кстати, как и я, Виктор.
Август 1941 года. И снова слезы: с утра навзрыд плакала мама Настя – ей жаль было колхозный хлеб, горевший в полях. Неделю назад она вязала его в снопы, складывала их в копны, крестцы по-здешнему: двенадцать снопов колодцем, а тринадцатый сноп сверху, вместо крыши, чтобы дождь не промочил. А теперь эти сухие крестцы – самое время молотить! – полыхали невидным под летним солнцем пламенем. И только поднятая ветерком обугленная солома, тучей нависшая над степью, указывала на пожар.
Хлеб жгли, чтобы не достался врагу.
А по дороге, что в нескольких метрах от хаты, шли беженцы, толкая перед собой тачки с тележными огромными колесами. Устало шагали отступающие красноармейцы в пропыленных потных гимнастерках. Еле переставляя ноги, безразличные лошади тащили повозки с военным имуществом и сидящими на повозках молчаливо терпеливыми ранеными в бело-красных бинтах. Плыли по потоку казавшиеся огромными редкие машины. Весь этот людской поток стремился на спасительный Восток, сосредоточенно и терпеливо, без шума и криков. Не плакали даже малые дети, кулями сидевшие на узлах со скарбом на тачках.
Этим полноводным потоком захватило и нас – мама Настя и сестра Таня решительно захотели идти вместе с отступающими. Сначала до ближайшей узловой железнодорожной станции, а там как придется.
Дядя Никита, хотя и не соглашался с женщинами, удерживать их не стал. Но куда-то уходить, не захотел – кому-то надо за домом и домашним добром приглядеть. А немцы… Кому нужен пятидесятидвухлетний старик!
И оказался глубоко не прав – пригодился и немцам, и советским войскам. При немцах его заставили заняться привычным делом, чем он занимался всегда, - содержать в порядке сельские дороги и мосты. А как появились советские войска, забрили «деда», как он себя называл, в саперные части, строить переправы и мосты для наступающих советских войск.
Но все это случилось позже. А сегодня мы собираемся в дорогу.
Женщины собирались, как могут собираться только женщины: набрали вещей - троим мужикам не унести. В результате строгого отбора дяди Никиты узлы похудели, но незначительно: мама Настя и Таня выхватывали из рук дяди то одну, то другую вещь и засовывали ее обратно в узел. В результате мама Настя и Таня еле взвалили на себя узлы. Малолетний сын Тани оказался на моем попечении – стал моим мучителем, моим испытанием на адское терпение.
Очень быстро своими ножками идти он не пожелал. А весу для своих юных годков он набрал солидного. По крайней мере, для шестилетнего носильщика он казался просто-таки неподъемным.
Сначала женщины оглядывались на нас, поджидали, стоя на обочине дороги. Но вскоре людской поток завихрил, закрутил их, смешал с другими идущими, и мы с братом потеряли маму Настю и Таню не только из виду, безнадежно отстали от них, о чем догадались очень быстро: брат ревел непрерывно - просил пить, есть. Но ни воды, ни хлеба, вообще ничего кроме ревущего братика у меня не было. Сил хватило идти с такой ношей до ближайшей хаты на окраине первого попавшегося на пути села.
Специалисты и просто интересующиеся теми суровыми годами испытаний для русского народа попытались все расставить по полочкам. К примеру, Марк Солонин в своей книге «Июнь 41-го. Окончательный диагноз»: «…Первый же успех немецких танковых соединений приводил к обрушению всей системы обороны противника (то есть наших войск – В.П.). Атакованные войска с головокружительной скоростью превращались в вооруженную толпу, каковая толпа обращалась в бегство. Но убежать от танка, даже самого тихоходного, трудно. Дороги и мосты имеют отнюдь не бесконечную пропускную способность, причем неразбериха и паника эту пропускную способность еще и многократно снижают. И тут у немцев начиналось взаимодействие следующего уровня – в действие вступала авиация. Людские толпы, загромождавшие дороги, сбившиеся в кучу у мостов и переправ, представляли собой идеальную мишень для бомбовых ударов; хаос и неразбериха переходили в стадию коллективного безумия, толпы бросали оружие и разбегались кто куда. После чего от наступающих требовалось лишь подгонять бегущих; с такой задачей успешно справлялся любой танк, его ТТХ (тактико-технические характеристики) уже не имели существенного значения».
Мы шли по единственной грунтовой дороге, по которой кроме телеги и колесного трактора ХТЗ (хрен тут заработаешь, так расшифровывали марку машины сами трактористы, из-за его способности беспрерывно ломаться . На самом деле – Харьковский тракторный завод), никто и не ездил. Был и мостик, через мой родной и трепетно любимый Липовый Донец, все было. Вот только бежать от налетавших самолетов было некуда – степь да степь кругом. Я и не бежал, сил не было. Вдавливался в пухлую пыль дороги и загораживал голову руками. Помогало! А может быть, мы с братом, мелочь пузатая, летчику и не видны были, и ему не удалось сделать нам Kopfshuesse ( «секир башка» в переводе на нашенский).
Я остановился у плетеного из лозы тына. Брат продолжал скулить и выть в голос. На этот голос и вышла хозяйка хаты, чистенькая старушка в белом платочке, и без слов все поняла:
- Отбились от своих.
Я лишь молча кивнул в ответ – горло забило сухой дорожной пылью,
и силы окончательно оставили меня.
- Куда же, вы, на ночь глядя, - ворковала старушка. – Заходьте в хату
- переночуете, а там видно будет, что делать.
А на другой день и решать ничего не надо было – в село ворвались немцы. И вот они уже по-хозяйски заглядывают в хаты, сараи, выводя оттуда молчаливо согласных на все коров, таща за ногу пронзительно орущих поросят. А вот кур не ловили, их не сразу поймаешь – хоть курица и не птица, а взлететь на забор, откуда ее не сразу схватишь, взлетали запросто, косясь оттуда на незваных гостей то одним, то другим глазом. Нет, кур не ловили, их стреляли из автомата и затыкали их безвольные, разом удлинявшиеся тушки, под ремень.
Деловито сортировали людей: молодым парням приказано на другой день явиться к сельской управе, девушек, без сборов и уговоров, отправляли на ближайшую железнодорожную станцию. Вскоре стало известно, и куда везли – в Германию. Ребят оставляли дома – видно, русских мужчин в Германии уже хватало – пленных не знали куда девать. И только через какое-то время их снова пригласили в управу, нацепили на рукав белые повязки, на которых, - черным по белому - отчетливо, на непонятном немецком, – «полиция». И заставили дежурить по ночам, помогать немецким солдатам ловить партизан, если таковые объявятся.
Вооружиться предложили самим. И ребята вооружились – большими суковатыми палками – партизан таким оружием не испугаешь, а вот от назойливых собак – оружие в самый раз. Да и откуда этим партизанам взяться - прятаться негде, нет лесов на сотни верст вокруг. И только островками – саженые руками людей лесные рощицы, которые просматривались практически насквозь с одного края до другого. И все же партизаны, точнее, непонятные люди с оружием, в селе время от времени появлялись. Но случилось это гораздо позднее. Появлялись они в ночи, совсем ненадолго, в поисках еды и махорки. Эти партизаны, или вовсе не партизаны, запомнились такими:
Сквозь сиреневый туман
Пробирался партизан.
Пробирался, чтобы грабить
Незадачливых пейзан.
А вот брошенных детей немцы забирали сразу. Сажали в длинные грузовые машины с брезентовым верхом и увозили в неизвестном направлении. О них я услышу и узнаю, опять же, многими годами позже, глубоко после войны, из сообщений радио, из пьесы Сергея Михалкова «Я хочу домой» - «семь лет, как советские дети в немецких приютах живут».
