Покамест. Опрокинутая минута
«Девушка живо обернулась».
И. С. Тургенев. «НАКАНУНЕ»
«Все великие типы всегда могут быть изображены по-новому, так постоянно было и так будет впредь».
Ипполит Тэн. «ЛЕКЦИИ ОБ ИСКУССТВЕ»
Прошу покорно принять мой роман вне всякого уяснения его внутренней осмысленности.
Автор
Людям умевшим и людям умершим посвящается.
КНИГА ПЕРВАЯ. ДЕЛИКАТНЫЙ ВЕЛИКАН
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
Глава первая. НАЧАЛО
Время было фиктивно и имело пространственную природу.
Все должно было пройти и повториться.
Исходной точкой сделалось некое Ё-моё.
Мысль мыслит самоё себя, и на самих себя замыкаются слова: за ними нет того, что они представляют, но представление (на удивление всем) начинается, и зрители уже собрались.
Всё представляется как бы сбывшимся.
Женщины пели Ленина. Ровно в пять вышла маркиза. Мальчик принес кофе и забрал платье, чтобы его вычистить. Демон аналогии выявлял общую сущность вещей.
– А зачем казначей? – подражая шуму моря, за сценой повторяют актеры (сцена-жизнь). – А зачем казначей?
Тайной остается начало.
Нельзя прийти к началу.
Глава вторая. ПОРЯДОК
Сильное чувство нарушает порядок слов.
Спешить надобно, покамест нет содержания.
Я вам доложу.
Я – тот, кто не принял решения. Покамест.
Я устанавливаю: видится то, что пишется.
Возник текст, и появился я.
– Отвечаешь за то, что появляется в пустоте?
Покамест я молчу.
Более я не связан с мыслью: не нужно, чтобы было, надобно, чтоб звучало.
Толстой ничего не хотел сказать: роса с кошачьей головой летит из кельи восковой, разве что.
Толстой мог иметь в виду.
Он более был богат предметами, нежели словами.
Он сам был удивлен, что он был там.
Там речь шла о чем-то другом в терминах пространства.
Глава третья. РАМПА
Чрезмерно полная реальность Толстого уничтожила самое себя именно в силу своеай переполненности: уже плохо узнаваемые Каренин, Анна и Вронский имели на груди таблички с указанием их имен, профессий и пристрастий.
Вронский получал удовольствие от общения с Анной и хотел испытать от него (общения) наслаждение.
Анна пела в хоре о людях, приведенных к общему знаменателю.
Одна и та же песня вырывалась из пестроты случавшегося.
Случившееся пестрело словами.
Все говорили о том, что они могли сказать, а не о том, что требовалось.
Все были соотнесены со всеми, но, кто конкретно с кем, установить возможным не представлялось.
– Что это вы сегодня? – Анна спросила, – точно умерли?
Нас разделяла рампа.
Анна не отсылала к роману, а только к самое себе.
Говорили, что у нее нет горизонта.
Глава четвертая. СЛОВО
Изрекала в некотором смысле пустота: все вещи равны.
Простыни должны быть простыми, кофточка – едва ли не домашней работы, а чтобы создать Анну, нужно, чтобы она уже была.
Локомобиль от Лильпопа вместо поезда возбуждал в зрителе общий подъем духа: «Это не я говорю, – понимал Толстой. – Это говорят мне».
Прежде лишь комментировавшие события Каренин, Анна, Вронский стали реконструировать их.
Истиной разрешено было называть все подряд, не заморачиваясь проблемой достоверности.
Место разума заняла воля.
Переописание собственной жизни шло под знаменем свободных ассоциаций.
Циркулировал особый смысл. В пустой комнате на пустом месте стоял пустой книжный шкаф, в котором имелась пустая полка и на ней покоилась пустая рукопись, в которой хранилось пустое слово.
Глава пятая. СПЕКТАКЛЬ
Анна искала сильных подтверждений, Каренин – неоспоримых доказательств.
Зазнамо Толстой дразнил публику, которая шла на спектакль «Анна Каренина», а попала на «Живой труп».
Вронский и Анна трудились, чтобы появился человек.
Ситуация недоговоренности принуждала искать новые имена.
Случайность воспроизводит человека: явился Богомолов.
Он создавал (в свою очередь) случайность, признавая это, и таким образом освободил себя от страха, что случайность, им созданная, есть больше, чем просто случайность.
Случайность брала на себя функцию судьбы.
Просто случайность сдвигала вдруг какую-нибудь произвольную точку, тем самым прочеркивая линию.
Голова Богомолова отделялась на светлеющем фоне ночи.
Мы узнаем о будущем возникновении чего-то и кого-то через появление его призрака, да.
Глава шестая. СУХАРЬ
– Именно такова моя реальность, – он комментировал.
Анна падала во все стороны: членением слова Богомолов создавал новый ритм, он развивал границы слова, он уточнял себя сам и сам окрашивал себя в необыкновенные краски – умел он (если понадобилось бы) и прыгнуть через себя: он мог, он хотел, он был должен. Понимать (что угодно) следовало не его, а посредством его.
С ним должно было произойти то, набросок чего уже он нес в самом себе.
Он освежил лицо водой с одеколоном и затемненные пространства осветил электричеством; читая газету, он грыз сухарь.
Толстой говорил в свое время, Богомолов – в своем пространстве.
Толстой говорил сам, но изо всех сил притворялся Анною.
Когда же говорил Богомолов, он мог притвориться Вронским.
Толстой говорил преимущественно о глазах и чулках.
Предвосхищая приемы новейшей литературы, он в центре своего повествования разместил не живописное изображение светской дамы, а ее настоящую из плоти и крови.
Глава седьмая. ОЩУЩЕНИЕ
Лишенные мотивации хватаются за правдоподобие.
Анна могла бы лечь на рельсы только в реальной жизни, но не в романе: правдивая Анна мало кому была интересна: даешь правдоподобную!
Любительская постановка предшествовала полноценному спектаклю: Вронского пел Богомолов, Анну – Толстой.
Дословный быт: восемь комнат с блестящими лощеными хамами, медведь, сосущий лампу, повернутые в выпуклость вогнутости, кладбищенские птицы в золоченых клетках, бицикл, ложные окна: слова и вещи, противопоставленные друг другу.
Анна делала вид, что вопрошает судьбу: взволнованный Толстой смотрел по сторонам, отовсюду ища поддержки.
Белье Анны давало ощущение свежести: она появилась в простеньком полупрозрачном клише без всяких кружев и украшений и в юбке присборенной, бантами.
Картинное спервоначала противопоставляло себя драматическому.
Глава восьмая. ПИСЬМО
Они старались высказать смысл и даже приостановить его.
Пространство Алексея Александровича было означаемым, пространство Анны – означающим. К сцене и панораме присоединился голос.
– Какой черт оседлал тебя нынче?
Вопрос Анне задал муж, очень на нее похожий, но имевший не столько описательный, сколько оценочный характер.
Он демонстрировал приоритет голоса перед взглядом. Она же – слуха перед голосом: все представлялось преднамеренным.
Анна повернулась, чтобы уходить: она положительно пылала от подавленного гнева. Она пошла в свою комнату надеть шляпку и обнаружила на туалетном столике письмо, только что пришедшее с почты.
«Реальное больше не существует: мы живем в мире подобий», – ей сообщалось.
У лошадей, пробежавших по стене, было не по четыре ноги, а по двадцать, и движения их были треугольны.
Глава девятая. СКОБКИ
Анна не изменяла себе: она пропадала в некоем месте и вновь из него возникала.
Искренно она сожалела о потерянной в беседах красоте и отдельно – о утраченной красоте бесед: первая красота представлялась ей первостепенной, вторая виделась красотой второй степени, призванной не быть, а только намекать.
Толстой именно намекал: в пять часов выйдет маркиза – черная змея свисает у нее изо рта.
– О, адское животное! – тут же восклицал хор.
Непонятное оставалось непонятым – сидели понимающие, но не было понимания.
Каренин неистовствовал – Анна бегала по абортам – Вронский же долгое время не мог ни обойтись без Анны, ни овладеть ею.
Как можно было связать все это воедино?
На помощь разработчикам пришел Богомолов с его триединой теорией временного вынесения всего за скобки, откладыванием проблемы на будущее и знаменитым сдвоенным вопросом:
Кто для кого пишет и кто почему читает??
Глава десятая. ОШИБКА
Решительно выступив против навязывания Произведению любого смысла, множество Богомолов приводил причин.
(Фигура Анны не выражает-де ничего иного, о чем прямо она не говорит).
(Изображение Анны дается с помощью противоположного ему).
(Все связи Карениной – символические).
(Смежная Анна и Анна сходственная – две разные Анны).
(Анна в прямом смысле, целиком, стала подаваться как часть самое себя, а именно как ее повадки и природа).
(Росе с кошачьей головой противопоставляется Анна-собака).
(Все фигуры суть лишь она одна).
(Росе с кошачьей головой противопоставляется Анна-собака (повторно).
(В самый заснеженный денек, когда не думается ни о чем, кроме как о спуститься с горы на лыжах, ноги Анны представляются двумя изогнутыми бамбуковыми палками).
(Анна – всегдашняя ошибка молодости).
Глава одиннадцатая. ВЕЩИ
Из излагаемого времени Анна могла переходить во время повествования (с собою увлекая других) – это позволяло ей (помимо прочего) нарушать последовательность событий и жить, отодвигая нырок под колесо с каждым разом все дальше – что же до Вронского, он мог с подачи Анны, к примеру, побриться, одеться, взять холодную ванну и выйти в новое пространство: так разрушался ненавистный ей текст.
Ровно в пять излагаемое время сходилось с повествовательным: появлялась адская маркиза со змеей – ее тотчас же выводили прочь лощеные хамы; медведь сосал лампу: свет то вспыхивал, то приглушался: призраки плясали на стене, членились слова, и вещими представлялись вещи.
Прошлое становилось будущим и вовсе не таким, каким подавал его (прошлое, будущее) Толстой.
По прошествии многих лет снова Алексей Александрович видел сегменты.
Где-то лаяло.
Плескала вода.
Жужжала поднимавшаяся кабина.
Глава двенадцатая. ФОНТАН
Будущее в возвратно-поступательном движении то отсылало к событию, упомянутому в каких-нибудь скобках, то отдаляло от него.
Отдельные вещи находились вообще вне времени, в одном только пространстве прочтения (?), другие могли проскочить лишь под музыку или быть уведенными на стене в соответствующем масштабе.
Каренин не чувствовал темпа, но хорошо улавливал паузы в действии.
Множество распыленных взметов дают представить фонтан – здесь было не это.
Паузы предоставлялись для того, чтобы дать возможность узнать кого-то другого.
Они были не слишком (поначалу) навязчивы.
Собака в особняке.
Богиня на водопое.
Мальчик за створкой (лифта).
Из подъемной машины Анна вышла в первое же осеннее воскресенье.
Глава тринадцатая. ДЕТИ
Детский утренник – совсем легкий морозец в саду хорошо утепленных фруктовых деревьев: на сцене появляется Мичурин.
Впрочем, тотчас же он и исчезает в дыму – еще не время.
Мичурин, который появится позже, будет не тем же самым, а совсем другим, ровно как поезд, в который сядет Толстой, будет не тем, который навсегда увезет его из Ясной на станцию Астапово.
Дети, впрочем, ничего не заподозрят.
Полнящиеся неподдельным весельем они закричат, что Мичурин всегда идентичен самому себе и собственным растительным признакам.
В дальнейшем, стоя по колени в земле, он шевелил ветвями и шелестел листьями: Мичурин давал крупные яблоки: к нему без опаски можно было привязать лошадь.
Он был цветущим и приносящим плоды – на зиму он нанимал человека и вместо себя (в пределах того же сегмента) оставлял под снегом.
Глава четырнадцатая. СТЕРЕОТИПЫ
Самое появление Мичурина, должное произойти в будущем, давало понять, что будущее это, возможно, уже наступило.
Оно состояло из многочисленных фрагментов как бы то ни было и чего бы то ни стало.
Каренину было почти шестьдесят, Анне – невступно семьдесят четыре.
Пожилая дама с глазами Анны и в ее чулках знала: в любовных отношениях с кем бы то ни пришлось не следует перегибать палку.
Никоим образом им не следовало умереть вместе с Толстым.
Теперь они вызывали мысли, никак не выражая их.
Независимые от своих интерпретаций Каренин и Анна независимо от контекста демонстрировали то, что они закладывали в будущие эпохи.
В порочном круге первом безостановочно Каренин абстрагировался.
В порочном круге втором (внутреннем) непрерывно Анна разрушала стереотипы.
Когда после полуночи заниматься было уже нечем, они создавали Мичурина, чтобы тот –
Глава пятнадцатая. АКТУАЛЬНОЕ
Работая с мнениями, Вронский для начала создавал их сам.
Спокойно пребывал он в своем мире (уже созданном им, по его мнению), как вдруг просовывалось в него (мир, мнение) чье-то ухмыляющееся лицо: не то Богомолов, не то Мичурин – носитель чужого (неправильного) мнения и нарушитель установившегося порядка.
Злонамеренно этот Мичурин-Богомолов (ближе к Богомолову) смешивал фон и фигуры, время и пространство, что-то и ничего.
С чего начать, чтобы кричать?
Являемся ли мы этим?
Покамест мы ломаем горизонт событий или же станем продолжать и дальше?
Лицо Мичурина возникало уже исчезающим, в то время как физиономия Богомолова исчезала, едва наметившись.
Наряду с прошлым, настоящим и будущим себя проявляло актуальное.
Сильно Вронский потел.
Глава шестнадцатая. ФИГУРЫ
Фигуры возникали через духовное напряжение, но чаще вызывались пространственной интуицией.
Напрягаясь, Анна могла прочесть событие или узнать о состоянии вещей: личные имена «Мичурин» и «Богомолов» накладывались одно на другое, как страницы книги, намекая на что-то грандиозное.
Как приготовить хаос в домашних условиях? – Сомкнуть несводимое в собственном мозгу!
Покамест несуществующие Келдыш и отец Гагарина давали мозгу слоистую структуру –
– Управляем именно мы! – внушали они.
– Нет, мы управляем! – спорили с ними Мичурин и Богомолов.
– Управляю я, – мужланов отметала Анна.
Все забывали о Менделееве.
Последний человек занял место Бога.
«Кто с желанием ко мне придет, тот от желания и погибнет!»
Глава семнадцатая. ЖЕЛАНИЕ
Желание Анны было созидательным.
Оно вызывало к жизни то, чего еще не было.
Реальные люди и их мысленные дубликаты прекрасно уживались в изощренном мире Толстого.
Желание Анны, ко всему прочему, порождало и первичное состояние отсутствия необходимого объекта.
Желание, не слишком сильное, порождало мужчин без органов – желание возрастало, и органы появлялись.
Мужчины, не нуждавшиеся в дополнительных (по их мнению) органах, бывало, противодействовали их установке – в этом случае стороны приходили к компромиссу: орган устанавливался на время.
Снабженные органами персонажи порою производили насилие над вещами, навязывая им свою практику.
Интерпретируя, они (персонажи, вещи) не столько вырабатывали смысл, сколько симулировали его.
Глава восемнадцатая. КОЛЕСО
Толстой с упорством вкладывал смысл в то, что не имело смысла.
Отметая возражения и протесты, он приказал выкрасить кларнет и скрипку в желтый цвет, виолончель – в синий и в красный – контрабас: всю «грязную» работу выполнил художник, придуманный Анной.
В точности Крамской исполнил требуемое: так (без всякого Скрябина) родилась светомузыка::: не тот узнавал эту музыку, кто где-то раньше слушал ее, а тот, кто прежде читал о ней у Толстого.
Читатели (слушатели) мантуаллировали со зрителями.
Мантуалляции, неподвластные случаю, ставили действие на инфинитив и, чтобы не мантуаллироваться самому, Толстой принял крещение и стал именоваться иначе.
Когда с помощью тормозного кондуктора медленно Анна вкатила в дом высокое чугунное колесо, уже могла она надеяться, что безопасно установит его на инфинитив(е).
«Диалоги Анны с колесом», изданные малым тиражом, сделали желание взаимным.
Глава девятнадцатая. ИМИТАЦИЯ
Локальные процессы и единичные факты противились объединению в какую-либо систему: процессы были сами по себе, а факты – сами: в процессе своего создания находился музей-квартира на Литейном проспекте, еще не называвшийся ничьим именем, фактически созидавшийся впрок до появления достойной личности и задуманный как локальный островок в хаосе всеобщей нестабильности.
Собственно, музей-квартира задуман был Анною для себя, туда она планировала перебраться в будущем::: для росписи стен и создания антуража был нанят художник со степенью.
Крамской был художником третьей степени: он подражал тому, что уже само есть имитация некой сущности.
В пространстве Анны все, находившиеся в нем, могли играть, как в театре, создавая свою реальность, присущими им приемами, подчиненными правдоподобию в его третьей степени смысле.
Пусть. Например. Предположим.
Глава двадцатая. ЧУЛКИ
Реальность, да, сопротивлялась.
Реальность не желала смешиваться с правдоподобием: пусть лучше будет неправдоподобно.
Блестящие глаза, например, и туго натянутые чулки умершего –
Реальная иллюзия то выгоняла реальность из иллюзии, то из реальности выгоняла иллюзию.
Алексей Александрович закапывал Анне глаза и до предела накручивал подвязки.
На умершую Анна никак не тянула, на умирающую же (предположим) – с натяжкой.
Реально умирающий конкурент, появившись, апеллировал к таким понятиям, как вечное, доброе, разумное, и Анна до поры уступила ему пустующее место.
Хотя и оппонировала:
– Сейте магическое, непостижимое, сакральное!
Каренин упускал мгновения – в каждом из них он мог –
С возрастом Анна укрепляла свою дружбу со смертью, давая ей прорасти (в себе) деревом, дающим тень.
Глава двадцать первая. МОЛОТОК
Я был задуман поначалу как некий феномен общения и гений диалога, но в антропологических парадигмах никак себя не проявил и был оставлен в действии на правах простого персонажа.
Я лучше был виден другими, нежели других видел сам.
Ждали перерастания моего «я» в «ты» – выйти за пределы собственного существования было даже интересно.
Я для начала должен был утвердиться сам в себе: я был покамест еще на словах.
Основные слова двоили, сотрясали воздух; они существовали в паре.
Золотой молоток.
Серебряное ребро.
Железный селезень.
Составлены пары были по случаю, а не по природе вещей: так легче можно было по договору установить их сущность.
Космоустроители, я понимал так, нашли общий язык с демиургами слов.
Метки были наложены: чудилось: не предметы обозначены словами, но идеи.
Глава двадцать вторая. ПОНЯТИЯ
Каренин, Анна, Вронский и Богомолов в своем кругу заключили некое соглашение, согласно которому обязывались вести себя в различных ситуациях не в рамках установленных обществом правил, а исходя из соображений удобства, целесообразности и личной выгоды.
Принцип «Золотого молотка», как они назвали избранную ими же манеру, помогал экономить мышление, снимая при этом некую оппозицию человека к миру.
Из пальца Анна высасывала самые разные предположения, как-то: время фиктивно::: все должно пройти и повториться::: мысль мыслит самое себя::: нельзя прийти к началу, но пытаться нужно.
Каренин тасовал факты.
Свободно Богомолов создавал собственный положительный образ.
Вронский, базируясь на условном базисе, одни свои понятия определял через другие свои понятия.
Задумывалось снять проблему смыслового прочтения толстовского текста.
Глава двадцать третья. ПРЕДПОЛОЖЕНИЕ
Предположение Анны – тексты Толстого отличаются-де от его произведений – никого не оставило равнодушным.
Толстой жил в произведениях и умер в тексте.
Произведения держали(сь) в установленных рамках, в то время как тексты звали проникнуть куда-то в поле чистого желания, если не вожделения.
– Желание должно быть эпохально! – с подачи Анны провозгласили Каренин, Вронский и Богомолов.
Отсюда недалеко было и от преемственности эпох.
– Будь, как я! – потомков призывали Вронский, Богомолов, Каренин.
Каренин бил в барабан, Вронский внес мохнатое знамя, и Богомолов на шею мне подвязал красный галстук.
– Всегда готов!
Тот мир возможного, в котором принимают в пионеры, изначально недосказан и допускает объясняться пустыми словами.
Прелестные телеса.
Молодежный колодец.
Занимательная метель.
Глава двадцать четвертая. ЗЕРКАЛО
Толстой, знавший о своем двойнике, не мог предположить, что и сам двойник способен двоиться.
Двойник, Левин, раздваивался на Лёвина и Ленина.
Ленин (ко всему прочему) был зеркалом русской революции.
Зеркало на уровне физиологического процесса?!
Некоторая телесная реальность Ленина возникала по аналогии с толстовским текстом – новая форма жизни слагалась на договорной основе (человек ничем извне не ограничен)::: любое употребление слова (по молчаливому уговору) правильно.
– Верной дорогой идете, товарищи! – бил в барабан Каренин в розовом трико.
Более текст Толстого не группировался вокруг фигуры автора.
Он (текст, автор) растворился в движениях, обладавших собственной динамикой слов.
Доверительный зритель.
Подростковая бодрость.
Прокурорский окурок.
Глава двадцать пятая. ЛИЦА
Анна испытывала наслаждение от фактора эволюции языка – Каренин, Вронский, Богомолов только мычали.
Акты речевого общения порой аннулировали обозначаемую тему (как-то: природу вещей, сущность по договору или наложение меток), ставя перед говорившими совсем другую задачу: одной и той же парою слов, лишь изменяя их экспрессивную окраску, требовалось выразить множество разных значений.
Ангажированный пассажир.
Сорокалетний калека.
Пожарная госпожа.
Эти пассажир, калека и госпожа налаживали общение между героями, когда оно было затруднено.
Персонажи между героями (пассажир, калека, дама), они представляли не столько конкретные лица, сколько обозначавшие их слова, а иногда способствовали лишь выбросу в пространство энергии, скопившейся во рту.
Внешняя и внутренняя форма персонажей, однако, была небезразлична к реальности, своими способами приспосабливаясь к ней.
Глава двадцать шестая. ТЕКСТ
– Семеро прикатили на одном колесе! – потешался Ленин, имея в виду Каренина, Вронского, Анну, Богомолова, ангажированного пассажира, сорокалетнего калеку, пожарную госпожу – а под колесом подразумевая то самое, от вагона товарного состава.
Умеющий прирастить смысл к чему бы то ни было, именно Ленин усмотрел ангажированность в пассажире, сорокалетность в калеке и пожарность в госпоже.
В замысле они должны были быть сокрыты и содержаться в тайне (?), но правдами и неправдами выходили на свет.
Риторические фигуры пробирались к фактурным по народным тропам, не ища новых путей, а лишь обращаясь к пространству языковой памяти.
Вращая языком во всех направлениях, Бога Богомолов называл ангажированным Пассажиром мира, мир в пространстве души – сорокалетним калекой и душу пространства – пожарной госпожой.
Каренин, Анна и Вронский соглашались, но с оговоркой: в том случае, если мир – текст.
«Ангажированный текст» – уточнили они позже.
Глава двадцать седьмая. ГОЛОСА
Смысл упорствовал.
Ангажированный мир лишен был отношений, поскольку состоял из голого смысла: смысл был придан всему, что происходило – происходил же сам смысл.
– В чем, скажите, смысл смысла? – в парикмахерской на Невском раздавались голоса.
Ум заходил за разум.
Порой не понимая слов, прекрасно Анна распознавала суть сказанного.
Можно было вообще ничего не говорить, и так все было прозрачно.
Смысл лежал поверх слов, но гуще всего скапливался в промежутках между словами.
Полуденный студень.
Бредовый предок.
Томатный стоматолог.
Разогнав смысл, тут же Анна приостанавливала его.
Смысл следовало наделить вещами.
Глава двадцать восьмая. ЛИЦА
Смысл был отчасти приостановлен::: на очереди был психологизм.
Она предоставляла свободно изъязвляться бессознательному, Анна.
Невидимая рука просунулась в зазор между возможным и реальным миром, у прошлого отвоевывая настоящее.
Спрятанный хор вещал о вечном возвращении прошлого при каждом повороте исторического времени.
Выбирали между желанием и наслаждением – лица, подключенные к телу, подавали гигиенические реплики.
Ленин заговорил о равенстве положений, которое ничего никому не давало.
Равенство давалось в начале, а не в конце.
Механический человек с заменяемыми частями, изобретая, никак не выражал себя – внимание фиксировалось не на эмоциях, а на свойствах материалов.
Колониальный полоний.
Глобальный кобальт.
Политический литий.
Глава двадцать девятая. ИНТИМНОЕ
Утратившая психологизм Анна не только подрастеряла свойства личности, но и сама исчезла в целом как явление: стала зиянием и проблеском.
Телесные, ранее обожествлявшие Анну, стали обожествлять ничто.
Ложь не отрицалась. Мысль рождали на балах, в танце тела. Кто-то устанавливался животным, некоторые выходили за свои пределы. Из обихода была изгнана идея внешней причины.
– Станемте же разговаривать и так возникнем! – призывала Анна.
– Не ограничиваем интимное двумя партнерами! – тезис подкинул Вронский.
– Действие проистекает ниоткуда! – условие поставил Богомолов.
– Пусть вскроются моральные нарывы и выделятся силы, в которых повинен не театр, а жизнь! – под зрительские аплодисменты провозгласил Каренин.
Попутно убрали словесные ограничения: слова стали выражать то, чего раньше не выражали, они приобрели весомость особую.
Крученый мученик.
Фанатичный лунатик.
Скуластая акула.
Глава тридцатая. ШАНС
Психологические переживания были отброшены – никто более не воссоздавал характер.
Думали плотью.
Темными силами обещал заняться Ленин.
Безгласные, шепчущие, неиссякаемые слова подбрасывал внутренний голос.
Ждали сцепления высказываний вне тождественности тем.
Высказывания покамест рассеивались.
Покамест означающие совокупности сбивались из бывших высказываний.
Да здравствовал принцип бессознательности.
Могло сделаться бесконечным появление смыслов.
Не стало поездов, в которых сидят, и рельсов, на которые ложатся – взамен появились функциональные места, вольно задающие всевозможные позы, и тем самым устанавливающие новые отношения между людьми.
Еще не сложившееся животное с неопределенными возможностями получило шанс стать всем.
ЧАСТЬ ВТОРАЯ
Глава первая. СМУТНОЕ ВОЗВРАЩЕНИЕ
Пролог. Теперь женщины обсчитаются.
Смутное возвращение просилось быть описанным: иная история того, что было содеяно людьми.
Старые противоречия должны были уступить место новым.
Не новое знание пришло – новая жизненная практика!
Делалось то поздно, то рано: бестелесное выступало в роли причины.
Еще не было разговоров.
Была видимость.
Слова покамест не отсылали к самим себе.
Определялся тип: определившийся тип непременно тип стадный.
Настал полдень, тени оказались слиты со светом – сразу действие вышло за пределы себя.
С хрюканьем и мычанием они выскочили на свежий воздух, стали бодаться, бегать, рыть землю: застоявшиеся: тридцать две ноги вместо шестнадцати: Каренин, Вронский, Мичурин, Келдыш, Богомолов, отец Гагарина, Крамской, Ленин: движения тела против движений души.
Блаженство, блаженство и еще раз блаженство!
Кнутом щелкал механический человек, преодолевший болезнь, боль, мягкотелость, добродетель, милость, сострадание. Неведомые струны звучали. Ожидание напрягало текст. Призрак замечен был: ждали оплотновения под солнцем.
Каждый выбежавший в поле способен был сказать нечто иное, отличное от того, что скажет – скрыть множество смыслов, свести множественное означаемое к единственному означающему.
Высказывания: невидимые и несокрытые.
Уже захлебывался в формулировках Каренин.
Тонул в лакунах Вронский.
Мичурин путался в интерпретациях.
Высказывания как события видел Келдыш.
Крамской события наблюдал как вещи.
Предсказанные им высказывания Владимир Ленин трансформировал по собственному произволу.
К хроническому отступлению склонялись Крамской и отец Гагарина.
Кромку времени маркировал Богомолов.
Игра аналогий, в которой они участвовали, затевалась в поле взаимодействия высказываний, да.
С историей побочных обстоятельств на станцию выходил Толстой.
Обозначения подменяли людей.
Станция «Лев Толстой».
Роман «Анна Каренина».
Бронепоезд «Владимир Ленин».
Все было измышлено: злобно и гадко.
Глава вторая. ВМЕСТО БИОГРАФИИ
Алексей Александрович Каренин просто не знал, что думать о своей жене.
Вместо биографии у нее была легенда.
Анна будто бы летала в Космос и там имела встречу.
Слух распустил отец Гагарина, и Алексей Александрович сделал ему формальный вызов.
Тот принес извинения: в Космос-де летала собака.
На станции Астапово (там выбрано было место для стрельбы) несостоявшиеся дуэлянты выпили по стакану вина и разошлись с миром.
На станции Астапово работал большой буфет с татарами и француженками – те и другие ворочали тяжелыми задами и липли к посетителям.
Вечером выступали цыгане: кричали, хохотали, чокались, целовались и пели.
Именно здесь со временем идеи Толстого свелись к интонациям.
Всезнающий и вездесущий автор мог показать роман, отличный от всех остальных, с высокой восприимчивой формой в продолжительном жанре: повествование, в котором все дозволено, роман-пикник и завтрак на траве.
Открытое произведение облекало в форму пространство, и самое время принимало пространственный характер.
Образовавшийся зазор (между тем, что Толстой задумал и тем, что он написал) давал возможность проникнуть в текст посторонним фигурам, как-то: отцу Гагарина, Келдышу, Мичурину.
– Все только предстоит написать, – с грушей появлялся Мичурин.
– Давно все написано, – виолончель настраивал Келдыш.
– Все есть писанина, – скафандр примерял отец Гагарина.
«Собачья ерунда!» – думал Каренин.
Собака была бы верна ему безусловно, а слово «собака», известно, не кусается.
При жизни Анна просила освободить ее от этого слова.
Свои поступки она совершала перед публикой.
– Коммуникант не может быть симметричным, – мычал Мичурин.
Каренин представлял себе нечто, находившееся перед ним, как что-то двигавшееся перед ним самим.
Каренин – Он самый!
Закон отсроченной видимости вступал в силу.
Невидимое должно предшествовать видимому во времени – в противном случае в мире не будет ничего первостепенного.
Тяжелые шелковые занавесы были одного цвета с коврами, изящные безделушки на горках и на каминах стояли ромбом.
Текст формировал читателя еще до начала прочтения, предвосхищая его (читателя, текста) реакции.
Настенные часы – шли ли верно?
Глава третья. РЫБА ЖИВА
– У вас, быть может, дела нехороши, а, может статься, вы неудачно влюблены?
Тени бродили по лицу Каренина и по стенам.
Не раз, чуя легкий шорох за дверью, он выглядывал в коридор и уверялся, что обманут слухом.
– Покойников боитесь?
– Только утонувших, да и то, если в воде долго пробыл, а когда под товарным полежал – ничего, интересно даже, – храбрился Алексей Александрович.
Важно было соблюсти видимость.
– Апельсины хороши! – выкрикнул за окном разносчик. – Рыба жива!
Каренин знал: разносчиком нарядился Богомолов.
Под предлогом насморка Алексей Александрович закрыл форточку.
Богомолов мог появиться с Анною: нисколько он не стыдился ее, голубоватой или густо-малиновой, хотя, по уверению его, она лишь слегка белилась и румянилась.
– Ее же никто не видит, кроме вас, – Каренину выбирались лучшие апельсины и самая свежая рыба.
Анна могла быть затянута зеленым сукном – когда Каренин посещал Богомолова на дому, последний приподнимал занавесь, демонстрируя фрагмент картины.
Угадывалась рука Крамского.
Как-то материя соскользнула, и Алексей Александрович узрел Анну с лебедем, из мифологии.
Каботин смеялся, бессмысленное щекотало нервы: женщина должна быть для общества!
У него был недурной баритон, несколько пошатнувшийся от беспутной жизни.
Трещавший без умолку Богомолов по сути ничего не сказал – Каренин большей частью молчал, но молчанием своим тоже не сказал ничего.
Пространства было вдосталь, еще не напитанного и не обставленного: оба знали, что Анна может и напитать, и обставить его.
Никто не вел счет времени.
– Но будет об этом, – Богомолов продолжил, – расскажите мне о вашем музее.
Это была старинная идея Анны, к которой при жизни она подключила мужа: просто музей, никому, ничему не посвященный: музей в чистом виде, музей как таковой.
– «Музей в инфинитиве: лежать», – оживился Каренин, – предполагается скоро открыть. Работаем интерьеры, завозим экспонаты.
– Короткий окорок? – ахал хозяин дома и галереи. – Оловянный половник? Утомленный омлет? Волосатые полосы?!
– Еще спиральная пирамида, – присовокуплял устроитель, – Коварный повар ко всему представит туалетный ритуал.
Глава четвертая. АФИНСКИЕ ВЕЧЕРА
Была видимость.
Пустое пространство задумано было занять разговорами: слова заимствовали у Толстого.
Слова Толстого могли доминировать над видимостью.
Эффектные фразы развешаны были по стенам, мелькали фигуры слова: в музее на Литейном язык праслов мешался с языком прасолов.
Крамской хлопотал об отделке комнат: старые картины (мира) были отброшены.
Что-то выходило за рамки преднамеренности, преступая границы смысла: замыслено же было поместить все в круг досягаемости (при этом оставаясь в рамках).
Восстановлению подвергалось подражание: прошлое подлежало реконструкции в обратном порядке, Игровое поведение, да, повторяло прошлый опыт серьезности, предшествуя опыту новому.
– В виде превосходства личности над природой, – художник объяснял Каренину.
Алексей Александрович подписал бумаги – его подпись можно было принять за простой росчерк пера: предстояли расходы; ко всему прочему предстояло по возможности быстрее очистить счет Анны по ювелирному магазину (ее всё еще ставили в образчик светской женщины отменного тона).
«Что вы делаете после оргии?» – Анну спрашивал Толстой.
«Я поддаюсь искушению пространства и сливаюсь с окружающей средой», – отвечала та.
«Прикидывается дурочкой!» – сердились читатели.
Анна желала невидимого и несла идею бесконечного: отвечавшая не совпадала с отвечаемым.
Обморок писавшего приводил к замешательству слова.
– Выломать двери или раскачать мебель? – не понимал отец Гагарина.
– Кто слышит, – не понимал и сам Толстой, – а кто говорит?
За воротами сидел дворник, с головой уйдя в свой тулуп: добрый, но слабохарактерный человек, которого постоянно скандализировали дурные поступки и обращение дочери.
Дочь уважала мать.
Кругом стояла пугающая тишина.
Генерал Павел Павлович Гудим-Левкович военным агентом неслышно уезжал в Грецию.
Прошлое еще окончательно не свершилось и с каждым мгновением наполнялось новым смыслом, привносимым в него из будущего.
Афинские вечера рисовались живыми картинами.
Вопрос: «Что вы делаете после оргии?» предназначался генералу, но в прошлом ошибочно был переадресован Анне.
Анна просила освободить ее от этого вопроса.
Глава пятая. ОРАНЖЕВЫЙ МАНЖЕТ
Все было почти завершено – оставалось раскачать мебель и выломать двери.
Пришел дворник с ломом: пробил перспективную анфиладу: ничто не препятствовало отныне экскурсантам свободно переходить из комнаты в комнату и покачиваться на мягких подушках.
Живые картины подготовлены были вполне невинного свойства: «Собака в особняке», «Богиня на водопое», «Мальчик за створкой лифта».
Невидимый хор пел Ленина, в центре экспозиции красовался локомобиль от Лильпопа; кому-то виделись лощеные хамы. Мичурин появлялся из дыма и исчезал в нем. На стенах разрушался ненавистный Анне текст. Остановившись у окна, можно было наблюдать Литейный проспект.
Кто-то на воротах написал: «Анна».
Явился умирающий Некрасов, прилег на козетку – чем не натурщик?! Крамской похватал кисти, раскрасил поэта в разные цвета.
Оранжевый манжет выделялся.
Негромкое пение настраивало на танцевальный шаг. Экскурсоводы тоном непринужденной болтовни замыкали слова на самое себя – каждый посетитель понимал их по-своему, и это придавало действию пряный и терпкий аромат.
– Случай скоро представится, – распространяли одни.
– Уже представлялся, – втягивали другие.
Он был не наглядным, но слышимым, случай.
Он щекотал ноздри и предвосхищал действительность.
Хор голосов, певших Ленина, давал прислушаться к себе: кто-то начинал понимать, что и его собственный голос принадлежит (к) этому хору.
– Выжить можно лишь умирая! – всем своим видом говорил Некрасов (он не ушел).
В легком платье, в витрине за стеклом, за работой сидела Анна: полный стан ее обличал нервный склад. На желтоватой открытой шее отчетливо обрисовывался густой засев темно-каштановых волос.
Ей был предоставлен случай, определенно.
– Она стала четче воспринимать внешнее ей, сама при этом лучше воспринимаясь ею воспринятым, – предостерег экскурсовод от чего-то.
Глаза Анны блестели, казалось: она чуть-чуть покачивает ногой в туго натянутом чулке.
– Какое отношение имеет Анна к истории с заблудившимся трамваем?
– Когда генерал Гудим-Левкович ехал на вокзал, чтобы далее направиться в Грецию, Анна перевела стрелку… в бездне времен.
