Достоевский ч. 2
Тем более, что господин защитник отлично хорошо знает, что Христос вовсе не за этакую любовь простил "грешницу". Считаю кощунством приводить теперь это великое и трогательное место Евангелия; вместо этого не могу удержаться, чтобы не привести одного моего давнишнего замечания...
Я заметил ещё с детства моего, с юнкерства, что у многих подростков, у гимназистов, у юнкеров, у прежних кадетов действительно вкореняется почему-то с самой школы понятие, что Христос именно за эту любовь и просил грешницу, то есть именно за клубничку или, лучше сказать, за усиленность клубнички, пожалел, так сказать, привлекательную эту немощь. Это убеждение встречается и теперь у чрезвычайно многих. Я помню, что раз- другой я даже задавал себе вопрос: отчего эти мальчики так наклонны толковать в эту сторону это место Евангелия? Небрежно ли их так учат Закону Божию? Но ведь остальные места Евангелия они понимают довольно правильно. Я заключил, наконец, что тут, вероятно, действуют причины физиологические: при несомненном добродушии русского мальчика действует в нём и тот особый избыток юнкерских сил, который вызывается в нём при взгляде на всякую женщину. А впрочем, чувствую, что это вздор и не следовало бы приводить вовсе".
"Проглядывает убеждение всей жизни, то есть "были бы все обеспечены, были бы все и счастливы, не было бы бедных, не было бы преступлений. Преступлений нет совсем. Преступление есть болезненное состояние, происходящее от бедности и от несчастной среды" и т.д. В этом то и состоит весь этот маленький, обиходный и ужасно характерный и законченный катехизис тех убеждений, которым они предаются в жизни с такою верою, которыми они заменяют всё, живую жизнь, связь с землёй, веру в правду, всё, всё. Она устала, очевидно, от скуки жить и утратив всякую веру в правду, утратив всякую веру в какой-нибудь долг; одним словом, полная потеря высшего идеала существования.
И умерла бедная девушка. Я не вою над тобой, бедная, но дай хоть пожалеть о тебе, позволь это; дай пожелать твоей душе воскресения в такую жизнь, где бы ты уже не соскучилась. Милые, добрые, честные (всё это есть у вас!), куда же это вы уходите, отчего вам так мила стала эта тёмная, глухая могила? Смотрите, на небе яркое весеннее солнце, распустились деревья, а вы устали, не живши. Ну как не выть над вами матерям вашим, которые вас растили и так любовались на вас, когда ещё вы были младенцами? А в младенце столько надежд! Вот я смотрю, вот эти здешние "вышварки", - ведь как они хотят жить, как они заявляют о своём праве жить! Так и ты была младенцем и хотела жить, и твоя мать это помнит, и как сравнит теперь твоё мёртвое лицо с тем смехом и радостью, которые видела и помнит на твоём младенческом личике, то как же ей не "взвыть", как же не упрекать их за то, что они воют? .."
"Жорж Занд была одной из самых полных исповедниц Христовых, сама не зная о том. Она основывала свой социализм, свои убеждения, надежды и идеалы на нравственном чувстве человека, на духовной жажде человечества, на стремлении его к совершенству и к чистоте, а не на муравьиной необходимости. Она верила в личность человеческую безусловно, возвышала и раздвигала представление о ней всю жизнь свою - в каждом своём произведении - и тем самым совпадала и мыслью , и чувством своим с одной из самых основных идей христианства, то есть с признанием человеческой личности и свободы её (а стало быть, и её ответственности). Отсюда и признание долга, и строгие нравственные запросы на это, и совершенное признание ответственности человеческой. Не было мыслителя и писателя во Франции в её время, в такой силе понимавшего, что "не единым хлебом бывает жив человек". Что же до гордости её запросов и протеста, эта гордость никогда не исключала милосердия, прощения обиды, даже безграничного терпения, основанного на сострадании к самому обидчику; напротив, Жорж Занд в произведениях своих не раз прельщалась красотою этих истин и не раз воплощала типы самого искреннего прощения и любви... Она наклонна была отчасти ценить аристократизм своего происхождения, но можно твердо сказать, что, если она и ценила аристократизм в людях, то основывала его лишь на совершенстве души человеческой: она не могла не любить великого, примириться с низким, уступить идею - и вот в этом то смысле была, может быть, и с излишком горда. Правда, не любила она тоже выводить в романах своих приниженных лиц, справедливых, но уступающих, юродивых и забитых, как почти есть во всяком романе у великого христианина Диккенса; напротив, воздвигла своих героинь гордо, ставила прямо цариц. Это она любила, и эту особенность надо заметить; она довольно характерна".
"За границей, в толпе иностранцев, мне всегда бывает легче: тут каждый идёт совершенно прямо, если куда наметил, а наш идёт и оглядывается:" Что, дескать, про меня скажут ". Впрочем, на вид тверд и непоколебим, а на самом деле ничего нет более шатающегося и в себе неуверенного. Незнакомый русский если начинает с вами разговор, то всегда чрезвычайно конфиденциально и дружественно, но вы с первой буквы видите глубокую недоверчивость и даже затаившееся метательное раздражение, которое, чуть-чуть не так, и мигом выскочит из него или колкостью, или даже просто грубостью, несмотря на всё его "воспитание", и, главное, ни с того, ни с сего. Всякий как будто хочет отомстить кому-то за своё ничтожество, а между тем это может быть вовсе и не ничтожный человек, бывает так, что даже совсем напротив. Нет человека, готового повторять чаще русского: "Какое мне дело, что про меня скажут", или :"Совсем я не забочусь об общем мнении", - и нет человека, который бы более русского (опять-таки цивилизованного) более боялся, более трепетал общего мнения, того, что про него скажут или подумают. Это происходит именно от глубоко в нём затаившегося неуважения к себе, при необъятном, разумеется, самомнении и тщеславии. Эти две противоположности всегда сидят почти во всяком интеллигентном русском и для него же первого и невыносимы, так что всякий из них носит как бы "ад в душе". Особенно тяжело встречаться с незнакомыми русскими за границей, где-нибудь глаз на глаз, так что нельзя уже убежать, в случае какой беды, именно, например, если вас запрут вместе в вагоне...
Но, во всяком случае, припасенная книга или газета чрезвычайно помогают в дороге, именно от русских. "Я, дескать, читаю, оставьте меня в покое".
Дневник писателя. 1876 год.
Свидетельство о публикации №224121601217