Для большинства похищенных в войну детей тот роковой насильственный отъезд стал судьбой: одни погибли, другие стали «немцами», «французами» и даже «латиноамериканцами». И только ночами им снился белый снег, мороз, пробирающий до костей, странные покосившиеся дома, крытые соломой. И тогда смутно возникали в детской памяти лица родителей, сестер и братьев. И щемило, сжималось детское сердечко по несостоявшейся материнской ласке, по справедливой, твердой отцовской руке. И не нашедшая выхода нежность к самым близким людям, уже во взрослой, самостоятельной жизни, обращалась на жену, собственных детей, и, как ни странно, переплавлялась в бесконечную жалость к себе.
Пунктуальные немцы добрались и до последней хаты в селе. Один из таких, лысый, рыхлый фигурой и показавшийся старым немец с большой тетрадью в руках и двое солдат его сопровождавших, с автоматами наизготовку, ввалились во двор, шаряще оглядываясь вокруг себя настороженным взглядом. А рядом с ними - прилепившаяся непонятная фигура местного жителя. Оказалось, староста. Только что назначенный. Почему именно он, а никто другой, жителям села еще предстояло выяснить – мужик как мужик, не председатель колхоза, даже не бригадир, да, не ленивый, но и не дюже старательный работник, одним словом, безвестный герой. Но всех жителей знает, как свои пять пальцев – здесь родился, здесь вырос, здесь состарился.
- Чи-и? – ткнул пальцем в нас «старый» немец, ломано изъяснявшийся на русском.
Мы с братом прижались к ногам хозяйки хаты, инстинктивно почувствовав угрозу себе.
- Внуки, - строго глянув на нас и прижав наши головы к юбке –
наверное, чтобы мы не вякнули что-нибудь от себя, - ответила хозяйка хаты.
Староста удивленно закатил глаза к небу, но промолчал – он-то твердо
знал: старуха одинока как перст, ни родных, ни близких у нее нет.
- Дочь привезла на отдых, а забрать не успела, - пояснила старушка.
Староста задумчиво вздохнул, словно решая для себя тяжелую
задачу, но снова промолчал.
- Это так? - строго спросил старый немец у старосты.
- Когда дочь приезжала, не видел. Но в село всегда приезжают
отдыхать, - неопределенно ответил староста.
- Хорошо. Выясним! – поджал губы немец, вытирая платком потную
лысину, и что-то черкнул в своей толстой тетради.
Немцы удалились, прихватив двух роскошных длинношеих гусей –
старушка их выгуливала на лугу, за околицей, на вольном выпасе, где в изобилии росла травка «гусиные лапки», которую любили щипать гуси, а дома кормила их отборным зерном, оттого и вырастали птицы такими могучими, и перья их лоснились от жира и здоровья.
А наутро третьего или четвертого дня разлуки с близкими, во двор старушки заглянули мама Настя и Таня, схватившая братишку в охапку и трясясь всем телом от рыданий. Они прочесали все хаты села и только в крайней нашли нас. Возвращаться им пришлось не только из-за нас, эвакуироваться было некуда: узловая железнодорожная станция Сажное уже была занята немцами.
Старушке-спасительнице силой втиснули, брать она категорически отказывалась, большую шерстяную шаль. Но старушка даже не взглянула на подарок, она молча, неотрывно глядела на нас, ставших за несколько дней для нее по-настоящему родными, внуками несуществующей дочери.
Октябрь 1941 года. «Наверное, это жестокая закономерность, но опыт вновь и вновь учит нас, что невинные, по причине своего неведения, обречены погибнуть вместе с виновными. Миллионы людей погибли, даже не зная за что. Никто не может изменить этот непреложный закон. Но страдание, вызванное миллионами смертей, может породить осознание того, что можно жить иначе, и это открытие останется с живыми».
Эту мысль американского романиста Генри Миллера я узнал намного поздней описываемых событий. А жаль! Многое из случившегося тогда, стало бы ясным. По крайней мере, логически оправданным.
И вот новая встреча с немцами, уже в родной хате, в которую мы вернулись после неудачной попытки эвакуироваться. Они появились на пороге горницы, настороженно оглядывая углы хаты. Их было трое, два с автоматами наизготовку, третий - с пистолетом на животе.
Дядя с мамой Настей застыли посреди хаты, я в страхе ухватился за мамин подол. Таня с братишкой ушла в дом мужа, немецким начальством приказано было сидеть всем по своим домам.
- Партизанен? – на ломанном русском гортанно выкрикнул один из
них.
- Нет партизан, - ответил дядя и пожал плечами: откуда, мол, им
взяться. Никто еще и не слышал о партизанах и даже не знал, кто они такие.
И вдруг немцы возбужденно залопотали между собой, тыча на портрет
дяди, висевший над изголовьем деревянной кровати – всю немудрящую мебель – стол, кровать, большую лавку, несколько табуреток - дядя сделал сам, хотя и был всего-навсего плотником, дорожным мастером.
Солдаты лязгнули затворами, дулами автоматов потеснили маму и дядю к русской печке. А один из них несколько раз одиночными выстрелами выстрелил в непонравившийся портрет. Стекло на портрете пошло трещинами, как ломкий неокрепший осенний лед, когда бросишь на него камнем. Но осколков не было, пули прошили стекло насквозь, застряв в саманной стене хаты.
Немцы угрожающе наставили дула автоматов на нас.
И тут дядю осенило. Он энергично показывал на портрет, а потом тыкал себе в грудь пальцем.
- Это я, я! Это мой портрет!
Один из немцев приблизился к портрету, внимательно вглядываясь в
него. И вдруг громко заржал, взмахом руки, приглашая к себе остальных. Скоро хохот сотрясал хату. Немцы тыкали то на портрет, то на дядю, громко выкрикивая:
- Сталин! Сталин!
Гогоча, они вывалились из хаты. Визит непрошеных гостей
закончился тем, что солдаты сначала гонялись по двору за курами, а потом выстрелами уложили несколько птиц и, заткнув их за поясной ремень, удалились.
Уже позже я услышал, что вся округа звала дядю Никиту не иначе, как дед, похожий на Сталина. Видно, дядя и тогда или слышал от кого-то или сам догадывался о своей похожести на великого вождя народов, принесшего своему безвестному двойнику, как и всему русскому люду, немало бед и страданий. А в тот погожий день октября 1941 года - реальную и абсолютно нелепую угрозу смерти нам. Впрочем, разве бывает смерть когда-либо «лепой», поддающейся объяснению?
Оккупация. И наступило время безвременья. Время-то, конечно, шло своим чередом. Но оказавшиеся под властью оккупантов селяне никак не могли свыкнуться с мыслью, что немцы навсегда. Хорошо помню, торгуясь, за свой товар немецких денег, марок, старались не брать, и, как и раньше, расплачивались советскими рублями, хотя немцы меняли советские дензнаки на марки, кажется, один к десяти: за одну марку - десять рублей.
Жизнь словно замерла, и люди жили, как в летаргическом сне. Своей обычной жизнью продолжали жить, пожалуй, только дети, благо вокруг столько интересного – машины, танкетки, карабины с примкнутыми кинжалами, а вожделенные, несбыточно желанные каждым сельским пацаном, перочинные ножи, казалось, были у каждого немецкого солдата.