– Нищий старик был тот самый?
– Тот самый, что умер на Ясной Поляне Духа.
Все понимали, что продолжать в инфинитиве –
Генерал Павел Павлович Гудим-Левкович слыл за человека, перед которым Вронский был мальчишка и щенок.
Глава шестая. ФИЛОСОФСКИЙ СИЛОС
Я подслушал: мне в комнату звучало через вентилятор.
Лаяла собака.
Ликовал Исайя.
Была собачья свадьба.
Звучал вороний грай.
Толстовский разговор шел в несколько голосов.
Говорили неглупо.
– Женщине спервоначала надо давать укорот, – утверждал кто-то.
– Они должны иметь вечную возможность появляться и исчезать, – мягко уводил кто-то другой, – как самки пингвинов или летучие мыши.
– Что за фантазии? – протестовал первый. – Знаете вы, что они делают после оргии?
– Переводят стрелки! – второй знал. – Смешивают места и даты. С некоторого момента их тела присоединяют фрагменты чужих тел, присваивают их. И все же: пусть исчезают днем и появляются ночью!
Слово «жестокость» он выговорил так, как если бы произнес «жизнь»
– Они противоречат данностям жизни, – вступил в полемику третий. – Они занимают все пространство жизни. Везде они. Всё о них. Дышать невозможно! Пожалуй что, ни к чему и ночью …
– Как же вагоновожатые? – подключился четвертый. – Кто переведет стрелки? Кого возненавидит Толстой, и не придется ли нам с вами лечь под чугунное колесо Фортуны?
Становилось понятно: Мичурину, Келдышу и отцу Гагарина себя противопоставил Богомолов.
Была слышимость; пространство помаленьку заполнялось.
Прошлое подражало будущему.
Я был неудачно влюблен: она была дочерью дворника, шорохом в коридоре и обманом слуха.
Она умела вдвигать слово в слово, она ввела в обиход «философский силос».
Нина Ломова была моей одноклассницей, ею она и осталась.
Я не боюсь покойников, нисколько ее не стыжусь, голубоватой или густо-малиновой.
Измученный ученик.
Романтический бантик.
Подвальный вальс. Колоссальный голос. Морковная парковка.
Предательская среда.
Религиозное зрелище.
Беспринципный инцидент.
Я написал «Нина» на золотых воротах.
Пришел дворник с ломом и снес ворота
Проходите, господа!
Глава седьмая. НА ПЕРЕХОДЕ
Мальчишка и щенок, слушая одним ухом, вписывались в живую картину: мальчишка изображал мальчика, щенок – собаку.
Раздвоенный образ Вронского казался пошлостью, тысячу раз повторенной.
– Положительно моложавый, – дворницким голосом проговорила Нина Ломова, собираясь посмеяться позже, когда мы останемся одни. – Балансирующий талант.
Как ни ничтожно было ее справедливое замечание о еще неустановившейся картине, мальчишка пришел в восхищение от ее ремарки: нам подан был кофе, а наша одежда унесена для химической чистки.
Картина между тем положительно наполнялась сложностью всего живого: на заднем плане стала видна фигура богини на водопое; хлопнула створка лифта – мальчик доставил отлично вычищенную одежду.
Никто не заметил нашей наготы! Мы не заметили и сами: короткое время мы представляли участников живой картины, естественно в нее вписавшись: в дальнейшем (нам сообщили) таким образом мы сможем неплохо подзаработать!
Трамвай с незнакомым номером, возможно заблудившись, промчался по Литейному проспекту: была в нем механическая способность мчаться, независимая полностью от содержания: возможно было хорошо показать то, что было дурно. А дурно было то, что военный атташе России генерал Павел Павлович Гудим-Левкович не скоро еще прибудет в воюющую дружественную Грецию.
На всём, однако, покамест еще лежали покровы. Мы не могли отчетливо видеть ту Анну, которая была у нас в душе: за стеклом, в витрине, Анна была сведена на степень исторического лица.
Некрасов сообщил, что этот персонаж выставлен для продажи.
Когда мы уехали, Некрасов сел против витрины и в уме своем крутил то, что хотя и не было сказано нами, но было нами подразумеваемо: «пристальный кристалл» и «знакомое лакомство».
Задвинутость одного в другое делало слова вещами.
Превращение свободного человека в живую вещь: создание ли это человека-вещи или вещечеловека?!
Фигура Каренина, поставленная за богиней, которую мы поначалу не заметили, была еще только на переходе от холодности к вдохновению: Алексей Александрович смотрел то на Анну, то на Вронского: они расположены были так, что Вронский, держа рукою простыню, как бы приглашал на нее Анну –
В понятии Крамского Некрасов имел и талант, и еще что-то, дающее возвышенный взгляд на сложившуюся ситуацию – Каренину же нужно было только сочувствие и похвала его решениям и мыслям.
Когда музей был открыт для всех, а я стал избегать его посещения: была вброшена мысль, что я просто завидую Толстому.
– Положим, не завидует, поскольку у него талант, но решительно ему досадно, что богатый граф без особенного труда сделал то же, если не лучше, чем он, посвятивший этому всю свою жизнь! – через вентилятор сказал мальчик.
Глава восьмая. ПРИСУТСТВИЕ КОРОМЫСЛА
Новые обстоятельства возникали, способствуя тушеванию прежних.
По бархатному жилету Алексей Александрович пустил в три ряда толстую золотую цепочку. Он стал небрежничать своими супружескими обязанностями.
Его черные, довольно редкие волосы с висками, зачесанными к бровям, щедро натерты были фиксатуром.
Кто-то наделял вещи смысловЫм.
Дверь открывала перспективу.
Ослепительное столовое белье, старинный граненый хрусталь и массивное черненое серебро делали честь дому.
В смеющихся комнатах ему делалось щекотно.
«Мгновение», – кто-то написал на воротах.
За резкими звонками в передней раздавались новые звуки.
Сцена представляла собою залу, гостиную и кабинет вместе.
Воображая присутствие Анны, Каренин сажал на плечо летучую мышь либо об руку ходил с самкой пингвина.
Собака лаяла обло.
Он видел Анну по частям: стыд есть, а совести нет.
Его тенденциозные потуги пропали даром: речь Анны возникала из ничего: она (речь, Анна) была невидима, неуловима, импульсивна и лаяй.
Стозевно голос вместо Анны продолжал на мужа возводить нелепые обвинения: он-де препятствует ей в самых невинных развлечениях, пристрастен якобы к мальчику, мешает ей обрести ее собственное тело.
Покамест он только подбрасывал ей фрагменты тел других людей и животных: дом, дом, дом сменились на тело, тело, тело (кавычки по вкусу).
«Если бы я имела тело, – часто думала Анна, – обладала им, я могла бы общаться с мужчинами, покамест же я могу лишь заглянуть внутрь себя: кто там?»
Внутри были потемки, словно бы душа ее была ей чужая.
Бессмысленное коромысло висело в воздухе (играя буквами), не то чтобы ясно видимое Алексеем Александровичем, но четко различаемое зрителем: очередная творческая придумка от Нины Ломовой::: прозрачное «мысл» добавляло действию то общее, что формально в нем отсутствовало.
Присутствие коромысла было просто присутствием.
Ему место было в музее инфинитивов: привесить.
Богомолов вошел как будто в свой кабинет, отыскал глазами кого-то в зрительном зале и, отошед к стене, чтобы поставить ведра, принялся бродить по сцене, прислушиваясь к толкам.
Сидевшие в первом ряду братья Мечниковы чувствовали лучше других, что сознание (как таковое) более не помещается в пределах мозга одного человека – оно рассредоточивает себя на некое множество персонажей и может приходить (к) и уходить из любой точки этого множества –
Глава девятая. КАЛАМБУР ПРОЗВУЧАЛ
Иван Ильич, старший, который видел Анну на сцене, довольно громко удивлялся, что ее еще держат на свободе, а не заперли в музей под стекло в поучение потомству.
Младший, Илья Ильич, который Анны не сцене не видел, извлекал ее, сложившуюся в общем сознании, по частям.
Старший смотрел на Анну, и в сознании у него появлялась еще одна Анна.
Младший изначально воспринимал части своего тела – когда в этом восприятии замелькали части другого тела (женского), по аналогии он перенес смысл своего тела на чужое.
«Она Анна Каренина потому, что я вижу ее Анной Карениной?» – себя спрашивал Иван Ильич.
Он не обманывал, а просто играл роль: мозг.
Физиолог Илья Ильич лучше кого бы то ни было понимал, что Анна была не в том смысле живая, в каком Вронский был Римским папой.
Смертный Иван Ильич пока воспринимал Вронского только на уровне принятия им, Вронским, католичества, в самом начале его головокружительного духовного вознесения.
Вронский во времени и Вронский в пространстве суть два разных Вронских: один восседает в Ватикане, другой мчится в трамвае, стоит чучелом в музее или поднимается в лифте.
Контрабандно на свободные места в зрительном зале капельдинеры рассаживали собак, летучих мышей и самок пингвинов.
Тем временем Богомолов допил вино и бросил стакан в камин: у зрителей (людей и животных) о нем (Богомолове) складывалось представление как о чудовище вроде Геринга или саблезубого тигра.
Тон держался невозможно скабрезный: каламбур прозвучал, от которого стошнило бы и Магду Геббельс:::
Оргия затевалась.
Извозчик с поднятым верхом доставил участников.
Бессознательные аномалии плодили сладострастных насекомых.
В оргии задействованы были любовь, истина, добро и красота.
Прибыли мать и дочь: материнское живородящее лоно и иссохшее бесплодное чрево: мать уважала дочь.
Прикатили сумасшедшее фортепиано: инструмент, за которым можно было погибнуть, сойти с ума, совершить преступление.
Творилось невозможное, и только точки концентрации ::: не давали каркасу обрушиться, удерживали фигуры, уровни и роли.
Мир без Бога (видели братья Мечниковы) стоял в одном ряду с текстом без автора и спектаклем без режиссера.
Голосом без говорящего.
Языком безо рта.
Глава десятая. ОНА ПОЗИРОВАЛА
Ожидание Анны – ожидание смерти?
Мичурин, Келдыш и отец Гагарина – каждый ждал Анну по-своему.
Каждый написал завещание, добровольно изменил характер и исковеркал язык. Воображая ту неподвижность, в которой пребывала Анна после происшествия на железной дороге, три приятеля как-то выпадали из категорий пространства и времени: исчезла хронологическая последовательность действий: Анна могла предстать перед ними как до, так и после падения своего на рельсы.
Мичурину Анна являлась абстрактной, лишенной индивидуальных характеристик: она могла предстать перед ним большой или маленькой, худой или толстой, опрятною или неряхой. Индивидуальная некогда, она сделалась универсальной.
Считая своим долгом предостеречь его, Крамской шепнул как бы в шутку:
– Берегитесь, Иван Владимирович, она вас проглотит.
Она позировала художнику – когда тот писал с нее неизвестную, она перехватывала его руку, державшую кисть: картины агонии человечества возникали, кошмарные, беспощадные и банальные – на вернисажах художник уже по инерции сопровождал их бессмысленными и нелепыми объяснениями: самая живопись сделалась для него несущественной: важно было доказать: Анна жива!
Она, Крамской демонстрировал, не нуждается в завершенной телесной оболочке (сама Анна с этим была не согласна): достаточно ей одного рта, одной ноги, одного пальца!
Сценическая пьеса сводилась к проносу по сцене живописного полотна, которое поднималось к колосникам и опускалась в оркестровую яму: в какой-то момент Келдыш отмечал утрату точного взаимного соответствия имени Анны фрагментам ее тела: любую часть Анны, как и ее целиком, можно было, не причиняя ему ущерба, разрезать на кусочки и склеить заново, в то время (и в то пространство) как имя Анна Каренина оставалось единым, неизменным, вечным.
– Анна Каренина мала и уродлива, она не смеет показаться в своем собственном обличье! – до хрипоты спорил отец Гагарина, с собою приводя на оргию каких-то жутковатых карлиц и увечных старух, о происхождении которых Мичурин, Келдыш и Крамской не могли подумать без отвращения.
Прошлое Анны, сходились все четверо, в форме ошибок содержало измерение будущего: попахивало революцией.
Время остановилось, вперед пошло пространство.
– Не уцелеют и мертвые, если победит враг! – кричали революционные старухи.
Влекомый к смерти по сцене под аплодисменты зрителей кургузый, на пуантах, проходил Ленин.
Революция трактовалась как текст: до революции как текст трактовалось падение Анны: после революции как текст трактовались события в школе Дзержинского района Ленинграда – эти события (все) оказались способны (прояснилось в дальнейшем) лишь стать сбывшимися.
Их смысл предстояло определить задним числом.
ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ
Глава первая. ВЫРОЖДЕНИЕ БЫТИЯ
Толкучие людные улицы кишели мешаным юрким народом.
Кто-то занимался некрупным дисконтом, кто-то давил на некие петербургские пружины. Как на картине Крамского набрасывался легкий контур: осторожный, но с яркими, определенными очертаниями.
Судебный следователь Энгельгардт был убежден в существовании некой тайны, могущей быть раскрытой.
«Свободу интерпретации!» – начертано было на транспарантах поперек Невского.
Александр Платонович взглянул на запястье: утро было в половине, и он как обычно находился в гуще событий: ненастоящих: они либо были уже в прошлом, либо еще только должны были произойти.
Ненастоящие события (следователь относился к ним серьезно) ставили несуществующие (на тот момент) проблемы: идея беспорядка (к примеру) больше или меньше идеи порядка? Анна, Каренин, Вронский (предполагалось) предшествовали подающему их творческому акту Толстого и, проецируя образы самих себя вперед и назад, создавали тем самым беспорядок, считавшийся возможным, хотя и нереальным.
Большее они принимали за меньшее, сомнение добавляли уже к самому действию, а отрицание – послушать их! – свидетельствовало лишь о слабости самого отрицающего.
Судебный следователь Александр Платонович Энгельгардт ничего не отрицал, хотя и вынуждаем был переотрывать (иногда) уже однажды открытое: время-де – вырождение бытия!
Анна, Каренин, Вронский вырастали из собственной длительности – они отделяли прочих от реальности, отдавая во власть сиюминутного импульса::: а уж под влиянием этого самого импульса можно натворить каких угодно дел –
Толстой мог бы жить позже или раньше, он написал бы другие книги под другим именем, но Анна там все равно бы была и несла бы те же идеи на тех же принципах.
Из парикмахерской на цокольном этаже доносились голоса – Александр Платонович заглянул: отец Гагарина привел стричься свою инвалидную команду: старухи отводили душу, собачась крикливым сквернословием.
После оргии они не махали кулаками, а коротили волосы и тщательно массировали кожу, приобретая моложавость и избавляясь от насекомых: делалось медленно, росло же быстро.
– Как вы различаете их? – спрашивал следователь (старухи были на одно лицо).
– В них нет различий по природе, – отвечал Алексей Иванович. – Есть различия в степени.
«В степени свободы», – Александр Платонович понимал так.
– В действия моих питомиц вплавлено прошлое. Инстинкт позволяет им постигать все, что хочешь без всяких интеллектуальных усилий.
Послушать его, пришло новое время, в котором одно в другое проникли не только прошлое и настоящее, но и разные состояния сознания.
Глава вторая. ТЯНУТЬ ЧУЛКИ
И в самом деле Толстой под другим именем всё о том же (по большому счету) выпустил другие романы!
Трилогия появилась: «Вполне».
Книга первая. «Уж на равнине».
Книга вторая. «Дым багровый».
Книга третья. «Навстречу утренним лучам».
Одета там была Анна в тот же самый черный шелк и очень прилично, но как будто немного с другого плеча – да Анна ли это?
– Она самая! – Толстой божился. – Сейчас умереть.
Она была из парфеток, но как-то превратилась в мовешку. Стала плохо учиться, в институте слыла тупицею, часто ходила без передника. И эта история с трамваем!
– Что за фантазия? – удивлялись Толстому, – Опять рельсы!
Сам Алексей Николаевич (теперь его звали так) был в плюшевой шляпе из пьесы «Звуки тела».
– От чистых описаний я перешел к динамическому повествованию, – Толстой оправдывался.
Теперь он не указывал, что «это была дама с блестевшими глазами и туго натянутыми чулками», а прямо сообщал, как «ослепительно блеснув глазами, туже некуда, она принималась тянуть чулки».
Старые большевички из хора помнили ее по Смольному, где она чувствовала себя довольно свободно, набралась какой-то цыганской удали, обзавелась вульгарными манерами и развязной речью.
Им предстояло перескочить в новое время – Анна оказалась подготовлена к переменам лучше других.
Одно событие повторяло другое, несмотря на все различия: в Смольном появился Ленин.
Он был стар, хотя и без дряхлости. Его одушевление росло по мере того, как он говорил: во всем нужно идти дальше и выше, совершенствуясь до бесконечности. Он звал отказываться от достижения истины ради процесса создания новой реальности.
Минуя реальность, они воздействовали один на другую.
Наступил год собаки.
Как самка пингвина или летучая мышь, Анна не давила в себе влечения.
Спали врастяжку. Ленин курил папиросы очень большого формата. Окно с успехом заменяла застекленная дверь. Вставали из-за стола. Апельсиновые корки превращались в апельсинные. Униженных Ленин переводил в разряд оскорбленных.
Ленин брал материальное, пересаживал Анне в голову, преобразовывал и так получал идеальное.
В черепе у Анны образовалась дыра – в нее всасывалось – серьезные вещи размывали очертания, вытягивались и исчезали вслед за незначительными и мелкими.
– Это, положим, пустяки, – у зеркала Анна изменяла прическу. – Жизнь ничего – жить можно.
Глава третья. ОКАЗАЛАСЬ СОБАКА
Никакой окоченелой основы вовсе Александр Платонович не наблюдал, как не наблюдал он и тех состояний сознания, которые (как бы) проходили по этой основе, как актеры по сцене.
Сцена была.
Мелодия тянулась непрерывная от начала действия – невидимый пел хор: сквозь длительность проходили персонажи: Анна порождала Ленина. Ленин порождал Анну.
Были изменения, но не по большому счету: Анна тяготела к рельсам, Ленин – к революции.
В различные моменты времени судебный следователь пытался вычленить хоть что-нибудь устойчивое – тщетно: буквально все валилось из рук и исчезало из поля зрения.
Мираж настоящего в прошлом держался в воздухе: возможное пирожное.
Полагавшаяся на чувственные представления Анна растворялась в любовном стремлении – Ленин проецировал Россию в возможность, беспорядок, небытие.
Сближала мужчину и даму идея о неизбежности иллюзий, которую разум Анны порождал в его собственной глубине, и которой (идеей) она, Анна, делилась с партнером.
Александр Платонович Энгельгардт был сбит с толку непрерывно возрастающей массой новых впечатлений. В Анне все же присутствовала виртуальность, в Ленине – скрытая сила и поэтому следователь мог уподобить обоих образам: ко всему прочему, щедро Анна делилась с окружающими, но, делясь, не менялась по природе.
Анна и Ленин разыгрывали сцену перед судебным зрителем, но и сам Александр Платонович был актером, играющим перед Ниной Ломовой и мною, прочно угнездившимися в зрительном зале и в свою очередь игравшими неизвестно перед кем.
Прошлое следовало за настоящим.
Всех слов Толстого до будущего года было не переслушать.
Моя одноклассница Нина Ломова полагалась на Анну едва ли не больше, чем на самое себя; я верил в Ленина.
– Без нее все пойдет хинью! – Нина дергала меня за рукав.
Ленин нехотя выставил перед Анной бутылку шампанского и тарелку сластей. Анна окуталась облаком табачного дыма. Когда дым рассеялся, на месте Анны оказалась собака. Бешенство брало ее:
– Не вы один любите меня, я найду свое счастье с другими!
Флегматично Ленин взглянул на часы:
– Тебе не пора ли в цирк?
«Своим обращением он скандализирует ее», – понимал следователь о вожде.
«Когда он видит очевидное, он успокаивается», – мы понимали о следователе.
Глава четвертая. ПОЛ ЗМЕИ
От неимения чем заняться, я понудил свою подругу изловить ужа на равнине.
Она, чтобы выйти из смущения, рассмеялась.
– Понимаю, что за твоими словами ничего не стоит, – она потеснила складки платья, чтобы я мог сесть рядом, – и все же ожидание напрягает текст.
В моем распоряжении оказывались только те слова, которые были сказаны до меня, и только те сюжеты, которые когда-то уже были использованы – все же Нине мерещилось что-то новенькое.
– Всё выдыхает, – пробовал я представить свое видение панорамы, – летит назад, выстреливает прошлым. Когда-то мы немало гонялись за призраками: пора возобновить! Дорога довольно пряма и довольно тебе знакома.
– Тропинка бежит вперед и назад, и сильно свежеет, – на публику Нина произносила. – Мы ищем ускользающее ужом воспоминание и отрываемся от настоящего в прошлое вообще – авось найдем в нем нужное нам сейчас, авось из виртуального действие перейдет в актуальное!
В зал от девочки пахнуло опоппонаксом. Нина (как некогда Анна) находилась в процессе вращения, но не являлась статичным его центром и посему была вынуждена действовать из этой позиции включенности.
Ее волосы бились по ветру, глаза слезились – я выключил вентилятор.
Не было ни Анны, ни Ленина.
Мария Александровна Бланк появилась и Толстой.
– Алексей Николаевич, – мамаша выделывалась, – почему это у вас генералы сплошь красные да зеленые? А белые где же?
Стащив зеленые перчатки, Толстой присел на желтую софу. Мария Александровна оказалась в синем. Стена была выпачкана красками. Здесь жил художник, они находились в его мастерской.
Это был белый художник, он мастерил свои картины без предварительного обдумывания – заполнял содержанием центр холста, после добавлял недостающее.
Из раскупоренной бутылки Толстой нацедил шампанского, в горсть Мария Александровна забрала сластей.
– Если я брошу Анну, – не то Толстой раздевался, не то охорашивался, – знаю: упадет на четыре лапы.
Мария Александровна понимала: он пересаживает зародыш Анны ей в голову, в рот, в ногу, в палец! Скоро кожа прорвется и тогда –
Толстой засовывал пальцы скоординированной с ним даме внутрь, чтобы проверить, как там идет развитие: насколько готово?! Художниковы пальцы однако же были длиннее и потому писатель приводил женщину к приятелю в мастерскую, чтобы тот щупал и ему сообщал.
Толстой в последнее время жил не своею, а неизвестно чьей жизнью: Крамской докладывал: внутри Марии Александровны, похоже, змея. Это было непройденное, и пол змеи еще не был ясен.
Она была покамест величиною с крысиный хвост.
Глава пятая. МЕРТВЫЕ УЦЕЛЕЮТ
Иван Крамской рисовал чушь: красных и зеленых генералов: красные генералы разъезжали в зеленых трамваях, зеленые генералы катались в красных.
– Ты рельсы выводи покрупнее, – ему заказывал Толстой, – и стрелки делай рельефнее.
– Тебе прям живую картину подавай! – простонародно художник лыбился.
Трамваи мчались: в одних умирал Некрасов, в других предлагала себя неизвестная. К поэту пририсовывалась собака, к кокотке – самка пингвина. Толстой морщился: не то! Ему нужна была развернутая картина гражданской войны.
– Так не было ее, гражданской, – Крамской размахивал кистью. – Отечественная была, алой и белой розы! И Анна твоя пускала под откос вражеские трамваи: партизанка нового образа действия!
– Гражданская война будет, врага разобьют, и мертвые уцелеют! – кто-то в Толстом предсказывал задним числом.
В сражении любви и страсти взять верх призваны были добро и красота.
Для памяти Крамской нанес на холст определенные точки концентрации:::
Супружеская пачкотня просилась в фабулу – Софья Исааковна, третья жена Толстого не любовалась Алексеем Николаевичем: она лежала с ним на сомье, двигалась под платьем и пахла эфиром.
Они еще только будут друзьями –
Не понимая, что случилось за то короткое мгновение, что они отвлеклись, приятели вздрогнули и побежали на лязг и грохот: Мария Александровна Бланк упала со стремянки.
Тянуло прелью.
Какая-то женщина ходила пешком вокруг света.
На улицах было смутно, тревожно, бело.
Ревели белухи на Васильевском.
Толстой Алексей Николаевич решился, наконец, купить трамвайный билет. В вагоне мундирами менялись генералы, шла речь о железном засове, парадном подъезде и учредительном собрании: темы, когда-то использованные, восстанавливались в гротескных формах.
Чтобы писать дальше, нужно было придумать любовь.
Уж на равнине полюбил багровый дым, зеленый шум.
Трамвай звонился: недоставало женщины, на Васильевском острову, в месте, где пропадали рельсы и исчезали вагоны –
– Чего врать-то? – бубнили военные. – Чего врать? – они создавали шум за сценой.
Уже все знали, что он с Марией Александровной приходил к художнику, и там, в мастерской, прозрачная вспыхнула ссора, построенная из света и облаков: зеленых и белых.
Все густо пропитано было чертовщиной, собачиной, гадючеством и пингвинятиной.
В трамвае сделалось тихо, но оставалось душно. Все было приблизительно: могла родиться Анна, но могла и погибнуть.
Чрезмерно красные и зеленые лица оказались с оранжевыми губами.
Вагон затрясло, и он сделал одну штуку.
Глава шестая. УЛЫБКА ЗВЕРЯ
Доподлинно ощущал Анну лишь Энгельгардт.
Она выходила из каких-то развалин и дыма.
Он успокаивался.
Они шли куда-то по асфальту: не он один любил ее.
Толкучие людные улицы кишели мешаным юрким народом: Мичурин, Келдыш, отец Гагарина – каждый мечтал заполучить Анну в свою нишу.
Ей возводились баррикады, она не пропускала ни одной – снимала лиф, подхватывала знамя, взбиралась на какой-нибудь перевернутый трамвай или афишную тумбу.
На губах она оставляла вкус апельсина: ее впитывали губами.
Отец Гагарина испытывал бодрость в ногах, Мичурин чувствовал покалывание в пальцах – рассказывал Келдыш: место на котором стояла Анна, обрастает алыми и белыми розами, символами столетней войны и столетней любви.
Сущим становясь, втягивался Энгельгардт в маленькое сумасшествие –
В нише Алексея Николаевича Толстого согнутая рука висела на цветке в петлице: некрасивая рука и цветок хуже некуда: повесть вместо романа: повесть по вас и роман по вам.
Гадать по руке. По цветку. По петлице.
Когда проснется зверь, и который из них проснется?
Рука шевелила пальцем, чтобы изменить течение жизни.
Прогуливались однажды Анна Аркадьевна с Лениным и повстречали Толстого с Марией Александровной.
Ленин – в солдатском картузе, Толстой – руки в карманах, Мария Александровна посмеивается в усы.
Келдыш и отец Гагарина до бесчувствия закачали на полотенцах Ивана Мичурина – об этом и говорили: готовили садовода в космонавты; Анна призналась, что чувствует дыхание Некрасова на своей шее и выше колена –
Рассказанное ею содержало пропуски, очевидно указывающие на какие-то потайные значения, о которых приходилось только догадываться.
Рука Толстого чувствовалась в кармане. По времени разносились ощущения. Имея характер первого лица, Анна вынуждена была существовать в третьем: кокетка первой руки.
Толстой вынул из кармана руку с красной гвоздикой и, не глядя, воткнул цветок в петлицу:
– Полагаю, сказанного достаточно.
Приближался трамвай.
Кому-то предстояло на рельсах оставить голову. Последнее в жизни – первое в мышлении.
– Хочу, чтобы человек молчал, когда он перестает чувствовать, – верещала Анна.
Вдруг произошло изменение чего-то.
Между движением и покоем вдруг, вне времени, произошло некое изменение – произошло нечто и именно то, что случилось только что.
Судебный следователь Энгельгардт почувствовал, словно вдруг что-то упало в нем: зверь улыбнулся.
Глава седьмая. ТЕРЯЛАСЬ МЫСЛЬ
Никто не выказал горя.
Коломенковое пальто, такая же жилетка и брюки, на голове серая касторовая шляпа с мягкими полями (голова отдельно от тела) – сухой сложением человек лежал поперек на рельсах.
Любящий голубой взгляд был устремлен на Анну.
Следователь держал эффектно голову на ладони:
– Бедный Вронский!
Все обменивались пустыми знаками: дали укорот не тому?
Толстой показывал фигу в кармане – тело с ручательством на три года – так хотелось ему: тот, кто стрелял в упор, не умрет под трамваем!
Сильной рукой маска Вронского была сорвана; подобрав юбку, как по дождю, Анна прошлась по крови: мыслить по-новому!
По частям теперь видели: Богомолов!
Никто не знал, как же так могло быть.
Голос из остановившегося трамвая сказал:
– Он подъехал на стуле.
Следователь осмотрел стул: на колесиках!
Из тела Богомолова раздавались неясные звуки –
Анна могла подменить сына отцом и мать дочерью, но по силам ли ей было подменить Вронского Богомоловым?!
В ломавшихся достоверностях терялась мысль.
Отчасти виртуальная, одним своим сознанием Анна вовлекала того, кто был ей нужен, в запланированные отношения: следствием этого становилась как бы ненужность их (?) тел, которые могли быть присвоены:::
– Следователь Энгельгардт, – вдруг начал в нем рассуждать кто-то, – разве мало гонялись вы за призраками? Вспомните маркизу со змеей, свисающей изо рта!
Где было коромысло, на весу удерживающее мысль?!
– Станция Алексей Толстой? – из стоявшего трамвая выглянул генерал Гудим-Левкович, которому предстояла пересадка органов.
С ведром, кистью и стремянкой за плечами подошел Крамской – спокойно стал перекрашивать вагон в железнодорожный.
– Конечная, – пошутили высокому генералу. – Человек конечен.
Шутки отсылали к самим себе: смысл не в силах был удержаться: слишком медленно события сменяли одно другое.
Неспешно, по аналогии, пыталась Анна перенести смысл на новое тело: вот-вот на левой руке его должен был появиться красный мешочек (привешен к запястью).
Агенты деятельности подтащили блок целеполагания.
Сценическое пространство текста оказалось отделенным от рампы: за текстом не было автора – текст же не имел читателя.
Глава восьмая. УРОДЛИВЫЕ МУТАНТЫ
Глаз, которым Анна взирала на Бога, был тем же самым, каким Бог взирал на нее.
– Пускай, – отмахивалась она. – Предположим. Что дальше?
Дальше Толстой не знал: одно дело пустить Анну прогуливаться под ручку с Лениным и совсем другое прилепить сетчаткой к сетчатке Создателя –
Дмитрий Иванович Менделеев раскрывал химию слова в его оппозиции к другим словам (Чкалов – Геринг, Толстой – Ибсен, Ленин – Гудим-Левкович) – слово же, обозначающее Анну Аркадьевну Каренину, стояло в оппозиции вообще ко всем остальным словам: противоположная всем!
Никто не мог объяснить, чем же в быту Анна так отличается от прочих людей, но непохожесть ее на себя видел каждый. Никто, кроме Анны не жил после смерти: все находились в застывшей целостности и были удовлетворены собою: им было нечего делать, нечего предпринять.
– Непознаваемое достигнуто, а недоступное познано, – к примеру, говорил Богомолов.
– А смерти ты достиг? – срывалась Анна. – Могу посодействовать!
В ответ оппонент расширял собственные пределы, принимаясь писать что-то такое, что не являлось книгой (с внешнего смещаясь на внутреннее).
Космосом попахивало.
Импульс Богомолова накладывался на знак Анны: Дмитрий Иванович Менделеев баловался игровым оперированием.
Анна и Богомолов переходили (в запальчивости) на язык вещей: шло о меновой стоимости и жертвоприношении: голову поднимал фетишизм.
Ни Анна, ни Богомолов в одиночку не могли поглотить Вселенную, но по силам им было вытеснить смерть, безумие, детство, отрочество, юность, восемнадцатый год и хмурое утро.
Уродливые мутанты, экскременты, любые остатки их дискуссий порою раздражали Создателя, видевшего в них лишь симуляцию сложного сознания, но кто в итоге транслировал смыслы, неадекватные происходившим событиям: Менделеев, Толстой, Анна, Богомолов?!
Насилуя реальность, Лев Толстой утратил свой главный объект, ввел аллегорию смерти и был заменен как превысивший свои полномочия.
Массы, никуда не движущиеся и ничем не занятые, ждали Ленина, покамест человеческое растворяя в себе и зверское выпуская наружу.
Порой Анна прожорливым взглядом сливалась с Богомоловым в непристойной близости.
– Мы погрязли в стремлении вывести всех на чистую воду, – Анна сокрушалась и Богомолов.
Новый Толстой наслаждался запретом покамест.
Все между тем переставало быть собою – спектакль же стремился развернуться на сцене Вселенной.
Глава девятая. ДАМА ЖЕЛАЕТ
Когда проснулся зверь, сразу он стал улыбаться.
Он подобрал упавшее в Энгельгардте и пожрал его.
– Практичный активист, – смеялась Нина Ломова.
Она порылась на бельевых полках: пророческая сорочка!
Воспользоваться ситуацией?
– Что будет этому фанту? – собою я прикрыл периодическую таблицу.
– Его обожествят.
– А этому? – я ткнул в статью о Рабкрине.
– Этого поместят в музей на Литейном.
– Ну а этот что выкинет? – в кулаке я зажал игрушечный мешочек с прокладками.
– Этот выкинет красный флаг! – уверенно девушка отвечала.
– У Анны Аркадьевны – ваточные ноги! – в каком-то пространстве Мичурин выкрикнул в черноземную ямку.
Деловито отец Гагарина к стулу приколачивал колесики: замышлялся отечественный луноход: Анну планировали высадить на естественном спутнике Земли.
Бога покамест запрятали в специальную машину и подняли на колосники – встреча с ним предстояла нескоро.
Перед главным спектаклем давали водевиль «Смерть Стремянкина»: старший брат Ильи Мечникова принимал алые и белые позы.
– Ленивые колени! – указывала Нина Ломова.
Кожно-венерологический диспансер имени братьев Мечниковых находился на Стремянной улице, но мы были еще дети и размышляли скорее о нахождении проблемы, о ее формулировке, а не решении.
Признаться, я подумывал о возможности превращения всех людей в единого человека (им мог бы оказаться Богомолов).
Некое ощущение повсеместной театральной бессмысленности превратило меня в зрителя, глазеющего на все вокруг и на самого себя.
Маменька возилась с приборкой: ходила по комнате, покамест, усталая, не приляжет. Папаша по знакомству устроился парикмахером в Петропавловскую крепость.
– Что будем делать завтра? – он позевывал.
– Одна дама желает возобновить старое знакомство, – я интриговал.
Нина возилась у себя в шкафу, Мария Александровна помогала с музейной экспозицией, Магда Геббельс училась водить трамвай, Анна Каренина была мертва, Любы Колосовой еще не существовало.
– Она размыкает себя навстречу бессознательному? – пробовал папаша догадаться. – Ее неодолимо тянут заглянуть в прошедшее? – почти он догадался.
Определенно недоставало поэзии.
Улицы были пусты и белы.
Зверь заснул.
Глава десятая. ЛЕДЯНОЙ ШАРИК
В фетровой шляпе с машинкой внутри, поддерживающей голову, шутовски Богомолов улыбался зрителям, как бы намекая на что-то интимное и приятное, известное им и ему.
Это была минута ясновидения.
Все знали: худая и простоволосая появилась кикимора.
Отуманенная вином, любовью и скукой, сошлась с маркизой, у которой змея во рту, проникла в мечты известной поэтессы и изрядно их вывихнула.
Красные бубенцы звенели в дортуарах школы на углу Маяковского и Жуковского: перемена!
В школьном буфете подавали рыбу с брусникой.
Самую малость можно было расшнуровать корсет.
Что-то вдыхали истощенные мальчики.
Из подвязанного к локтю мешочка Нина Ломова вынула нечто, напоминающее о подметке – с Любой Колосовой они были, как сестры.
Легко ли было одной рукой разбирать Толстого? А другой?
С большим, чем нужно, количеством рук Богомолов ходил по сцене, не заслоняя, впрочем, происходившего в буфете.
Литературная катастрофа умело была подготовлена: рыба оказалась с отвислыми жабрами.
После нее в Нине Ломовой начался какой-то второй (третий!) человек: покуда бесформенный и душный. Второй человек зачался и в Любе Колосовой: противный и мечтательный. Человек был тот же самый – ночью забирался он в мягкую постель к одной или к другой, далее следуя, куда не нужно.
Этого человека играл Богомолов.
Начались вторники, их сменили четверги.
Кружились головы: Лев Толстой закинул на небо веревку; жила в Сестрорецке Анна Каренина, но не было такой в романе (роман отлучен был от литературы).
Ожидаемо у Богомолова устали ноги (реальные подробности были ужасны).
Лиловые ленты мехового капора еще нужно было развязать: к нам пришла моя классная дама – по старой памяти расцеловалась с папашей, расстегивая гамаши.
Получился ледяной шарик.
– Нет больше сцены, нет спектакля, – роскошно говорила она, – нет того единственного, кто запрещает нам повторяться до бесконечности!
Страдавшая аллергией на самое себя, она исчезала и появлялась снова в саморазрушительном процессе, давая духу томиться и создавая своих предшественников.
Шло о самопожертвовании Бога: мир-де просел, путь ведет дальше цели – детство, отрочество, юность вытеснены по восемнадцатому году.
ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ
Глава первая. ПОЛЕЗЛА ТРАВА
В только что созданном музее Некрасов сбросил воротник, галстук и манжеты.
Иван Крамской рисовал его карандашом, живым, как палец.
На бумаге поэт появлялся мало-помалу, как сгущающаяся туманность: утративший время да обретет пространство!
Сквозила непреднамеренность.
– Рассольник, что ли? – подумал Некрасов вслух.
Последнее в жизни оказалось первым в мышлении – долгое предстояло умирание. Он перестал чувствовать, и Анна хотела, чтобы он молчал.
Из школьного буфета принесли рыбу с брусникой: девочки.
С точно нарисованными глазами на испитом усталом лице Некрасов выспрашивал волонтерок о том, что происходит снаружи, и удивлялся, что от рыбы пахнет капустой.
Девочки поставили так, чтобы от физиологического процесса, шедшего в них в это самое время, смущались не они, а мужчины, избегавшие крутить носом.
Все смотрели на тарелку и не чувствовали голода.
Некрасов на рисунке был старичок, а тарелка – занесена снегом.
Можно влюбиться в снег?!
Люба Колосова любила Некрасова.
Улицы были пусты и белы и лежали, как ковер: можно было выспаться. В нужный момент она была готова отвезти поэта на кладбище: родных у него не было.
Крамской нравился Нине Ломовой: подолгу она могла стоять против него.
Белый поэт и белый художник привлекали красных девушек – недоставало чего-то зеленого: крокодилов?
Зеленый мужчинка, в зеленом пиджачке зеленую пустил соплю: оглядывались прохожие, улыбались, а поднимали головы: зеленое небо!
Абсолютно все способствовало отношениям.
Полезла трава.
Немного Нина косила: отец держал кроликов.
В глазах Крамского блестели зеленые точки: ровненько шесть:::
– Не помешаю, если поздороваюсь?
Уже вместо калачей из буфета в угловой комнате таскали пирожки, девочка унесла персики: грешить можно?
– У Серова можно, – Крамской нахмурился. – У меня нельзя!
С самого утра Нине Ломовой чего-то неопределенно хотелось, и именно после этих слов она поняла: хотелось именно, чтобы грешить было нельзя.
Из-под низкого памятника они выгребли последнюю траву. Крамской не знал, кто именно изваян.
– Маяковский, – она объяснила.
Глава вторая. ВЕСЬ МИР
Смеялись, всматриваясь, прохожие.
Женщине давали укорот: в шестом часу на Сенной.
Кто-то наверху Сенную площадь смешал с Сенатской: стояли пешим строем декабристы.
Ждали трамвая.
Заблудившийся девятый нумер подкатил, вышел генерал.
Свешивалась карта России; шашкой генерал ткнул в ГОЭЛРО.
Поджигали торф, дым стлался.
– Ленин где? – Нина протирала глаза.
– Тот, – Крамской зарисовывал, – в жилетке, раздувает пламя. А за ним – Алексей Толстой, тот, кто разгромил Льва.
Кричала женщина – казнь через повешение заменили рядовой поркой.
– Это – Россия, – Любе объяснял Некрасов.
Дудели музыканты – ревели в серебряные трубы.
Уже горела лишняя мебель, когда-то на ней сиживали Гоголь и Достоевский.
Когда женщину заголили, мужчины привстали на цыпочки: добро было с кулаками, а беда – с юбками.
Рыжий, с лысиной, скакун промчался, в чулках, блестя глазами.
Некрасов, Крамской, Нина и Люба утеряли чувство равновесия: единая человеческая природа сопротивлялась всеобщим законам бытия. Повествовательный голос окончательно разошелся с точкой зрения. Вопрос разворачивался в проблему – проблема же сворачивалась в некоем фундаментальном вопросе.
Бунт декабристов выродился в тихое нахальство – Толстой все же делал жизнь труднее для других только словами: Анне подобрали трен ловко сшитого платья.
В руке Крамского оказались две ассигнации по ста рублей как-то без того, чтобы он доставал их из бумажника.
– Вот. Передайте Вронскому, – он поручил водителю трамвая.
Анну перенесли в вагон; она могла быть обнажена в любых обстоятельствах.
Женские руки стучали изнутри в стекла.
– Мы обмишурились! – генерал объявил.
ГОЭЛРО уползло.
– Дайте ему, девушки, хорошего раза! – Любу и Нину просили декабристы.
Генерал Гудим-Левкович, однако, исчез, точно его и не было у эшафота – только по направлению к синагоге головами заволновалась толпа.
Выкини теперь из трамвая красный флаг, Анна могла бы увлечь за собою было растерявшихся восставших.
– Ох, умираю! – Некрасов нанюхался дыма.
Поехали к Пивато пить шампанское, потом на цыпочках ходили по дощечке. Она знала (Нина), что вести себя нужно так, как в жизни себя не ведут – так только будет интересно.
Из проносившегося мимо трамвая на них смотрело все человечество, пялился весь мир.
Глава третья. ХМУРЫЕ ХИМЕРЫ
Нина Ломова подняла глаза к плафону зала: летела полуобнаженная женщина с радостной и ясной улыбкой.
«Похожа на меня, – подумала Нина, – с оголенным задом».
Они опоздали в театр и не знали, идти ли на сцену или в зрительный зал: на них смотрели; Некрасов пощипывал бородку.
По выбору можно было молчать или говорить: Крамской и Люба молчали. Нина нашла словечко: соблазн – она играла им: соблазн, глазной соблазн.
Соблазнительно было лететь в пропасть, и Анна чувствовала, что в пропасть летит (куда-то запропастились панталоны) – Анна была Нина. Она смотрела нарисованными глазами.
Поэт понял первым: сестры! Не Люба и Нина, а Нина и Анна: химеры не кикиморы!
Кому целовал он ноги, и кто – он? Забыться сном поэзии уже нельзя – стало быть, забыться надо сном прозы.
– Анна, не сердитесь на меня, – он поплыл или двинулся по железной дороге.
– Меня зовут Нина, – трагизма подпустила девушка, – и вы измучили меня еще в школе. Вы вошли в меня, как болезнь: колтун в волосах, добрый папаша!
Какой-то бес между ними кривил, фальшивил и отводил слова, вкладывал одно в другое: пристальный кристалл, прозаичная мозаика.
Таинственно и непонятно слова получали двойное и тройное наполнение.
В руках Анна держала грушу.
Спектакль был зашнурован: в ментиках Каховский и Пестель к глазам прижимали бинокли: к ним ехал Пушкин, уповая на фальшивого зайца.
Пушкин – это вседозволенность, всевозможность: слова отдельно от предметов и жизнь по понятиям: дозволено умершим жить, а живым – умирать. Когда говорит Пушкин – музы молчат.
Казалось Пушкину: все перед ним умерло и эти люди – мертвые. Он будто бы видел то, что кончилось, а того, что происходит сейчас, когда он едет к друзьям-декабристам, – не видит, но знает, что всё уже позади: вот двое мужчин и две девицы, и бес какой-то юлит между ними, и все кривое: я встретил вас!
Бросившись на диван, Некрасов грезил – его любимое видение (мимолетное) было такое: он – живой; Бог, промелькнувший позади, – не настоящий; все женщины с оголенными задами, всех порют; и сам Пушкин у него на посылках.
Кричала от восторга Люба.
Некрасов поднимался к Анне.
Об уехавшем не говорили ни слова.
Генерал Гудим-Левкович: в публике знали.
Знал и генерал: трупы, трупы, трупы: в публике.
Глава четвертая. ХМУРЫЕ СЕСТРЫ
Никто по-настоящему не умирал.
Люди запропащивались.
Люди – панталоны.
Из-под кружавчиков на бедрах Анна извлекла сложенный красный флаг – с ним взошла на перевернутый трамвай: богиня на водопое.
Вышло очень похоже.
Мать уважает дочь: дочь Пушкина от Анны Керн: гений повторения.
Волоса должны быть тяжелыми: у Анны и были тяжелые, а у Нины легкие, летели из парикмахерской; звучал издалека чужой голос, и снились милые черты.
Так складывалось, что за бессмыслицу придется отвечать.
Затылком Нина почти касалась лепного потолка; всем в зрительном зале казалось, что они живые (пошлет Господь каракулем!) – была в том волшебная сила естества.
Крутились ремни волшебных трансмиссий: двадцать три процента браку.
Семьдесят семь процентов проку.
Живые люди и живые голоса в парикмахерской на Невском!
У старшего Толстого услужающие татары – широкозадые, у младшего – широкобрюхие: братья!
– Уходите, – кричали капельдинеры публике, – уходите, покуда целы!
Поспешно Крамской, Некрасов Нина и Люба пробирались к выходу.
– Братья и сестры! – кричал в мегафон Пушкин.
С воем и лязгом по потолку проносились Геринг и Магда Геббельс. Куда запропастился Чкалов?
Пахло кожей чемодана: Менделеев?
Лягушки запрыгали: Мечников?
Кожаные лягушки в картонном чемодане на самом верху стремянки.
Случилось непоправимое: собака в особняке: почему нет?!
Скорбные тени декабристов пробежали по белой стене: Господь играл пальцами: мой собственный человек закрывал мгновение прекрасно.
Волоса сколочены были заново.
Что-то белое Люба спрятывала в ящик комода (варана), потом что-то красное туда же и, наконец, зеленое. Она велела говорить Крамскому, как он ее любит, но Иван не говорить хотел, а показать.
Одержимые холопским недугом Некрасов и Нина непременно хотели расписаться.
– Расписаться и умереть, – для чего-то приговаривал Николай Алексеевич.
Остатками рук Некрасов водил по телу Нины – желтые пятна лиц, оставленные Крамским, коричневатыми надувались пузырями: пора было возвращаться в будущее: Нина запахнула юбку.
Мальчик за створкой лифта –
Некрасов и Нина помочились на курьих ножках.
Одеяло было сброшено – на пружинах кровати лежал полосатый матрос: послал Господь карателя.
– Будьте, как Пушкин!
Глава пятая. ДЫШАЛА ГРУДЬЮ
Спектакль был зашифрован.
Вокруг них бушевала и изгилялась как таковая жизнь – актеры всеми силами пытались отгородить от нее зрителей, спасти как можно больше душ и тел.
Условные слова, поступки и жесты приходили на помощь в неравной и жестокой борьбе с так называемой действительностью: еловый человек и шоколадное поколение подпущены были Ниною, сбросившей платьице девочки и по-женски вполне опустившей лицо в колени.
Когда она подняла голову – уже это была голова Анны Карениной – тех, кто не осознал этого, оповестил с потолка голос архангела и за душу берущий звук небесной трубы.
Еловый человек вошел в игру: странно было: нравилась ему пожилая дама.
– Что за унижение паче гордости? – еловый, он произнес странное.
В серебряных кудрях вокруг еще не дряхлого лица, нестерпимо блестевшая глазами, Каренина Анна Аркадьевна собою представляла фигуру внушительную и картинную.
Ее упрекали в излишнем смирении: она-де отбрасывает себя, существующую самое по себе, посредством себя же, распознающей собственное существование.
Еловый человек лишь длил и множил уже известное, пресекая для Анны какую бы то ни было перспективу новизны.
Еловый человек явился из засилья хвойных пространств и никак не был связан с диктатом времени: по силам Анне было кинуть его в камин, и он (еловый) никогда больше не возник бы во времена Пушкина.
Действие перенеслось в сосновый бор: запах сделался изумительный: бороды хвойных деревьев расчесаны были по-жандармски: где деревянный Пушкин, там и смолистый Бенкендорф.
Анна пришла советоваться с отцом: унижение или гордость?
Замшелый Александр Сергеевич против ожидания делал быстро, хотя и рос медленно. Анна блуждала в трех соснах. Человек, одетый свиньей, терся о ствол. С правой стороны Анна приподняла волосы. Тянулся по траве синий след.
Автомобиль Пушкина, как чудовище, ревел иногда под окнами: поэт приезжал к дочери на огромном лесовозе: постукивая зубами и каблуками, Анна принимала его душу в свою.
Островок и на нем поросенок – вот, что осталось от одетого свиньей человека. В небе сотворено было чудо: нога в сером чулке.
Анна решила открыть столовую там, где бор, и там устраивать на траве завтраки с обнаженными мужчинами: дамы – в бальных платьях.
– Ну что же, Анна? – особым голосом говорил ей муж, и Анна боялась.
Она вся была в пространствах и вся – настороже.
Каблучками Анна постукивала по сосновому (еловому) полу.
Анна дышала грудью (Нина – легкими).
С мыслями собираясь, Каренин морщил лоб.
Словами можно было все задолбать.
Жесты же сами собою складывались в поступки.
Глава шестая. ШОКОЛАДНОЕ ПОКОЛЕНИЕ
В доме поселилось удивительное существо: нога в сером чулке.
Нина заворачивала ее в рубаху с проступившим окислом на месте, где побывали лопатки: туже натягивала чулок.
– Как назовем? – спрашивала она Некрасова.
– Ванадий, – поэт определил.
– Канадский ванадий, – они согласовали.
Неправильные очертания крыш и труб рисовались на зимнем небе: рука Крамского. Проехал шоколадный автомобиль сахарного короля.
Некрасов возвратился с работы и за обедом рассказывал новости. Ночью на погосте собаки рвали падаль. В музей на Литейном привезли турецкий диван. Застуженная рука схватила снежный ветер.
– Пальцы как же? – Нина укачивала.
– Четыре из пяти, – Некрасов показывал.
Прожекторы щупали небо: Чкалов? Геринг? Где-то хрустело. Нога помещалась в старом валенке. Мальчик за створкой лифта боролся со смертью: на этот раз не пустил. Собака лаяла, присев на корточки.
Кушали чай. Некрасов подавился худым кулачком, долго кашлял. Он еще не оправился от контузии, полученной на Литейном в уличном бою. Доктора предлагали на выбор легкий паралич, слепоту (временную) или чертовщину с сердцем.
Николай Алексеевич пустил шептуна – тот оказался ревуном: Нина смеялась.
Он иногда называл ее Анною: это обязывало.
Нога выделывала коленца.
Ванадий рос, красиво менял цвета, вступал в реакции и вдруг стал распадаться на отдельные пальцы – обеспокоенные родители обратились к Менделееву.
– Конечно, я не бог и могу ошибаться, – покапал тот кислотою, – но полагаю, это вредный элемент!
Ученый пустил малыша попрыгать по полу – ублюдок сильно припадал на одну сторону, и Дмитрий Иванович вынес вердикт: хром!
Токсичный элемент в дальнейшем прошлом вызвал у Некрасова серьезное заболевание, которое и привело поэта в известный музей-стационар на Литейном.
В дальнейшем хром нашел себе применение при производстве железнодорожных рельсов, а что до Нины – она позволила себе увлечься мечтами о прошлой жизни: она непременно должна была под новым испрошенным именем делать то, чего под своим никогда не сделала бы.
Вожделенное вырождение, как его обозначила Нина, выглядело вполне естественно: заявляло о себе шоколадное поколение.
Одно насажено было на другое: слова сгибались в общем колене.
Сахарный король взобрался на шоколадный автомобиль:
– Товарищи!
– Ура! – кричали знатоки патоки.
Глава седьмая. ВЫШЕ МЕРЫ
Криво висели картины художника.
Анна – на тысячу лет моложе.
Лицо Каренина розовело.
Вздрагивал голос Вронского.
Крамской слышал хохот: ему смеялась светская чернь.
Анну достаточно было прикрыть скатертью – Каренину показать палец – Вронскому следовало прервать ход мысли.
Тот размышлял о том, что под именем Анны Карениной Любу Колосову с некоторых пор разыскивает полиция: под тем же именем уже была взята под стражу Нина Ломова; Некрасову надели смирительную ночную рубашку.
Под длинной юбкой у Любы вздрогнули ноги: скоро у них должен был появиться британский титан: веселенькое продолжение дела о канадском ванадии!
Имитируя следы ночного безобразия, Люба разбрасывала по ковру окурки, пустые бутылки, объедки, использованные патентованные средства; она опрокидывала стулья: скоро гости должны были уйти.
– С перекошенными физиономиями? – Люба смотрела на стену.
– Сейчас поправлю, – тут же живописец заиграл кистью.
На Алексее Александровиче Каренине появилось черепаховое пальто с сухими потрескиваниями ореховой скорлупы. Как бы отсутствуя, Анна погасила блеск в глазах. Вронский прикрылся сосновой веткой.
Истощенные комнатные лица пальцами работали за спиной.
В руки вложить можно было буквально всё.
Пять миллионов сигарами.
Чемодан с изотопами.
Что-нибудь переполненное выше меры и хрупкое.
Британский титан появился в просторном серебристом автомобильном пальто особой походкой человека, идущего без ясно поставленной цели.
Лицо Любы постарело и сразу сделалось моложе, чем прежде – Крамской, уже несколько грузный, тяжко повис на коромысле.
Присутствие коромысла было просто присутствием – ведра присутствовали для разгрузки пальто.
Британский титан присутствовал (по авторской версии) для снятия женского нездоровья.
Хлопнула отравленная бутылка, звякнули спицы для ногтей, сорвалась со стены незаконченная картина: смех да и только!
Зрители слышали всё – занавес оказался опущен.
Что-то происходило на сцене: в зал пополз химический запах, в партер просыпался мелкий сор, что-то захлюпало.
В первом ряду Магда Геббельс пудрила обнаженные плечи. Геринг рядом с нею прятал что-то в старинный портсигар со свастикой. В сильный бинокль пару наблюдала другая: Чкалов и Надя Лайнер.
Объявили антракт, возбуждение спало.
В фойе предлагали сладкое и мучное.
Глава восьмая. НОВОЕ СОЧЕТАНИЕ
Чкалов и Геринг – воздушные эксцентрики: так было представлено.
Верхом на слоне ливрейный мальчик привозил шляпу и трость: на проволоке русский бросал и прыгал, немец – ловил и кувыркался.
Магда Геббельс была до ноздрей налита какой-то дрянью: после нее арену тщательно протирали.
В Магде Геббельс никто не заподозрил бы Анну Каренину – она и не была ею: цирк да и только!
– Нет больше сцены, нет спектакля, – говорила она всем своим видом (розовое трико),– нет того единственного, кто позволяет нам не повторяться до бесконечности.
Страдавшая аллергией на самое себя, она то исчезала, то возникала снова (в этом и был фокус) в саморазрушительном процессе: гостья, фурия, которая давала духу томиться и создавать своих предшественников.
В этот момент она превращалась в Анну – вернее, искусно замещалась ею, до поры скрывавшейся в слоне.
Анна была обнажена при любых обстоятельствах: была совесть, но не было стыда.
Особого рода интимность Магду и Анну делали сестрами: новое сочетание верований и желаний.
В металлической клетке на тырсу манежа вывозили Вронского, что-то страстно говорившего о Боге. Поочередно женщины просовывали руки сквозь прутья клетки в тело несчастному: выдергивали сердце, легкие, печень, кишечник. Обливали бензином – все исчезало.
«Подготовляется пересадка органов генералу Гудим-Левковичу», – понимали я и папаша, возвращаясь от Чинизелли под некоторым впечатлением.
– Куда обыкновенно девают тело? – спросил я про Вронского.
– Выпотрошенное его относят на погост собакам, – папаша морщился.
В молодости, я знал, родитель мой бывал и в переделках похуже и получше. Какие-то девушки на Сенной давали ему хорошего раза.
Мы сделали несколько лишних шагов на Литейном, чтобы взглянуть на окна: неявно музей Некрасова светился изнутри.
Уже Анна там?
Мы оба молчали – ничего не чувствовали: она могла видеть нас через неплотные портьеры.
Мы подавали знаки: точка, тире.
Вышел мальчик из парадного подъезда: умный Ваня: нужна такому правда?
Вышел, чтобы уйти.
С таким вполне можно было выпить и перекинуться в картишки.
Он был (как) маленький Пушкин (кудряв, резов), и нам стало казаться, что он вышел (к нам) не сейчас, а давно когда-то.
За маленьким Пушкиным – маленький Бенкендорф?
– Он умер, – второй малыш показал бы на первого, – оставивши порядочные недочеты в разных кассах, откуда мог черпать, и, кроме того, кучу долгов.
Глава девятая. СВОИМИ ГЛАЗАМИ
Надя Лайнер была влюблена в меня тайно, и я мог вертеть ею, как хотел.
Обыкновенно за ширмой я просовывал в нее руку, поднимал над головою и заставлял проделывать фокусы, невозможные без внутренней направляющей.
(– Меня забыли похоронить, – произносил между тем кудрявый мальчик, но не попал в фокус).
Я, разумеется, не мог заставить мою одноклассницу ночь провести на погосте (вмешались бы ее родители), но почему не свести ее с Чкаловым?
Она пролетела с ним над Северным полюсом и возвратилась, похожая на самку пингвина (мы путаем иногда Север с Югом).
К торговле органами Надя никак не была причастна – могла пожертвовать свое тело Анне, разве что.
Когда Надя пролетала над полюсом, Анна плыла в Космосе.
«Каренина» у Толстого соответствует понятию «каждая» – получившая тело, она становится «единственной».
К тому (?) времени Анне до смерти надоело видеть всё своими глазами – что-то она наблюдала глазами Нади.
Нина Ломова находилась в пересыльной тюрьме (Демидов переулок) – Надя и Анна под видом патронажных сестер ежедневно ее посещали и каждый раз, уходя, что-нибудь незаметно из нее выносили: побег решено было провести по частям.
Собрать Нину на воле взялся Илья Ильич Мечников, но зачастил в синагогу, где попал под влияние сионских мудрецов, поручивших ему вести протоколы своих подозрительных заседаний –
Присутствие подчинялось: был некто, слышавший каждое слово во всей его двойственности (тройственности и т. д.).
Чкалов опушен был мехом голубой лисицы – он сделал этический выбор себя (открылся, преодолев эстетическое сознание, которому присуща замкнутость) и готов был доставить органы в Америку.
К Чкалову Надя Лайнер приходила с красным мешочком Анны на руке, с которого падали крупные капли.
Не принимая полных решений, впрочем, они не могли достигнуть ясного понимания своих намерений.
Если цельное есть единство – оно и противоречие своих частей.
Следователь Энгельгардт, задержавший Нину, предъявлял ей вещи – внутри себя та была совершенно пустая: ее могло унести ветром.
– Поразительный китель, – Нина комментировала. – Заметный аметист. Непоправимая оправа.
Сверх меры Александр Платонович подгонял действие под результат, а вещи под слова.
Ни он, ни она не подчеркивали своих мыслей и даже не выражали их.
Призрачная Нина (тело без органов) вполне могла ходить по водам.
Она произносила слова для ушей.
Глава десятая. ПРОТИВ НЕЯВНОГО
Судебный следователь Энгельгардт знал, что каждый человек – преступник, и он, Александр Платонович, не является исключением.
Он, вместо того, чтобы охотиться за голубой лисицей, взялся за пустую девчонку из школьного кабаре – и для чего?!
Чтобы упиться словами!
Нина Ломова пускала соблазнительное облако.
Вились легкомысленные насекомые.
Сильное возбуждение охватывало судейского – он трясся, как простудливый студент.
Словесные сочетания Нина подавала в пошлейших песенках, она высоко подкидывала ноги в коротусенькой юбчонке, и он достигал пика, насилуя силуэт.
Вяло потом продолжал допрос:
– Куда подевался трамвай? Конкретно кто замахнулся на мировое господство? Где обкуривают пенковые мундштуки? Чему или кому подчиняется присутствие?
Свобода Нины определялась не только отсутствием внешнего принуждения, но и подчинялась (она ощущала) присутствию чего-то неявного.
«Если не тогда, то кому?» – задумывалась девушка.
«Изменить можно всем?» – прочитывал через стол Энгельгардт.
Следователь при всех его достоинствах и недостатках был не вполне индивидуален, стояла под вопросом и неповторимость Нины.
Он благодарен был ей за стимуляцию тех кнопок, какие еще только предстояло нажать – она была ему признательна за понимание языка слов и ободрение (как ей казалось) несообразностей в человеческом поведении.
Порочность человеческой натуры, насильственно подавляемая, рождала (рождает и будет рождать) стремления к чему-то неясному.
Неясное против неявного, так выходило.
Ничтоже сублимируясь, мужчина и девушка на словах признавали человеческую натуру как нечто беспредельно пластичное –
Стоило им только появиться, и они оказывались на уже готовой сцене – они должны были говорить, ходить, ловить и подбрасывать предметы – жонглировать, кувыркаться и укрощать диких зверей.
Умевшие выражаться фигурально, подследственная и следователь свою связь ощущали в какой-то неопределенной почве, куда проникали их корни, и эти корни срастались.
Ни он, ни она не смешивали себя с миром.
– Ваше тело? – как бы шутя, следователь жестко брал Нину за плечо.
– Тело мира! – высокомерно девушка отвечала.
Но только назло крючку: в действительности она думала иначе.
Сознательно или нет, но тогда, в пересыльной тюрьме, ей была внушена мысль, что она, Нина Ломова, может быть и не Нина Ломова, а неявный кто-то другой.
ЧАСТЬ ПЯТАЯ
Глава первая. ДЕНЬ МУЖЧИНЫ
По мере того как Алексей Николаевич рос и становился сильнее, все далее отстранялся он от пуповины, связывавшей его со Львом Николаевичем.
Младший Толстой не разорвал ее, не повредил, но полностью размотал – теперь подсоединиться к пуповине мог другой, покамест неясный.
Ошеломительно громадным оставался старший Толстой.
Мощным сделался младший.
Запросто оба могли бросить пальто и шляпы на траву – после весьма учтиво передавали друг другу блюда.
– Оживать нужно для какого-то продолжения, – разговор продолжал третий. – Будемте, как Пушкин.
– Станем бросать слова на лопасти вентилятора? Поищем истину за карточным столом? Отрастим звериные когти?! – младший взвинчивал себя, наблюдая плещущихся обнаженными.
– Пробудим толпу от сна здравого смысла, – Лев Николаевич не ответил, но показал мимикой.
В жаркий день мужчины (во фрачных парах) приехали на Черную речку, чтобы позавтракать на природе с женщинами, которые, разумеется, были аллегориями: одна представляла голую свободу-для-чего-то, другая – голую свободу-от-чего-то.
Свободу любви и свободу от любви, – полагали они сами, розовотелые.
Все четверо (двое мужчин и две женщины) полагали, что ничего такого не было до этого момента и все по-настоящему начинается только сейчас и начинается с некоторой что ли сублимации: мужчины-де подавят естественное влечение, преобразуют его во что-то другое – и далее везде!
Кровь приливала к головному мозгу.
– Отгадайте, почему Анна без хвоста? – к живописной группе подошел еще один, ничем не отличавшийся от Ильи Ильича Мечникова.
Нобелевский лауреат любил вывести действие за пределы, контролируемые сознанием, порвать связь сознания с упругостью реального мира.
– Опять комически вы снижаете! – Толстые потянулись за одним и тем же куском сала и пуком лука.
То, что еще не случилось, могло вообще не случиться.
– Перебегала трамвайные пути! – продолжал физиолог снижать.
Уже здесь непросто было что-то понять, и хор (с небес?) запел о том, что Анна-женщина нашла свой конец на железнодорожных путях, в то время как Анна-собака с некоторыми потерями спаслась на трамвайных, не делая трагедии.
Черная речка течет вспять.
Тридцать Пушкиных прекрасных.
Бумажный кораблик, корабельный бумажник.
Мир – это нездоровые кусочки.
Всю жизнь Лев Толстой опасался шекспировской Гонерильи.
Так говорил Мечников.
Глава вторая. НА ДНО
Чтобы раз и навсегда избавить от сомнений, сомневающемуся следует вырезать вводящий в заблуждение орган.
Покамест ищет пару? – Намедни!
Покамест – намедни – кстати.
Покамест – намедни – кстати – жить.
– Знаете, как умер мой брат? – спрашивал и отвечал Мечников. – Некстати взобравшийся на самый верх стремянки, намедни он бросился вниз, на паркет!
Слова Ильи Ильича чесались, его фразы зудели.
Личность воспринимал он, как процесс, постоянно возникающий и изменяющийся: Лев Николаевич – борение с прочтением; Алексей Николаевич – покамест неясно.
Травяной бог ходил за спинами трех мужчин и двух женщин.
– Тридцать Пушкиных, – говорил Мечников богу в уши, – способны мир растащить на тридцать кусков: прекрасных.
Бог иногда смеялся (такой был): Толстые в паре пытались поглотить Вселенную.
Толстой Лев создал копию Анны Карениной (печатную) в отсутствие ее самой, натуральной – настоящая Анна Каренина еще только должна была появиться, но Толстой Алексей уже намечал ей сестер.
Они вырастали из чеховских – взятых за основу с добавлением протезов, бесконечная серия которых позволяла продлевать тела и добавлять им твердости.
Что делали чеховские после оргии неизвестно – толстовские же (Алексея) принимались торговать идеалами, внушая зрителю-покупателю, что таковых еще не бывало.
Сестры давали возможность повторяться до бесконечности – глупо было не воспользоваться этим!
Маменька почему-то считала, что у нее родился Илья Эренбург, и потому говорила мне так: «Береги смысл, Илья! Его легко утерять и так трудно обрести!»
Она ошибалась.
Смысл оказался подобен резиновому мячику в ванной комнате.
Его невозможно было утопить
Я продавливал его на дно в одном месте, но рано или поздно он выныривал в другом.
Смысл пронырлив!
Никто никогда не считал его достаточным.
Никто никогда не считал его человеком («Смысл – это человек»).
Смысл не производится, не проектирует себя, он просто случается.
Как собака.
Глава третья. РЕЛЬСЫ СТУЧАЛИ
Быстрые сестры (по определению Нины Ломовой) страдали неким комплексом кастрации и потому бунтовали против жизни вообще.
Хорошие драться в одиночку, покамест они были плохи в совместных действиях: упрямое навязывание им знания о фактическом положении дел, которое еще и содержало нечто новое по сравнению с прошлым знанием, рассматривалось ими как чрезмерная претензия разума, которую предстояло развенчать.
Исайя ликовал – они избили его.
Шел трамвай – они разобрали пути.
На Невском они открыли парикмахерскую «Братья и сестры»: декабристы и старые большевики обслуживались вне очереди.
А смысл?
На этот раз смысл был в том, чтобы похерив (комплекс кастрации!) всё, предшествующее моменту, делать телодвижения, как будто плавая в ванне верхом на мяче.
Зачем сыр после ужина?
Чтобы останавливать время.
А третий глаз у Толстого?
Чтобы разгонять пространство.
Мяч на дне – уродливая баба лет пятидесяти подает сыр.
Мяч на поверхности – голый мокрый человек садится (входит) в пустой пованивающий вагон.
Потом появляются люди – ему показывают Анну Каренину, завязывают глаза и на колени сажают уродливую пятидесятилетнюю бабу.
Трамвай мчится – их трясет.
До пятидесяти лет Анна Каренина не ела сыра после ужина.
Карета катилась по желтым рельсам.
Барон уж отморозил пальчик.
Упали звуки и кривоногая темнота –
– От тебя рвотой несет, – утром Анна попеняла мужу.
Его рожа (мужа) карандашом была выведена на обоях.
Рельсы стучали в ушах.
Это была не Анна, но совершенно подобная ей, с фарфоровым лицом, в черном порванном платье и красным мешочком на локтевом сгибе.
Зачем она доступна? Зачем доступен сыр?
В прокуренном саду все фальшивое и только ждет настоящего, предвосхищает его.
Два звука трубы: мужской и женский.
Случали смысл.
А человеком оказался стиль: Стиль.
Андре Стиль, французский коммунист.
Ну его!
Глава четвертая. БАГРОВОЕ ЛИЦО
Гони стиль в дверь, он вернется в окно.
Вернется, чтобы производить смысл, неадекватный событиям и тем избавить факты от оценки.
Стиль – в шелковых носках и лакированных ботинках – он перекидывает тросточку через плечо.
Он рассуждает сам с собою.
Смысл – это объект плюс нечто, стиль – это нечто минус объект.
У смысла только интерес на уме, а чувств ни к кому нет. В какой-то момент он почувствовал, что он лишний и торопливо раскланялся – его не удерживали.
Стиль начался с всевозможных толков о происшествии с Анной.
– А содержание, – недоумевали читатели, – где же?
– Содержание, – отвечал повествовательный голос, – в содержащем это содержание.
– Отбрасывание, что ли, меня посредством себя, – в окно пробовал возвратиться смысл, – так понимать прикажете?
Они редко обменивались фразами: стиль и смысл.
В сфере того, что принадлежало ей, Анна обнаруживала след чего-то постороннего и даже ей чуждого: смысла! В том, чтобы отдаться мальчику был безусловный стиль –
– К вам мсье Стиль, из Франции, – доложили Толстому.
Не принял граф.
Смысл между тем вышел за границы смысла: кваренги подавали на десерт у Карениных!
Алексей Александрович вытирал время.
Он вытирал время от времени багровое лицо фуляром, особенно ни о чем не думая.
Живущий жизнью вообще подобен человеку, возводящему дом: не должен он изготавливать кирпичи – он берет их готовыми: выложить их – его задача, вообще-то.
– Ты что: вообще? – спрашивали у Каренина сестры (они появились раньше Анны) и пальчиками накручивали у виска.
Они одевали его свиньей и выпускали перед детьми.
В только что отстроенном доме он жил с пятью девственницами: дадим ему, девушки, хорошего раза!
Алексей Александрович установил в доме лифт и нанял мальчика-лифтера.
Мальчика звали Фронский.
Сестры кричали, хохотали, чокались, целовались и пели.
По ночам гонялись за призраками (пора было обрести Анну).
Уже с Анной случались происшествия, но ее самое покамест отсутствовало.
Каренин остерегался скрипеть сапогами.
Глава пятая. ЗАЖИГАТЕЛЬНЫЕ КУПЛЕТЫ
Обсуждаемое происшествие с Анной предвещало полное ее появление.
Фрагменты появлялись, чтобы сложиться.
Глаза: струили нестерпимый блеск.
Чулки натянуты были, как тетива лука.
Рука, державшая флаг, была велика и толста, но сильна и красива.
Частично Анну видели в музее-квартире на Литейном, в парикмахерской на Невском, в трамвае. На Сенной площади, сказывали, кнутом избила она опешившего шефа жандармов – в театре Суворина на Фонтанке с хором старых большевиков пела неприличные, но зажигательные куплеты.
Судебному следователю доносили: в лифте недавно отстроенного особняка в мешке, сшитом из цельной свиной шкуры, обнаружено тело писателя-коммуниста, автора «Упавших звуков» и «Кривоногой темноты».
Немедленно Энгельгардт приказал раздобыть романы.
Ничем один не отличался от другого: общие герои, те же эпизоды, единый вложенный смысл (стиля не было): оживать нужно для какого-то продолжения, а продолжение – вот оно: мировая революция!
Происшествие же с Анной не было конкретным: типичное происшествие вообще, происшествие как таковое –
В один прекрасный день к ее бессмертному духу присоединилось тело. Присоединилось вообще, не слишком конкретно, противно своей человеческой природе.
Логика невидимого мира пошла в ход для построения мира видимого.
В прекрасный день Анна выла из лифта; в этот день в лифте был обнаружен мешок.
Анне запрещено было входить в жилые комнаты, считавшиеся отчего-то миром живой действительности – и именно она, а не француз, поначалу находилась в мешке из свиной кожи – вдобавок ко всему, на Анне был намордник, и она не могла укусить.
Далее некие мудрецы извне, вмешавшись, провели замену абстрактного (?) субъекта живым, а живого – абстрактным.
Из лифта абстрактный субъект вышел с живой собакой – в мешке же осталась голая человеческая экзистенция.
Судебный следователь Энгельгардт знал не только то, что знал, но также знал о своем знании.
Он, Александр Платонович, как бы охотился за самим собою, выходя за собственные пределы в жизнь вообще.
Более Анна не могла существовать в повседневной жизни, но могла (с помощью мудрецов) находиться в более жизни.
Далее из более жизни ее должны были переправить в более-чем-жизнь.
Глава шестая. ФРАНЦУЗ ВЫПИЛ
Самым простым было бы согласиться, что Лившиц и есть Каренин: Лившиц – он в более жизни, а Каренин в более-чем-жизни: что-то, однако, удерживало.
Эти более жизнь и более-чем-жизнь, подхваченные Алексеем Александровичем не то на Сенной, не то на Сенатской, а, может статься, подцепленные в трамвае, несказанно Каренина раздражали, более чем!
«Нет ничего (никого), кроме меня самого!» – встречной мыслью он протестовал.
Дом, лифт, мешок существовали лишь в качестве идей внутри него самого, мыслившего (Лившиц): не он жил в мире, а мир – в нем.
В дырявых ботинках лежа на сцене, он уподоблял себя Богу и более не страшился супружеских измен, поскольку сам был этими изменами.
Нисколько не стесняясь зрителей, рабочие сцены снаружи обносили его внешним миром: внимай, взаимодействуй, осознавай себя через других!
Андре и Анна привнесли контекст: рабочие сцены вместо глаз имели оловянные пуговицы: они проносили теперь картины внешнего мира, удивляющие настолько, что многие (?) забывали на время причастность их к своей жизни.
Успешно самое жизнь заменяли ее изображением: изображение-де шире жизни.
Андре и Анна виделись текущими и подвижными: Каренин поначалу выглядел застывшим и неподвижным: без посторонней помощи такие гости никогда не пришли бы ему в голову.
Анна и Андре были еще не вполне целостны: покамест сводились они к своим частям (элементам) и представлялись даже в безличных формах.
(Здесь рано говорить о том, что Анна и Андре догадывались о том, что за Карениным скрывался некий не-Каренин).
Яснее всего Алексей Александрович видел припудренные веки Анны и лакированные штиблеты Андре: она по-собачьи свернула нос – неловко он спрашивал бутылку кордон-руж.
Каренин, ненавидевший Анну вообще, сейчас ненавидел ее по частям – резко он повернулся к ней и быстро спросил, точно делая нападение:
– Ведь это вы применили насилие к мышлению, дабы вывести его за собственные пределы?!
– Применивший – Лившиц, – она ответила, не обинуясь.
– Лившиц – существовавший! – он не принял.
– Лившиц – устроивший, – что-то имела она в виду.
– Вы пришли, чтобы построить муравейник? – он сменил тему.
– Только один.
На паркетный пол Анна сыпала хвойные иголки.
Свету провалиться, но этому французу всегда шампанское пить! К обеду Алексей Александрович приказал выставить дюжину от Леве.
К столу Анна вышла в накинутой на голову простыне.
Она появилась, именно как привидение.
Алексей Александрович загадал: если француз не выпьет бутылку залпом – хорошо.
Француз выпил.
Глава седьмая. С ТРЕСКОМ
Мысливший Лившиц, внутри Каренина покамест не планировал меняться со своим носителем местами: более-чем-жизнь до поры главенствовала над более жизнью.
Тяжесть внутри делала Каренина малоподвижным.
– Эй, товарищ, больше жизни! – покрикивала Анна из внешнего мира, создавая контекст: дом, лифт, мешок и Бога.
Алексей Александрович научился смотреть на себя глазами Анны, поначалу казавшимися ему оловянными: он был исключением.
Деревянный Каренин, задерживающий взгляд, мог превращаться в Каренина-стеклянного, этот взгляд пропускающего сквозь себя – тогда в проекции возникали (как таковые) пространство, время и некая целостность, в которую могли сложиться фрагменты.
В том, что Анна и Андре – суть именно фрагменты, Алексей Александрович вполне убедился: легко они сощелкивались краями, сходились, входили один в другую: там, где у француза была выпуклость, в Анне находилось соответствующее ей углубление – наложенные один на другую, впрочем, гости не давали законченной картины.
Дорисовать недостающее мог Крамской, но тот повсюду рассовывал своих протеже: Некрасовых и неизвестных, но конкретных индивидов не от каких-нибудь параллельных жизней, а, скорее, от малоизученных перпендикулярных миров.
Быть ближе к жизни призывал повествовательный голос: Каренин приходил в театр, ложился на сцену и махал ногой (в дырявом ботинке) в сторону посмеивающегося зрителя; рабочие сцены монтировали лифт, привозили рояль, устанавливали все необходимое: культурные формы закреплены были так, чтобы поток жизни не мог их унести спонтанно в отличие от форм игровых, не имевших своего содержания и безболезненно поддающихся любой замене.
Символически, играя в портниху, с треском Анна разрывала коленкор: разрыв между формой и содержанием, понимали зрители. Каренин сыпал деньгами, и деньги уравнивали всё: его самого, Анну, Андре, Крамского, Некрасова, картины, лифт, дырявые ботинки, Бога и Лифшица.
Уравнение всего понижало общий уровень душевной жизни и этим облегчало ее понимание: душевная жизнь – это промежуток между более жизнью и более-чем-жизнью; душевная жизнь (так понимал Каренин) превращала вещь в средство, а затем отделяла ее от хозяина пространственно и духовно.
Анна могла быть (оказаться) вещью, некогда принадлежавшей ему (когда он не жил еще духовной жизнью) и позже отделенной от него пространством.
Крамской рисовал предпочитавших и предпочитаемых – поди разберись!
Стиль определял смысл, но стиля не было: самодовлели игровые формы.
Служившая когда-то потребностям Алексея Александровича Анна теперь действовала для самое себя – себя самой.
Мелькали повсюду театральные маски (макси).
Глава восьмая. НОС ГОЛОВЫ
Сестры-девственницы то были, то исчезали за ненадобностью.
Мальчик-лифтер то поднимал их, то опускал.
Они давали хорошего раза, протестуя против жизни.
Барон, маркиза, Пушкин выходили в масках, за которыми легко угадывались Мичурин, Келдыш и отец Гагарина.
– Приближается зеленый трамвай, полный, как муравейник, голов, мешков, тел и поклажи! – прикладывал первый ладошку козырьком к глазам.
– Толстой во фраке и в болотных сапогах! – второй к носу прижимал лорнет без стекол.
– Похоже, оргия там внутри! – к биноклю лбом припадал третий. – Чу, выбросили кого-то на ходу!
Мистификаторам сходило: зрители подавались.
В трамвай поверить было легко – не электрический чай самокат: когда Анна хотела, чтобы в них поверили, сам-друг с Андре они приезжали именно на трамвае; вдвоем же на нереальном самокате они смотрелись аллегорией.
На электрическом беспроволочном самокате следовали за трамваем: сбившись с рельсов, вагон делал круг у синагоги так, словно приглашал кого-то вскочить на ходу: и в самом деле человек в лапсердаке и в кипе (похожий на Каренина) с обезьяньей ловкостью запрыгивал на подножку –
Полнилось все зеленым шумом: поди в нем разберись!
– Может статься, голова у тебя дурацкая? – похоже, выговаривал кто-то кому-то, да ведь не разберешь!
Голова в мешке – откуда уму взяться?!
Всю зиму Каренину хотелось жениться, а с весною стало невмочь – Толстой не возражал.
Вместо себя, однако, из мешка Анна выпростала губастую голову:
– Бог в помощь!
Нос головы был нечист.
Андре и Анна чуть не умерли со смеху – лежа в постели, Каренин много думал об Анне и никогда – о Андре.
Простые игрушки космического процесса, похоже, они не вполне сознавали самих себя, любой внутренний опыт, по сути, сводя на иллюзию.
Анне, к примеру, казалось, что она возвратилась в свой прежний дом.
Каренин, в ее отсутствие выстроивший себе новое жилище, всерьез полагал, что Анна и этот чертов Андре – лишь чьи-то подвижные изображения.
Что представлялось французу, покамест никого не занимало.
Нескладные звуки настраиваемых инструментов заставляли трепетать сердце как бы от предчувствия какого-то грандиозного таинства – Каренин прижимал руку к гулкой груди: театр становился ареной, по которой проносили жизнь, прошедшую и должную повториться.
Играли сознательно для той категории зрителей, которой нечего было терять в моральном плане, которые были так испорчены, что не могли развратиться более.
Глава девятая. БЫЛО НЕЛОВКО
Слезам достаточно упасть.
Не может молодая собака видеть игру другой собаки без того, чтобы не принять участие в ее ужимках и прыжках.
Притворное остервенение Анны против Каренина передалось Нине Ломовой, тут же поспешившей на сцену.
Пассивно публика из себя изображала зрителей, лишенных возможности открыто выразить свое негодование пороку и сочувствие добродетели: на сцене женщины могли выделывать всё, что хотели.
Зрители проливали слезы: в лифте совершалось преступление, никем не предотвращаемое: один зритель в другом видел лишь оправдание своей пассивности: торжествовало совместное бездействие.
Нашлись, однако, среди сидевших в партере и читатели – они воспринимали действие как прошедшее-в-которое-можно-вмешаться, сунуть в него (на худой конец) палец и прищемить переплетом – пара таких запрыгнула на сцену: первый что-то сделал со створками лифта, второй оказался за одной из них.
– Вас приучают к пассивности в театре, чтобы в дальнейшем вы оставались зрителями в действительной жизни! – пенял папаша посетителям обширной залы (первым читателем был он).
Некрасов и Ленин, стоя, аплодировали ему (один из ложи, другой – с райка). Театр, в котором задействованы были они, эксплуатировал присущую некоторым тенденцию к отысканию удовольствий в несчастьях других.
Театр, в котором задействован я, позволяет вообще обойтись без действия – достаточно изобразить интонации жизни, воспроизвести общее ее настроение: в этом театре говорят недосказанными фразами, рисуют смутными тонами, создают этакое: беспокойное и порождающее тревогу: совсем рядом-де прошла жизнь!
Больное воображение не должно вызывать четкой мысли: настроение, настроение, настроение!
В лифте пытали человека – в зрительном зале этого было не видно, и я (с папашей появившийся на сцене) со всеми возможными подробностями показывал муки несчастного и комментировал их.
Бросивши говорить, папаша боролся с Анной, зажимавшей ему рот.
Я схватился с Ниной, крыльями бившей меня по лицу.
Некрасов впоследствии упрекал нас в некоторой парадоксальности – напротив, Ленин углядел банальность: в любом случае, на сцену не допустили мы сухой дидактизм и морализирование: да здравствует здоровое щекотание нервов!
В антракте Анна и Нина пыхали папиросками одна в другую.
– Что это у тебя, сестренка, за прыщи на носу? – Анна с отвращением посмотрела.
– Ну уж и прыщи, – Нина потерла, – так, пятнышки.
Подошел Богомолов, приделал Анне колесо для циркового действия: Нина плюнула в него семечками.
Анна клонилась то влево, то вправо: пить в колесе шампанское неловко.
Каренин глянул на нее и вдруг влюбился.
Папаша говорил пустяки.
Глава десятая. ДОПОЛНИТЕЛЬНАЯ РЕАЛЬНОСТЬ
– Еще раз вам говорю, – на сцене папаша кривлялся (залу), – не может молодая собака! А что до слёз – пускай падают!
Реально он раздражал многих: хотелось пырнуть его ножом.
Послушать его, делать нужно то, чего не хочется!
Тупые не понимали с первого раза.
Пытался он вразумить (своими способами) – его освистывали: он между тем подкидывал информацию, выстраивая исподволь свой контекст.
Он повторял каждый раз слова с другой интонацией!
«Не объяснить хочет он, а запутать, – свои выводы делал судебный следователь. – Убит-де не Богомолов, а Стиль. Вот собака!»
Папаша между тем нагнетал напряженность: буквально все вскинулись: нарушился стандарт – неопределенность сказанного соответствовала нечеткости услышанного.
Папаша (отдадим ему должное) не подменял реальность, но дополнял ее новой природой, новыми формами авторства: читатель по сути, он видел перед собою текст, однако не имеющий порядка и последовательности: принципиально нелинейный, к тому же.
Текст и иллюстрации к нему, еще раз вам говорю!
Гипертекст!
Кибертекст, черт вас побери!
Символы вместо пушек и масла, братья и сестры!
Так примерно говорил папаша.
Из киберпространства вынимал он картины, корзины и маленьких собачонок – актерски жонглировал ими: воспринимайте мир, дурачье, с эмоциональной точки зрения!
Розовопопый ангелок, поднятый под потолок, пускал стрелы времени, пространство формуя и вертикально: пространство бытия и сакральное пространство.
Образ лифта занимал пограничное положение между земным и сакральным: из лифта могли выходить божественные сущности, праведники и души умерших.
Ориентированным горизонтально папаша противопоставлял вертикальную модель мира: этот и тот свет: жизнь и смерть.
Лифт (папаша показывал) был не просто лифт, а голубой лифт.
Он позволял оценить глубину подтекста: пространство (для безопасности им пользующихся) представлено было не для прорыва, а лишь для пробега.
Смысл постоянно подавался наверх, высвобождался и улетучивался.
Новое содержание притекало, все же сохранившее первоначальный облик (однажды бывшее и воспроизведенное вновь).
На стенках лифта с заглавной буквы процарапаны были местоимения.
«Здесь был Никто».
– Был! – еще раз проговорил папаша не без злорадства.
Зрителям предстояло под папашу подстроиться – в противном случае он должен был мимикрировать под них.
ЧАСТЬ ШЕСТАЯ
Глава первая. ИЗВЛЕЧЬ ФИГУРУ
Барон Лившиц любил полемизировать с мертвыми.
– Когда человек начинает бороться – он воскресает! – убеждал он их.
Он конструировал мир: Анна Аркадьевна и Иван Ильич не видели себя в вертикальном отражении.
Придумавший вторичный текст, в котором место было всем, барон не настаивал на его осмыслении – отсюда возникало то, что возникало время от времени.
Возникало пространство текста.
Читатель с головой погружался в словесный мусор – читатель приобщался к множественным интерпретациям, читатель принимал в них участие.
Именно во вторичном мог познавать себя Каренин, с которым Лившиц основательно поработал, – яркость впечатлений здесь ставилась выше точности восприятия.
Еще когда Лившиц был внутри Каренина, они сочетались не унисонным, а симфоническим взаимодействием.
Женщина, чью жизнь искалечил Толстой, крутила педали: обычный предмет разговора увиделся вдруг своими глазами: риторическая (по сути) фигура давала возможность пространству и времени участвовать в формах взаимодействия действительности, текста и изображения.
Толстой подавал Анну по частям – собрать женщину целиком мог лишь читатель: Толстой превращал Анну в фон, задачей Каренина-Лившица было из фона извлечь (вырезать) фигуру.
Суть заключалась, однако, не в Анне.
Суть заключалась в том, чтобы в анкете на «род занятий» сослаться можно было на литературные изыски.
Лившиц выбегал из здания синагоги как раз в тот момент, когда трамвай выделывал пространственный круг – барон запрыгивал на подножку, отодвигал дверь и сразу видел, кто умер внутри по-настоящему и чья смерть была мнимой.
Самое умирание – это мучение или что-то другое?
К пространству и времени неявно примешивалось количество.
Субтильно, доверчиво, на равноправных началах в светло-вишневый сад вступала кирпично-красная армия.
Живой генерал Гудим-Левкович бросал вишни в рот под фуражкой с пятиконечной звездой. Некоторое содержание генерала служило планом выражения для другого, более ценного содержания: встречаясь в трамвае, барон и генерал раскрывали сущность друг друга словесно и сверхсловно, метафорически перенося значения другого за пределы текста.
Символу предстояло перейти в образ: символический образ мог нести символический смысл.
Глава вторая. ПЕРЕД СТУЛОМ
В вертикальном отражении Анна и Иван Ильич выглядели лилией и самцом летучей мыши: лилия произрастала из словесного мусора, самец над нею летал.
Анна до поры воздерживалась от всего, что напоминало о зле – все деликатные поручения возлагались на Ивана Ильича: он приходил со стремянкой, взбирался на нее и делал необходимое.
Поступки Анны Аркадьевны и Ивана Ильича Мечникова истолкованиям не подвергались – их театральная нарочитость – контрасты роскоши – положительное счастье – удаление от светских развлечений – и даже философский камень –
Анна имела в то время продолжительные экстазы, в которых ей являлись декабристы, Пушкин, Анна Петровна Керн, шеф жандармов Бенкендорф и другие.
Одежда Анны тогда не обнаруживала вовсе стремления к оригинальности, и только покрывало, которое постоянно она набрасывала на себя, выдавало ее стремление подражать образцу знаменитого изображения Богоматери.
Вставал греческий вопрос, в то время как вопрос норвежский полностью был закрыт; Анне виделось переселение на Афон и основание нового Иерусалима – именно тогда возле Анны появился барон Лифшиц.
– Если бы вы только знали, – выработанным языком, быстро перескакивая с одного предмета на другой, ему говорила она, – через сколько смертей я прошла, чтобы достичь новой жизни! Как многое нужно было мне сначала уничтожить! Свет, знания, таланты, науки, тщеславие, гордость, собственную волю! Я страшно страдала!
Она пребывала в пророческом настроении, но в массе мыслей часто теряла нить речиа, сохраняя, однако, ее дар.
Она объявила себя призванной начать великую перестройку – ее деятельность возбудила к ней вражду и преследования.
Она вставала на колени перед стулом и опускала голову, пряча лицо в платок – когда она поднимала лицо, на нем под глазами видны были собачьи мешки.
Иван Ильич отговаривал ее идти на сцену: она же была заинтересована в своем сценическом воплощении.
Она купила у ходебщика норвежский орден Святого Олафа 1-й степени и носила его на невысокой груди.
Когда Анна и Иван Ильич приступили к борьбе со злом, они для начала самое зло обратили в подобие вреда.
Ивану Ильичу поручено было заняться вредом-для-кармана.
Анна взялась за вред-для-здоровья.
Что касаемо вреда-для-жизни – этим они занялись совместно.
– Покамест зорит прокуда, – вбросили они тезис, – станем сочетать приемы!
Чистый народ дополнял текст новыми компонентами, усиливая его стилистический эффект.
Монтировались аттракционы.
Востребована сделалась болтовня.
Глава третья. ТРЕТИЙ ДЕНЬ
По Пестелю, Бенкендорфу, а то и по самому Государю раскидывала Анна шелковое свое платье, смеясь то Незнакомкой, то Незнайкой.
В стране чудес генерал Гудим-Левкович полемизировал с кем-то, полускрытым дорогою шелковой материей и полузадушенным женским парфюмерным духом: «Нам надобно непременно увидеться сегодня ночью», – золотом было вышито на изнанке платья.
Смотрели на рельсы.
Ехали в трамвае инвалиды.
Хмурил Алексей Александрович сердце: все насквозь было известно: Анна выйдет за него замуж, укатит Гудим-Левкович в свою Грецию, Иван Ильич опять упадет со стремянки, а этот Лившиц –
Третий день не делал трамвай остановок, и третий день у Каренина распухала печень.
Анна, сжимая в ладони браунинг, делала вид, что стреляет по прохожим.
– Десять из десяти, – считал кто-то.
Не укладывалось в мозгу.
Полнейшая была ерунда, болтовня, аттракцион, полемика с неживыми, пространство текста, открытое для вторичного, количественного, субтильного, сверхсловного.
Всё заносилось в протокол.
Каждой субстанции давалось имя (каждому имени – субстанция).
Пушкин – солнце.
Анна Керн – луна.
Бенкендорф, Пестель, Рылеев – звезды.
Анна Каренина – огонь.
Каренин – земля.
Вронский – вода.
Иван Ильич – воздух.
Некрасов – дождь.
Крамской – ветер.
Под кличкой Гром проходил судебный следователь Энгельгардт – молнией именовался летчик Чкалов.
Так первоэлементы бытия сочетались с космическими объектами и миром природы (Келдыш, Мичурин, отец Гагарина: горы, растения, животные) – ни много ни мало это давало власть над миром (мировое господство).
Нужно ли писать о том, что в трамвае поставлен был гроб с неплотно прилегающей крышкой, дубовый, добротный, исписанный акварельными красками? – Пожалуй, нет, покамест этого не требуется.
Указать разве что, что «на том берегу трамвай темнелся и светлел: сливались как бы добро и зло, вступая в некую связь, одно другое обуславливая и друг друга дополняя».
Трамвай скользил по сюжетной линии, то освещая ее, то затемняя –
Глава четвертая. ЧУВСТВОВАТЬ НЕВИДИМКУ
Трамвай был тот же – переменились пассажиры.
Они уже не стремились куда-то, а просто прижимались к Лившицу: не было среди них ни Незнакомки, ни Незнайки – была Невидимка.
Ее предлагали в любовницы Лившицу: можно было через дырочку в простыне.
Злокачественные инвалиды ловили душу раввина.
На другом берегу Невы, где не было спасительной синагоги.
– Только о вас она говорит и только о вас думает, – убеждали барона главные среди них: Унковский и Ераков. – С вами ложится и с вами встает!
Послушать их, покамест ее нельзя было видеть, а только чувствовать – уже набрасывали они на барона-раввина ту самую простыню, уговаривая его не противиться и просунуть.
Непредсказуемый трамвай, как оказалось, однажды сделался средством для охотников выезжать, передвижною театральной ложей, символом вторичного текста, случившегося и случаемого.
Лившица искушали, отождествляя, вполне вероятно, с сияющей личностью, забывая о предшествовавшем и не стремясь к последующему –
– Хорошо, – закричал Некрасов, – ух, как славно! – и высунулся в окно по пояс.
Он был не в трамвае, а у себя «дома» на Литейном.
Унковский и Ераков вышли на остановке и делали знаки, чтобы он им открыл.
В тот день Николай Алексеевич (и вообще последнее время) чувствовал преувеличенную резвость в ногах, грудь как будто раздвинулась, и сердцу стало больше места; по- весеннему набухали почки. Крепкими руками он упирался в бока.
– Какой-то вы красивый сегодня, – даже подметил Унковский.
Янтарные щеки поэта залил румянец.
– Петух, право, петух, сударь ты мой, – вставил Ераков.
Некрасов дернул себя за бородку, усмехнулся, словно расцвел, показал крепкие зубы.
– Лившиц как?
– Что жиду сделается. Завтра продолжим.
Инвалиды привезли большую банку вазелина, Некрасов на волю выпустил ветер.
– Мышца малость ослабла, – теперь он уже покраснел с натуги.
Последняя связь Николая Алексеевича была самая странная; трамвай, прежде несший к смерти (посмотреть, кто скорее умрет), вдруг повернул к жизни.
Лицо у жизни было как вымя; трамвай сигналил о преемственности: такой потертый, такой четвертый.
Впечатление складывалось: улица-мать.
Вот едет солнце, едет луна, едут звезды, дождь, огонь. Гром и молния едут.
К ним взлетал и опускался необыкновенно чувствующий пассажир.
Глава пятая. КТО ПОПРАВИТ?
Никто не говорил и не писал о гробе, поставленном в трамвае: момент был изъят даже из протокола, хотя на том берегу реки (там, где Нева превращается просто в реку), гроб ненадолго выносили, опоражнивали и налегке вносили на прежнее место.
Унковский и Ераков подсчитывали барыши: птица-тройка, улица-мать, жизнь-вымя (в вертикальном отражении).
Податной инспектор (злой; сюртук на металлических опилках; по-венски пришитые боковые карманы) схватился с двумя молодыми добрыми земцами.
– Положим, этого не было. Путаете как всегда! – отодвигал он руками.
– Не было, так будет! – насильно молодые придвигали ему голубую лисицу.
Взяткой его хотели отвлечь от содержимого гроба и взиманию значительной подати: зачем шоколад земству? В чьем смысле король? Почему Греция?!
Мария Александровна Бланк вниз загибала поля обширной пуховой шляпы – пусть земля будет ей пухом!
– Трамвай пусть приспосабливается к существованию рельсов, а не наоборот! – погромыхивал саблей генерал Гудим-Левкович.
Как и все прочие он делал жизнь труднее для других только словами.
Илья Ильич, изрядно полежавший в гробу, густо пропах шоколадом – я доставлял себе удовольствие смотреть на него равнодушно; как-то неосознанно папаша (в пальто на красной подкладке: ну, вылитый от Некрасова!) водил рукою по стремянке и облизывал пальцы: сладкая!
Тем временем земцы сделали инспектору двойное предостережение: укусит лисица!
Бессознательное обнаруживало себя в ошибочных действиях: летала птица-пенис в ничего не значившем пространстве –
– Следующая остановка: «Дом бытия», – в мегафон прокричала вагоноуважаемая.
Не умевшая переписать произошедшее, она перекрикивала его.
Я был неуверен, что это – Магда Геббельс, хотя она и была в красивой черной форме: Геббельс в форме Магды?
– Увидишь Магду – убей ее! – вполне не разобрался и Илья Эренбург.
Кто поправит?!
Когда-то родившая Ленина Мария Александровна Бланк уже готова была дать жизнь следующему, избыточно потребляя грузинские натуральные вина.
Всеобщая чувственность любое утверждение размывала до ровно ничего собою не выражающего.
Интимные, возникающие в трамвае связи между психическими явлениями (Некрасов, Анна, отец Гагарина) и явлениями мозговыми (Мечников, Келдыш, Богомолов) никак не могли быть объяснены из чего-либо материального.
Барон Лившиц давал каждому сознавать его в себе и сам сознавал себя в каждом.
Абсолютный союз всех со всеми мчался по пути к его осуществлению.
Глава шестая. НА ДРОВАХ
Элементарные организмы (Иван Ильич, Нина Ломова, Вронский) и анатомические элементы (Мичурин, Софья Исааковна, Люба Колосова) обуславливали единство жизни в ее несомненном разнообразии.
Кто-то еще плавал в протоплазме: всякий составляющий был продолжением другого составляющего (Лившиц – Каренин) и всякая жизнь – продолжением предшествовавшей жизни (Нина Ломова – Анна Каренина).
Жизнь протоплазмы от полного безразличия развивается до революционных отправлений, за которыми снова устанавливается полное безразличие: отдельные черты Богомолова, Анны, Каренина переходили одна в другую, заменяя или повторяя друг друга. Вполне возможно было разрезать на части Ибсена, Ленина, Геринга, не убивая их индивидуальной жизни и даже чувствительности отдельных их частей.
Когда сближали Ленина и Геринга так, чтобы они соприкасались, немедленно они начинали срастаться – если их принимались резать, отдельные части обретали вполне самостоятельное существование.
Клеточки и волокна Лифшица (он был то Лившиц, то Лифшиц), попавшие в организм Некрасова, соединялись внутри поэта в сложном иерархическом порядке, распространяясь снизу вверх до самого головного мозга, где теряли в ясности и напряжении восприятия.
Все пассажиры трамвая двигались к некоторой цели, но без осознания этой цели (только генерал Гудим-Левкович полагал, что направляется в Грецию) – действуя инстинктивно; кто-то под влиянием инстинкта жил двойной жизнью.
Коллективная память, формировавшаяся в вагоне, воплощалась в слове, закрепляясь в письме.
Каждый писал свой роман: верующие и подданные – не для принудительного чтения, а как истину, пусть и анархичную.
В мистическом трамвае у каждого пассажира не было своей жизни (по сути), обособленной от других пассажиров: цельный образ складывался в отдельных изречениях.
Укладывались в рамках четвертого маршрута два разных порядка: естественный и мистический: в одном допускалось существование мира, в другом оно было упразднено.
Крамской рисовал человека с тремя лицами: все три лица густо покрывала копоть: трамвай шел на дровах: червонные уста и одутловатые щеки раздували огонь: полдюжины рук сложены были на груди: не счесть было пальцев.
Полет праведных в рай рисовался вместо бытовой картинки: люди устремлялись к инстанции не только мыслями, но и всем туловищем: выражение лиц – болезненно-истерическое.
Стремительное, вверх ногами, падение Ивана Ильича со стремянки было падением грешника, сорвавшегося с лестницы, ведущей в рай: свершился (по мнению художника) космический переворот: любовь и жалость открыли в человеке начало новой твари: голубой лисицы!
Глава седьмая. ВОКРУГ ГОЛОВЫ
Похоже было, что время Анны прошло – никак не удавалось ей поместить самое себя во главу угла.
Восчувствовался в символическом письме высший сверхбиологический закон: кишел грехом древний Космос, и Анна призвана была искоренить грех: в руках у призванной – голубая лисица: язык пламени поднимается над ними.
Престол Всевышнего: художнику позировал Менделеев.
– Моя ответственность всегда превышает ответственность других, – похоже, хочет он в чем-то оправдаться.
Намеки препятствуют образованию четкого понятия: не чинясь, Анна берет на себя ответственность за срыв железнодорожного расписания.
Он попросил ее разметить пространства и времена; она просила его расколдовать мир неподвижных идей обратно в природу.
Он повелел принести, чем писать: горящие слова были отрадны им обоим: они обожали всех читающих бездельников.
Он не дал ей уйти в последнем смысле этого слова; слова их и понятия сходствовали между собою.
– Я только создаю Истину, – Всевышний сообщил гостье, – Покамест не ищите ее.
– Пора, может статься, Вам возвратиться на Землю? – не он ее, а она его вопросила.
«Явленность – в несокрытии сущего», – что-то такое напрашивалось.
Анна могла конструировать ментальные образы, не данные ей в восприятии (покамест!)
Всегда говоривший об Анне слышал свой голос одновременно с ее голосом: о Анне говоривший мог быть несогласным с передаваемым им мнением: в действительности обстояло не так!
Рассказывали о любезности улыбки Анны, о торжественности приветствия Дмитрия Ивановича: что-то сомнительно было, что-то – ложно.
Движение трамвая по кругу (здесь же) оценивалось как симптом своеволия, бесконтрольности, отказа от порядка.
Выпрямить непрямое прямо призывал Ленин.
Круговое движение совершалось в разуме целиком.
Метафорический трамвай репрезентировал напряженный мыслительный процесс, в ходе которого сознанию судебного следователя приходилось проделывать энергичные круговые движения, чтобы понять, что к чему и принять решение. Снова и снова сознание возвращалось к одному и тому же.
Мысль могла покидать сознание и совершать движения вокруг головы.
Мысль сама по себе могла выбирать маршруты.
Мысленно Александр Платонович Энгельгардт прокатывал ИМЯ по внутреннему пространству головы.
Глава восьмая. СВОИ ПРЕДЕЛЫ
Анна перемещалась все же по твердой поверхности – Ломова Нина шла по трассе.
Первая и вторая стирали метафоры в тексте: интерпретация человека, аспекты деятельности.
Движение Нины Лифшицем проецировалось на движение Анны, образуя модель, механизм, сферу, поле, мысль.
Телесный код формировал языковую картину – Крамской звучных подкидывал красок.
«Они страшно сошлись!» – описывал ситуацию Илья Эренбург, по совместительству занятый составлением сионских протоколов («Несвобода небосвода»).
Мудрецы, полагавшие Анну заблудившейся в небе, Нине приписывали ее(?) заблуждения на земле.
Одна декорация в полчаса должна была перерасти в другую: трамваю предстояло стать поездом. Читатель должен был захотеть слушать, слушатель – читать.
– Да вы точно хотите?
– Да, я хочу точно.
Одинокий господин с блестящими глазами, в туго натянутых чулках – эпидемия распространялась.
Что убивает произведение? – Замысел!
«У! у! у!» – пишет Толстой: главному герою предстоит обратиться в филина, но главного нет, только второстепенные. Главные едут в поезде – второстепенные довольствуются трамваем.
Трамвай, едущий с Сенной, полон молодых поротых крестьянок: Толстой входит.
Позже, чтобы скрыть содеянное, он выдумывал неправдоподобную историю с гробом, полным шоколада, и сионских мудрецов: далее не только за счет персонажей, но и за счет читателей решает он свои личные проблемы.
Куда-то подевалась Софья Андреевна – Софья Натановна возникла с протоколом, который он подписал.
Пожилая Анна Каренина погибает от взрыва отопительного котла: прямой порядок слов: Ленин и печник, и Председатель Совета народных комиссаров.
Давно текст вышел за свои пределы – пора возвращаться –
Что может воскресить замысел – Частное!
Ампула шампуня, урна-журнал, полотенце-молот! В специальный раздел включала Ломова то, что давно полагалось выбросить за ненадобностью.
Природу представляли фарфоровая корова и деревянный тетерев; прижимистые стрижи проносились в полом объеме, мерещились водопроводные оводы.
Короче становился день: смиренная сирень струилась.
На расстоянии вытянутого взгляда парные проходили слова: они были – их нет! Толстой женил слова – они не давали потомства, лишь веселили глаза, живя одно в другом.
– Вы не могли бы под процент ссудить мне золотом четыре буквы?
– Охотно, сударь: запредельная неделя, трофей кофейный, исполинская долина.
– А замерзающий?
– Мерзавец.
– А закулисные?
– Акулы.
Глава девятая. СОСЕД СМЕРТИ
Она не перечитывала Толстого четыре года – за это время в нем произошли серьезные изменения.
Сложилась новая прозаическая мозаика.
Нечто большее, чем человечество, прожигало текст: огневые точки:::
Мученик нетерпения возник; бестрепетный появился сосед смерти, гроб с шоколадом, крашеная лисица.
– А вдруг они – рожи? – ежился читатель.
Отрывисто тявкала собачья особа (так ее окрестила Нина): женщина-де должна быть минутной, мужчина при ней – часовым.
«Вы знаете Анну Каренину? – чего-то домогался Толстой. – Нет, вы не знаете Анны Карениной!»
«Черт ли вам в ней?!» – можно было понять.
Театрально сосед смерти хватался за голову, закатывал зрачки, скрипел зубами, но – и только.
Текстура же по сути нового романа складывалась из сплетения воедино смысловых нитей, вытянутых из других романов, юморесок, сценариев – при этом самый текст противостоял произведению; новая ткань была соткана из старых цитат.
Из «нехорошей квартиры» получился «нехороший дом» – внутри него выделан был «международный вагон» с бархатным купе, где установлены были хромированный умывальник и ночной горшок в виде тульского самовара: Каренин «ехал».
Решительно он не мог догадываться, кто присоединится к нему на следующей станции –
Анинерак Итожа, хитрый иранец?
Откуда ему взяться, в своих широких енотах?
Еноты между тем попискивали: в вагоне оставались пустые места: вполне их могли занять эти полоскучие существа с крепкими хрустящими пальчиками –
Внесли голову Анны.
Каренин не удивился.
Она должна была появиться по частям.
На этот раз ему предстоял монолог.
Он запустил пальцы в густые волосы и высоко над собою поднял искусный муляж с практически живым лицом, с яркими и сочными губами.
Перебирая пальцами, медленно вращал он голову, и та являла все новые свои возможности: модель, механизм, сфера, поле –
Рельефно ждали появления мысли: яркой, красочной.
Слабея, Алексей Александрович опускал голову Анны все ниже… все удобнее…
«Они страшно сошлись!» – не знал, как подать произошедшее Илья Эренбург.
Глава десятая. КАК ТАКОВАЯ
Выдумка сменялась выдумкой, и чем она была нелепее, тем казалась убедительней.
На этот раз Нина Ломова оказалась среди зрителей.
Артистичная истина. Непристойная история.
Можно было не выбирать из двух: для списка диковинок подходили обе.
Мужчина английской повадки и он же человек, одетый свиньей, во время оно сделал всем понятный жест.
«У Анны Аркадьевны ваточные ноги!» – носилось в воздухе обстоятельство, но не могло оправдать заждавшегося мужа.
В чистом ресторане с хорошей услугой спроси свиную голову и наслаждайся: хам, мужеборов!
Нелепое чувство равенства (Нина была крепостная актриса) уничтожило то, что всегда просматривалось между людьми: истинный разговор превратился в дискуссию ради дискуссии.
Другая логика с другими законами стучалась в открытые двери – Каренин, Нина и Анна не дали створкам сомкнуться (Ломова оказалась реальной, Каренин и Анна – идеальными).
Анна, появившись, обнаружила себя в лифте.
Как ей удалось? – Пряталась самая спрашиваемость вопроса.
Не было различия между существованием Анны и ее несуществованием: Толстой пытался отказаться от термина «А.К.», заменив его понятием «субстанция».
Так выходило, что навстречу Вронскому, встречавшему мать, из вагона поезда вытекла субстанция с теми же блестевшими глазами и в тех же до предела натянутых чулках: Вронский влюбился в вещество! Зовите Менделеева!
Анна из поезда и Анна из лифта были не индивидуальными дамами, а видом дамского вещества во внутреннем единстве всех форм его проявления и саморазвития.
С некоторого момента Анна существовала не вполне в самое себе и не благодаря себе самой.
Анна была дома, Анна была счастлива и несчастна, Анна была немного не в себе: Анна была!
Присутствие Анны было разомкнуто, было самокажущимся: войти в него мог каждый.
Она не была явлением – за нею ничего не стояло.
Она была Анна как таковая.
Она давала каждому раскрыть себя –
– Мы видели тебя вчера, – Анна и Нина мистифицировали Каренина. – Ты стоял в лифте и точил карандаш.
Карандаш можно использовать по прямому его назначению: точить, рисовать, ломать – можно и накручивать на него всякое: коричневый-де, длинный, острый.
ЧАСТЬ СЕДЬМАЯ
Глава первая. МЫ САМИ
«Каренина – это всегда мы сами», – пишет Толстой.
Папаша никогда не заглядывал в книжный шкаф – он брал с тумбочки ближайшую книгу и раскрывал ее на внутрь заложенном карандаше.
Мы жили в одной комнате коммунальной квартиры – моя кровать была поставлена аккурат за книжным шкафом, надвое деля пространство – все же родители должны были делать вид, что читают.
Ждали, что я засну и тогда они смогут перевоплощаться.
Покамест перевоплощался я.
Существование я рассматривал как возможность: вполне я мог стоять в подъезде и точить карандаш, чтобы впоследствии заложить между страницами: я был вброшен в мир, в котором обнаружил себя.
Книжный шкаф надвое делил время.
Карандашная панда, образованная кобра и стриженая устрица жили в нем на восторженном просторе – когда я повзрослел, из шкафа вышел маринованный татарин, он же артистичный партизан и партийный артист.
Папаша мой, заслуживший Высочайшее благоволение за ревностно-отличную службу и некие особые труды, вызванные непредвиденными обстоятельствами, назначен был столоначальником Санкт-Петербургской Уголовной палаты и секретарем надворного уголовного суда (сверх всякого ожидания!): мундир был заказан и вышел на славу.
Анну полагали несуществующей.
Отражение превратилось в аналог: с белых подушек в упор смотрели жадные, пахучие глаза:
– Умереть хочешь?
– Не, – мотал я головой. – Не!
С некоторого момента наряду со знаниями, общими для всех, в нас начинали складываться представления уникальные, понятные только нам троим, если не мне одному.
Эту особенность невозможно передать словами: она, разумеется, была нам известна, но не в смысле возможности пересказать кому-то ее содержание: схвачен был символ феномена и удерживался как шаблон.