Но речь не о жизни в оккупации, хотя она достойна, чтобы о ней рассказать без предвзятости и стереотипов. Сам факт жизни на территориях, захваченных врагом, будет поставлен в вину и взрослым, и даже детям, каким был я в то время. И никто не извинился перед людьми за то, что их не смогли защитить от ворога, бросили их на его произвол, а когда все закончилось, сам факт нахождения на оккупированной территории поставили этим несчастным в вину наподобие судимости. Грустно, обидно. Столько судеб искорежено, столько загублено.
Чтобы не выглядело сказанное очередным, ставшим ныне модным, упреком ушедшей власти и порядкам, приведу отрывок из интервью с известным, уважаемым и любимым многими в стране человеком, космонавтом Георгием Гречко, утверждавшим, что его берегут два ангела-хранителя: « Я, в силу моего характера, часто оказывался на волоске от гибели – то тонул, то на скалах висел… В космосе - и пожар был, и люк не закрывался однажды. И до сих пор жив я только потому, что у меня два ангела-хранителя. (Смеется). Один бы с моей энергией не справился.
А почему два? Мои родители были атеистами. Но одна бабушка меня покрестила, да так секретно, что другая не знала и тоже покрестила. А говорят, что в момент крещения человек получает ангела-хранителя. Вот их у меня и оказалось двое…
Окончил Ленинградский военно-механический институт. Кстати, принимать меня не хотели, хотя я сдал все вступительные экзамены на пятерки. На меня был «компромат». Я в начале войны поехал к бабушке в деревню и оказался на оккупированной территории. И потом, чтобы просто вернуться в Ленинград, мне, 11-летнему мальчишке, пришлось брать в горкоме справку, что я с оккупантами не сотрудничал».
Двух ангелов-хранителей человеку иметь не положено, ибо сказано в «Символе веры»: «Исповедую едино крещение во оставление грехов». Просто повезло Георгию Константиновичу - добрые, умные люди решали его судьбу. Но повезло далеко не всем: многие заманчивые предложения глохли после знакомства с моим личным делом, в котором содержался приговор на всю оставшуюся жизнь: «Находился на временно оккупированной территории». А потому перелистнем эти черные страницы в жизни простого российского люда, сменим на время тему. Только на время, пока не придет черед рассказать, как подобная запись отозвалась на моей собственной судьбе. А она отозвалась. Еще как отозвалась!
Мои попытки обобщения от виденной и пережитой войны
Л.Н.Толстой, рассуждая о технологии создания романа «Война и мир», писал: «…Кто не испытывал того скрытого, но неприятного чувства застенчивости и недоверия при чтении патриотических сочинений о 12-м годе? Ежели причина нашего торжества была не случайна, но лежала в сущности характера русского народа и войска, то характер этот должен был выразиться еще ярче в эпоху неудач и поражений».
О советском характере говорилось еще больше и намного громче. Особенно после того, как победили. И как же он проявился в годы испытаний, свидетелем которых я стал? Воспринимать и оценивать жизнь в оккупации - задача не для юного существа. Но не забудем и народную мудрость: устами младенца глаголет истина. Тем более, что военное детство врезалось в память на всю жизнь.
Самое начало войны. Войны, докатившейся вмиг до степей Украины и запада России. И разрывающая душу картина - тотальное отступление, можно сказать, бегство наших войск. И – слухи. Самые невероятные, самые дикие. Но им невозможно было не верить – они вскоре оказывались правдой. В железнодорожной лесополосе, аккурат напротив нашего села - двадцать новеньких бронированных крепостей – танки, сиротами брошены врагу, их попросту не заправили горючим, не подвезли вовремя горючку. А у врага горючее с избытком – машины заправили и бросили вслед отступающим.
И всеобщая, заполошная, до смертельного испуга, паника. По моим детским впечатлениям, прежде всего, среди военных.
Черный дым и сажа столбом к небу от сжигаемых документов во дворе сельского Совета. После того, как врага отгонят, метрические свидетельства детям выдавали на глазок или со слов родителей и соседей. От такой меры одни молодели на несколько лет, другие, рослые не по возрасту, да шустрые, взрослели. Задача с созданием документов упрощалась тем, что крестьянам, то есть, колхозникам, паспортов иметь не положено. Паспорта у колхозников появились много позже описываемых событий и, уверен, выдавали их, как и детям, тоже на глазок. Не выдавали и метрики, свидетельства о рождении.
Глядя из сегодняшнего дня: хотелось бы вернуть процедуру выдачи этого важного документа. Хотя бы для того, чтобы узнать свой истинный возраст. Невозможно! Будем жить с теми годами, что нагадало сельское начальство.
Истерический вопрос отступающих красноармейцев: «Где немцы?» А в глазах - преступное безразличие к своей судьбе, надежда на авось, то есть самые неподходящие суровому моменту чувства, мысли, парализующие волю человека, его способность к сопротивлению врагу: «Авось, и у немца в плену будет не хуже. Зато можно пережить войну, останусь живым».
И вот уже целыми ротами и полками сдаются в плен.
Длинная цепь из пленных растянулась на полсела. Я всматривался в усталые, черные от пыли лица, на которых животная покорность врагу, судьбе. А немцев, кажется, всего двое – один впереди скорбного шествия, другой позади. Но никто не пытается бежать, боятся выбиться из строя. Потому что - выбился из строя, в мгновение превращаешься снова в активного бойца. По тебе могут стрелять без предупреждения, могут убить на месте.
Хорошо помню, как пленные жадно выхватывали из рук друг друга жестяную колодезную бадью с водой. В заросли лозняка, по естественным надобностям, что в двух шагах от криницы, отпускали спокойно. Сквозь пальцы конвоиры смотрели и на сердобольных селян, совавших пленным кусок хлеба, вареную картошку, яйца – о голоде еще не задумывались, поделиться было чем.
Кошмар концлагерей и рабского труда до изнеможения у пленных был еще впереди. Но об этом не знали даже конвоиры, тем более об этом не ведали сами пленные.
А привал был коротким, конвоиры спешили. Куда вели пленных, не знаю. Наверное, в Белгород, который километрах в двадцати от нашего села, всего несколько часов пешего хода. А дальше – железная дорога, путь на Украину, Польшу, на Запад, в Германию, в неизвестность.
И снова слова мудреца Генри Миллера: «Мне кажется, никто не имеет права требовать от других, чтобы они принесли в жертву свои жизни. Мы в ужасе воздеваем руки, читая о жертвенных ритуалах ацтеков, и не видим ничего предосудительного в периодических жертвоприношениях миллионов жизней во имя отечества, Бога, демократии или цивилизации. Что же это за чудовищные вещи, во имя которых требуются столь ужасные жертвы? Кто предъявляет эти требования? Ни у кого нет смелости взять на себя за это ответственность; каждый с осуждением показывает пальцем на другого. Такое отношение само по себе – очевидное признание преступности войны».
Конечно, все эти рассуждения и выводы к людям на планете Земля пришли намного позже описываемых событий. Жаль, выводов, по злому умыслу или по бессилию, никто не сделал правильных. А тогда, и подавно, я просто смотрел, до слез на глазах и своим маленьким сердцем жалел этих людей. И многое из увиденного осталось в памяти, как будто это случилось вчера. Похоже, эти картинки я унесу с собой в мир иной.
О смерти на войне (еще одно философское отступление). Уже в зрелых годах я вывел полушутливое, на мой взгляд, очень точное определение, что такое война: на войне делают две вещи – стреляют и прячутся. По этой формуле получалось, что я - « полуфронтовик». Я только прятался. Но от этого возможность быть убитым была ничуть не меньшей, чем у всех воюющих. Впрочем, об этом свидетельствует и серьезная наука о войне, утверждающая, что во время боевых действий мирного населения гибнет примерно столько же, сколько и военных. А если к этому приплюсовать смерть от голода, болезней, эпидемий, то получится, что мирных жителей погибает больше, чем бойцов действующих армий. Может быть, рассуждая, как и я, кто-то и предложил всех переживших войну малолетними, называть детьми войны и даже выдавать им особое пособие.