Бесплатно мы раздавали роман Толстого – позже спрашивали, что именно все читают.
Толстой сделал Анну тяжеловесной – того же калибра получилась и Нина.
Никто не понимал, зачем понадобилось нам создавать Нину Ломову, по сути, заново, когда реальная она училась со мной в одном классе и так же, как возданная искусственно, говорила, кого и при каких обстоятельствах намедни видела в подъезде.
– А Льву Николаевичу к чему придумывать было своего Ивана Ильича при Иване же Ильиче натуральном? – логично мы отбивались.
Глава вторая. УЕМИСТАЯ МИСКА
В шкафу платяном у себя разбиралась Нина.
В комнате был полный беспорядок, словно сейчас из нее вышли грабители.
Утиная паутина легла на табачный кабачок, окутала порошковый горошек.
Вронский был женат, воспитывал детей.
Анна обещала выйти к концу стола, если позволят силы.
Ехала коляска, полная покупок. Стояло почти непрерывное ненастье. Теснота была порядочная.
Полученное возбуждение вытеснялось посторонними впечатлениями. На помощь приходили пустые мысли: «Меньшее зло – высшее чудо».
Наружный наблюдатель не замечал отступлений от заведенного годами обихода. Правила игры утверждали игру как правило.
Лицо, как будто упавшее с небес, великолепно взбитые волосы: он, Дмитрий Иванович Менделеев, вочеловеченное (против всех законов вероятия) божество:
– Одни науки созданы, чтобы делать открытия, другие – чтобы люди неяркие, но старательные в них могли проявить себя!
Неслужащий дворянин с опасною репутацией умника и красного, Ленин:
– Моё может быть без чужого, а вот чужого без моего быть не может. Ё – моё!
Илья Эренбург с родителями, Мечников с Софьей Натановной и Софьей Исааковной: сионские мудрецы.
Барон и раввин Лившиц:
– Прошу не прогневаться: всех на бланку!
Нина ведет протокол.
Приписывает от себя: «Поди, небось, покамест, искони. Искони – лошади».
Она не их общества и тона.
– Почему, избрав Анну героиней своего романа, Толстой не потрудился придумать новую, а взял себе уже существующую? – спрашивает Илья Эренбург.
– Придуманная Анна, – отвечает Мечников, – суть собака, летучая мышь и самка пингвина. Никто о такой читать не станет.
Жена Вронского выхлопотала себе отдельный паспорт и ушла вместе с детьми.
Уемистая миска с пельменями –
«Фактичность для меня – это апельсиновая капель и заграничный гранат», – Софье Исааковне приписала Нина.
Супруга младшего Толстого, в свою очередь, приписывала к новой Нине.
Новая Нина была голой девочкой, дергала по ночам морковь, ходила с корзинкой на голове, спасалась за бильярдом.
– Ежели и соврала что – извиняйте! – могла и выпить.
Рыже-голубое чудовище в неестественной позе на подоконнике: книги-окна с частыми переплетами.
Темные места на месте снятых портретов.
Другая Ломова – тусклый узор на штофе дивана.
Кукиш волос на затылке.
Глава третья. СЧАСТЛИВОЕ ОТВЕРСТИЕ
Более всего отдельных людей гибнет, когда спасают человечество в целом.
Одни пропадали бесследно, другие (не о том) могли возникнуть из каких-то четырех общих букв: маринованный татарин, из тех, что липли к Толстому широкими задами, во фраках и с салфетками: белесый Мультатуллин.
Теперь прилипший к Нине он с карточкой в руках ожидал приказаний.
– Пожалуй, да.
Взглянув на фотографию, она потребовала отдельный кабинет, намереваясь без лишних ушей обсудить предстоявшее.
Не то чтобы присутствие девушки так уж было разомкнуто: оно было лишь приоткрыто, но проникнуть внутрь мог вовсе не тот, кого она ожидала.
Ожидала Лившица? Нине по вкусу были толстовские шуточки?
Она спросила свиную голову и полбутылки субстанции с белой печатью – на карточке были рожи: сосед смерти и мученик нетерпения – пришел однако третий.
– Эй, принимай! – крикнул татарин.
Она резко сдвинула пустые шершавые (ля фам!) раковины: вошел в широких енотах хромированный умывальник и ночной горшок в виде тульского самовара из маминой спальни: модель, механизм, сфера, поле деятельности.
– Подай другого! – порывалась Нина крикнуть татарину, ушедшему в маринад.
Он мог вытягивать взгляды и воскресить замысел: взорвавший отопительный котел! Вошедший! Анинерак Итожа, иранец, души праведных отправлявший в рай.
– Кто платит за шоколад: злой податной инспектор или два добрых молодца-земца?
Кто задавал вопросы, и кто отвечал на них?
В гостиницу «Дом бытия», в ресторан иранец пришел, чтобы осознать себя в Нине, связать, может статься, психиатрическое с мозговым, хотя бы и словами.
В свежей скатерти Нина успела заприметить счастливое отверстие: получится закинуть ее на себя как простыню – тогда все может получиться.
Она готовилась к продолжительному экстазу: иранец выпустил из связки енота и тот бегал по девушке, принюхиваясь.
Персидский вопрос вставал.
Скатерть – простыня – покрывало: великая перестройка.
До слез енота может довести молодая собака – мчится на голубой лисице розовопопый мальчик-ангелочек –
«Здесь были Некрасов и Ленин», – ножом процарапано оказалось на голой столешнице: театр да и только!
Обернутая в скатерть, перевязанная над головою и в лодыжках, лежала девушка на столе, и был невыносимо дик и страшно ясен в тишине какой-то похоронный крик –
Кричал обслуживавший Мультатуллин.
Глава четвертая. МОДЕЛЬ РЕАЛЬНОСТИ
– Кто из художников самый ласковый? – в другой раз призадумался Крамской.
– Веласкес, – на помощь быстро пришла Нина.
– Нежнее других он споласкивал кисти, – Некрасов вспомнил и прибавил.
Субстанции перемешивались с реальностями: так получалось, что Любе Колосовой исполнилось пять лет.
На золотом подносе ей поднесли красный кувшин – небрежно к посудине она протянула руку: Крамской набрасывал копию великой картины, чтобы ее разместить в музее.
В дверях различался силуэт Еракова, но трудно было сказать, входит он или выходит; Унковский открывал или закрывал двери; на пышной груди Марии Александровны Бланк новенький рисовался орден Ленина.
Картину решено было не трактовать – ее персонажи прекрасно чувствовали себя за пределами живописного пространства: в огромном зеркале отражались они сами и те другие, изображенные (изображаемые) на холсте.
«Как на Любы именины» пели хором старые большевички; в те годы (?) любое написанное Толстым слово считалось приказом, и классик, не удержавшись, бросил вызов богам.
Алексей Александрович Каренин пускал луч света из окна на передний план и ту невидимую область перед нею, где располагались зрители –
Солнце золотило волосы карлицы – карлицей была Анна; черты ее лица не акцентировались: любая Анна. Каренин мягко касался ее щеки: над головою Анны висел мерцающий нимб.
Сидевшие в свободных позах на полу Мичурин, Келдыш и отец Гагарина шутовски тянули каждый к себе большую черную собаку, клювом напоминавшую о самке пингвина, и крыльями – о летучей мыши.
Илья Ильич Мечников кормил на ладони огромного головастика, его старший брат висел на стремянке – она, падающая, вычерчивала диагональ, пересекавшуюся с диагональю Геринга и Магды Геббельс в точке, где мог находиться Вронский.
Превосходить реальность призвана была тучная фигура Бога: Дмитрий Иванович Менделеев в белоснежной накинутой простыне резко усиливал рассеяние света чистыми жидкостями и газами –
Новое пространство вторгалось в старинную композицию:::
Жизнь ускользает в целом – она же возвращается по частям: такую мысль имел вложить художник, но вместо нее (так получилось) вложил другую: замысловатость, замысловатость и еще раз замысловатость!
Чистые представление – они сами по себе.
Никак чистые представления не связаны с внешними воздействиями.
Судебный следователь Энгельгардт разглядывал картину, с которой, в свою очередь, его разглядывали изображенные на ней: простая чистая взаимность или запутанная сеть обменов, неопределенностей и уклоняющихся движений?!
Никак судебный следователь не мог придать устойчивость взгляду и, ко всему, бесконечно менялся ролями то с Мечниковым, то с отцом Гагарина.
Глава пятая. ПРОСТОЙ ЗУД
Анинерак Итожа и маринованный Мультатуллин куда-то вели пятилетнюю Любу Колосову, меняя (не слишком часто) свое содержание, форму, облик и идентичность.
Отлично это понимал читатель, видевший текст с изнанки: изнаночным именно было последнее издание романа, со свечою, прилагавшейся в комплекте.
Она трещала, да, стала меркнуть, но не потухла.
Не погасла!
Втроем: иранец, татарин и русская девочка развертывали магический треугольник, занимающий треть текста: через него (треугольник-кристалл) рассматривает нас Толстой.
В своих целях Толстой сжимает перспективу, и зритель нужен, чтобы разжать ее до пространства, сводимого к другому пространству, уже представляющему из себя объем.
Пространство уходит во время.
Вовремя уходит пространство.
И вовремя возвращается.
Распространившееся и объемное.
Картина-том не захватывает взгляды в глубину, а распыляет их по поверхности: ни том, ни картина не говорят о том, что уже сказано: надвое еще сказал Толстой!
Надвое сказал Толстой, когда пришел в мастерскую Крамского с подобранной на улице неизвестной девкой: будешь?
Нежно Крамской споласкивал кисти: впервые ему предстояло рисовать на обнаженном теле: изображение должно было выходить за пределы тела.
Образы возникали как будто в его глубине.
Тело – источник двусмысленности.
Неясно, куда они направляются (иранец, татарин, девочка): адресаты пространства идут по телу.
Спускаясь все ниже.
Невидимые под одеждой.
Никогда не раздевайте неизвестных!
Сомнительных, поскольку невидимых.
Расположенных вне картины, но мотивируемых линиями ее композиции.
Интерпретирующих текст и замыкающих мир на самого себя.
Все неизвестные сходны между собою, они накладываются друг на дружку, и нужно порою отделить одну от другой, не допустить в тело чужих страстей, движений и воздействий.
Крамским расписанная неизвестная восприняла движения на ней как простой зуд – достаточно было дотронуться до девочки, как в движение приходила вся неизвестная.
Пигментные пятна на коже отметили ненароком ее отношение к телу.
Глава шестая. ЗНАКИ ОБОЗНАЧАЛИ
Маленькую (пятилетнюю) Любу Колосову взрослая вполне Люба Колосова (семиклассница; замужняя женщина) выдавала за младшую сестру («Сестры») или дочь (мать уважает дочь).
На заднем плане аналогия замыкалась на Чехове и Алексее Толстом.
Пригнанные один к другому они появлялись вместе, во всех направлениях бороздя пространство: первый придавал всему смертельную печаль, второй наполнял смертельной радостью.
Грозившие срастить окончательно, они нуждались в прокладке, не допускающей диффузии между ними, пусть и забиравшей себе часть потенциала каждого. Маленькая девочка подходила им своими характеристиками – вокруг умирали и воскресали вещи; среди вещей мужчины расхаживали по времени и пространству сцены, держа меж собою за руки пятилетнюю девочку.
Изящный бесконечно в осанке и костюме Антон Павлович поражал в то же время своим отпечатком крайней озабоченности во всем его существе.
Лицо, заимствованное Алексеем Николаевичем у мрамора, казало вместе с красотою всю возможную неподвижность и холодность.
Инфантилизм Любы не давал системе разомкнуться: разочарованный – именно Чехов; холодный – исключительно Алексей Толстой.
Когда они появлялись вместе, вещи становились похожими одна на другую: трамвай тяжело было отличить от поезда, а живописную картину – от сценической.
Подобие как таковое тем временем развивалось, не имевшее способа его регистрации, похожее более на простое смешивание: Толстого принимали за Чехова, а Чехова – за Толстого.
– Татарин я, смотрите! – порою раздражаясь, к чему-нибудь прилипал Чехов.
– А я – иранец! – что-то другое, отличное, проделывал Алексей Толстой. – Почувствуйте разницу!
Пятилетнюю девочку, однако, между ними либо замечали, либо нет: маленькая! А между тем Чехов всегда был по правую от нее руку, а Толстой – по левую: так просто!
Толстой носил в себе тень Бога. Чехов – Его образ. Пространство, которое они топтали, было как бы огромной книгой с рисунками вместо текста и магическими знаками вместо рисунков.
Знаки обозначали: Чехов поводил носом: между запахом Толстого и ноздрями Антона Павловича существовала симпатия; с удовольствием Алексей Толстой ходил в ботинках Антона Павловича: они оставляли знаковый глубокий след на снегу и в глине.
По замыслу сценариста образы Чехова и Алексея Толстого были сходными между собою, но не совпадающими полностью: один мог проходить как некто Мультатуллин, другой фигурировал иногда как Анинерак Итожа.
Они, впрочем, могли обмениваться присвоенными им именами.
Глава седьмая. ГОЛОВОЮ ВНИЗ
Вехами на дороге маленькая Люба Колосова устанавливала систему: знаки, ориентиры, по которым предстояло двинуться ей взрослой.
Вот – пустырек (она оставляла птичку), где будет разбит скверик и заложен памятничек Маяковскому, а здесь – развалины, на месте которых совсем скоро вырастет большая светлая школа с пионерской и туалетными комнатами, а там – фанерный ларек, где станут когда-нибудь доливать пиво после отстоя пены (дней).
Порой непросто было девочке выйти за пределы детского своего мирка: она фиксировала то, что было не слишком устойчивым само по себе.
Толстой и Чехов приходили, чтобы впоследствии быть упомянутыми в ее воспоминаниях, держали крошку на коленях, приносили печенье «Мадлен».
Причудливо запах (позже) отсылал ее ассоциации к запаху засахаренных ромбиков «Земелах» – этого аромата синагоги во время, например, и в пространстве пурима.
В храме возбранялось наносить отметины – самое здание фиксировало на себе круговое трамвайное движение: ехавшие в потертом четвертом вполне могли приобщиться каких-нибудь сионских тайн.
Каждая вещь да найдет свое зеркало: революция нашла Льва Толстого – эмансипация отразилась в Анне Карениной, Анна же Каренина покамест (?) замыкалась на самое себя, скрывая под складками драгоценного покрывала собственную удвоившуюся фигуру.
Ее удваивало слово-слово Толстого, не слишком, впрочем, разборчивое.
Знаки, нанесенные Любой, половинили вещи: те, что – вот они и те, что возникнут; знаков борьбы, впоследствии развернувшейся между Колосовой и Толстым, покамест не обнаруживалось – они лишь перекрещивались где-то, как бы образуя некий ограниченный текст.
Загадочная масса Толстого как бы наползала на тело уже ученицы новой школы: бюст Льва Толстого установлен был в каренинской комнате между двумя зеркалами, и Люба стояла там на часах, принимая знаки, как подлежавшие дальнейшей расшифровке.
Толстой подкидывал примет – позже Люба находила подобия.
Отказавшийся от изначального смысла слова он передал ей внутренние свойства слогов, в дальнейшем познанные Ниной Ломовой.
Отсюда берут начало золотое болото и золотое же долото, закрученное поручение, именитое затмение и затерянная материя.
Новые словосочетания давали жизнь новым вещественным понятиям.
Слова и фразы с ними выражали несобственные свойства.
Их ухватили позже Чехов и Алексей Толстой.
Оставившие позже за собою пространство.
В которое вписалась инфантильная Люба Колосова.
Куда прибежали голубая лисица, простая собака, забавная самка пингвина, широкие еноты – куда приползла змея и головою вниз повисла летучая мышь.
Глава восьмая. ВСЕ АНАЛОГИИ
Трамвай шел справа налево, подзаряжаясь кабалою.
Пассажиров трясло.
Зеркальце вагоновожатой не отражало привычное ей, а воссоздавало новый порядок мира.
Лившиц наделял именами животных: голубая лисица – Софья, смышленая собака – Анна, забавная самка пингвина – тоже Софья, змея – Магда, летучая мышь – Мария, широкие еноты – Мстислав, Иван, Алексей.
Скрижали колеса.
– Не убий! Не кради! Не желай жены и мужа! – слышалось.
Скрежет на повороте заглушил женскую болтовню и мужское велеречие пассажиров-попутчиков.
Некоторое время внутри трамвая сочетались формы увиденного и услышанного, позже перелившиеся в текст на гербовой бумаге и геральдического значения.
В трамвае именно де-юре Анна была отнесена к Вронскому, исписанная снизу доверху.
Они сидели язык к языку, создавая великую однородность слов и вещей, не поддающуюся комментариям, но напрашивающуюся на них.
– Кто дал вам право истолковывать?
– Но ведь они – это не они, а лишь их подобия?
– А вы дотроньтесь, истуканы!
Видимые и высказываемые Анна и Алексей бесконечно перекрещивались между собою головами, руками, ногами: спасите наши глаза, спасите наши уши!
Скажите, наконец, что есть! Покажите!
Видели: беспрестанно Вронский советуется с Анною, чтобы знать самому и показать другим, что он уже вышел за пределы текста, в котором некогда страдал и томился.
Слышали: «У! у! у!»
Толстой подавал знаки – форма от этого не менялась; в обратном смысле Алексей и Анна призваны были поставить роман на колеса, а мир – на рельсы.
Расплывчатое пустословие распыляло Анну и Вронского за пределы салона.
Подобия оставались внутри: Аркадьевна и Кириллович, куда-то ехавшие наудачу без наполнения содержанием – по мановению руки с заложенным в кулак карандашом.
Все аналогии с трамваем сделались несостоятельны и только одна подавляла: железнодорожный состав.
Не бросить, а броситься!
Свободно отделявшимися частями Аркадьевны, Кириллович мог подтвердить ее истинность, но чем мог доказать подлинность Анны рядом сидевший Алексей?
Скрупулезно Вронский фиксировал то, что Каренина делала.
Она вырывала страницы пухлого тома, оставленного некогда за собою.
Глава девятая. ЗНАКИ ИСКУПЛЕНИЯ
Фигурки даны были вместе с теми, кого и что они означали.
Они обрели реальность благодаря трамваю?
Они оспаривали возможность перекрестного спаривания животных: собаки, лисицы, змеи, летучей мыши, самки пингвина – с широкими енотами.
Илья Эренбург перестал мыслить на прежний манер и мыслил иначе и о другом: подобное и подсобное, сходство и скотство, фикции и фрикции, измерения и изменения, сирень и сиречь, снова и слова.
Типы ума и формы иллюзий этот народ уже все растаскал – идол подобия манит в пещеру, разве не так, генерал?!
В расстегнутом пальто на красной подкладке Павел Павлович Гудим-Левкович с орденами Святой Анны 3-й и 4-й степени на груди, обеспокоенный самим собою, разлагал не известную ему даму напротив на арифметические единицы (причем тут Некрасов?): общая единица могла бы объединить всех: людей, животных, растения, химер – в некий общий порядок, в котором нашлось бы место и наипростейшей вещи: кнуту по ягодицам.
Необходимо было различать три данности: трамвай, синагога, музей Некрасова: их теоретические модели.
В масштабе, изготовленные группой Келдыша, они, урча и погромыхивая, стояли и перемещались на столе судебного следователя Александра Платоновича Энгельгардта, который изучал их свойства посредством увеличительного стекла.
Фигурки мира – знаки искупления?
Сведенное к точке пространство лучше всего показывает себя в сведенном до запятой времени: Санкт-Петербург на столе санкционировал элемент прорыва.
Представлявшему себе предстояло представить себя.
Расчленение Анны предваряло и предварялось расчленением смысла.
Связь образа и понятия проступала (образ Анны и понятия Вронского).
Сходство не повод для сравнения, а осознанная необходимость.
Свободно женщины блестели глазами и высоко показывали чулки – мужчины в потных ладонях сжимали карандаши: впечатления складывались из тех, которые к тому времени уже перестали существовать.
Пассажиры, прихожане, экспонаты представали в их спутанности и с оборотной своей стороны, способной анализировать самое себя.
Судебный следователь представлял (себе, себя), и содержание (чего?) играло в увеличительном стекле: двоило, троило, четверило и отражалось в представлениях других участников действа.
Сами по себе представления не сохранялись во времени, а выходили в пространство, призывая мысль, которая не хотела и не могла выйти им навстречу, как бы с немым упрямством.
«Анны не существует, но она действует!» – понял следователь.
Еще он понял, что бороться с самоё Анною (либо потворствовать ей) бесполезно – расследованию и комментариям подлежат лишь ее действия.
Глава десятая. ПО ПРИРОДЕ
Быть женщиной.
До умопомрачения натягивать чулки.
По-звериному сверкать глазами.
До боли он сжимал карандаш.
Искусство – совместить!
Последовательность понятна: сначала натянуть – потом заблестеть.
Наперекор ему Анна начинала блистать еще в ненадетых чулках, либо в уже спущенных.
Ломался карандаш.
События ее жизни – лишь обстоятельства для него; он не гнушался порою вместо ее самое выставить на посмешище ее аналог.
Его предложения она подавала невыстроенными и тяжеловесными.
Соперничество усиливалось.
Она следовала за ним настолько быстро, что невозможно было определить, установился ли между ними интервал.
Однажды, чтобы выглядеть загадочнее, она выбросила из романа все глаголы: женщины, глаза, чулки сделались независимы друг от друга и параллельны между собою – быстро Софья Андреевна и Софья Натановна заделали бреши (он даже не заметил диверсии).
Всю себя Анна сводила к глаголу быть, а не жечь, как знаменитый ее отец.
«Я есть блестящая глазами и туго натягивающая чулки!» – выражалась она.
– Анна так туго натягивает чулки, потому только, что у нее ваточные ноги! – вырыв ямку в саду, в нее посмеивался Мичурин.
Иногда в том или ином виде Анна появлялась на холсте или на сцене, она была пространственна и живописна: со временем она научилась блестеть чулками и подтягивать глаза.
Могли ли отдельные части Анны сами по себе иметь значение?
Или просто они играли роль?!
Никто не замечал уже, что прежде чем блеснуть глазами, Анна закапывала капли, а прежде чем натянуть чулки, она штопала их.
Толстой писал об этом, но слова разрушались и на их месте возникали другие.
Когда в саду выросло необыкновенное деревце, Мичурин посадил вокруг него самых разных людей и дал послушать, что лепечут листья.
Позже он выкопал растение и исследовал корни.
В зависимости от обстоятельств теперь он мог давать объяснения (?) по закону или по природе.
Прослушавшие на ветру, разбегаясь, издавали нечленораздельные звуки.
«Если в одном месте появляется говорящее тело – в другом месте вполне возникнуть может безгласая голова! – можно было разобрать.
КНИГА ВТОРАЯ: ПЕРСИДСКАЯ ВЕРСИЯ
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
Глава первая. МНОГО ГОВОРИЛИ
В голове Богомолова не было ничего, кроме готовых понятий.
К таковым относились карманная шарманка, оперное соперничество и персидская версия.
Шарманка, соперничество, версия были для него пустым набором означающих – карманное же, оперное и персидское представлялись неким обобщенным знанием.
– Карманность, оперность, персидскость! – в полемике с графом Уваровым он выдвинул свою триаду.
У них не было общего сюжета или события: оба выступали операторами слов: то же, что было общим, представлялось им совершенно разным; слова одного уходили в прошлое, слова другого улетали в будущее, ничего не меняя во времени.
Имена, однако, переосмыслялись, и пространства тоже.
Универсально мыслящий человек появился благодаря совместным усилиям.
– Необходимо расхождение с самим собою! – он учил.
Все трое много говорили – их речи смешались.
Универсально мыслившего человека звали Астапов – он мог прикинуться растением, животным, еще бог знает кем и чем: он заходил в храмы, музеи, мог сесть в трамвай, знал, как замкнуть ментальность.
Астапов мог появляться в любом контексте.
Умел он и разбить контекст до черепков, способен был упрятать разные контексты в одной общей могиле, впоследствии откопать их и использовать к личной выгоде.
Он говорил о том, о сём, но это то претендовало на изначальность, а это сё – на всеобщность.
Он не искал искомого, поскольку нашел его: идея!
Идея собою должна была заменить мнения.
Мнения были разные, но всегда сходились на том, что имя универсально мыслящего человека как-то надо бы увековечить – постепенно это стало навязчивой идеей.
Своих отцов-создателей Астапов именовал мыслящим умом (Богомолов) и мыслящим духом (Уваров).
Толстой после всего написал о карманном православии.
Ленин – об оперном самодержавии.
Некрасов – о персидской народности.
Бурлаки протянули рельсы: был пущен состав.
Чехов назвал небо Космосом: там были обнаружены алмазы.
Первый астронавт, разумеется, женщина? Дама с собачкой?
Чехов предложил Анну Сергеевну фон Дидериц, как по-новому именовал он Анну Аркадьевну Каренину: поначалу это было только говорящее тело.
Все же их было две: вторая стала естественным продолжением первой.
Они согласованы были отношениями фантазии и каприза.
Глава вторая. ПОРОГ ЖИЗНИ
Читая и перечитывая биографии умерших, Астапов всякий раз ощущал свое в чем-то превосходство над ними, в то время как они, умершие, именно имели преимущества перед ним.
Их мнения были узаконены.
Толстой, к примеру, вообще не считал Астапова живым человеком, называя его «инстанцией».
– Наш Афанасий Афанасьевич – последняя инстанция! – Толстой говорил и шутил.
«Станция», – слышалось людям: «Станция!»
Так появился он в железнодорожном расписании, которое сгоряча похоронил, но скоро откопал: отчего, скажите, не прославить свое имя?!
Уваров и Богомолов не возражали – так появилась станция Астапово, сделавшаяся узловой впоследствии.
– Приезжайте! – теперь Афанасий Афанасьевич мог пригласить Льва Николаевича.
– А я не тороплюсь, – продолжал классик шутить.
В возникающем новом контексте вещи могли называться чужими именами (Астапов вовсе не был Афанасием Афанасьевичем) – самой жизни, по большому счету, не существовало, а потому не существовала и смерть: умершие оставались живыми, хотя и существами.
Совместный продукт Уварова и Богомолова произведен был, чтобы раззадорить Толстого: чтобы он, наконец, куда-то поехал, что-то предпринял.
Одни и те же плоскости Уваров с Богомоловым предоставляли словам.
Одними и теми же черными клетками Толстой и Астапов берегли невидимое.
Они были и прошли!
«Они прошли, скорее всего, к одной точке в прошлом», – думала Анна, разглядывая принесенные ей с железнодорожной станции палец Уварова, колено Толстого и печень Астапова – раскладывая их по плоскости и подготовляя черную клетку для говорящего экспоната.
– Где он? Куда запропастился?
Искала ли она любую особь или особую любовь?
Челядь просила расчета: Анна заглядывала в кастрюли.
Голова Богомолова меж тем высказывала свое собственное имя, и это имя давало знать о теле, таким образом названном игрою воображения.
Представившись, она устанавливала порог жизни, не требовавший никаких новых знаний: только железнодорожное расписание – и более ничего!
Голова Богомолова владела словом.
А между тем, слово говорило само.
Его нужно было только подогнать под явление.
В кастрюли Анна говорила, как в ямки и плотно накрывала крышками свои слова.
Глава третья. РАВНОВЕСИЕ СИСТЕМЫ
Куда более?
Куда более просвещенных!
Смешались станция Астапово с головой Богомолова: ушли машинист с помощником, парикмахер просил расчета.
Голову видели в расписании поездов – станция устанавливала порог жизни.
Куда едем, товарищи, в какую сторону?
За ночь Анна выросла на полтора вершка.
Она прибавила веса, высветлила волосы: Нина получилась Ломова.
В общую могилу сброшены черепки – пальцами в кармашке сотворено знамение.
Новости приходили кипевшими: из собственной кастрюли передавал говорящий суп: в поезде Толстой душил Любу Колосову – оба растворились в безмолвии содержания: линия на бумаге.
Вопрос Любы – ответ Толстого: разом убиты человек и Бог: некие собаки познания открывают по многу раз одно и то же.
Живые существа, но не люди эти Толстой и Колосова, являя себя, завершали эволюцию видов: общая форма случайной мысли пришла.
Укорениться в немыслимом? Как?
Толстой окутывал временем, предвещавшим Анне, Любе и Нине их собственную кончину.
Мысль Нины могла привести в движение то, чего касалась: начинал двигаться поезд, пели в культовом здании, в музее художник вешал картину.
Нина удваивала представления: рядом с Толстым появлялась Люба; ощущения совпадали: приходило воспоминание.
Затемненная область напоминала –
В момент смерти Анна выставилась напоказ в затемненной области.
Область связала их на том же пространстве в другом времени: ни тебе время Анны, ни время Нины.
Несовременное и беспрестанное имело место.
Нина наелась.
Она не знала, кто принес кастрюлю и установил ее на малом огне.
Кастрюля оказалась украденной – в пересыльной тюрьме Нину допрашивал следователь.
Выдвинулась персидская версия: кошка – сирень – ковер.
Теснили вещи, предшествующие, недостижимые в своей начальной точке.
Смешивались вещи с мыслями: всякий раз заново.
Уже Ломова устала говорить, что не одновременна она со своим собственным бытием – отсюда и заморочки!
Она проскальзывала в свое внутреннее пространство, отворачиваясь от следователя и свертывая слова – играя в несоответствие и сдвигая слоги в их риторическом пространстве.
Изменяя и нарушая равновесие системы.
Глава четвертая. СОБСТВЕННЫЙ ЗАКОН
В систему вовлеченные ломали головы.
Как выберется Нина из тюрьмы, как обойдет следователя?!
А Нина не заморачивалась: читала биографию умершего: Астапов!
Пусть – Афанасий Афанасьевич. Пусть человек универсально мыслящий. Пусть станция. Пусть существо.
Кому было нужно, чтобы она съела его печень, оказавшуюся превкусной?
Она не могла осилить ее во всем объеме и часть отдала кошке.
Сильно у Нины выдвинулись зубы – не помещались во рту – трудно было говорить.
– Теперь я могу дать себе свой собственный закон, – она произносила сквозь зубы.
Слова выходили искаженными.
Тюрьма была позабыта.
Все видели: не стягивается Нина, не носит корсета.
Уваров заинтересовался, исполнял прихоти, носил за нею бинокль и сумку для папирос.
Он выходил из затененной области к полуденному яркому свету, излучал длительность, налезал весомой прошлостью.
Ломову занимали вещи возобновлявшиеся: она установилаа некие хронологические пределы, в которых частично разместила цепь событий.
Астапов и Уваров появились в ее жизни в одно и то же время, но не опознали один другого.
– Кто это? – Уваров выронил бинокль и сумку.
– Человек без селезенки, – немного смешала Нина.
Не поняв смысл сказанного, Уваров оценил форму его представления.
Так выходило, Сергей Семенович Уваров не узнал в полом (?) человеке свое собственное детище?
Не узнал, поскольку узнать мог только в споре с исчезнувшим Богомоловым, голова которого находилась неизвестно где.
«Пустили на студень», – думала иногда Нина.
– Толстой подготовил себе лазейку и проскользнул в следующую книгу, – рассказывала Люба Колосова, от классика ускользнувшая с минимальными потерями: «Софья Натановна Бутербродт. Женщина – веха».
Люба пришла из прошлого, все еще нянчившаяся со своими Некрасовым и Крамским, их подобиями и повторами, с индивидами, произведениями, теориями и понятиями.
Нине бы усомниться, изгнать нечистую силу обратно в ту темноту, где простираются ее владения.
Подтереть пол за непрошенными гостями.
Забыть!
Но нет – впустила всех, усадила за стол, принесла с кухни кастрюлю.
Дивный запах щекотал ноздри.
Глава пятая. ПОДТВЕРЖДАЮЩИЕ НЕИЗМЕННОСТЬ
Всякий раз, когда они собирались вместе, в зазорах между ними возникала Анна.
Ее очертания не были поданы строго: линии полного тела свободно переходили в напольный ковер, букет сирени на подоконнике – во что-то белое и пушистое, на нем сидевшее.
Анна позволяла себя гладить, нюхать и даже топтать: утратившая однозначность и не указывающая пальцем на самое себя.
Просто бумаги раскинуты были по разным местам – найденные после ее смерти, они не содержали ничего конкретного: похоже, это был неполный перечень чего-то с сопутствовавшими ему изображениями.
Изображения уничтожались изображениями же: представленные ковер, сирень, пушистое животное на подоконнике тут же поглощались другим ковром, другой сиренью, другим пушистым зверьком (на том же подоконнике).
Мяукающее существо, букет и напольное покрытие, казалось, уничтожают самую форму бумаги, перетекая непосредственно на подоконник, еще куда-то, покамест не схваченное взглядом.
Нешумно компания выпивала, шуршал бумагами кролик, пахло терпким.
Некрасов, нарочито экспериментальный, делал вид, что переносит собутыльников на бумагу, где, по его уверению, они смогут (лучше) сохраниться в рифмованных словах; Крамской точил карандаш.
Задним числом установленная общность создавала иллюзию своего прошлого.
«Всего лишь формы», – понимала Нина.
«Объединяют высказывания», – думала Люба.
«Высказывания разделяют», – предполагал Крамской.
Некрасов на ковре обнимал Анну: кошка расцарапала ему лицо.
Высказываний покамест не было: обновлялись отношения.
Некрасов снова был серьезно болен: он находился в том пространстве, где совокупность высказываний вызывает их объект.
– Поговорим об Анне! – гудел он, трансформируя.
Нина отказывалась: пришло время внести приемлемое содержание в едва намеченные действия.
«Кто не предпринимает, тот созерцает».
«Довольно я напредпринималась, – думала Нина вопреки даже течению мыслей – Стану нонеча созерцать!»
Безучастно она созерцала картину:
Крамской скатывал дорогой персидский ковер.
Некрасов тянул из воды пахучий персидский букет.
В клетку загоняла Люба пушистую персидскую кошку.
Позже явившиеся Астапов с Уваровым обнаружили пустую кастрюлю и запачканные тарелки – взамен персидского (пусть!) содержания явилось нечто такое, что открывало еще не применявшиеся ими на практике регистры.
«Тщательно проанализировать и забыть!» – решили все.
Глава шестая. ОСОБЫЙ ШИК
Мало кто знал: сложился персидский вариант Анны.
Почти никто не ведал: он похищен.
Сидела, правда, на заброшенной могиле прекрасная вдова, блестела днем и ночью персидскими глазами, перебирала регистры.
Она сидела на том пороге, за которым располагается отлучение и, судя по всему, была организована особым образом.
Сказывали видевшие, она создает невиданные прежде поверхности с новыми формами поведения, с новыми отклонениями сексуальности, с новыми смягчающими обстоятельствами.
Умер Каренин: из Рима прислал соболезнования папа.
Соболезнования на почве ревности – как можно было отделить мистику от патологии?!
На всякий случай Чехов как доктор человеческих душ дал первичное описание ее органов: они представлялись ему стереоскопическими, переплетающими следы с их циклическими повторениями.
«Дашь ей лист бумаги, – Чехов писал, – тут же накладывает она слова одно на другое!»
– А сексуальное оскорбление, как же? – особо спрашивали мужья.
Чехов мялся: могли предположить, что вдова как-то связана с Ольгой Леонардовной: сразу бы он умер.
Вагон-рефрижератор с устрицами катил из Германии – женщины ложились на рельсы.
Сделалось модным обладать на железнодорожном полотне: патология граничила с преступлением.
Изменить мужу на рельсах – в этом находили особый шик.
Ольге Леонардовне отрезало ухо и два пальца – она сделалась только привлекательнее: по замыслу Немировича-Данченко она играла Анну Каренину; в задумке Станиславского Анна показывала Ольгу Книппер.
Чехов лечил Книппер – давно было известно.
Разные люди независимо друг от друга говорили диаметрально противоположное, и важным было не то, что говорили они противоположное, а то именно, что они говорили диаметрально!
Трудно сказать новое, когда все вокруг болтают всё, что им заблагорассудится, мутят чистоту очевидности и не предшествуют самим себе: отношения ровно ничего не формировали – они на любом этапе оставались первичными. Это достигалось тем, что отношения второго порядка стали именоваться связями.
Слова связывались в предложения (предположения), не выражая определенные вещи.
В каком-то смысле.
Очистить и освободить текст так же важно как освободить и очистить желудок.
Глава седьмая. ПЕРСИДСКИЕ ТОЧКИ
– В каком-то смысле Анна была ненормальная? Нетрадиционная? Всего навсего? – нападет агрессивный читатель.
– А хорошо вам или дурно опускать тему? – находчиво отобьется автор.
Сейчас сбегутся и комментаторы: де-вещи отсутствуют напрочь: только слова!
Взявшись по-театральному за руки, все выходят раскланиваться – после уходят в темную зону, заняться где можно чем угодно: хочешь – молчи, хочешь – качай ногою.
Возникает то, что обсуждаешь.
Наглядно возникает то, что показывают.
Цепляет престижем неповторимый: снова играем Анну!
Анна служит обществу.
Анна дает консультации, отстаивает права и обязанности умерших, переделывает неудобное расписание поездов, находит новые точки приложения к человеческому (женскому телу) в моменты его расстройства.
Персидская Анна служит персидскому обществу, дает персидские консультации, отстаивает персидские права умерших, заново составляет персидское железнодорожное расписание, находит персидские точки приложения.