Впервые в жизни со смертью я столкнулся, когда хоронили бабушку на нашем сельском кладбище, на котором могила сохранялась ровно столько, пока холм земли над могилой не осыпался и не зарастал травой и бересклетом. Могилу для следующего покойника копали там, где эти холмики были пониже или их вовсе не было заметно. И почти всегда отрывали кости раньше захороненных. Роя могилу для бабушки, землекопы наткнулись на голый череп. И, после секундного раздумья, спокойно сбросили его в уже отрытую яму.
Мне же этот череп запомнился надолго – голый, с пустыми глазницами, из которых легко высыпалась рыхлая сдобная земля.
Помнится, сразу после такого зрелища я ушел с кладбища, не дождавшись пока опустят гроб в могилу. А на поминках я так и не смог притронуться к поминальной кутье. Да и другие приготовленные блюда съесть не смог. А на холодец я еще долгие годы не смог смотреть без отвращения и подступающей к горлу тошноты.
Зато позже, когда военные смерчи закрутили село и его обитателей, незаметно быстро привык к виду убитых, во множестве лежавших на косогорах и полях, заливном лугу. Они даже не казались покойниками – в форме, каске, с полным военным снаряжением. Они лежали, словно спящие люди, совершенно одинаковые, немцы и русские, – все они были не живые.
Мои товарищи, однажды, да это был единственный раз, помню и за собой такой грех, шарили по карманам убитых, ища драгоценность сельского детства – перочинный ножик. Другое добро никого из нас не интересовало. Я не нашел ножичка.
На моих глазах умирали люди. Одна из таких смертей потрясла мою детскую психику и врезалась в мою суть на всю жизнь.
Три танка притерлись к нашему забору из широких необрезных и не струганных досок. Экипаж не покидал боевых машин, находился в полной боевой готовности. Неизвестно с какого захода немецкий самолет все же поразил все три цели – танки задымили черным плотным дымом. Загорелся ярким пламенем забор, а после взрыва одного из танков, вспыхнула саманная хата, крытая сухой соломой. Наш дом. И спасать его было бесполезно – сгорела хата вмиг. Осталась на месте хаты одна русская печь с высокой печной трубой.
Свершив свое черное дело, самолеты удалились, люди из погребов и схронов кинулись на помощь танкистам. Из двух машин бойцы выбрались сами, дело обошлось мелкими ожогами и ушибами. У третьего танка заклинило люки. Те самые люки, из которых гордо и неподвижно, как замершие сурки, выглядывают командиры танков и механики-водители на парадах.
Танкисты и подоспевшие мужики с тупым звуком отчаяния долбали и тот и другой бронированные люки ломами, но те упорно не поддавались.
Из танка сначала слышались отчаянные крики и стенания. Потом все стихло. И запахло удушливым горелым мясом.
Пламя загасили, швыряя землю и песок лопатами. Но было уже поздно.
Как вытаскивали обгоревшие трупы танкистов, не видел – мальчишек отогнали от танка. Но крики заживо сжигаемых людей до сих пор тянут душу.
Но случилось это уже в промежутке перед тем, как немцы во второй раз завладели селом.
Июнь 1943 года. Сейчас принято считать, что битва под Прохоровкой знаменита лишь танковым сражением. У меня, как свидетеля тех дней, сложилось иное впечатление: ожесточенные бои шли по всей округе от главного поля битвы, где главными действующими силами были пехота и артиллерия. Бои жестокие, беспощадные с обеих сторон, остервенелые. И начались они с зимнего наступления советских войск на Харьков и Белгород.
Их брали, оставляли, брали вновь. Но я не о ходе военных действий, тем более не о тактике или стратегии войны. Я о тех, по спинам которых прокатывались эти огненные валы. О людях. Живности в виде собак или кошек я на ту пору не припомню – не видно их было, скрылись куда-то.
И вот что удивительно: немецкие минометы, их еще называли «Ванюши», большого калибра, остатки этих снарядов из толстого металла и завитыми кудряшками на конце, так сворачиваются расщепленные ножки одуванчиков (бабка, бабка, завей кудри), валялись во множестве, но не у домов, не на дорогах. Стреляли преимущественно по траншеям и другим укрытиям советских бойцов. А они располагались на краю села, где эти траншеи удобнее было вырыть, да и обзор в этом случае противника был наилучшим. А еще укрытиями служили овраги, опушки леса, то есть места не в селе, не вблизи хат. Впрочем, окопы черными провалами темнели и у многих хат.
Наши, так все называли бойцов Красной Армии, выбивая немцев из населенных пунктов, очевидно, по той же причине, никогда не стреляли из «Катюш» по селам. Помню, люди молились, чтобы огненный смерч от «Катюш» не посыпался на головы живущих в селе.
Наше ничем не примечательное село, Вислое, немцы и наши войска поделили ровно посередине. И трижды успели поменяться местами, прежде чем определиться, кому окончательно стать его хозяином. Вот и Белгород пришлось брать дважды, в первый раз взяли, а удержать не смогли. Бои шли ежедневные, скучные, хотя, как я уже сказал, ожесточенные. Обстреливали из орудий. Но чаще всего из минометов – миной можно достать врага и в траншее, и в укрытии, и в землянке. Мина падает сверху, словно ястреб на курицу. Мин не жалели ни те, ни другие. Конопатили, не прекращая ни на минуту. Ожесточение, ярость ощущались в каждом выстреле, в каждом разрыве.
Село несколько раз переходило из рук в руки. Когда же равновесие на местном фронте вроде бы установилось, мы оказались на немецкой стороне, и не в своей хате, а в глубоком каменном погребе у родственников. Сидеть в таком убежище безопасней, чем в любом другом. Но есть и пить надо. А припасы того и другого давно иссякли. Тогда и решили - пробираться к себе, в родную хату, на советскую сторону. А это означало – надо пересечь линию фронта. Понятное дело, решали такие вопросы только взрослые, мнения сопливых никто не спрашивал.
За себя и меня мама Настя не боялась – кому нужна старая бабка и малец! А вот дочь Татьяна… Женщина – кровь с молоком, статная, красивая, с такими привлекательными и даже модными в ту пору родинками на лице. И хоть женщина с ребенком на руках, моим братиком, вроде бы не должна привлекать ничьего внимания, но время-то лихое, военное - если вдруг задержат, схватят, никто не гарантировал, что кому-то из фашистов такая молодая мамаша не приглянется.
Тогда мама Настя и придумала: под платье Тани привязала к животу подушку – на сносях, мол, женщина, ждет ребенка. С тем и двинулись в путь. Впереди мама Настя и Таня сыном на руках, сзади, на почтительном расстоянии, с мешком на спине в виде рюкзака, двигался я. Кучей идти нельзя, чтобы не привлечь внимания бдительно следивших с обеих сторон за всем происходящим на нейтральной полосе снайперов и пулеметчиков. Покажешься кому-то опасным - никто никогда не узнает, чья пуля тебя приголубила, фашистская или родная, наша, красноармейская. Как там пел Янковский в фильме «Служили два товарища»: «Вот пуля пролетела и ага…»
Никакой явной, тем более прочерченной, как на футбольном поле, линии, но когда вступили на улицу, делившую село надвое, голова сама ужалась в плечи, а плечи поникли чуть ли не до земли. Крадучись пересекли улицу шириной в пять шагов. Какие-то метров сто – рядом с дорогой, окопы русских солдат. Мы - на стороне своих.
Ни выстрела, ни разрыва снарядов, безучастные бойцы живут своей окопной жизнью, даже не смотрят в нашу сторону, ничуть не удивляются отчаянности смельчаков.
Мама и Таня убежали далеко вперед. Я пробираюсь к хате в одиночку. Она уже недалеко, она уже рядом, окнами на колодец.
У колодца, усевшись вокруг убитого солдата, подобрав ноги под себя, как это умеют только азиаты, кучкой сидят в скорбных позах узбеки, сложив руки ковшиком и время от времени, оглаживая щеки ладонями, как при умывании.
Ах, до чего живуча жизнь! Чтобы уберечь, сохранить себя примечает любую спасительную соломину. Только она, убережливая до последней иссякающей капли, могла придумать такое: своим худым хребтом, всей своей ужавшейся от страха душой понял: сейчас немец сыпанет из крупнокалиберного пулемета, установленного на колокольне сельского храма, с колокольни - все село как на ладони.
Я прижался, прилип к плетеному тыну у хаты соседей, локтем, всем телом чувствую каждую его неровность. Крадусь, словно именно в меня даст очередь тот пулемет …
С таким хлопающим звуком падают первые крупные капли обломного дождя на пыль дороги, одновременно и припечатывая ее и вздыбливая по краям упавшей капли венчик. На это раз шлепали по земле не дождевые капли, а смертельные сгустки свинца. И как при первых каплях ливня, так и при свинцовом дожде, в мертвой, объемной тишине, раздался крик. Но не испуганно радостный в ответ на тяжелые водяные капли, упавшие на лоб, нос, в гущу волос, враз достигнув холодом до кожи, а исторгнутый смертельно раненной душой.
И вот уже несколько только что мерно склонявшихся в поклонах солдат уткнулись головами в тело оплакиваемого товарища. Другие опрокинулись навзничь, да так и застыли в детски незамысловатом акробатическом «мостике».
Я уже не шел, бежал от места побоища, ужимаясь до такой степени, чтобы оказаться меньше мешка за плечами. Но в какой-то момент споткнулся, упал в придорожную траву, упал грубо, резко, будто меня жестко ударили чем-то увесистым по спине.
- Что ж ты, родимец тебя задери, наделал! Пальто порвал! - бранилась мама Настя, беря у меня мешок. – Прям, в тебя метились, в плетень зарылся! Пальто новое, зимнее. Когда ж мы теперь Танюшке такое справим?
Мама Настя, причитая, разворачивала пальто. И вдруг, уткнувшись в саржевую подкладку лицом, упала вместе с пальто на лавку и заголосила громко и неудержимо.
Вскоре выяснилась и причина маминого отчаяния – из свернутого в несколько раз пальто мама Настя вытряхнула на земляной пол пулю от крупнокалиберного пулемета. Видно, на излете достала или срикошетила. Попади напрямую, насквозь бы прошибла, размозжила бы мой детский податливый хребет на мелкие кусочки.
Задребезжали в окнах стекла. К пулеметному огню с обеих сторон присоединились орудия и минометы.
Мы снова в погребе. Он не такой большой и удобный, как прежний, обыкновенный земляной, а не каменный, в каком мы прятались до перехода к своим. На пространстве с одеяло величиной сгрудилось человек восемь, сидим, прижавшись плечами, а спинами к стенке. Радуемся, что мы на стороне наших, они отгонят немцев. Скорее бы!
А пока – сырость с запахом земли, и тяжелый, будто слежавшийся воздух, солнечные лучи сквозь дощатую крышку погреба громадными ножами разрубают полумрак погреба. Но они не греют, даже толком не освещают наше укрытие.
Уже несколько дней голодаем. Из съестного – с десяток сырых картофелин. Но где их сварить? Снаружи - непрерывная стрельба. И стреляют не где-нибудь, а в двух шагах от погреба – советские минометчики, укрываясь за вишневыми деревьями сада, установили здесь свое грозное оружие.
Сварить картошку поручают мне, единственному мужчине, женщины смертельно боятся стрельбы и взрывов - с голода умрут, но не высунутся из погреба! Наложили целый армейский котелок.
Спички в кармане, котелок в руке. Сложил камелек из нескольких камешков, собрал поблизости от погреба сухие вишневые ветки. Запалил костерок. Но веток так мало, а горят они, как порох, быстро, бездымно.
Сообразил – кругом трупы, и трупы. И на каждом – сумка с противогазом. Открутил несколько противогазных трубок, дела пошли веселее – огонь устойчиво лижет котелок. И не беда, что верхний ряд картошки покрылся черной гарью, лишь бы сварилась!
Не сварилась! Лишь взялась снаружи. Не дал довариться картошке минометчик. От крепкого подзатыльника я свалился рядом с костерком. А солдат безжалостным сапогом топчет огонь.
Я не обиделся, не заныл от боли, хотя солдат приложился от души. Получил по делу: раньше немцы стреляли по ним наугад. Когда же черный дымок столбом потянулся к небу, появился ориентир для стрельбы, мины стали ложиться ближе. Ближе к минометчикам, ближе к погребу.
Горячую, только начавшую вариться картошку раздали всем сидельцам погреба. Съели целиком, даже сырую середину. Без соли. Без хлеба - ни того, ни другого - ни крошки. Именно ни крошки, их попросту не оставалось – подбирали и съедали, как куры, тщательно выискивая каждую в отдельности. А соли нет давно. Первое, что сделали немцы, как вдругорядь появились в селе, свезли запасы соли на склад и выдавали ее исключительно за какую-либо выполненную работу. Но с подходом советских войск, соль вывезли, не оставив ни крупицы. И самая несбыточная мечта всех – съесть горбушку хлеба, обильно посыпанную крупной солью, запивая колодезной водой.
Когда вылезли на свет Божий, за неимением обычной, потихоньку начали есть другую соль, калийную, завезенную для удобрения пашни. В ней попадались крупицы пищевой соли.
Тошнота подступала практически сразу. Боль в печенке – немного погодя. До сих пор нежданные-негаданные боли пронзают печень, и этой боли врачи причин не находят. А я их об этом и не спрашиваю, я хорошо знаю, от чего эта боль.
И становятся понятными московские соляные бунты в далекой истории: нет жизни без воды, нет ее и без соли.
Голод! (Еще одно отступление, для многих – смертельное). С ним я встретился в том, 43-м. Не берусь описывать это состояние - человеку, не испытавшему его, такое невозможно передать словами. Да и голодавшему вспомнить это ощущение в полной мере, невозможно. Кто-то скажет: это чувство испытывают сидящие на строгой диете или постящиеся. Нет, и еще тыщу раз, нет. Страшно даже не само ощущение голода, а чувство безнадежности, отчаяния голодающего: еды нет и нет никакой надежды найти ее сейчас, завтра и на многие дни вперед. Сидящий на диете и даже постящийся, если его прижмет как следует, всегда может нарушить режим, у него еда рядом и он вправе решать, есть ему или не есть.
Мне голод запомнился парализующей тело слабостью, отключающей всяческие силы головной болью, непреодолимым желанием закрыть глаза и никогда не открывать их, тошнотой и ноющей болью в желудке. А еще, обостренным обонянием, когда подобно собаке или, скорее всего, хищному зверю, съестное чуешь на расстоянии.