Умер Каренин.
Его симптомы перешли к органам. Органы – к тканям. Ткани – к клеткам: клетки оказались черными. Была организована могила, снабженная всем необходимым: с глазом, который ощупывает и пальцем, который зрит. Могилу застелили ковром, бросили невянущий букет, посадили ушастого зверя.
Ловушка для Анны?
Попалась покамест Ольга Книппер, вознамерившаяся похитить ковер.
В пересыльной тюрьме Ольга Леонардовна сошлась с Ниной Ломовой – узнала от нее о тайном обогащении урана – последовательность событий была нарушена: это не помешало женщинам установить контакт с божественным.
Дмитрий Иванович Менделеев осмотрел ушастого: кролик оказался зараженным.
Радиоактивность!
Доложили государю.
В Персию командирован был специальный агент.
– Александр Сергеевич, вестимо! – закричит с надрывом активный читатель.
Организовано было соревнование: кто дальше прыгнет через слова и вещи.
Александр Сергеевич занял первое место, и на него именно пал Высочайший выбор.
Происходившее сопровождалось рядом высказываний: высказывания имели свои поля – поля имели рельефы.
Уже Анна находилась в поле.
Введенная простым и чистым повторением, традицией, авторитетами, комментариями, поиском скрытого и многочисленными заблуждениями.
Глава восьмая. ДВОЙНАЯ ИМИТАЦИЯ
Скатиться в примитив или поднять его до себя?
Келдыш советовал Нине держать руки в карманах.
– Пальцы не мерзнут!
«Годится всё, – она сделала вывод. – Всё подойдет!»
В окно заглядывала голова Богомолова. Вдоль улицы, разметая снег, летел шеф жандармов на отлетной паре.
– Он вами не нахвалится.
– Кто он? – невольно Нина принялась охорашиваться.
– Бенкендорф.
Нина смотрела на пышные бакенбарды – Келдыш возник в золоченом мундире.
(Прокрался в дом, не будучи замечен).
Зимний сезон был в разгаре; Келдыш имел абонемент в персидской опере.
Нина взяла муфту.
Персидская версия Анны: все в гранатного цвета марселиновых шляпах – она в светлой шляпе эспри: ее грудь теснится предчувствием, тон дышит большой искренностью, но выбор слов не по вкусу ни Нине, ни Келдышу.
Анинерак Итожа держит Анну за руку: недостает только пятилетней Любы Колосовой (ее веснушчатое личико отражается в стенном зеркале).
На сцене были пустые места – их мог занять кто угодно.
В публике знали: прежде у Анны был татарин, про иранца не знал никто.
Татарин как бы исчез в пространственном рассеянии – иранец же не давал Анне сосредоточиться на мгновеньи: чудное ли? Возможно или нет остановить?!
Голос души пел против закона тела – первым в Космос полетел татарин.
Из Космоса была видна не только Анна в целом, но и любая ее часть и даже часть этой части: Анна, ее части и части этих частей (в масштабе) выглядели одинаково!
Она была самоподобна, и это многое объясняло.
Ее циклы были вложены друг в друга и ритмически повторялись.
Стоило уничтожить одну Анну и из нее под восточную музыку появлялась такая же.
Появившаяся Анна все же не была точным повторением предыдущей, поскольку на эту предыдущую (ее образ) наслаивалась, укрепляя и усиливая ее: любая смерть героини делала Каренину сильнее и увереннее в себе!
Со сцены действующие лица поглядывали в зрительный зал: Нина и Бенкендорф сидели в неестественных позах, с руками, далеко отставленными от тела, с высунутыми языками и не моргающими глазами.
Сидеть может только живой – сидящий же покойник, по сути, – двойная имитация: живого организма и самого процесса сидения.
Вызванный администрацией появился Чехов.
Он осмотрел шефа жандармов с девочкой и сказал, что они умерли.
Действие продолжалось.
Глава девятая. СКВОЗЬ СМЕРТЬ
Понятия уже готовые по мановению некоей головы возникали в представлении большинства.
Пыль всегда прячется под кроватью.
Если пыль прячется под постелью – туши свет.
Шваброю Анна тыкала по электрическим выключателям.
Все было готово: пыль, кровать, швабра.
В окно заглядывала голова Богомолова: в поле присутствия она напоминала о многообразии форм существования.
Каждая клетка новой Анны имела собственное ритмическое звучание и потому пела так, что мир, находившийся вне человека, проникал внутрь него, отвечая или нет потребностям индивидуального организма, попавшего в резонанс с организмом Анны.
В основу мира (так пели Анна и Анинерак) положены не пресловутые объективные законы, а именно резонансные отношения: наши слова – Богу в уши!
– Как же разум? Как же разум? – голоса Келдыша, Мичурина, отца Гагарина возникали. – Как же разум?!
– Разум, – выпевала Анна, – соединяет лишь одно с другим – резонанс же глобален и соединяет всё со всем.
Мало кто понимал главное: основа резонансных групп – атом.
Анну играли на многих площадках – версии могли не совпадать: похищенное в одном месте свободно могло всплыть в другом – в зеркале мог отразиться кто угодно: ждали появления отца татарина и воскрешения Бенкендорфа.
Сквозь смерть слышала Ломова речитатив ангелов.
– Божественное множество! – что-то такое они проговаривали.
Чехов неприлично шарил рукой по телу.
– Чего желаете, – он провоцировал, – коньяку или шартрезу?
Нина могла разговаривать покамест только с Александром Христофоровичем.
– Слышь, Семафорыч, – она попросила, – давай, прогони его!
Пить было совсем не время, решались судьбы мира.
Времени оставалось немного: скоро Нину окружат черви, они усложнятся до насекомых, те – до рыб, земноводных, птиц, четвероногих, до какого-нибудь естествоиспытателя типа Дарвина, который естественно отберет в свою пользу то немногое, которым Ломова еще располагает –
Сошедшая с явного уровня мира на его скрытый уровень девочка попала в некий физический вакуум, где процессы существовали только в возможности.
Итак, у Нины была возможность спасти мир от нависшей над ним угрозы.
Попавшая на невидимый уровень мира Нина вошла в его программу.
Первое же открытие потрясало: по сути Келдыш оказался Бенкендорфом – по проявлениям Келдышем выходил Бенкендорф.
Пространство обратилось протяженностью, время стало длительностью.
Теперь Нина могла выбирать между вечностью и бесконечностью.
Глава десятая. АТОМНАЯ РЕАЛЬНОСТЬ
Александр Христофорович Бенкендорф вызвал татарина.
Космонавт явился: халат, тюбетейка.
Шеф жандармов состоял в резонансных отношениях с шефом академиков, и потому Мультатуллин не удивился, перед собою увидев Келдыша.
Келдыш в Мультатуллине видел Крым, пенснэ и небо в алмазах.
Войдя в кабинет, у татарина отлетел чувяк.
– Знавал я твоего отца, – издалека Бенкендорф приступил.
Широким задом отец татарина прилипал к новой целостности – прилипал бессознательно в отличие от сына, вовлеченного в систему.
Он как-то был завязан на первом убийстве Ломовой, отец татарина, но непричастен ко второму.
– Салфетка отца всегда была чиста.
– Он подавал сигналы?
– Он принимал мои сигналы из Космоса.
Он не сказал о совокупности сигналов, этот Мультатуллин, сын Мультатуллина.
Быстро из-за фигуры Александра Христофоровича высунулся Келдыш:
– Папенька ваш ушел в бесконечность, теперь, стоит ему качнуть задом – сотрясется Вселенная!
– Что с того? – Мультатуллин повел верхней частью тела.
Кресло шефа пошло ходуном: окна кабинета выходили на Неву: Литейный мост был отчетливо виден: строевым шагом передвигалось божественное множество солдат: раз-два, раз-два и обчелся: мост, закачавшись, развалился на части: молча, солдаты попадали в воду.
Мстислав Всеволодович просел – из-под него высунулся Бенкендорф:
– Естественный отбор резонансов продолжается! – продолжил он плохую игру.
Хорошая мина была космонавту выдана под расписку.
– Будете пролетать над Персией?!
– Но разве же событие в атомном мире не ограничено наблюдением над ним? – татарин засомневался.
– Первично наблюдение, но удар вторичен! – захохотали Бенкендорф и Келдыш. – Мир должен уничтожить их ядерную программу!
Была ли вообще иранская ядерная программа? Не выдумка ли досужего ума?!
В любом случае, не существующая (тогда) актуально (пусть!) уже она присутствовала как возможность или сила, готовая себя выразить в актуальном бытии.
– Мы только правильно расположим атомы в трех измерениях! – сказал на прощание шеф жандармов.
– Пределом длительности заполним объем смысла! – пропел, напутствуя диверсанта, шеф академиков.
ЧАСТЬ ВТОРАЯ
Глава первая. УСТРОИЛ ПРИТОН
Суп был съеден, коньяк и шартрез выпиты.
Пыль стерли.
Чехов уходил первым.
За ним выносили ружье.
– Где, черт возьми, его раздобыли?
– Висело на ковре.
Могло бы и лежать на подоконнике, с оптическим прицелом.
Коляска ехала: полна покупок: купили Чехова!
Человек с неожиданными фантазиями сделался автором чего-то большего, нежели книга, и в этом большем свободно могли разместиться другие книги и другие авторы.
«Тот, кто не знает – находит. А что найду я, если уже знаю?!» (Лившиц – русским).
Вчерашние герои один за другим сходили на нет, стояли здания без всякой архитектурной подпитки; щелкали в Петропавловской крепости прочные ножницы парикмахера: чик-чирик!
Умершие оживали в воспоминаниях: ходил Каренин: стирал следы Анны, лишал ее существование смысла: не было у Анны больше блестевших глаз, она не натягивала донельзя чулки, не пользовалась ванною комнатой, не летала в Космос.
Гиблостью, мертвечиной и нежитью веяло: Некрасов-де одевался свиньей, Богомолов прятал шоколад в гробу, Нина Ломова мыла шею под большое и малое декольте, глядя по случаю, – ее приподнятый подол обыкновенно полон был пустыми бутылками и мелким сором.
Ночью на погосте Анна рвала падаль.
Каренин в музее Некрасова устроил притон.
Со станции Астапово куда-то далее проследовал Лев Толстой.
– Мы говорили и выстреливали о несуществующем, – признавался Чехов.
Война правила миром: феномены против смысла!
Сбежались факторы: кому посодействовать?
Двух факторов нанял Некрасов: внешнего и внутреннего: Унковский разъединял смыслы, Ераков продвигал процессы.
В музей-квартиру привезли переключающее устройство.
Скачкообразно теперь поэт переноситься мог от смысла к творчеству и от творчества к смыслу.
Толстой, Некрасов, Крамской, Чехов, Нина Ломова никогда не умирали (Унковский).
Каждый из них рождался и умирал бесчисленное количество раз (Ераков).
Сквозило во всех формах бытия.
Так (заметим в скобках) Бенкендорф, Книппер и Геринг распространяли себя.
Подобно рабочим на фабричном конвейере, выполняющим каждый свою операцию, эти люди в своей совокупности делали общее дело: данные из разных источников они переносили на единый.
Глава вторая. ПРОБОВАТЬ ПИЩУ
Они подавали знаки.
Подобно тому, как космонавты подают сигналы.
Мертвые – народ ушлый, многое пережили, обо всем имеют суждение.
Тот же Пушкин оттуда диктовал ощущения; на клеточном уровне он проводил аналогию природы смысла с природой мира.
Он задавал ритм.
Он сказал, и страшно стало тихо. Полегли туманы широки. В эту ночь решили марамои –
«Максимально приблизить электрон к ядру!» – писал Дмитрий Иванович Менделеев.
Смысл проявлял себя в форме энергетических отправлений: Льва Толстого, Алексея Толстого, Чехова и Некрасова вдруг начинало трясти, кто-то искрил, мог ударить током.
Энергия, атом, клетка – губительная триада возникала, способная разнести мир.
Система, понуждаемая к изменениям, непременно вернется к исходному состоянию – стоило ли вмешиваться?
Живые люди (в системе), понуждаемые к умиранию, возвращались, как могли, к какой-никакой жизни.
Умершему Бенкендорфу вдруг представилось, будто на пароходе «Академик Келдыш» плывет он по матушке Неве.
Персонифицированный в образе Бога Дмитрий Иванович Менделеев рядом прогуливается по палубе: может продуцировать новые смыслы, может от имени мирового Разума выдать охранную грамоту от любого достигнутого результата.
Спокойно Дмитрий Иванович перехватывал все посылаемые сигналы.
– Вы, получается, знаете всё обо всех?
– Кожей чувствую.
Первый помощник капитана Менделееву покрутил носом: обед!
Дмитрий Иванович мог пробовать пищу ногами.
Он мог слышать коленями и говорить из заднего прохода.
Он ощущал совокупность мира волосками бороды и потому опасался парикмахерских ножниц.
Фасеточные глаза развертывали ему мозаичную картину мира.
Он мог преломлять воду, был наделен особой химической чувствительностью. Он обладал объемным обонянием, и это качество лишено было для Бенкендорфа какого бы то ни было смысла.
– Вы полагаете, что запах сигнализирует о неприменении воды и мыла – я же считаю, что запах свидетельствует о вибрации атомов!
Возможно, параллельная триада возникала: возможность, факт и закон, управляющий фактами в будущем.
– Поверьте, я и сам до конца не знаю назначения отдельных моих органов, – признавался он неизвестной. – Не поможете ли мне в этом вопросе?
Глава третья. ПРОМЕЖУТОЧНЫЕ ЦЕЛИ
Чтобы решить покамест не поставленную задачу, она задействовала смелое предположение: что если бы она осталась жива?! Она – не механическая система, а функционирующий женский организм!
Отныне она занималась специализированной деятельностью.
«Самка обнаружится там, откуда дует ветер», – полагали мужчины.
– Нина могла представлять отсутствующие предметы, – вспоминала Люба Колосова.
– Скрыто она оперировала символами, – добавлял еще кто-то.
Нина же просто выделяла промежуточные цели: от известного к неизвестному!
Имея понятия, она старалась на них не опираться.
– Она набрасывалась на незнакомых, – вспоминал Келдыш.
– А знакомых бежала, – прибавлял Бенкендорф.
При выходе из ресторана Ломова могла отрыгнуть пищу: она не обязана была быть голодной или сытой, больной или здоровой, живой или вялой.
В театр ее водил Бенкендорф (она умирала со скуки), в ресторан – Келдыш (ее тошнило).
В театре они занимали места вплотную к сцене, а в ресторане сидели всегда у окна, и Нина видела, как мимо нее Чехов и Алексей Толстой ведут куда-то пятилетнюю девочку.
«Я видела, – упомянет она много позже, – как вместо детского сада совсем малышку перс и татарин насильно ведут в школу».
В бездонной глубине ресторана двигались липкие облака.
В стеклянные шары повсюду поналивали жидкого огня: голова Богомолова!
К Нине сватался сахарный король: Бродский: она посещала синагогу, готовилась пройти гиюр.
– Шведский фасон рабочей лампы? – интересовался раввин.
Покамест Нина не могла начертить.
Она изобрела экономные комбинации слов, в основе которых лежало единое (общее) буквосочетание: так появились многоликий алкоголик, сорокалетний вокалист-калека, пограничный фотограф и навозный правозащитник.
В ее представлении правильный раввин не мог являться таковым в силу удвоения букв.
Лифшиц не протестовал.
– Если в языке есть Х, – он смеялся, – в нем (языке) непременно найдется У!
Раввин планировал сделать Нину своей звуковой помощницей: она должна была бы распознавать опасные звуки: подозрительное покашливание, зубовный скрежет, шипение выпускаемых газов.
Нина не возражала.
Поначитавшись Толстого, в молодом юноше они видели старого старика – в огромном же гиганте подмечали карликовость недоросля.
Глава четвертая. МИР СЦЕНЫ
В синагоге царил хаос.
Каждый день был днем творения.
Из хаоса возникало слово.
Слово отбиралось, перемещалось, соединялось Бог знает с чем.
Приходил Менделеев, давал или не давал добро.
Верным могло обернуться обратное.
Мысль проносилась мимо головы, и Богомолов вертел шеей.
Из хаоса слова возникал трамвай, и Богомолов на ходу садился.
Великое семибуквие катило в глаза, не успеешь оглянуться.
– Португальская потуга, – в микрофон объявляла вагоноуважаемая, – Перманентная Германия.
Отождествлять себя или нет с прочими пассажирами? С отдельными их частями? – Пальцы Богомолова были хватче, больше вмещала голова.
Пытаясь вспомнить о своем биологическом рождении, прочие просматривали эпизоды из внутриутробной жизни, кто-то видел что-то из жизни прямых предков: людей и животных. Трамвай передавал едущим ощутимые толчки – кого-то вдруг озаряло. Все испытывали давление на тело – Богомолову нагружало голову.
Произвольно люди пытались выразить содержание в слове.
Трамвайность (как таковая) способствовала обратной раскрутке – с ужасом констатировал Богомолов: мчится транспортное средство задним ходом!
От тленного до приобщения.
Тайны святые, ау!
Есть хотелось и пить.
Пол, он увидел, залит был красноватой жидкостью, повсюду – разбросанные куски хлеба и мяса.
И ощутил Богомолов то театральное единство, что предшествует всеобщему воскресению: он жил отныне в умерших, и умершие жили в нем.
Главная из утерянных тайн содержала эффект всеобщего счастья: все в трамвае должны были прижиматься друг к другу и чувствовать себя муравьями.
Богомолов чувствовал себя апостолом.
В зрительном зале это сочли талантливой постановкой, игрою, а, между тем, всё на свете было игрою, кроме этого.
Интеллектуально мир сцены наползал на мир зала, завязывалась нешуточная борьба: кому кто?
Кто кому Толстой, Чехов, Некрасов?
Почему их мысли начали самостоятельную жизнь?
Прогуливалась как-то мысль по Невскому проспекту и вдруг распалась на две.
– Я из разряда вкладываемых, – сужалась первая.
– А я – из извлекаемых, – расширялась вторая.
Первая – случившаяся.
Вторая – происходившая.
Глава пятая. ЗАХВАТИЛИ ТРАМВАЙ
Театральный свисток разливался – с приметным удовольствием дорожные люди уносили прочь скрижали со священными формулами.
Богомолова расчленили, оторвали от жизни.
– Кто ест мое тело?
Смеялись евхаристы, воспроизводя себя в последующих поколениях: жизнь повторится в формах не тех, что создает природа, а в тех, что демонстрируем мы!
Когда и как евхаристы захватили трамвай и для чего развели в нем коллективную мысль?!
Покинув мир, Богомолов попал в ситуацию: тело Богомолова встало в один ряд с пальцем Уварова, коленом Толстого и печенью Астапова.
Оставшись единым в себе самом, отныне он мог продолжать действовать вне себя.
Видел ли он среди пассажиров пропавшего Гудим-Левковича?
Да, видел – вовсе Павел Павлович не пропал, а лишь отказался от самого себя.
Он видел механическую Анну, отклонения Чехова, интенсивность Еракова, известный результат Келдыша, развитие клетки Ильи Мечникова, выбор Крамского, отсутствие выбора отца Гагарина.
Уваров, Толстой и Астапов в давке прижимались друг к другу своими поврежденными сторонами, чтобы таким образом помочь один-другому-третьему залечить свои раны –
Постепенно улетучивался шум трамвая.
Бесстыдные вещи рисовались на самосветящихся часах: не след ничего придумывать: расширяй и топорщись!
Я скосоротился.
Подъезд дома был открыт – сейчас войдет Нина, глаза ее прыгнут, и сердце страшно застучит: хоть вынимай!
– Таскалась, дрянь! – прыгнет на нее Алексей Толстой.
На каком-таком основании?
А в силу таланта!
Волосы у Нины кудрявые, как у летучей мыши.
Пригладит Илья Эренбург с улицы Некрасова, причешет, как ему нужно.
Его знания о ней не были напрямую доставлены ему ею – он добывал их своими уникальными способами: проникая в его измышления (термин Н. Л.), она порою только мешала ему откровениями, которые по большей части не укладывались в его описания.
– Я существую независимо от тебя, я сама по себе, – она настаивала. – Ты просто фиксируй!
Она зависела (не напрямую) от того, какой он подаст ее (кому?).
Их отношения были с одной стороны осмысленными – с другой являлись лишь произвольным набором букв и слогов.
Обманывала ли она?
Она рисовала особые картины действительности.
Глава шестая. ОСОБЫЕ КАРТИНЫ
Не нужно обязательно ехать в Грецию, чтобы предаться афинским удовольствиям – их испытать можно в особом трамвае.
Миллионер Бродский отпустил шикарное авто.
С карими нарисованными глазами на месте кондуктора в дурацкой шапчонке с белым выхлестом сидела неизвестная, поглядывая.
Поехать чистенько можно было за три копейки для начала.
За три копейки продолжались обычные настроения.
Высохший мандарин на лакированных досочках – за пятачок его можно испробовать.
Кондукторша подбирала ноги под юбку (каналья!): синяя юбка – голубые ноги, желтая юбка – ноги коричневые.
А почему облака в трамвае и птицы? – А потому, что заплатили вы целый рубль!
За трешницу на колени могли посадить мужчину, и Бродский, перепуская, сразу давал синенькую.
– Если бы я жил раньше Чехова, – говорил Алексей Толстой, – то и написал бы раньше его.
У Алексея Толстого был малый рот и большой рот – в какой именно он позволял себя целовать?
Оба рта Чехова были изящными, а рты Льва Толстого просто были: мандарин начинал действовать.
За красненькую у неизвестной кондукторши позволялось стянуть чулок и получить разъяснение: чулки на женщинах Льва Толстого не были натянуты вертикально, а именно горизонтально плотно обтягивали ногу по ее толщине!
Лицо неизвестной становилось известным под ветхой шапчонкой.
От Бродского, он знал, пахнет шоколадом.
Ему не следовало казать зубы.
Где-то в афинских каменоломнях скоблили и чистили куски мрамора, чтобы ему изготовить новые.
Трамвай набирал воздуху: ветрило вместо ветра.
Литература должна быть трамвайной: трамвайная жизнь и трамвайная литература.
Никто не хотел замечать гроба – все отбивались, как могли: действиями, болтовней, настроениями, элементарным отчуждением.
Бродскому начинали возвращать деньги.
Стянутый чулок бросили в грязное.
Негромко пролилось из третьего рта.
Все пожирали шоколад.
Бродский лежал в гробу.
Всё сосредоточилось и уперлось в кисточки и глазет.
У Бродского были две фигуры. Было две фигуры у Бродского.
Родная, нежная, изумительная: три!
В шубке.
В шапочке.
Под вуалью.
Они казались девочками, лежали смирно с общей родной, нежной, изумительной улыбкой.
Это их рука или его руки лежали на потертом плюше?
Глава седьмая. СВОИ ПРИЗНАКИ
Себя почувствовать тремя девочками зараз – высокое возбуждение для мужчины.
Мать уважает дочь – текст обретает себя.
Оскопивши отца и мужа, возвращаются дамы домой – так глубоко довольны собой, что почувствуешь факт обмана: мужская модель со стержнем – откуда ей взяться в подъезде в качестве наблюдателя: имитирующий манекен?!
Нет внутри сердца.
Печени нет, легких, кишечника: блок схема вместо них, трафарет, конфигуратор и многочлен на месте половых органов.
Модель ситуации: рукотворный феномен, шесть точек::: символизируют шесть углов; упорядоченный газ вместо кровеносной системы.
В хаотическом нагромождении проявляется текст – только наложи стандарты, и самоорганизующая система выдаст на-гора атрибут.
Организованность имя ему!
Так организовано всё, что любой персонаж, изменив свои признаки, никак не затронет партнеров.
Выяснялось необыкновенное.
Оказывается, сценические персонажи не знали о существовании друг друга, каждый взаимодействовал с фантазийным образом, полагая, что в усложненной схеме он имеет дело лишь с самим собою!
Время антиподов, говорили со сцены в зал, течет в разные стороны (Бенкендорфа и Ломовой).
Время создавало ситуации – каждая ситуация регистрировалась как именно эта.
Некрасов принимает определенную позу – музей!
Гудим-Левкович подпрыгивает на месте – трамвай!
Неизвестная прячет ноги – картина Крамского.
Вронский издает звуки высокой частоты – Ватикан.
Пушкин пистолетиком складывает пальцы – дуэль.
Хрустит пальцами Анна: война и мир.
Две девочки, взятые порознь, оказались равны между собою и честны с третьей.
Мать честная! Что Нина, что Люба не делали разницы между собою и (одноклассницей) Надей Лайнер, как не делали ее учителя в школе на углу Маяковского и Жуковского, между которыми тоже не делали разницы.
Люба, Нина, Надя, Владимир, Василий – стоило кому-нибудь из них отхватить добрый кус шоколада – вкус его ощущал каждый из них.
При всем при том вместе они искали то, о чем каждый не имел представления.
Представьте, они находили!
Они находили то, что лишено было малейшего содержания и наполняли найденное содержанием от себя.
В постель можно положить ангела.
Целый час можно тереть и мять себе переносицу.
Всю жизнь можно свести к маленькому пространству.
Снег Бродский видел, словно как тающий сахар.
Лежит!
Глава восьмая. ЗАБЕГАЛИ ВПЕРЕД
Два человека стремятся занять одно и то же место.
Два человека стремятся занять окно.
Окно – тоже место.
Оно выводит к пространству.
Вокруг какой же точки вертится жизнь, если жизней пять, а точек шесть?
Прогуливались однажды Василий Жуковский и Владимир Маяковский – искали по обыкновению то, о существовании чего они не знали, но догадывались.
В окне безобразничали девицы: они передают флажками:
«Принимаем ваш план. Приступаем к построению новой системы».
Пять человек – шесть точек зрения: шесть ключей для открывания пяти дверей (подъездов), которые от них закрыты.
В относительном плане они идеализировали стандарты (?)
Стандартные точки вполне могли представлять из себя точечные частицы с природой атомов, обладающих общим механическим свойством.
Василий Жуковский (определила Надя Лайнер) был необходим для появления Владимира Маяковского – и, окажись на месте Жуковского Нежуковский – вместо возникшего Маяковского вполне мог образоваться Немаяковский.
Пружинистые мужчины и электрические девочки структурно отличались одни от других, но обе группы показывали время, хотя и разное.
Девочки без затруднений посещали музей, могли приехать на трамвае – мужчины писали письма и транспорт провожали взглядом.
Неочевидное принято было за основу – об этом они говорили в своем месте.
Нужно было правдоподобно видеть неясное, чувствовать (хотя бы) его в незнаемом.
Мужчины забегали вперед: имеющие опыт смерти они рассматривали окончание как законченность.
Девочки прошлое воспринимали как былое.
Ничто ни с чем не связано в пространстве ответа; все возникающие проблемы следует оставлять открытыми для иной интерпретации: любой вопрос нужно освещать так, как если бы он никогда не рассматривался прежде: необходимо разрывать прежние искусственные связи!
Каким образом люди ошибаются?
Они садятся в трамвай не того номера!
Смотрели на Надю Лайнер, и та делала разницу.
– В природе, – она говорила, с недавнего времени существует принципиально новое взаимодействие: это – взаимодействие между спинами. Чаще и ближе всего люди располагаются спиною друг к другу в трамвае. Если трамвай идет по кругу, спины начинают вращаться против часовой стрелки, и тогда настоящее заменяется прошлым, и всё буквально становится относительным.
Из больших настенных часов девочка вынимала высокодобротный крутильный маятник, когда-то подаренный школе Келдышем, и считывала скопившуюся на нем информацию.
– Прямо сейчас, – однажды сообщила она, – где-то спинами трутся Толстой и Астапов.
Глава девятая. ПИЛИ ПИВО
Пушкин никогда не выглядел идущим – казалось, он стоит на месте или прыгает на одной ножке: куда и подевались его энергические жесты?!
А между тем он нуждался в свидетелях: давно следовало передать потомкам свои идеи: мысль – средство передвижения, транспорт, тот же трамвай.
Знакомая с американцами Надя полагала, что трамвай – всего лишь желание: желание красного или зеленого: трамвай-де упорядочивает места во времени и в пространстве.
Когда прерывается время, целое видят по частям.
Пушкин начинал расплываться (он мог быть пятном на обоях), его точки менялись местами; Надя двигала взглядом – начинала говорить обстановка: стол, стул, подоконник.
Играл свет. Большие расстояния сокращались. Пел далекий друг. Мир был продолжением тела. Надя брала семафорные флажки: она могла!
Нужно было раздеться: тело семиклассницы привлекало прохожих. Мир терял упорядоченность – прохожие становились наблюдателями. Множество вибраций подступало. Надя превращалась в точку зрения.
Пушкин наводил лорнет. Он манил ее пальцем.
Верхушка уха у него оказалась надгрызенной. В глазах позванивали хрусталики. Пушкин был вчерашний день. Они ждали трамвая, чтобы внутри прижаться друг к другу спинами. У Пушкина оказался горб, давивший Наде в тело.
Им не было дела до номера: движение всё!
Всё должно было возвратиться в точности так, как оно было, и в точном порядке: этого Пушкин принять не мог.
Уже (за письменным столом) лохматый человек, во всем похожий на Толстого, писал свой гениальный роман ничем не отличимый от «Анны Карениной» – всё в том же положении стояли вещи (разве что подрагивая и раскачиваясь).
– Уеду, к черту, в Грецию, – грозился Пушкин, – на возмущение Александра Ипсиланти!
С серым неясным лицом вполне можно было спросить бутылку красного, придерживаясь шатких стен: Надя любила Пушкина.
Походя, Жуковский и Маяковский создали свою школу-на-углу с барельефами на стенах и учителями в белых простынях, накинутых на бальные платья и фраки с черными жилетами.
Пушкин приезжал с дуэльными пистолетами, выбирал мальчика: стрелялись (лед и пламя) и вместо вина на углу пили пиво.
Однажды Пушкин попал Наде в ногу и долго дарил шляпку с глазами и зубками летучей мыши.
Пушкин привозил пачки старых писем – за небольшие деньги их можно было разорвать.
Глазом Пушкин вырезал в пространстве и останавливал во времени неподражаемые картины и чудные мгновения.
Глава десятая. СМЫСЛ ИМЕЛИ
Шли годы бурь.
Стрелялись все, но главною мишенью сделался принцип реальности.
Часы, притороченные к портативному двигателю, показывали иное время неподвижному зрителю.
Сущность, однако, становилась невидимой – все было иллюзорным.
Можно было курить, дремать – Надя качала ногою.
Мысль шла по чулкам, поднимаясь все выше – Маяковский в дороге не спал: он непременно должен был пересечься с Жуковским.
– Мы оба холостяки, – Владимир приговаривал.
Он с Жуковским? Он и Надя? Он и черный чулок?
Внутри Нади щелкало отопление.
– Зачем она так сразу, даже слишком, – поморщился Маяковский. – подпустила бы холодку для начала.
Когда, наконец, они пересеклись, Жуковский оказался с двумя дамами: на этот раз Нина и Люба предстали помятыми возрастными кокотками: внутри них скрипело и покашливало.
Боясь возможного шума, Надя выскользнула из купе. Она сняла с себя волос Алексея Толстого: откуда бы?
Железный столбик на площадке был от Толстого Льва: понятно.
Сильной рукой Надя ухватилась за холодный столбик.
Помнилось: Толстой вынул бритву, но не полоснул, а побрился: который?!
Надя потрогала парусиновый пакет на груди: письма Пушкина.
Пушкин упрекал в медлительности и трусости.
Надя вынула бритву (откуда?), но не стала сбривать волосы.
Все сделалось непонятным, восхитительным и тревожным (творожное мороженое).
За окнами пролетали красные домики из ибсеновских пьес.
Не догадался Вронский использовать Анну как добрую под(п)ругу!
Смысл имели слова, но не фразы, Надя боялась своих движений: бритва в руке.
Пушкин разве писал энциклики? Разве же о заботе писал в общем доме? Не об отмщении разве, аз воздам?!
А воз и ныне там!
Все услышали звуки – Надя глотала слюну.
По прибытии письма Пушкина не должны были попасть к Ибсену.
Призрак Ибсена отгоняя, Надя трясла головою.
– Он очень осторожен, изнутри закрылся на цепочку, – Надя сообщила четверым ожидавшим.
Ей протянули кусачки.
Артист танцует для публики, а зритель – для себя.
Завтраки на траве доделывают природу человека.
Организм имеет собственные часы и приводит их в действие, отвечая на принимаемые снаружи сигналы.
Роман грешит чрезмерной правдивостью.
Наутро все уголки Вселенной облетело экстренное сообщение: в поезде, следовавшем в Норвегию, произошло покушение на Римского папу.
ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ
Глава первая. СВОИХ ИМЕН
Теплое и светлое чередовалось с холодным и темным.
Алексей Кириллович Вронский приспосабливался: час больше часа, время года меньше времени года.
Тело населено миром.
Тело в равновесии с миром, но что означает это равновесие, это тело, этот мир?!
Позы предполагают зрителей, Скорость поезда вытесняет значимость места назначения. Здесь и там становятся повсеместными.
Там он Римский папа.
Здесь – пассажир экспресса, путешествующий инкогнито.
Поезд, идущий куда-нибудь.
В вагоне-ресторане он потребовал подогретого светлого, но принесли темного и холодного: пива.
Две неухоженные дамы подсели, разбили бокал, уклоняли головы с проплешинами на макушке, испоганили скатерть, над собою держали за хвост селедку по-норвежски.
Вронский готов был к поединку с демонической дамой, искусительницей тонкой и артистичной под вуалью таинственности – ему подослали двух проституток.
Энциклика, еще не оглашенная, была в парусиновом пакете защита у него на груди: коды мирового конфликта, пропаганда мира во всем мире.
Зрение, пришедшее издалека, начиналось в прошлом – когда-то непокорном, а сейчас просто непричесанном.
Чем-то острым женщины царапали по столу.
– Вот дичь! – из пьесы произнес официант.
Одна подсевшая была любовницей официанта, другая предназначалась папе.
Нина и Люба – они не скрывали своих имен.
– Я вовсе не Римский папа, – говорил Вронский на публику, – вам только показалось.
Ему не верили.
Было видно: он плохо соображает.
– Вронский знает много веселого, – Нина испытывала, – а Римский папа ничего веселого не знает.
– Вронский – какой, – сказал он, – Имя прилагательное.
Вронский папа?! Все присели.
– Пальцы впустите в пальцы, а волосы – в волосы, – призвал папа.
Все привстали.
Забыл человек о себе, представил на секундочку себя за другого.
Будто и не было вагона, поезда, проносящихся за окнами декораций, Толстого за соседним столиком и Астапова, вот-вот готовившегося войти из тамбура.
Глава вторая. ВЫЛ ВЕТЕР
Врачи пробовали смазать слюною летучей мыши разрез, оставленный бритвой: Чехов, Мечников, Вересаев.
Папа не жаловал стерильных зализанных старичков и потому доктора явились заросшими, немытыми, дурно пахнувшими молодыми людьми.
– Как это было? – осклабился Вересаев, дохнув изо рта.
– Этого не было, – Вронский наготове держал палец.
Сознательно он накренялся – равновесие означало бы смерть.
Ему зажигали зеленую лампочку – Вронский падал.
Зажигали желтую – папа засыпал.
Железный человек с усами антенн под носом и с головою, похожей на ведро, выкраивал из своего духа нечто безжизненное, деревянное, глазетовое – опять смерть?!
Энергии эскулапов между тем из согласующихся превратились (как показалось папе) в соперничающие, каждая из которых (показалось Вронскому) стремилась сделаться сильнее.
Факт не допускал объяснений: жажда жизни?
Смазанные целительною слюною оба они, папа и Вронский, с силой принялись отталкивать от себя то, что собиралось умереть, старое и слабое.
У Вронского оказалось надгрызенное «пушкинское» ухо – его заклеили.
– Вы продолжаете стремиться к религиозной власти? – склонился запылившийся Чехов.
Алексей Кириллович Вронский был здоров: более не воспринимал он мир четырьмя глазами, его разум не умертвлял и скорее всего стал случайным.
Гремя ведром, удалился сверхчеловек, доктора посолиднели и сполоснули руки – вырванное из контекста плавно в него возвращалось.
– Отрицать-забирать? – контрольно вопросил Мечников.
– Отдавать-утверждать! – уверенно Вронский ответил.
От потери Анны осталась большая глупость – она оторвалась от него летучей мышью.
Шли ступени с перилами – Вронский раскланивался: лестница была хорошо знакома.
На чердаке выл ветер.
– Дуй, – Вронский ругнулся. – Вот дуй!
Обыкновенно, ожидая его, Анна лежала в сыроватой постели с мертвецки напившимся мужем, вторым или третьим, не то татарином не то персом.
– Со свечей в кальсонах, – Анна не ставила запятой по умершему.
Вронский принес подгнивших фруктов, цветов и жирных насекомых.
Вниз головою Анна висела на стропиле, смотрела острыми глазками, блестела яркими зубками.
«Как папа решает половую проблему?» – в глазах можно было прочитать.
Анна думала купить козу.
И это удивляло больше всего.
Глава третья. ЛЕТУЧАЯ МЫШЬ
Она рассказывала, почему Пушкин писал под псевдонимом «Горбацевич».
– В младенчестве отец выпал из колыбели – он повредил позвоночник.
– А мама?