В лето 1943 года власть голода оказалась недолгой: как только поутихла огненная буря, у всех - крестьянин запаслив! - какая-никакая еда нашлась: что-то завалялось в погребах, но больше - в зарытых ямах, о существовании которых не знал никто кроме копавшего эту яму. Если становилось известным, где и что зарыто кому-то иному, яма оказывалась пустой – мародерствовали свои, сельчане. Обчищали схрон, ни на секунду не задумываясь, что тем самым они обрекают соседей, их малых детей, на голод, на смерть.
Кто-то из наших знаменитых горновосходителей, кажется, Балабердин, утверждал, что человек, оказавшийся на высоте восемь тысяч метров и больше, начинает жить совсем по иным законам – думая только о себе, рассчитывая исключительно на себя. Смело заявлю: безнадежно голодный человек ведет себя точно также. И только ангелы способны поступать иначе.
Голод настиг меня и позже, в Москве. Безжалостный, долгий. Голод стал причиной многих поступков, которых в нормальном человеческом состоянии я никогда бы не совершил. Крал клубнику с чужих грядок. Почему клубнику? А другого ничего, что можно было съесть, поблизости не выращивали – все было засажено картошкой, но ее надо было дождаться. А есть хотелось и днем, и ночью, есть хотелось всегда. И шальная грядка какого-то чудака замминистра стала манной небесной для меня, человека с улицы.
Не оправдываюсь, говорю, как было: случилось такое, когда я тайно двое суток жил на чердаке нашего дома, не высовываясь из своего убежища в светлое время. Убежал от отца, из семьи. О побеге распространяться не стану: готовили мы его с соседом по комнатам, его достала злюка мама. У меня все было хуже. Но об этом есть смысл рассказать в подробностях – мои отношения с отцом, вообще в семье, подбросили на те самые роковые восемь тысяч метров гораздо раньше, чем я научился самостоятельно справляться с жизненными обстоятельствами. Потому и единственный способ изменить хоть что-то – побег.
Но друг-сосед бежать передумал. Оправдал свою мать по всем статьям и не пожадничал, отдал мне все, что мы так тщательно копили в дорогу. Но в одиночку я испугался отправляться в путь. В неизвестность.
Два дня без крошки во рту. Мне до сих пор не стыдно за съеденную чужую клубнику, спелую и совсем зеленую – что нащупал в темноте ночи, то и съел. Ее и на сытый желудок надо было съесть назло буржуям, жившим в том доме в отдельных квартирах, с ваннами и водой в кранах, а не в уличной колонке, одной на весь микрорайон.
Стыдно за другую кражу: однажды вытащил кусок черного хлеба, аккуратно завернутый в газету, из кармана пальто своего одноклассника, своего приятеля. Стыдно не за сам факт кражи, а за то, что уже взрослым имел возможность задним числом попросить прощения у приятеля, извиниться перед ним. Гордость не позволила? Уверенность, что приятель и не помнит о том случае и извинения выглядели бы проявлением гордыни: вот, мол, какие мы какие благородные! Причина другая – трусость!
Жаль! Жаль до ужаса.
Прости, Владик Замм. Царствие тебе небесное.
Приятель тоже не из простой семьи. Владислав - сын заместителя директора знаменитого на всю страну мясокомбината имени Микояна.
Соседи шушукались: колбасу в этой семье некуда девать! Но Владику в школу давали только кусочек «черняшки», аккуратно завернутый в газету, - о равенстве в те времена помнили даже директора самых колбасных комбинатов. По крайней мере, не высовывались, и если ели колбаску, то только таясь от соседей, может быть, даже по ночам, как мусульмане в месяц Рамазан.
Я много раз бывал у Владика в гостях, в двух комнатах двухэтажного дома с длинным общим коридором, кстати, ничем не отличавшимся от нашего двухэтажного барака. Но ни разу, ни единого раза, мне не предложили не только колбасы, вкус которой я и не представлял еще многие годы своей жизни, но даже куска хлеба или вообще чего-то съестного, той же картошки. Такое впечатление, что эти люди вообще ничем не питались.
Я не просил накормить меня, хотя очень надеялся на это. И уж, совсем начистоту: иногда и приходил к Владику в гости с этой единственной мыслью.
О том, что я голодал, распространяться глупо - все голодали. Но по горячечному блеску моих затуманенных глаз и без слов было ясно: голод владел каждой клеткой моего двенадцатилетнего костлявого тела. Но никогда не возникало мысли попросить хоть хлебную крошку.
У незнакомых мне людей я на это бы решился. Единственно на что я осмеливался в этом богатом доме – просил попить. Пил много, пил долго. Бабушка Владика, объемная то ли грузинка, то ли еврейка, а скорее всего, и то, и другое одновременно, по этому поводу участливо выговаривала: «Смотри, заболеешь водянкой». Но вода, заполнявшая мой желудок, лишь на короткое время отвлекала от разрывающего внутренности ощущения пустоты в нем.
Демократизм того времени проявлялся и в том, что заместители директоров и даже директора крупных предприятий, замы союзных министров, жили бок о бок с простыми трудягами. И единственно, что их отличало от рядового населения, они имели не одну, а две, а то и три комнаты, соединенные изнутри дверными проемами. Как правило, без дверей. Получалась анфилада из рабоче-крестьянских комнат. И очень редко - отдельную квартиру, но уже в домах, построенных, по специальным проектам, рядом с которыми находилось место для грядок с клубникой. Но мне в таких квартирах бывать не приходилось, дети хозяев таких апартаментов, хотя и учились в одних классах с нами, держались особняком, и друзей к себе не приглашали. И сами ни к кому в гости не ходили. Все ограничивалось жизнью в школе. Вот и Владик… Я у него бывал, он у меня – никогда.
То же лето 1943 года. В первое же выдавшееся затишье в обстрелах мама Настя решила наведаться в нашу хату. Прихватила с собой меня, помочь нести. И вот уже исхоженная моими босыми ногами тропинка вдоль нашего вишневого сада, по крутому косогору. Тропинка, словно вырубленная в этом косогоре.
Это нас и спасло.
Секундный взвизг снаряда, и я стремительно плашмя падаю на землю. И, падая, краем глаза вижу всплеск желтого огня и, словно срезанную ножом, падающую верхушку вишни. И одновременно, свист над головой жадно ищущих живую плоть осколков. Наверное, визжали от ярости, что нашей плоти им не досталось, впились в косогор, в землю.
Мы оказались в мертвом пространстве для смертельных осколков.
Я удивляюсь: мама Настя, по моим понятиям, старая-престарая, тоже среагировала на смертельную опасность: услышав, а скорее, нутром почувствовав, что должно произойти через доли секунды, легко, как тряпичная кукла, сложилась вдвое, да так и повалилась на землю.
Смерть напрасно стояла рядом. Ей пришлось отложить на время визит за нашими душами. За душой мамы Насти – совсем ненадолго, на какие-то месяцы: сразу после окончательного освобождения нашего села смерть не будет успевать подсчитывать свою добычу.
Умрет Таня, умрет пришедший слепым с войны, славный механик-водитель танка Т-34, любимый мой брат Миша. Вслед за своими детьми уйдет и сама мама Настя. Умрет полсела, но уже не от разрывов снарядов, не от беспощадных пуль, косить будет неслышно, но неумолимо сыпной тиф.
Интересно, есть ли сведения, кроме небесной канцелярии и департаментов Смерти, сколько погибло народа от сыпняка в послевоенные годы? Уверен, нет. Ведь даже через пять и больше лет наша сельская больница была целиком забита больными этой заразой.
Не обошел стороной сыпняк и меня. Я увез его с собой в Москву. Но до спасительного моего отъезда оставался месяц с лишним. А пока – немцев нет. Даже залпов войны не слышно. И не беда, что луг и косогор перед леском усыпаны трупами, разбитой техникой, брошенными боевыми орудиями, винтовками и автоматами, металлическими коробками с пулями, цинками на военном жаргоне. И на каждом шагу, на каждом клочке земли - мины. На виду и притаившиеся, терпеливо ждущие жертв.