– Врожденное углубление между лопатками, – дочь вспомнила мать. – В дилижансе Пушкин и Анна Керн сидели спиною друг к другу.
С каждым мгновением она превращалась во что-то все более приятное (Анна Петровна – Пушкину; Анна Аркадьевна – Вронскому) – она переходила в иное состояние, которое можно было усвоить чем-то обычным и повседневным.
На плече у нее была цифра 70, на колене – 10.
Честно Анна давала понять: за все надо платить, везде разная такса – он может попасть в любую категорию: он только посмеивался от веселого страха: он непременно попадет в десятку.
Анна топорщилась, щекотала ладонь.
Он видел ее крылья, скрепленные воском: к солнцу не полетит и по морю не поплывет под косым татарским парусом!
Нелепый книжный человек давал вампиру вдосталь напиться кровью: книжный сочиненный донор!
Анна не была сверхживотным, Вронский – сверхчеловеком, но оба подвержены были вечному возвращению и, возвратившись, всякий раз натыкались друг на друга, пусть и вырванные из контекста.
Чтобы войти в 10, оттуда нужно было кого-нибудь вытеснить: покамест Анна лишь разворачивала то, что было вложено в ее голову.
Давно преодолевший запрет собственного развития Вронский никак не держался линейности, узости, однозначности: истина не заслоняла его воли.
Произведенный структурою текста он, как и она, далее не воспринимал свою жизнь идентичной самое себе: сюжет для большого романа оказался сюжетом для небольшого рассказа.
– Рассказы о жизни, – на лету Анна подхватывала, – изменяют самый ход жизни!
– Другой Вронский и другая, третья, десятая, семидесятая Анна ничуть не менее предпочтительны Вронскому-первому и Анне-нулевой, минус первой и минус любой, – впоследствии признавали Чехов, Мечников, Вересаев.
Зеркало Толстого разбито было в осколки – в каждом из них отражался свой Вронский, своя Анна, свой Чехов, свой Мечников, свой Вересаев с двумя концами.
– Вронский удалился в присутствие, – где-то голос подавал Ибсен.
– Настоящий момент времени – всегда в привилегированном положении, – возникал Ленин. – Куй железо через плечо! Куй его! Жуй!
Невозможное сочетание бытия с небытием требовало вмешательства Менделеева.
Любое «сейчас» могло быть заменено на «покамест».
То, чего не было, просто еще не наступило.
Глава четвертая. ИДТИ СЛЕДОМ
Привычная последовательность во времени – уступила ли место одновременности в пространстве?
Да и нет.
Последующий Вронский вовсе не спешил сменить предшествующего (временного), а просто присоединялся, дав Анне полчаса.
На заре Анна делала девичье лицо: ярче розы.
К летучей мыши присоединилась собака – первая садилась девушке на плечо, вторая давала себя гладить – недоставало самки пингвина.
Когда в своей комнате Анна установила колыбель, дежурный Вронский почувствовал себя семидесятым (демисезонным).
Роман с Анною оказался горбатым: Пушкин не мог полностью заместить Горбацевича: находившиеся в равновесии, оба умерли и теперь должны были возвратиться во времени или в пространстве.
В пространстве комнаты в свое время.
Слюну летучей мыши Анна смешивала со слюной собаки – добавить слюну самки пингвина и получить жидкость для зачатия!
Так было?
Взад-вперед Вронский водил пальцем.
Анна была совершеннолетняя, он не был содомитом.
Должен был получиться детеныш.
Зубами Анна касалась уха Алексея Кирилловича.
Бесчувственному мужу на голову надели ведро: в контекст его, в контекст!
– Татары, – рассказывала Анна о мужьях, – светлые и теплые, персы же холодны и темны.
Вронский забывал об энциклике, унесенной проститутками: он знал: ужин в гробике.
Была колыбелька для Горбацевича.
Где-то тарахтел двигатель, оставаясь невидимым.
Остатки живительной слюны Анна выплеснула на обои: шесть точек::: рукотворный феномен!
В постели, с ведром на голове в сбившейся ночной рубашке лежал ангел: полное отсутствие полового органа!
Механически Анна –
Механически Анна смещала момент времени на своей картине мира: по кругу смещала Анна!
Что, в общем-то, есть? – Она и Вронский.
Что, в общем, известно? – Они всегда впереди себя.
Каждый их акт – поэтический в прозе.
С их появлением всё сделалось ясно, но как было объяснить их исчезновение?
Просто идти следом молчать?
Глава пятая. ПРИНОСИЛИ ПРОВИЗИЮ
Отсутствие связи между прошлым и будущим как бы намекало им, что сами они навязаны самим себе.
Приобретя то, что им перепало, Анна и Вронский утеряли иное.
Возвратившись, они не попали в единую точку своего отправления – они обнаружили шесть точек вместо одной: пойдешь налево?
Вовлеченные в существование, они ощутили на себе его бремя: постоянно нужно было что-то делать, что-то говорить, о чем-то думать: не оставлять бумагу чистой!
«Женское – это летуче-мышье, собачье, пингвинье», – Вронский дописался бессонной ночью.
«Мужское – это стыдливое», – не уступала Анна.
В романе Толстого (пусть не тремя точками сверху и тремя под ними, а двумя длинными рядами) намечены были маршруты, пройти которые требовало немалого мужества: Чехов снимал шляпу.
«Лингвистический пингвин, – по-своему комментировала аллюзию Нина Ломова, – себе задает свои собственные обстоятельства!»
«Жить значит сожительствовать», – могли бы присоединиться летучая мышь и собака.
Многие реальности не умещались под общим переплетом –
Анна пудрила волосы, до половины выставляла девственную грудь: живою была лишь роза, зажатая у нее в ладони.
– Прошлое всё еще здесь, – Вронский озирался по сторонам, – или же умерло вместе с нами?
– Прошлое не только находится здесь, оно еще и оживляет, – из Анны отвечал механический голос.
«Машина для производства желаний!» – ужасался Алексей Кириллович.
Анна была повсеместной – она была вседоступной. Установить с нею связь Вронский мог из любой точки: уклониться же от Анны точки не давали возможности.
– Что же, – продолжал он кошмариться, – станем отныне общаться без событий вовсе, в сфере лишь желаний одних?
– Желание приведут или не приведут к событиям, – механически отвечал голос. – Все будет зависеть от тебя.
Покамест все события оказались стерты – не было ничему никакой внешней причины.
Никуда не приводили нелинейные точки (линейные вели к Толстому).
Когда Вронский и Анна складывали свои энергии, зажигалась лампочка.
Пикник на траве освещался: читатели приносили провизию, Толстой – траву.
Травою был буквальный смысл романа.
Провизией представлялись его интерпретации.
Завтраки на траве доделывают природу человека.
Толстой не сумел закрепить Анну во времени.
Что бы ни происходило – ничего не происходит.
Глава шестая. ЗАСТЫВШЕЕ ПРИХОДИЛО
Она продолжала говорить (дальше).
– Сделать продолжительное одолжение, придать провокационность вокалу, опрокинуть минуту – разве же не в этом смысл жизни?
Проигравшие понимали: все возможно!
Сомневались только: Анна говорит или Нина?
Нина выиграла по трамвайному билету и потому могла уплатить штраф за несвоевременный выход.
Нина когда-то копировала Анну – почему бы Анне сейчас не представить Нину?!
– То, что представлялось прежде, ныне переживается непосредственно! – не просто понимали, но кричали выигравшие.
Образы сливались.
– Образы в штанах! – подмечал Василий Жуковский.
Угол возник. Пересеклись взгляды. Образы представляли людей.
Если Вронского перевернуть с ног на голову, истинным станет Богомолов.
Спектакль – видимость: просто смотри и отрицай жизнь.
Головы над поверхностью моря: Бога-головы.
Не нужно Богомолову ничего, кроме самого себя.
– Папаша, кто ставил этот спектакль?
– Какой-то Богомолов, душечка.
Все позволено в рамках спектакля, но мало что достижимо: крошечная часть Анны, уцелевшая после происшествия, силилась выдать себя за целую Анну, считая себя даже лучше и совершеннее той прежней.
Часть, впрочем, архиважная: не палец!
Чем больше со сцены Анна смотрела в зрительный зал, где расположилась Нина, тем менее сознавала собственное свое существование и желания.
В зрительном зале с Ниной обращались как с барыней: показывали ей большой палец, слали конфеты и апельсины; на нее направлены были лорнеты.
Анна тем временем показывала чудеса выживания: в Космосе она научилась управлять своими потребностями (Нина же просто потребляла иллюзии).
– Иллюзии не изнашиваются! – всем видом показывал Маяковский.
Анна чувствовала в себе монструозную силу, о которой не знал ничего Лев Толстой: застывшее приходило в текущее состояние: это меняло концепцию мира.
Ленин возникал на заднем плане как объект для несложного подражания: с этой ролью мог справиться каждый: дуэль Ленина и Рабкрина заканчивалась неизменно в пользу последнего: потешная борьба воображаемых качеств.
Анна отождествляла себя с Лениным, Нина – с Рабкрином.
В зрительном зале никого не смущало, что как таковой Рабкрин появился из водевиля «Звуки тела» – Рабкрин и создан был для того, чтобы его появлением не смущались.
– Очеловечить время! – Ленин стрелял первым.
– Овременить человека! – вторым выстреливал Рабкрин.
Глава седьмая. СОБИРАЯ ОТПЕТЫХ
Весна наступила пресная.
Нина усматривала прямой намек: больше аттической соли!
Мир оказался поделен между Ниной и Анной: Анна окружила себя животными: собакой, летучей мышью, самкою пингвина, козой – своих животных она называла политическими.
«Ленин – козел!»» – просматривалось покамест отдаленное.
Нина Ломова свою половину мира заполнила безличной памятью: кто-то помнил о чем-то; что-то о ком-то не забывало.
Время пульсировало вероломно: зигзагообразно и архивно: чудище!
Каждому, однако, свое время – каждой!
В свое время Анна наделала шуму: счастливой случайностью лишь избегнув института проституции.
Нина по ночам пела в хоре старых большевиков: «Удалая голова раздавлена, похоронена и предстала!»
Анна звала Нину вступить в партию мертвых.
– Отправиться ко многим или примкнуть к большинству? – Ломова не вполне понимала, – Я и так –
В самом деле, стоило ей посетить какое-нибудь сообщество – и там между присутствующими, непременно оказывался труп, окруженный несколькими живыми, но не имеющими собственного голоса, как будто они тоже были мертвы.
Вечно-живой Ленин призывал мертвецов восстать, собирая отпетых под свои знамена.
Явился призрак коммунизма.
Анне была предоставлена возможность выйти из романа.
Толстой не мог более говорить от ее лица.
Жуткое становилось просто ужасным: ужасное прочищало.
Чехов, Вересаев, Маяковский убивали чудище-время.
Искусство картавило.
Судить никто не решался.
Похищенная одиннадцатая энциклика Римского папы говорила то же, что предыдущие десять: «Толстой лишь объяснял ее, но дело заключается в том, чтобы Анну изменить».
Возможность чего угодно, возможность угодно чего и чего возможно угодность сделались принципиальными.
Пустое время невозможно убить – его следует для начала заполнить: стали сводить концы с началами: безнадежно устаревшее и революционно новое – сводили в избытке, и избыток от этого не рассасывался.
Избыточная Анна возникла и сразу притянула к себе недостаточных своих сестер.
Открытой сделалась возможность чего угодно.
В избытке возникали нетипичные ситуации.
Самым нещадным образом опережались события.
Глава восьмая. ОСЛАБЛЕННЫЕ СОШЛИ
Горбацевич вел себя так, словно бы Анна была его матерью.
Врачи (Чехов, Вересаев) считали его мертворожденным – на деле ребенок колебался между двумя главными состояниями длительности.
«Горбацевич – это неприятно и больно, – думала Анна всякий раз, открывая том Пушкина. – В итоге мы дошли до мусора».
То, что писал Пушкин, было неново – нечто подобное Анна уже видела, слышала и читала.
Пушкин описывал вещи, которые Толстой вывел предметами, а Чехов назвал отходами: их сделалось слишком много.
Чехов запрещал делать то, что было уже сделано и вести себя так, как уже вели.
Горбацевич не знал о том, что Чехов давно забыл. Горбацевич не знал о том, что умирает (отмирает) Некрасов – Чехов же давно забыл о Некрасове.
– Я повезу тебя в музей, – сказала Горбацевичу Анна. – Мы поедем туда на трамвае.
Существовал (об этом не забыли) такой трамвай, в котором возможна была супружеская измена: его-то Анна и выбрала.
Она заплатила три копейки за себя – Горбацевич до поры мог ездить бесплатно. Трамвайная публика узнала их, хотя никто не подавал виду: мужчины повернулись к Анне спинами – когда проезжали Сенную, ни разу не соприкоснувшиеся с Анною исчезли.
«Ослабленные сошли!» – смеялась Анна в сторону от ребенка.
Оставшиеся пассажиры-мужчины продолжали свое медленное и малозаметное насилие: закладывая свое в Анну, они отчего-то ждали в будущем появления Пушкина – на Горбацевича никто не обращал внимания (узнай, что Горбацевич и есть Пушкин, они без колебаний его бы убили).
Человек от трамвая и человек от поезда: в поезде человек от трамвая тушуется, заискивает, пытается отстояться в тамбуре – человек же от поезда в трамвае презрительно морщится, зевает, ко всем поворачивается спиною – увиденное и услышанное он относит к прочитанному, а чистейшую магию в лучшем случае сводит к мистике.
Биологическое любопытство диктовало спросить:
– Как же попасть в такой трамвай?
Ответ таков:
– Забыть о поезде.
Преодолеть состав?!
Специальной установкой Дмитрий Иванович Менделеев вызолотил роман Толстого и передал Анне сверкающим и тяжелым, каким он и был до того в переносном смысле.
Анна держала (позже – несла) сумасшедший том так, словно бы связывавшую их пуповину вовремя не перерезали – не книжища волочилась за нею – она как бы волочилась за артефактом.
Глава девятая. ОБМАНУТЬ ОЖИДАНИЯ
Анне известно было, как выметает пространство бородка Некрасова: пространство образовалось после того, как музей поэта распространился далеко за свои фактические пределы.
В музее на колесах, к примеру, взаимно пассажиры не отменяли друг друга, а сочетались в некое общее тело, резиновое соседство с которым –
«Мертвая красота» – экспозиция под таким названием развертывалась (по замыслу Алексея Каренина) одновременно на двух площадках: движущейся и неподвижной.
На каждой следующей остановке в трамвай набивались все новые и новые экспонаты, утрамбовывая и прессуя его содержимое; случайные руки персонифицировали женские тела.
Брикеты, вынимаемые на конечной станции, впоследствии расставлялись по всему ходу следования транспортного средства, окрашенные (брикеты) в красное, желтое и зеленое несомненно рукою Крамского.
На рельсы более Анна не бросала самое себя – кости были случайные: лишь бы хруст!
На свежий воздух из музея-квартиры выносили избыточное: ненужное голове пригодится ногам!
Толстой поначалу шел за мертвой женщиной ногами – позже следовал за нею головой: прочитывалось в обратном порядке.
Когда Вронский пошел за кондуктором в вагон – при входе в отделение он остановился, чтобы дать дорогу выходившим женщинам, напустившим (все как одна) на лицо что-то особенно ласковое и нежное: женщин было двенадцать, и каждая повернула ему голову; Алексей Кириллович нанял дюжину мальчишек и пустил по следу: все следы привели к одному месту.
Так действовало избыточное.
Каждая последующая Анна непредсказуемо искажала предшествующую: какая-то из них должна была стереть Алексея Кирилловича Вронского и вместо него создать (?) новый образ: вполне Римского папы.
Все Анны приводили мысль к случайной красоте трещин: оконных стекол, хрустальных бокалов, витрин и зеркал.
Толстой прикладывал руку: каждая из двенадцати пассажирок отсылала к своим тараканам – каждая появлялась, чтобы обмануть ожидания.
«Чернильные пятна Толстого!» – понимал Римский папа, но не мог постигнуть Вронский.
«Атомная угроза!» – понимал Алексей Кириллович, но не Римский папа.
Одиннадцать Анн воображали вещи, которые они не в силах были создать, и только одна создавала предметы, которые не в силах была вообразить.
Она не в силах была вообразить вещь, которая сама себя создает.
И потому создала самое себя.
Женщина-вещь, находящаяся в поле зрения и ускользающая от/из него.
Глава десятая. ПЕРСИДСКИЙ КОВЕР
Человеческое-нечеловеческое никак не держалось за идею.
Брикет «Толстой-Каренина-рельсы» был запечатан в прочном пузыре, а сам пузырь помещался за пуленепробиваемой музейной витриной.
За стеклом, местами треснувшим, разыгрывалось преступление: из емкости выкачивался воздух.
Вронский принес холодную ванну и удерживал ее на спине: биологическая обратная связь непостижимым образом устанавливала себя между человеком и вещью.
Практика сводилась к состояниям не слишком легким и не вполне очевидным: процесс понимания работы вещи-пузыря-устройства заменял самое понимание прямого его назначения.
– По ту сторону ценностей и значений, – пришедшая с Горбацевичем Анна поясняла положение (функцию) Анны в безвоздушном пространстве.
То, что явлено не было, присутствовало в свернутом виде: персидский ковер.
– Что и как может измениться?
– Может развернуться куда более сложная комбинация правил!
Отсутствие идеи может заменить отсутствие концепции (правило: мать и дочь).
Анна – эмоционально сухая: теперь отсутствовало это положение: ни звука из ее груди!
– Гляди! Сестра твоя родная! – к Анне, которая привела Горбацевича и стояла у экспозиции в ожидании чего-то, с бокалом вина и сигарой в рубашке с кружевами подошел Некрасов.
– Мама, а почему тетя Аня в камуфляже? – спросил ребенок, пальчиком ковыряя стекло.
– Нужно же как-то выглядеть, – не ответила Анна.
Отсутствие как таковое было существенно упрощено, но самый факт добавлял сложности.
Вронский как часть экспозиции символизировал каприз (хочу – держу!).
Крамской – вкус.
Некрасов – прихоть.
Ни Анна, ни Горбацевич не должны были что-либо решать – они лишь поддерживали форму замысла в ее минимальной упорядоченности.
К увеличившейся экспозиции подходили новые люди.
– Это в каком же направлении следует граф Толстой?
– В сторону Астапово.
– А госпожа Каренина?
– От Астапова.
Толстой создал огромную вещь и потому идея ее затерялась – концепции же не существовало вовсе: кто-то начинал догадываться.
Излечившийся Некрасов никому не был интересен и потому сдавал помещение посторонним лицам.
Кривоногие девчонки в коротких юбках, выдавая себя за музейных служительниц, плотно работали с экскурсантами.
ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ
Глава первая. НОВЫЙ ФЕНОМЕН
По каким-то своим внутренним причинам все вокруг стали умирать.
Умерла Анна.
Умер Толстой.
Каренин умер.
Умерли Келдыш, Мичурин, отец Гагарина.
Куда бы Некрасов ни зашел, кого бы ни спросил, везде разводили руками:
– Умер. Умер. Умер.
Крамской. Нина Ломова. Геринг.
Жизнь, однако, продолжалась.
– Мертвые не могут умереть, – на митингах горячился Ленин. – Они лишь обновляются смертью!
Он сбрасывал крышку гроба, помогая подняться матери.
Та подтверждала от лица мертвых: – Вот, смотрите.
Мертвые знали то, о чем не могли ведать живые: чистые интенсивности стоят по ту сторону удовольствия.
Невоплощенные варианты всему открывали новые степени свободы: Иван Ильич Мечников, уйдя от присутствия, пришел к опыту: стал работать над замыслами без оглядки на высокую классику.
Незначительные вещи стали лучшими его друзьями: вещи не значащие.
Толстой – аллегория чего хотите: важен контекст: более всех остальных интерес представляет Толстой-на-стуле. Менее важен Толстой-за- столом. Совсем никого не трогает Толстой-с-пером-в-руке.
Толстовский процесс продолжается без живых людей, соответствия устанавливаются по шести главным точкам:::
Толстой – орнамент: действие разыгрывается на его фоне.
Орнамент – роман Толстого, на его фоне разворачивается действие.
Невидимое слышится, невидимое ритмично.
Плоть отделяется от рельсов, переизбирая мир.
Иван Ильич разъединял вещи: простые правила ампутации.
Пилотный образец Уалерий Чкалов воображение возносил в бесконечность: крылатые качели: уа, уа, уа.
Ряды чисел на фюзеляже рассекают облачность любой толщины.
Вот-вот должен родиться принципиально новый феномен: Горбацевич.
«Можно ли создать великий роман, который не был бы великим романом?» – первым делом он спросит.
Искренно Горбацевич проживет короткую дистанцию: предчувствовал Иван Ильич.
– Толстой успеет схватиться за стоп-кран, – вместе с Горбацевичем и, вторя ему, должен был произнести Иван Ильич.
Глава вторая. ВСЕ КСЕРОКОПИИ
Когда Горбацевич взобрался на трибуну мавзолея, все присели.
Иди теперь выдави его обратно в бессознательное!
«Искусство невозможно без власти!» – теперь так прочитывалось.
С развернутым по ветру транспарантом невысоко пролетел Уалерий Чкалов – все остальное было дизайном.
Крамской выпилил из фанеры танк – на лямках по брусчатке его тянули широкозадые татары: танк дымился.
Отжившие свой век образы продолжали загробное существование: в камуфляже с автоматами на боевом взводе за танком семенили Анна, Каренин и Вронский.
Бессмертный роман: все понимали, что мавзолей сколочен наскоро взамен взорванного, а танк воссоздан по мотивам подбитого ватой.
Новая классика создавалась: на рефлексах.
Меньшевиков заменили меньшинства: при этом мир считался своим.
Да здравствует телесная революция! Ура!
Мертвые возвратились: они победили!
Скачок в восприятии – промчалась кавалерия: умевшие стартовать не могли остановиться.
Шесть точек поворота::: к которой устремиться?!
Иван Ильич Мечников выбрал крайнюю верхнюю справа: смерть искусства оказалась за нею, исчерпанность идей, невозможность оригинального высказывания.
Тут врали о будущем: не станет форм.
Ленин топтал кепку: художественная ценность кепки.
Некрасов (большой, средний и маленький) близкие горизонты опрокидывал в мир обстоятельств.
Забытый Алексей Толстой вообще перешел на точку зрения.
Материальный Чехов из-под сомнения выводил вещи.
Вересаев с концами свел концы.
Все слепки, ксерокопии, репринты, отпечатки и фотографии Василия Жуковского были приравнены к оригиналу, независимо от их качества.
Владимир Маяковский присматривался к отправной точке.
Идя по главной улице, Иван Ильич, не встретил человека, который желал бы возможного (или нет) посредством вещей – напротив, именно вещи желали чего-то такого для себя: из выбранной точки ведущая линия была очевидно негативной и далее никуда не могла привести.
Ежели у человека имеется будущее – он никуда не умрет – этого напрямую не следовало.
Крамской набрасывал историческую перспективу – Иван Ильич подкрался: все должны тем, кто умер без аппетита и самовыдвижения.
Жизнь раздвигала ноги.
Иван Ильич воспользовался.
«Теперь уж наверняка родится новое!» – успел он подумать.
Глава третья. ХОД СОБЫТИЙ
Спешно Толстой переписывал.
На рельсы бросался Иван Ильич.
Анна упала со стремянки.
Причинной связи не обнаруживалось – следственная была налицо.
Судебный следователь Энгельгардт соединял вещи: кто заказал Толстому Анну Каренину?
Положение мертвых не было определено, прошлое не наступило, но пространство Анны и Ивана Ильича было обесценено, а сами они – расчеловечены (причастные к травме).
С точки, на которой стоял судебный следователь, было видно, как вырванные из контекста они становились безмирными: дают перенести себя в трамвай, в музей – хоть в Космос!
Они становились профанными: Иван Ильич, Анна.
Он как бы не был здесь, а она – сейчас.
Автономные, они потеряли связь с миром: застрявшие в пустоте и неопределенности.
«Не с них ли начинается распадение мира?!» – порою застывал на месте Александр Платонович Энгельгардт.
(Распадение мира, по Чехову, начиналось с висевшего на стене ружья и шляпы, несомой ветром по земле).
Анна расталкивала небывалую огромность.
Иван Ильич мог опрокинуть любую бывалость.
Судебный следователь мог предъявить Анне обвинение в разрушении традиционного музея – покамест этого не делая.
Он ставил Ивана Ильича в положение низкого старта, и тот (И. И.) схожестью очертаний напоминал о паровозе, тянущим за собою товарный состав.
Он что ли наехал на Анну?
Полностью автономные они были идеальными попутчиками.
Они видели то, что могли назвать.
Анна называла долгое изображение, форму, в которой функционирует текст, свидетеля, на которого нельзя положиться, фотографии того, что отсутствовало, иллюзию изображения, распавшегося на конкретные точки:::
Иван Ильич говорил об акте прочтения, игрании на руку, о формулировках в лоб, вместилищах мертвых фактов; вышедших из-под контроля механизмах, о театрализации еды и выпивки.
В самих перечислениях (они лишь называли, не раскрывая) было ущербное и типическое.
Толстой, что сделалось очевидным, устранял отныне воздействие слов героев на дальнейший (затекстовый) ход событий.
Альтернативные модели грозили из феноменов обратиться в фантомы.
Глава четвертая. СТУЛЬЧИКИ РАЗБРОСАННЫЕ
Когда Анна сорвалась с лесенки (стремянки), как сильная и ловкая женщина она сумела удержаться в равновесии и только боком стукнулась обо что-то.
Ушиб поболел, но след от него скоро прошел.
Она чувствовала, что с нее соскочило лет пятнадцать – была весела и здорова: прошел и самый след от следа.
Анна работала над образом собаки, иллюстрирующей психологическую потребность в любви.
Первой начала распадаться лесенка – ее закрасили зеленой краской.
«Моя стремянка деградирует до состояния бесформенного пятна!» – ударило вдруг Анну.
Маленьких толстых собачек она расставила по ступенькам лестницы – ступеньки прогибались, и собачки падали, разбиваясь.
– Они слишком увесисты, – говорили мужчины. – Бульдоги.
Мужчины и Анна присутствовали при испарении, исчезновении, уничтожении текста Толстого – стучали по чужому столу.
Каренин и Вронский обменивались чем-то, чем не вполне владели: событиями, ритмами, желанием?
Анна добавляла требований.
Присутствие инородного объекта в теле –
Множество оговорок, которые они зашивали –
Кожей Анна чувствовала –
Когда Анна забиралась на стремянку, они мастурбировали – именно в этом было назначение поначалу прочной лесенки: повторяющийся акт свидетельствовал (они так считали) о том, что стремянка уже сравнялась с женщиной и точка:::
Умная стремянка (полагали они) способна имитировать высокий уровень взаимодействия с человеком!
Лесенка меж тем расшатывалась: Анна выталкивала человека из самое себя.
Они мыслили, да.
Она не могла поймать их за руку: один из них мог толкнуть стремянку.
Акт смещения –
Каренин и Вронский заталкивали Анну все глубже в ее самое к ее непостижимому нутру: не быть – это быть всем!
Нельзя былоа назвать нездоровьем то, что после встречи с мужчинами у Анны всякий раз оставался странный вкус во рту и возникало что-то неловкое в левой стороне живота.
Неловкость однако быстро увеличивалась.
Анна поехала к знаменитым врачам: Вересаев с Чеховым делали вид.
Левая сторона тела Анны начала вздуваться.
Глухая ноющая боль получила серьезное значение.
Бок разрывало: она умирает!
Когда кожу прорвало, на свет извлекли вполне сформировавшийся плод.
Это был Горбацевич.
Глава пятая. НЕЧЕЛОВЕЧЕСКАЯ ОТВЕТСТВЕННОСТЬ
Мусорные изображения Анны – со шваброй, метлой и совком – оставляли возможность выхватить удачный кадр.
Собаки метят территорию. Анна улыбается: это было?
– Нет, – говорит она своим видом, – не в этом дело: я там была!
Повсюду с фотографическим аппаратом за нею ходил Горбацевич: вокруг изображений Анны все новые выстраивались высказывания.
Сам Горбацевич ощущал себя где-то между высказываниями и молчанием.
Он следовал мысли Ивана Ильича: кого бы ты ни помещал в кадр – в него ты помещаешь самого себя.
Лучшие изображения доставлялись в музей Некрасова.
– В телесной непосредственности, – комментировал Иван Ильич.
К примеру, зрители смотрели на лицо Анны, покрытое кровоподтеками и синяками после ее избиения, или на тело, пролежавшее ночь неподалеку от крупного муравейника.
«Здесь был Горбацевич», – прочитывалось на фотографии.
По умолчанию –
Анна хотела бояться Вронского или Каренина – мужчины сами хотели бояться ее; Горбацевич же никого не хотел бояться и только поплевывал.
Скоро все забылось, взамен фотографий захотели чего-то другого: снова живописи, каких-нибудь инсталляций, живых кусков тела и головы.
Толстой настаивал на сохранении имени при ликвидации объекта.
Точка прохождения –
Необходимое условие: Анна должна была предшествовать своей ликвидации.
Уже она содержала в себе свое собственное противоречие – дело было за малым.
Малый – Горбацевич: повсюду с камерой, создающий Анну.
Фотография говорила: Анна – эффект поверхности, нужно дать ей устояться, не трогать руками, не лапать.
Набирали силу ее жесты: не ждите от меня однозначных ответов!
– Предназначение Анны – целенаправленное блуждание, – в музее-квартире Некрасов работал экскурсоводом – Будучи вброшенной к нам, она не упала, но осталась в точке перехода между процессами.
Зов, исходящий ниоткуда, устанавливал ответственность, лежавшую в корне всех последующих ответственностей.
Когда в рабочее время Анне необходимо было отлучиться, на ее место в витрине устанавливалась раскрашенная фотография, а то и схема главенствующего, под которой желающие могли подписаться: обеспечиваю-де морально!
«Она здесь была», – сладострастно подергивались зрители.
Когда Анну показывали на стремянке, всем разрешалось мастурбировать (детям бесплатно).
Глава шестая. НОВЫЕ ВИДЕНИЯ
Анна задавала тему, и ей наговаривали.
Лежит зебра на матрасе.
Она (Анна, зебра) де пытается взлететь, изменив свою внешность.
Придуманное прошлое она заменяет реальным.
Она активизирует общественное.
К примеру.
Прошлое появлялось в момент опасности.
Массовое и узкое – это совсем не то, что возвышенное и ленивое: общество спектакля именно возвышенное сочетало с ленивым, хотя и трактовало его как маленькое и большое.
Упрощенно.
Маленькая Анна – на фоне большого Каренина; маленький Вронский – на фоне большой Анны.
Свои правила большие пытались навязать маленьким.
Маленькие – правила больших переписывали в правилки и правилочки.
Большие запретили завтраки на траве – завтракать маленькие стали выезжать на травку.
«Все маленькие семьи имеют меньше, чем ничего. Все большие семьи больше, чем ничего имеют», – писал Толстой.
Анна становилась больше, когда ее не было.
Меньше становились Каренин с Вронским, когда они были.
Маленькие относились в прошлому; большие – к будущему: они соприкасались в дурной бесконечности.
Большие маленьких носили в себе, да.
Когда стихали выстрелы и дым рассеивался, маленькие выбирались наружу и праздновали победу над (под) большими, которые существовали на словах, как и маленькие.
Точки выхода –
В модном полосатом корсете Анна курила и целовалась. Каренин кричал автомобиль. Ветер дул Вронскому в рот. Нина Ломова прибежала: зарифмованная арифметика, нержавеющая держава.
Культурный акт в музее был размазан.
– У вас нет Анны Карениной?
– Анны Карениной нет у Толстого. У нас нет Нины Ломовой.
Если тема была ни большая, ни маленькая, Анна обручала тенденции: мужскую с женской, женскую с детской, детскую с животной, животную с растительной.
Игры с собою многие считали мастурбацией: монолог не требует собеседника.
Анна демонстрировала тело без органов.
Вронский и Каренин – органы без тела.
За обручением, как и за всем остальным, ничего не следовало.
Будилась фантазия посетителя, разве что.
Новые видения возникали, альтернативные представленным в музее-квартире.
Глава седьмая. ФОТОГРАФИЯ УСТУПАЛА
Любую фотографию Горбацевича можно было перевернуть с ног на голову или вывернуть швом наружу.
Полярные точки не сближались.
Анна не меняла любовь на торговлю оружием в Греции.
С аттической соли на поваренную не переходил Каренин.
Петербургским рассветам Вронский предпочитал афинские вечера.
Тайно генерал Гудим-Левкович посетил театр и музей: он продолжал моделировать ситуации: ни в какую Грецию не уехавший, он сводил случайных людей: безобидных, но способных на преступление в иных сочетаниях.
Судебный следователь Энгельгардт в пальцах вертел снимки.
Келдыш, Мичурин, отец Гагарина: для выполнения какой задачи, к примеру, соединены были это случайные люди?!
– В чем, скажите, заключается наше преступление? – недоумевали они на допросах.
Александр Платонович и сам не знал: преступление было само по себе, сама по себе была мотивация, по себе сами перед ним сидели подозреваемые.
Правдоподобно Келдыш смотрелся ученым, Мичурин – продвинутым садоводом; отец Гагарина выглядел именно отцом Гагарина, но не внуком Пушкина.
Они казались ему преступниками, он им – судебным следователем, судейским крючком.
Никто не оставлял следов, последствия не начинали развертываться, пуста была первичная сцена: стол, на котором ничто не лежало.
Отец Гагарина не читал романа, Мичурин прочитал его не так, и только Келдыш –
По-настоящему только он вступил в игру соблазнов.
На фотографии за столом сидели мужчина и женщина, которые за столом не сидели.
Не может женщина без органов привлечь мужчину с оными.
На фотографии Анна стремилась обнажиться – Келдыш незаметно исчезал (Мичурин и отец Гагарина исчезли раньше): на их месте возникали Каренин, Вронский и голова Богомолова.
Изображения вместо образов.
Лившиц в трамвае.
Чкалов в небе.
Рабкрин в броневике.
Геринг предъявлял меморандум.
Иван Ильич Мечников продавал стремянку.
Фотография свое место уступала стрекочущей киноленте.
Александр Платонович Энгельгардт шел в синема: там утверждалась реальность мира: из самолетов выходили летчики, из трамваев выглядывали пассажиры, Анна Аркадьевна вышла из-под вагона товарного состава и увидала Римского папу: было что-то неземное в его лице –
Глава восьмая. ТЯНУЛИСЬ ХВОСТЫ
«Что если уничтожить всё?» – задумывался Менделеев.
Стереть, по сути, следы преступления!
Примчалась Нина Ломова: займитесь непосредственным: породистый кислород, половое олово: никто, кроме Вас!
Девочка на уроках химии с(т)имулировала Бога; Дмитрий Иванович уходил от превратностей.
Толстой использовал образы (образа), чтобы самому исчезнуть, однако оставляя следы: Астапов, Софья Натановна, локомобиль, меморандум –
Унковский и Ераков ночи проводили у постели спавшего с лица Некрасова: диктовали сны и скрывались до пробуждения доверителя.
Известных всему Петербургу женщин Крамской переводил в разряд неизвестных.
Жуковский и Маяковский приватизировали пивной ларек.
Невидимым сделалось тело Богомолова.
Илья Эренбург увидел немца и убил его.
Анна появлялась и исчезала, чтобы сотворить мир.
Старый мир был чрезмерен, для построения нового мира многое из мира старого следовало убрать: разве это преступно/это ли не преступно?!
Без дела на стене пылилось ружье, Каренин шел до ветру, придерживая широкополую шляпу: из двух стволов Анна палила:::
Ложная беременность с Горбацевичем была прямым следствием ложного полового акта: женщина и самец зебры –
Покамест вещи шли случайным ходом: последовательность эпизодов зудела.
– Последовательность есть – эпизодов нет! – Келдыш принес ружье и шляпу. – Нет трупа – нет Каренина!
– Во всем виноват Чехов! – теряла Анна свою несомненность и доступность.
– Скорее есть Чехов, чем Толстой! – по-своему соглашался Келдыш, прогрызая матрас.
Во что рядятся вещи, сводящие себя до уровня химеры: колесной зебры паровой собаки, электрического пингвина?!
Случайным ходом ряженые дошли до шести отправных точек: рушился избыток смысла.
Искусственная среда – вторая натура.
Они отключили мышление и пришли к операционному пониманию: Анна и Келдыш.
Они принялись разрезать друг друга на значимые кусочки и вдувать их в дырочки на матросе: откуда растут ноги и голова?!
По пневматической почте Дмитрий Иванович Менделеев накачал фантасмагории потусторонних миров – теперь из всего, что оказалось под руками, предстояло создать высшую иллюзию существующего мира.
За окнами начиналась революция: из точек тянулись хвосты,,,,,,
Теперь Рабкрин должен был реорганизовать Ленина.
Так выглядела инсценировка, более смахивающая на пророчество.
Глава девятая. СЦЕНА СМЕРТИ
Единственно взгляд зрителя оживлял картинку и развивал действие.
Унковский и Ераков смотрели в четыре глаза: Некрасов был расплющен.
Оборвалась связь с божественным – желания рассеивались – написанный роман исчезал, не оставляя ничего, кроме копий, не адекватных произведению.
Каренина, Вронского, Анну можно было перечесть по пальцам: требовались глухонемые.