Все еще август 1943 года. Мой друг Иван, по прозвищу Копа – в
селе чаще звали и знали человека по прозвищу, прозвище безошибочно определяло личность в отличие от фамилии и имени, иначе, как можно было разобраться в такой ситуации: в местной школе в одном классе сидело сразу три Губаревы Нины Ивановны. Учительница вынуждена присвоить им порядковые номера. Их так и называли – Губарева Нина Ивановна первая, вторая, третья.
А вот Копа был единственный и неповторимый. Изобретатель и горячий, злой человек. Это он научил меня разряжать артиллерийские снаряды – надо было вывернуть взрыватель-наконечник, приподнять снаряд, и несколько раз, поворачивая вдоль его оси, потюкать о сырую землю. Обязательно о сырую, чтобы удара не чувствовалось, а латунная гильза расширилась. И так до тех пор, пока тяжелый и неуклюжий снаряд вываливался на землю. Тогда можно было спокойно вытряхнуть из гильзы порох.
В сенях нашей хаты стояла старая бочка для квашения капусты или засолки огурцов. И на треть она была заполнена порохом из артиллерийских снарядов, желтыми длинными лентами. Порохом мама Настя растапливала печку, кизяки плохо разгорались. Не лучше и горели, скорее, медленно тлели. И я получал нагоняй, если бочка вдруг оказывалась пустой.
Друг Копа научил снимать с противотанковых мин магниты. Пытался научить кидать немецкие гранаты с длинной деревянной ручкой. Особенно интересно взрывалась такая граната на убранном поле подсолнечника – ватное нутро подсолнечных будыльев белыми хлопьями разлеталось в воздухе. Но кидать гранату и стрелять из винтовки я боялся – силенок маловато, граната взорвалась бы рядом. А винтовка при выстреле больно отдавала в плечо, могла сломать мою цыплячью ключицу.
На этот раз Копа решил капсюль из противотанковой гранаты
засунуть в ручную, ему было интересно, сильнее ли она жахнет.
Расположились на лугу, напротив хаты Копы. Его две сестренки, четырех и шести лет, несмышленыши, улеглись поблизости. Мы колдовали над гранатами – капсюль от противотанковой никак не хотел влезать в специальное отверстие в ручной гранате.
И тут я спохватился: вскоре должна прийти на обед с поля мама Настя – немцы завели строгий порядок: отвозили в поле и привозили на обед на два часа, в одно и то же время, на длинных грузовых машинах с деревянными сиденьями. И не окажись я дома, где во дворе один-одинешенек «игрался», а скорее всего, басом ревел братишка, все могло обернуться для меня хорошей поркой, благо гибкая лоза в изобилии росла сразу за лугом, поблизости от хаты.
Пообедать не удалось – донесся крик. Так кричат от нестерпимой боли, от безумного испуга.
У хаты Копы, через два дома от нашей, толпился народ - ранило Копу. Его то заносили в хату – ему было холодно на улице в полуденную жару, то, по его же просьбе, выносили во двор – в доме душно.
Оторвало по кисть правую руку, поранило глаза. В Белгороде, в только что открывшейся больнице, врачи сказали свое слово: здоровью ничего не угрожает (ампутированная кисть – не в счет), зрение потеряно навсегда.
Двумя днями позже разорвало на кусочки Антошкина, парнишку лет десяти – собирал на неубранном пшеничном поле колоски и дернул проводок от мины-растяжки.
Эти мины немцы наставили везде. И – верх коварства и изуверства! - мины на специально оставленных велосипедах, игрушках и даже в конфетах, аккуратно уложенных в пакеты и как бы второпях забытых: можно съесть несколько конфет – и ничего, но положил в рот следующую, а в ней - миниатюрное взрывное устройство.
Кем были те, кто такие мины-ловушки изобретал и расставлял, предоставляю назвать читающим эти строки самим.
Подорвалась на мине взрослая девушка. Решилась пойти в лес по яблоки - голод и не на такое толкнет. А яблок-дичков, груш, терна, орехов в лесу много, лес-то рукотворный, саженый. Девушку нашли на дороге около леса. Без обеих ног.
Пока везли в Белгород, от потери крови девушка скончалась.
Известия о подрывах шли со всех сторон, ежедневно, ежечасно. И в какой-то момент люди стали эти известия воспринимать спокойно.
Безрукие, безногие, чаще всего слепые. Старики, женщины, дети… Ужас, ставший привычным, стал и не страшным. Можно говорить об отупении чувств. Но здесь что-то другое. Это что-то назвал в своем стихе поэт-фронтовик, почти забытый литератор, недавно скончавшийся в Израиле, Ион Деген:
Мой товарищ,
В смертельной агонии
Не зови понапрасну
друзей.
Дай-ка лучше согрею
ладони я
Под дымящейся
кровью твоей.
Ты не плачь, не стони,
ты не маленький,
Ты не ранен,
ты просто убит.
Дай на память сниму
с тебя валенки,
Нам еще наступать
предстоит.
Конец августа 1943 года. Оказывается, у меня есть отец. Щуплый, с чубчиком редких волос и холодным взглядом тусклых от катаракты глаз. Мне хочется понравиться ему. Достал из бочки несколько здоровенных лапшин, артиллерийский порох, зажег. Чуть не обжегся. Бросил на пол – на деревянных половицах сами собой нарисовались похожие на тараканов черные выгоревшие пятна.
- Сделаешь такое в моей комнате – выпорю!
Прозвучало зловеще. Запомнилось на всю жизнь.
Мне сложно расставаться с воспоминаниями о войне, на эти годы пришлась незабываемая пора – мое детство. Моя личная память порой спорит с документальными данными о ней. Не оспариваю того, чего не видел: «В общей сложности под гитлеровцами Белгород находился двадцать долгих и страшных месяцев, десятки тысяч жителей погибли в застенках…
Фашистские изверги установили в городе режим насилия, кровавого террора, грабежа и массового истребления мирного населения. Буквально по пятам каждого гражданина ходила смерть», - это цитата из акта о зверствах немецко-фашистских оккупантов, составленного после освобождения».
Так описывает Белгород после окончательного освобождения от фашистов Владимир Демченко в «Комсомольской правде» (КП, 22.2.18 г.). В первый раз Белгород освободили 9 февраля 1943 года. Но не удержали, немцы оккупировали, по-простому, заняли его вновь. Но в этот короткий промежуток, когда Белгород был нашим, призвали строить мосты и наводить переправы умелого строителя и ремонтника дорог и мостов 53-летнего дядю Никиту.
Удивило в заметке корреспондента другое: «5 августа 1943 года Белгород был освобожден во второй раз. Страшная картина встретила воинов: город был практически разрушен, в исторической части не сохранилось ни одного целого здания. А из 34 тысяч жителей осталось только 150 человек».
Мне показалось, что город разрушен весь. Разрушенные здания были неотличимо похожи одно на другое. И эта всеобщая разруха особенно бросалась в глаза под ярким и жарким для сентября солнцем. Но, удивительно: присмотревшись, вдруг замечалось - то здесь, то там из развалин, из призраков зданий, появлялись люди. Шли куда-то по своим делам. И город, лежавший в руинах, оживал, переставал быть необитаемым.
Впечатление людности усиливал базар, жизнь возрождалась с торговли. Кучка женщин, торгующих семечками. Торгующих - не мало. А если прибавить к ним покупателей, получится близко к озвученной цифре в 150 человек. Не все ли оставшиеся жители сразу после освобождения города собрались на том базаре?
Все это и запомнилось, врезалось в память. А когда пришло время анализировать и рассуждать, искренно удивился очевидному факту: до чего живуча жизнь!
Дядя Вася, младший брат дяди Никиты, смеясь, довольный собой, угощает отца подсолнухами – семечки дядя Вася не покупал, нахватал по горсточке на пробу. И набрал карман.
Я видел, как это делал дядя, и всякий раз отворачивался, мне было стыдно. От семечек я, конечно, отказался. Отказался и от супа, наскоро сваренного дядей Васей – вода и картошка. Прямо в одной из комнат, похоже, единственной сохранившейся в разрушенном здании, где мы остановились на ночлег.
- Зря! – авторитетно заявил дядя Вася. – Без горячего нельзя.
Запах того картофельного супа до сих пор щекочет мне ноздри. А само слово суп я воспринимаю как особую еду. «Суп» - и бархатный картофельный аромат заполняет меня целиком, и почему-то вижу этот суп на просвет – крупные дольки в белой густой жиже.
Есть не хотелось. От вида съестного к горлу подступала тошнота.
Солнце давно зашло, но меня раздирает от жары. И пот - крупными каплями на лбу.
Дядя Вася не просто нас провожает, он должен нас устроить на поезд в Москву, он железнодорожник, он может.
Товарняк медленно тянет в гору. Наше село – в низине, как на ладони. Картинка не трогает, не задевает. А ведь я прощался с детством,
которое осталось на этих сельских улицах, в хатах друзей и соседей, в неохватных степных полях, ограниченных только обручем горизонта.
Снова яркое солнце и не спрятаться от его пронзающих лучей на пустом вагоне-платформе. Сижу, прижавшись к поскрипывающему от тряски деревянному борту. В ногах мешочек со всем моим богатством – порох, патроны, что-то еще из военных трофеев. Порожняк неумолимо стремится в столицу, а может быть, еще дальше, за новым грузом для фронта.
Смотреть по сторонам неинтересно, везде одно и то же – торчащие трубы сгоревших хат, разрушенные дома, случайные прохожие. Я и не смотрю. Временами, надолго куда-то пропадаю из этого мира... Но и очнувшись, натыкаюсь взглядом на несменяемую картинку, и тогда кажется, что поезд стоит на месте. Но состав движется. Даже на станциях не останавливается, лишь притормаживает. И первая остановка только в Курске, почти в трехстах километрах от Белгорода.
Состав поставили близко к вокзалу. Удивительно, но в полуразрушенном здании вокзала работает ресторан или что-то ему подобное. А вскоре я слышу привычное для своего слуха – выстрелы. Беспорядочные, нервные сухие щелчки.
Мне легко укрыться за бортом вагона. Уткнулся в колени - и меня не видно. Отец в противоположном от меня углу, долго пристраивался, ища защиту. Через какое-то время проходящий осмотрщик успокоил:
- Застрелили капитана. Напился и поднял дебош, стал стрелять из пистолета. – И предупредил: - Вот так и лежите пока состав не отправится. Увидит начальство – высадит!
Может быть, именно с тех военных лет, когда со многими видами оружия я познакомился, ощупав его, его холодную суровую сталь, а из чего-то даже постреляв, я полюбил его и всегда стою горой за разрешение любому владеть оружием. Хотя горький опыт и разум подсказывают совсем другое.
Уже годами позже, на трамвайном кругу в Богородском, окраинном районе Москвы, где мы жили, пьяненький офицер-эмвэдэшник прямо на остановке стал стрелять по стоящим рядом людям. Помню: мигом упал на землю, и только свист пуль над головой подтверждал правильность принятого мной решения – сработал навык, приобретенный на войне.
А несколькими днями позже я долго сопровождал похоронную процессию: хоронили полковника, чуть ли не командира полка конвоирования заключенных. Полк располагался рядом с нашими домами. Вернее, наши дома стояли рядом с расположением полка и домов для офицеров. И весь этот массив назывался военным городком.
Но о нем в другой раз – слишком большую, порой решающую роль сыграли люди из этого особого поселения в моей судьбе, в судьбе обитателей нашего дома. Сейчас скажу одно: при всей моей любви к оружию, сомневаюсь, что его надо разрешить иметь всем – могут начать стрелять друг в друга. Непорядок, однако! И страшно. Застреленный в Курске капитан не из их числа. Там виновата война, она помутила голову не одному капитану. По ее прихоти и воле мозги набекрень были у многих фронтовиков. Привычкой убивать, привычкой к жестокости, привычкой брать безнаказанно чужое, уверенностью, что все обязаны тебе, победителю.
Полковника застрелил сын-несмышленыш, лет восемь парню было. Пистолет почему-то лежал то ли на столе, то ли и вовсе валялся на диване. Заряженный.
- Папа! Ты так стрелял фрицев? – спросил сын, наставив пистолет на отца. И не заметил, как нажал на курок. А отец не успел ответить, как же именно он стрелял в фашистов. Подозреваю, что никак не стрелял. Ему, по должности и предназначению, офицеру самого внутреннего ведомства, МВД, врагов хватало и в глубоком тылу.
Хоронили торжественно, с полковым духовым оркестром, который было слышно и на соседних от Игральной улицы, по которой двигалась похоронная процессия. Раньше такое разрешалось – хоронить под оркестр, двигаясь до самого кладбища. На этот раз до Богородского, которое стало практически мемориальным, давно на нем не хоронят. Но и не закрывают.
Не уверен, что кто-то покушался на жизнь командира полка сопровождения арестованных. Тем более, покушался неудачно. Сын же не промахнулся, угодил в самое сердце, с первого раза. Это тоже проявление одного из законов войны – по своим никогда не промахиваются. И эта пальба по своим ласково называется братским огнем.
А до конца войны оставались годы.
Виктор Перемышлев.
Свидетельство о публикации №224121301605
Или это раньше написано?
Всё хорошо, профессионально! Но я запутался в родственных связях, кто есть кто? У меня всегда так, чего бы я ни читал, если много родственников, то пиши пропало.) Наверное я в этом деле пошёл в бабушку - она, запутавшись говорила: "Нашему забору троюродный плетень".
И ещё: Вы пишете, что Ваши личные воспоминания о войне не совпадают с официальной версией этой войны. Могу только сказать, что это закон такой, касающийся не только войны - если я стал участником или очевидцем какого-либо события, то в газетах и в телевизоре корреспонденты обязательно расскажут совершенно не так, как я это видел.
И последнее. Я взапой читал в детстве книги о ВОВ, но сейчас меня намного больше интересует и тревожит наша текущая война с Украиной.
Пишите или выкладывайте материал дальше, интересно, как всё же Вам удалось поступить в институт или университет? У нас ведь и Ю.Гагарин был под немцами, но первым в космос послали именно его.
Всего доброго и успехов Вам,
Евгений Ермолин 14.12.2024 13:10 Заявить о нарушении
Виктор Перемышлев 14.12.2024 13:29 Заявить о нарушении
Евгений Ермолин 14.12.2024 14:15 Заявить о нарушении
А повесть совсем не о войне. Хотя есть и кое-что о войне - все же воспитанник Суворовского училища. Кадет.
Это, так. Для знакомства. Целые книги. Одна болтается в интернете - "Тайга без эха". Да, и в "Два раза" не живут есть рассказы о войне.
Считайте это сообщение - проговорился. Уничтожить после прочтения. С уважением. Виктор.
Виктор Перемышлев 14.12.2024 18:22 Заявить о нарушении