Крамской бросил комментировать свои картины, Келдыш выражался в музыке, на внутренний язык перешли Чехов и Вересаев.
Пушкин сделался некрасив, замусорен, покрыт чужеродными слоями и подсолнечным маслом: одни его части вышли из строя, другие наполнились чуждым ему содержанием.
Художественная выставка «Последние дни пушкинского бункера» сменила в музее Некрасова застоявшуюся каренинскую экспозицию.
Кинематограф лишь стрекотал.
Когда Вронский вошел за кондуктором в вагон – при входе в отделение он проглотил язык, столкнувшись с двенадцатью выходившими женщинами, напоминавшими последовательно о собаках, летучих мышах, лисицах, тигрицах, ящерицах, змеях, слонихах, черепахах, кабанихах, моржихах, акулах и самках муравьеда.
Анна Каренина распалась на свои составляющие: копии, не имеющие оригинала: означаемые без означаемого.
Они могли лишь стрекотать, эти Анны: первоженщины-первозвери.
Они наполнены были энергиями: возникшие из стрекотания, они подняли невообразимый шум: бессознательные фантазии Вронского нашли свое материальное подтверждение: тринадцатая Анна в виде невидимого чудовища оставалась в вагоне и ждала его там внутри.
Из своего бункера Пушкин слал бесчисленные телеграммы: все Анны были его дочерьми и создавали ему инцестуальный мир – ::: –
– Анна – лишь твой симптом! – телеграфно отстукивает Пушкин Вронскому, пытаясь остановить убийство, преступление. – Срочно займись мастурбацией!
Не в силах противостоять вожделению, Вронский кончает с собой.
Каренин в это время бесстрастно встречает двенадцать своих жен: истерическую смесь подобий, прикрывающих свою пустоту, недостаточность и даже кастрацию (?).
Внешнее путешествие Анны из одной столицы в другую есть только воплощение ее бессознательного погружения внутрь себя: понимали немногие.
«Сцена ритуального танца Анны и Вронского в купе опустевшего вагона, – вперед по обыкновению забегал Илья Эренбург, – это сцена смерти».
В чудодейственном купе, якобы исполнявшем заветные желания, куда кондуктор за плату привел Вронского, Алексей Кириллович без труда эякулировал.
В этом купе когда-то ехал Толстой.
Мусор, оставленный им, заботливо сохранялся, сделавшись музейным экспонатом.
Глава десятая. ПРОМЕЖУТОЧНЫЕ ТЕЛА
В купе Вронский увидел свою мать, которая приводила туда женщин, чтобы торговать ими: половой акт здесь равнялся акту веры: эти женщины в силу различных причин поставили на себе крест и не верили более в осуществление своей надежды.
Уже Анна не верила в универсального зверя, который сделался ей необходим: Вронскому пришлось рычать – ногтями он порвал кожаную обивку купе и помочился на пол.
Требовалась искупительная жертва от всех троих (Анны, Вронского, матери), без которой продолжение всего сделалось невозможным.
Они принесли эту жертву: кондуктор.
Кондуктором именно на тот момент служил Богомолов: его, разрезанным на неравные части, нашли на тормозной площадке: тело и голова.
Промежуточные тела: мать и кондуктор.
Промежуточная голова: Богомолова.
В мусоре Толстого теплилась жизнь; случайно или нет в соседнем купе появился Рабкрин; судебный следователь Энгельгардт спрашивал не мать, но дочь, скрывавшую свое лицо под густой вуалью: неизвестная.
– Крамской сошел с ума! – бесновалась Надежда Константиновна Крупская. – Он ждет объективных условий для появления Ленина! Неизвестного Владимира Ильича!
Существовали люди, которых следовало привлечь к событиям, чтобы убедиться, что они (люди, события) излишни, не нужны, вредны, пагубны.
Брожение вокруг станции.
Астапово.
Рабкрин имитировал жесты Ленина и его манеру произносить слова – Анна и Вронский, так и не вышедшие из своего купе, отправившись в (свадебное) путешествие, решительно заблуждались в своем мнении относительно человека, ехавшего в одном с ними направлении (попутчика) за тонкой фанерной перегородкой.
– Он притворяется, чтобы стать одним из нас, – Анна говорила Вронскому.
– Один из нас уже есть, – Вронский пожимал плечами. – Мне кажется, он вырос у тебя на боку – на день рождения я подарю ему фотографический аппарат.
Другой Ленин казался им нереальным, но именно к такому Ленину (Рабкрину) могла уйти никому не известная Крупская.
Поезд мчался, гнулись рельсы.
Судебный следователь Энгельгардт сидел рядом с обвязанным кланяющимся машинистом и указывал ему верное направление.
На другой день в одиннадцать часов утра Уалерий Чкалов выехал на станцию Рязанской железной дороги встречать мать, и первое лицо, попавшееся ему на краю разлившейся большой лужи, был Геринг, ожидавший с тем же поездом дочь.
ЧАСТЬ ПЯТАЯ
Глава первая. СЕДЬМОЙ ПОСТУЛАТ
Не стало универсальной истины: она распалась на точки зрения.
Люди – символические животные.
Человек лишь вечно приближается.
Вселенная не существует.
Соблазн есть.
Ограниченность – условие возможности.
Фундаментальный урок дан.
Ровненько шесть:::
Никто не утверждал, к примеру, что Ленин – хххххх: в себе он мог быть кем угодно: заключенный в рамку, он появлялся на стене перед желающими: конечный переходил в бесконечного; снова бесконечный становился конечным: Ленин на лету!
Седьмому постулату не оставалось места: целое – ничто, фрагменты – всё!
А из фрагмента следовало: в целом человек ошибается!
«Ужасы, совершенные Лениным, просто копируют ужасы, описанные Толстым», – к ошибочному выводу приходил судебный следователь.
«Ежели Ленин транслировал Толстого – наверняка Ленина транслирует Геринг!» – уже не ошибался, но заблуждался Александр Платонович Энгельгардт.
Немец с Васильевского острова сводился к абстрактным (его же) положениям, как-то: «Чем более Анна и Вронский невиновны, тем более они заслуживают расстрела!»
Что было Герингу до Рабкрина? – «Разбомбить его, сжечь дотла!» – кричал он устами Ленина.
Пакт Ленина-Геринга предусматривал обмен непристойностями за тактичной спиною Толстого.
Когда Геринг заходил в Смольный или в мавзолей, всегда Ленин делал вид, что принимает его за Толстого-как-стеклольщика: Геринг устанавливал зеркало, Ленин давал чаевые, но никогда не усаживал его за чай действительный, заваренный Крупской по большевистским рецептам.
Когда же Ленин приезжал на Комендантский аэродром, где стоял самолет Геринга, немец никогда не проверял, верно ли надет на «пассажире» спасательный парашют – зачем он вообще этакой бомбе?!
Судебный следователь Энгельгардт не верил, что Геринг свой самолет предоставляет желающим для мастурбации, хотя сам после шума мотора над головою, частенько обнаруживал на шляпе мужские тяжелые сгустки.
Толстому платили деньги за то, чтобы он удерживал страдания (удовольствия) других на безопасной от нас дистанции.
В этом был фундаментальный урок(?).
Ленина любили за то, что он был мертвым, ограниченным и возможным условно.
Глава вторая. НОВАЯ ХИМИЯ
Анализируя контуры Геринга, Ленин картавил.
Картавость Ленину приписал сам Геринг – она придавала Ленину ту правдоподобность, которой и добивался немец.
Влюбиться в Ленина можно было только из-за какого-нибудь его несущественного изъяна, и этим изъяном стала именно картавость.
Артикулируя Ленина, Геринг картавил так, что на зов слетались вороны.
Тождество Геринга и Геринга-Ленина подчеркивалось их общим контуром, напоминающим о контурах стоящего под чехлом фанерного самолета.
Этот контур не только объединял двух разных людей, но и позволял фрагментам Ленина:::хххххх держаться вместе.
Когда возникла необходимость позаботиться о хвостах, Геринг разбил кобчик Ленина на фрагменты ,,,,,,
Теперь конечная формула Ленина:::хххххх,,,,,, совпадала с –
Геринг полюбил Ленина не потому, что считал некоторые его черты привлекательными, а оттого, что любил себя.
В самолете Геринг рассказывал Ленину, как Анна приказала пробить из спальни дыру в столовую – наполовину Анна просовывалась в нее из одной комнаты в другую: в столовой стыдливо дарила она поцелуй Вронскому, в то время как в спальне брутально ею обладал Каренин.
Геринг был тогда в связи с Магдой Геббельс и платонически любил Крупскую, Ленин же соответственно –
Расследование проводя, судебный следователь отбросил версию, что Ленин был только фантазией Магды Геббельс, а Геринг лишь представлялся Крупской в самых смелых с ним положениях: тут обстояло сложнее.
Женщины возвращали свои прошлые неудачные попытки, заставляя мужчин переживать предпринятое ими заново – вот почему неудача Ленина с Рабкрином снова и снова тормозила действие, не давая ему продолжаться.
«Не нужно бояться облака в штанах!» – вдруг приходило летчику.
«Снять с облака штаны или же из штанов выпустить облако?» – Ленин задавался в «Философских тетрадях».
Безжалостно тренируя тело, Вронский тем временем уменьшил свою зависимость от Анны.
Некрасов изгнал поэтичность из поэзии.
Копытные опыты Нины Ломовой стали достоянием общественности.
Любого человека, как оказалось, можно поставить на копыта.
Новая химия человеческих отношений складывалась: всяких-любых: моральных, религиозных, эстетических – химия представлений, чувств, наваждений.
И даже в одиночестве.
– Не пытайтесь слишком глубоко проникнуть в действие, – на авансцену спускался Менделеев. – Утонете!
Неполностью вовлеченные в события зрители всегда имели возможность начать другую игру.
Глава третья. ДОЧЬ ГЕРИНГА
Кто был включен в действие, а кто исключен?
Работали интуиции.
Моя интуиции говорила: исключена дочь Геринга!
Илья Эренбург реальное сводил к бессмысленным формулам и воображаемому сценарию.
Дочь Геринга была вовлечена (в действие) неполно.
Она время от времени выходила из общей игры и начинала свою собственную.
Она говорила, к примеру: «Не дочь Геринга я, а просто дочь – та, что уважает мать».
Ей не было дела до Анны Карениной и Анны Петровны Керн, уже застолбивших эту формулу.
«Мать Анна Керн и дочь Анна Каренина – лишь неудачная попытка зализать порез в текстуре мира!» – Эдда Геринг рисовала Мадонну с младенцем женского пола.
Крамской отдыхал.
Приехавший в Крым, он рисовал даму с собачкой.
Реальное смотрелось нереальным:::
Две руки, как оказалось позже, рисовали одна другую –
Дошедшие до нас изображения показывают Крамского и Эдду Геринг как людей, дающих рождение тому, кто сотворил их.
Илья Эренбург мотался между Ялтой и Петербургом: реальность более не казалась ему окончательной: видимость содержания худо-бедно прикрывала пустоту.
« В даме с собачкой нет ничего, кроме собачки», – писал он впоследствии с точностью до наоборот.
Апеллируя к пустоте, он доапеллировался до того, что искривил самое пустоту: теперь это было лишь освобожденное место.
Освобожденное место наводило на мысль о Творении: дело было за Богом.
Какие-то черточки не позволяли видеть Менделеева Дмитрия Ивановича обычным человеком – скорее он соединял до и после, реальное и символическое, отца и сына (мать и дочь), жизнь и химию.
Он, оказавшись в одном купе с Эренбургом, показал тому несколько опытов: Вселенной не существовало.
Была комнатка, встроенная в зрительный зал театра: стол, стулья, кровать, шкафы, абажур: отовсюду была видна сцена – когда действие заканчивалось, видно было, как зрители устремляются на свежий воздух – Нина же Ломова просто ложилась на кровать, поставив будильник, чтобы не проспать спектакля утреннего.
То, что другие рассматривали публично, Нина наблюдала индивидуально.
Прочие возвращались к унылой действительности – Нина же оставалась в действии, которое раз за разом происходило, казалось, с ней самой.
Из театрального буфета приносили кофе с пирожным – Нина пила и ела.
Глава четвертая. НИНА ИВАНОВНА
Играя вечером, они становились естественными ночью.
Они не стеснялись Нины Ломовой, которая в их восприятии была вахтершей: она могла спать в своей комнатке или глядеть на них через окошко – от этого ничего не менялось.
Вечером артисты показывали персонажей – ночью персонажи изображали артистов.
«Очеловеченные персонажи («персы», как называла их Нина) и расчеловеченные артисты», – она понимала.
Сбоев никто не стеснялся: артист мог выйти не в свою очередь; никому не известные персонажи с помпой заявляли о себе.
Майские праздники называли малайскими.
Сознание проявлялось в форме объектов.
Никакое никуда не проникало.
Двухмерное пространство подготовлялось (всякий раз новое), которое предстояло набросить на глаза зрителя.
Георгий Кучин осваивал движение без перемещения (попеременно через вибрацию и излучение).
Алексей Бегунов притягивал задник сцены к Нине Ломовой, смотревшей через свое окно или спокойно спавшей; вышедшие из-за кулис Надя Лайнер и Соня Левит подтаскивали задник все ближе к Нине, пока он не упирался в самое окно, загораживая его и закрывая собою сцену: теперь Нина сама должна была набросать на стекле то, что желала увидеть.
Некрасов открывался, мерцая, подрагивая и излучая флюиды: вот-вот откроет глубину мира!
Закончивши работу, Алексей Бегунов отдыхал: он беседовал с Соней Левит.
– Когда он увеличивается в размерах, он приходит в движение!
– Кто он? – Соня прикидывалась.
Некрасов-Кучин беспрерывно менял форму, неизменно ее сохраняя – за это именно и любила его Люба Колосова-Соня Левит.
Пространство между непосредственным Иваном Ильичем Мечниковым и опосредованным Иваном Ильичем – Евгений Черножуков перегородил прозрачным экраном: стоило Ивану Ильичу Мечникову всмотреться в Ивана Ильича и стекло исчезало; стоило Ивану Ильичу всмотреться в Ивана Ильича Мечникова – исчезал Мечников.
Нина Ломова понимала: именно она непосредственное превращает в опосредованное:
«Для этого меня сюда и посадили!»
Она могла и сама выйти на сцену: она представительствовала от лица этой сцены.
Когда она выходила, она становилась Ниной Ивановной и ее отношения с Ниной Ломовой до конца еще предстояло выяснить.
– Повторить Толстого, – объясняла она залу, – вовсе не значит к нему вернуться. Повторить Толстого значит повторить то, чего он не сумел сделать.
Глава пятая. АТОМНЫЙ НОМЕР
Она говорила о том, что за содержанием Толстой спрятал форму.
Спрятал потому, что не мог показать ее прилюдно.
Мать уважает дочь: чего не имеет мать, того нет у дочери.
Чтобы обеспечить успех у читателя, нужно было отказаться от реальности: обе они знали это, но верили в некое исключение из правил: нет, но есть!
Анну вынули из-под вагона – она стала еще прекраснее.
Анна не была формой мысли – она была мыслью Толстого.
Другая мысль Толстого катилась в форме товарного состава: две параллельные мысли: воздушная и громоздкая.
– Истина, – говорила Нина Ивановна, – будет разыграна так, что никто ничего не заметит.
– Не знаем действительности, – кричали с мест. – Прежде покажите ее!
– Действительность предполагает незнание ее существования, – смотрела Нина Ивановна в зал и на сцену. – Покамест вагон стоит.
Толстовский роман не предполагает серьезного к нему отношения: смейтесь на здоровье!
Пока публика смеялась, все пребывало на своих местах.
Кривлялись мать и дочь: мы есть – нас нет!
К мистификации взывала действительность: к чужой жертвенности!
Отец и сын, мать и дочь, дочь и отец – взяли они на себя наши грехи? Погибли или нет за нас (вместо нас)?!
Нужны ли новые параллели?
Осознание или делание было в начале?
Если публика не смеялась, за нее это делал хор античных большевиков, призванный Ниной Ивановной для углубления действия.
Толстой вытеснял Анну из романа на сцену – со сцены Нина Ивановна вытесняла Анну в зрительный зал – кто-то из зрительного зала должен был вытеснить Анну на набережную Фонтанки.
Анна (это было ужасно) после всего имела вид восьмерки: круглая голова на круглых же бедрах.
– Катись! – подталкивали ее семерки, четверки и единицы.
Анну сводили к шестерке, но всякий раз в итоге она сводилась до нуля или до двух 00.
Трех женщин сводили до цифровой погрешности.
Покамест все оставалось бесформенным.
Но вот из спущенного с колосников «Кадиллака» выходил Менделеев.
Атомный номер!
– Мы появляемся периодически в мироздании и периодически исчезаем, – не делал он из себя Бога, – исчезаем в старых формах и возникаем в новых.
В руках у Нины появлялся поднос.
– Вот, – Дмитрий Иванович брал новое в старом и высоко поднимал: – склеротичный углерод, организованный марганец, адмиральский кадмий.
Глава шестая. ВОЗВЫШЕННОЕ ТЕЛО
Отсидев и отлежав сутки, Нина Ломова сдавала смену.
– Отвергнутая в символическом Анна появилась в реальном, – сообщила она сменщице положение дел.
Сменщица садилась к окошку, Нина же смывала грим, и на Фонтанке ее не узнавали: ужель та самая?!
Тем временем сменщица боролась с мыслью: «Если Анна не существует, то, возможно, Толстой – это Анна, которая думает, что она существует».
Сменщицей Нины была Люба Колосова: они прошли одну школу.
Обе знали об ужасной отметине на теле Толстого – точно такая же была на теле Анны – предполагалось (?), что это след отвратительного наслаждения на рельсах.
Из этой отметины на боку у Анны проклюнулся Горбацевич – что появилось у Толстого, женщины не знали.
Появившееся, стоило к нему приблизиться, всякий раз меняло форму, а, попадая на рельсы, разъедало их.
Люба Колосова избегала ездить по железной дороге – когда же ей приходилось, она боялась внутри увидеть Толстого.
Что-то пугающее было в Толстом помимо самого Толстого: некий избыток, какая-то вздыбленность.
Избыточный Толстой ловил чей-то взгляд, играл для кого-то свою роль.
На сцене этот автор-исполнитель не слишком умело жонглировал словами так, словно бы разыгрывая ранимую женственность.
От лица Анны произносил он «нет», означающее двойное «да».
Обычная женщина с удивлением и ужасом узнала, что она – литературный персонаж, созданный пресыщенным мужчиной: она не хотела с этим согласиться!
(В дальнейшем Анна не знала, что умерла, и потому продолжала жить).
В своей комнатке наблюдатель бессознательно располагался вне времени, поддаваясь навязчивому повторению: снова и снова мода цитировала ему старое платье.
Лиловое или черное?
Анна была в белом с черными полосами: летучая мышь!
Толстой давал времени обратное течение: зрители видели исчезание Анны под колесом и только после этого – два шара: маленький, насаженный на большой.
– Снежная баба! – детской сексуальностью понимали незрелые, предводительствованные Горбацевичем.
Возвышенное тело располагалось между двумя смертями – этого не понимал никто; Анна называлась Карениной потому, что зрители относились к ней как к Анне Карениной.
– Я – Анна Каренина, – обратно произносила она в зал. – Моя цель – упасть под колесо. Хочу убедить вас в оправданности своего решения –
Сказанное ею должно было понимать так, как оно есть.
Люба Колосова должна была убрать мусор, занесенный Толстым.
– Что это вы выметаете? – оборачивались уже уходившие зрители.
– Выметаю невыметаемое, – принуждена была отвечать Люба.
Само собой, речь шла не о детской сексуальности, однако обе стороны добавляли, что не настаивают на точке зрения::: Толстой-де дал вылиться в романе своему рано проявившемуся желанию.
Глава седьмая. ВИДИМОСТЬ ТРАМВАЯ
Представленная публике картина: «Нина Ломова на Фонтанке» скрывала картину другую: «Неопознанные евреи».
Несуществующее обладало качествами.
Оно не могло быть записано, рассказано, спето.
Несуществующее возможно было представить (здесь) лишь живописной картиной.
Место которой в музее (возможны варианты).
Несуществующему полагалось предоставить пустое место; на пустом месте несуществующее можно было истолковать, но не принять буквально.
Возникшая на пустом месте Анна как-то омертвилась, расчленилась, расщепилась.
Когда Анна оказалась на пустом месте между двумя картинами, самый вопрос начал функционировать как собственный ответ.
Любой же вопрос сделался непристойным.
«Что делали вы с Вронским?»
«Сколько раз?»
«В каких позах?»
Идентифицируя себя с Анной, Нина избавлялась от бремени вопросов, перекладывая их на евреев.
Они производили новое значение, предполагая Анну в Нине.
– Почему Анна ушла из театра? – перенимал вопрос Илья Мечников.
– Потому что у Нины кончилась смена, – отвечал Илья Эренбург. – Теперь Нине отойдут наслаждения Анны? – в свою очередь вопрошал он. – Преступные наслаждения?
– Нина желает, – туманно реагировал Лифшиц.
– Следует нам организовать ее желание или блокировать его? – Лифшиц обращался к Мечникову.
– Следует немного его подправить, – потряхивал Илья Ильич менделеевским чемоданчиком.
На остановке Нина ждала трамвая.
Позади нее с бутылкой подсолнечного масла стояли мать и дочь: Магда Геббельс и Эдда Геринг.
Сверху пролетал самолет: вещь в небе.
Видимость трамвая возникла на пустом месте.
Заблуждаться иль наслаждаться?
Не знала Нина, чего на самом деле хочет.
Страх (да!) чрезмерного заблуждения (наслаждения) был не чем иным как предчувствием, что трамвай может оказаться не тем.
Сценической инсценировкой.
Из цокольного этажа окна на Нину Ломову смотрели глаза Любы Колосовой.
Эти глаза заволочены были наслаждением.
Кто-то стоял за Любой, пригнувшейся к окну.
Гений наслаждения? Гений заблуждения?
Реально кто оказался за Любой Колосовой?
Невыносимо трудно извернулась Люба Колосова.
На той стороне она не нашла никого, кроме себя самое (самой), оказавшейся там.
Глава восьмая. ДВИЖЕНИЕ МЫСЛИ
Предстояло переодеть Нину Ломову.
Мечников открыл чемоданчик: ленты, кружева, ботинки старого фасона.
– Анна – пустота, дыра в Нине, – страшную истину приоткрыл Илья Ильич. – Покамест прикроем.
Когда распадается красота – возникает возвышенное: не прельщая глаза, Нина должна была приподнять душу.
Не умиротворять, а волновать, звать за собою.
У трех евреев Нина вызывала чувство удовольствия и чувство неудовольствия: последнее от неполного соответствия Анне и первое от готовности ее к экспериментам.
Предполагалось (стало понятным) инкарнировать Анну в образе Нины.
Различие между смертью Нины и смертью Анны определилось бы следующим образом: первое – конец земного представления о героине и второе – конец самого Толстого.
Нелепое тело Нины должно было стать прекрасным телом Анны.
На языке тела Нине давали сигнал: тебе следует от репрезентации перейти к наличию.
Как должна повториться (воплотиться) фигура Анны в более конкретной форме? – Этот вопрос был решен (новая форма должна была дать ключ к истинному значению формы исходной).
Нине предоставилась возможность бесконечно жертвовать собою.
– Анна совершила грех, – мужчины говорили, – и сексуальность была приписана ей Толстым как наказание за него (Толстого, грех).
Чистое движение мысли по полаганию явления сводилось покамест к рассуждениям и пустым жестам: маханию руками, передергиванию плеч, сотрясению воздуха.
Искали точку, в которой Бог становился человеком:::
– Свершилось! – Нину научили восклицать.
Вернувшийся из Греции генерал Гудим-Левкович утверждал, что божественное распадается на множество явлений прекрасного: в трамвае Нина наслушалась.
Из своего «Кадиллака» (ей) сигналил Менделеев:
– Сделай же Анну существующей!
Сплетая волосы на лобке, Анна скрывала отсутствие фаллоса – сплетая те же волосы, Нина удачно этот фаллос имитировала.
– Как это сделано? – вопросом задавались посетители в музее-квартире Некрасова.
Высказывались мнения – и оставались лишь следами мнений.
Мнения приостановили – дали волю суждениям.
Многочисленные повторы давали возможность вернуться в прошлое.
Много кто в прошлом провозглашал себя Сыном Божьим – никто, однако, не представлялся Его Дочерью.
Нина Ломова припоминала.
Она решила посвятить себя Другой.
Ее накачали энергией и призвали растратить ее.
Глава девятая. ЛЮБОЙ ТРАМВАЙ
Нина Ломова припоминала.
Кажется, она была не из тех, кто слаб для активной жизни и потому выбирает смерть – скорее, она шла на смерть потому, что ее смертное тело порой не могло сдержать заложенной в него энергии.
Требовался только повтор.
Был момент из жизни Анны, когда она дистанцировалась от Толстого и понимала самое себя без помощи его слов.
Школа мыслилась тогда, прежде всего, как идейное направление, а не кирпичное здание с барельефами на стенах – Нина покинула школу и основала свою.
Она учила Любу Колосову. Надю Лайнер, Георгия Кучина, других: нет заранее заданной темы, заложенных мысли, идеи, концепции: они придут в самом процессе прихода, как приходит трамвай в процессе его ожидания.
– Сегодня мы не встретимся, – любила повторять Анна.
Эти слова слышались в интонациях Нины, в пафосе ее произношения: трамвай и ожидающие его в принципе встретиться были не должны: необходимость следовало преодолеть.
Анна приходила не к каждому.
(В тюрьме учат стены).
Тела сводились к неразличимости – это открывало возможность их переустановления: участникам эксперимента предлагалось переиграть в новых условиях художественную работу из прошлого (повтор – самоцель): практика формировала контекст: дьявол прятался в контексте.
«Война и мир» – в контексте оперы.
«Анна Каренина» – в контексте балета.
– Сегодня мы не встретимся, – пели и танцевали на сцене, – Сегодня мы погрузимся в контекст!
«Любой трамвай – явление перспективы, сдвигающее линию горизонта», – учила Нина.
Занятия проходили в музее-квартире-Некрасова-на-колесах: без маршрута, без остановок, без различия внутренного и наружного.
Нина как бы вела трамвай – Анна как бы ждала трамвая.
«Не следует раздвигать границы мира, надобно их сужать!» – впереди трамвая бежала мысль, не имеющая пока смысла.
Множество альтернативных вопросов извивались в контексте.
«В чем смысл, к примеру, наций: норвежцев, греков, немцев? – вдруг спрашивали себя ждущие. – Кому вообще потребны нации? Быть может, отменить их: есть только белые, черные, желтые?!»
Трамвай приходил или не приходил – из него выходили или не выходили Лившиц, Илья Эренбург, Илья Ильич Мечников.
Сразу понимали люди: нации нужны, чтобы отделить себя от евреев.
Толстой дожидался.
Придет коварный аптекарь: сотрет две точки над ё: Левин.
Глава десятая. ФОКУС МУЗЕЯ
То, что Анна отрицала, Нина отрицала дважды.
Параллелизм матери и дочери.
Обучение разобучению.
Флакончики жасминовой кислоты.
Все вещи из музея-квартиры были вынесены – их место заняли флакончики.
Теперь экскурсанты наблюдали именно флакончики и могли на них медитировать. За флакончиками во весь рост вставал аптекарь Левин, заполнивший их жасминовой кислотой.
В сознании посетителей не было разницы между музейным и квартирным аспектом: Крамской сделался фотогеничен, Некрасов стал документирован.
Фотографии Горбацевича провоцировали внедрение устаревшего режима рассмотрения.
Жасминовая кислота быстро испарялась, и аптекарь Левин добавлял жидкости из большой реторты.
– Тот человек с ретортой в руке приливает кислоту в емкости, – говорили про Левина Унковский и Ераков, хотя аптекарь в тот момент мог приливать и щелочь.
– Флакончики – это модели? – спрашивали Келдыш, Мичурин и отец Гагарина.
Случайно идентичные Магда Геббельс и Эдда Геринг настаивали, что одной и той же вещи: «посудине» – даны (ошибочно) два разных названия: «флакончики» и «графинчики».
Графинчики пели – это было хорошо, и глаза посетителей блистали: предельные вещи из глубины мироздания?!
День растворения?
Чудное в мгновении и красота в телесности?
Нет природы – есть завтраки.
Стать точкой среди точек.
Превратиться в Каренину: в буковки.
Очистить искренность от человека.
Выбраться из музея-квартиры можно было только по текстовому описанию – сами же описания были затерты их множественными воспроизведениями.
Трамвайная школа Нины Ломовой питалась соками музея-квартиры – в трамвае, ссылаясь на Некрасова, вполне можно было заявить, что явления перестали подчиняться поэтической связи и лишь перенасыщаются и сжимаются.
Тела музейных посетителей становились фрагментированными – тела же пассажиров трамвая сделались эфирны.
– Спекает! – потягивали носами те и другие.
Конгломерат алхимических смыслов выпекался: ширилась, воэбухала, стремилась вовне фигурища, прекрасная чудовищно.
Явилась бомба: Карен Кареновна Каренина.
ЧАСТЬ ШЕСТАЯ
Глава первая. МИСТИКА ПРИСУТСТВИЯ
Возникали интерпретации.
По одной, Анна утратила себя в слове.
По другой, она перевыполнила свое желание.
По третьей интерпретации, Анна в некотором роде существовала вне Анны и вращалась вокруг исчезающих посредников.
Все избегали говорить начистоту: Анна была колесована по своей воле: она приняла мученическую смерть за наши грехи, она стала богиней и вторично пришла в новом-старом облике (облаке).
Посредники исчезли – с Анной стало возможным общаться напрямую: без Вронского и Каренина.
Кому-то Анна могла явиться в виде большой собаки или летучей мыши.
Анна могла вращаться.
Она утратила себя в толстовском слове –
Проигравшим оказывался тот, кто говорил: «Я понял».
Более важное оказалось менее очевидным: новым желанием Анны сделалось ее хотение открыть то, что текст вовсе не имел в виду: делай то, что хочешь.
Всегда начинай заново, действуй!
Исчезли посредники – появились порученцы.
Отныне Унковский и Ераков не просто бегали между Некрасовым и Толстым, Анной и Карениным, Лифшицем и Ильей Мечниковым, а передавали важные сообщения и необходимые вещи.
– Карен Кареновна, – передавали они, запыхавшись, – это закрытие, если не конец всей истории!
– А ежели появится ей навстречу Врон Вронович Вронский?! – перенимал из рук в руки красный мешочек Дмитрий Иванович Менделеев.
– Тогда история продолжится, – чуть ли не из шкафа доносился голос.
Другие имена были найдены и были теперь на слуху: некоторый выбор, которого хотелось бы избежать: мистика присутствия, что ли.
Слышание-понимание-себя-говорящими давало посредникам-порученцам возможность ощущать привязанность-к-самим-себе, в то время как Чехов и Вересаев рассматривали сказанное Унковским и Ераковым просто как болтовню и перепев поэзии Некрасова.
С Васильевского острова немцы вообще не считали Унковского и Еракова фрагментами настоящего, поскольку те всегда опаздывали с новостями; татарам в ресторанах поверенные (порученцы), не утруждая себя словами, подавали знаки, толковать которые можно было произвольно.
Жуковский и Маяковский все знаки, не задумываясь, перечеркивали – услыхав же заупокойный голос, пальцами затыкали уши.
Не ложь и не истина, но интерпретация: вынь да положь!
Теперь следовало создавать контексты.
Позже контексты полагалось развести.
Глава вторая. ГОСПОДИН ВЕЩЕЙ
Написанное другим нельзя присвоить, не прибавив к нему своего – фигуры умолчания вторгались в действие, внося отсутствующее содержание.
Профили, исполненные значения, лишены были наполнения.
Этот – господин вещей.
Тот – изгнал из себя ответственность.
А между ними – еще кто-то, переворачивающий возможности.
Представление давалось в трамвае – сторонние наблюдатели из надзорных инстанций констатировали растянутое во времени механически повторяющееся зрелище: не исполнялось действие, а всякий раз подавалось.
Словно бы надевали на облако штаны и сразу резко сдергивали.
Разваливалась и восстанавливалась некая мельница.
Брал деньги на баню белорус с колтуном в волосах.
Без толку, без расстановки – с чувством!
Себя изжила как таковая Анна: фигура умолчания за нею подала голос: старое содержание явилось в новой форме.
Карен Кареновна Каренина: что говорила и как выглядела?
Никак не выглядела и ничего не говорила.
Без слов: на тысячу ладов откуда-то тянуло, щелкало, переливалось: облако в штанах обернулось тучей, заквакали лягушки: непомерно растолстевший на предсмертной диете Некрасов строил из себя знаменитого баснописца.
Чувство принадлежности испытывали пассажиры трамвая – ощущение прибытия беспокоило зрителей спектакля.
Из одной точки возможность созерцания переместилась на шесть точек с запятыми;;;
«Трусы – всегда другие!» – удивлялась Нина свойствам вещей.
Эти трусы нельзя было носить: только надевать и снимать: трусы на колесах: турусы.
– Роман Толстого читай по губам! – сделалось вдруг возможным разобрать в переливах и щелканьях Карен Карениной.
Роман не останется прежним, если взять его в рот, держать между зубами и только по чуть-чуть выпускать наружу.
– Звуки пусть производят действие! – тянула Карен Кареновна и выпускала.
Какую ситуацию она создавала?
Никакой. Никакую.
Она изменяла точку зрения на точку с запятой.
Карен переживала то, чем жила Анна: она была очень сильна и способна начать рельсовую войну; она могла оторвать колесо от вагона.
В разных контекстах.
В трамвае четвертого маршрута входящего теперь медленно окружала группа лиц – они стояли спиною к вошедшему, наружу выпуская звуки и запахи.
В любой момент позволено было лечь.
Тело на конечной передавали гробовщику, который –
Глава третья. СКЕПТИЧЕСКИЙ ПАРАДОКС
Никто не хотел возвращения к данности.
Слова не фиксировали события, а только сочетались с другими словами.
Изжиты были основные принципы.
Единой направленности смысла не просматривалось.
Анна существовала постольку, поскольку Каренин, Вронский, Нина Ломова, тот же Толстой допускали ее существование – что до Некрасова, он не был возможен без Крамского, Еракова, Унковского, крестьянки на Сенной площади и на голову больного белоруса.
Мать уважала дочь, но сын восстал против отца.
Илья Эренбург уничтожил Геринга, уже зная, что тот не преминет возродиться. Они ковырялись в душах друг друга, но Эренбург ковырнул глубже.
История специально создавалась под Анну: все сговорились играть в ее игру: Эренбург, Геринг, Некрасов, Астапов, Люба Колосова.
Толстой боялся показаться глупцом, Некрасов – нет.
Срочно подбирались предпосылки: протест внутри себя – ложный шаг, чтобы защитить себя от себя самого – барабанная дробь – вскрик саксофона.
Ритмы вместо принципов: ритмично Люба Колосова входила в вагон, где со своими принципами расположился Астапов.
Она посмотрела на него как на грязь.
Они припомнили все гадости, которые знали.
Он напоролся карманом на гвоздь.
Поезд шел только вперед.
Астапов делал то, во что не верил – Люба переживала чужие эмоции: реальность не подходила под их встречу.
Кто управляет морщинами?!
После борьбы в тамбуре (с Толстым) Люба не могла более относиться к лицу и телу как к своим собственным.
Не всё тождественно самому себе!
Какая-то девушка, очень на нее похожая, могла бы войти в вагон, где расположился человек, весьма смахивающий на Астапова.
Случись так, и Любе, и Астапову стало бы много легче – они переложили бы бремя ответственности на других – сами же могли бы просто отвлеченно подумать, как поступили бы на месте своих заместителей.
Они перевели (бы) существующее наклонение в сослагательное!
Толстой писал на своем индивидуальном языке – что стало бы, пиши он на общепринятом?! Ответ оказался в определенном смысле более невероятным, чем вопрос.
Толстой смотрел на события не с точки зрения, а с точки с запятой.
Одна и та же почва может быть засеяна повторно!
Была проблема, да, но сформулировать ее не представлялось возможным, а если возможность и появлялась, проблема всякий раз оказывалась фальсифицированной.
Следуя Толстому, Астапов и Люба поменяли последовательность действий: Толстой был еще жив и ждал поезда на станции Астапово, в то время как Астапов поездом же направлялся к станции Лев Толстой.
Толстой, тем временем говорили Астапов и Люба, сводил роман до кучи, приваливая левинские проблемы к каренинским: куча формировалась из двух независимых куч.
Глава четвертая. ЧЕРЕЗ БАБУШКУ
Была ли связь между событиями?
Судебный следователь Энгельгардт смещал фокус внимания: мысль прерывалась, короче становился день.
«Ежели связь отсутствует, – держал он ушки на макушке, – ее всегда можно вообразить».
Памятник предстояло преобразовать в документ.
События единичные тем временем сменялись событиями повторяющимися: в их хаосе двоякие роли становились троякими: один и тот же человек, к примеру назвавшийся Мичуриным и Келдышем, вполне мог назвать себя в придачу и отцом Гагарина; самозваные же Ибсен и Чехов (в одном лице) могли предстать дополнительно в личине Вересаева – вся эта шестерка впоследствии редуцировалась до Вронского, Каренина и Анны.
Как именно мать уважала дочь, и в чем, собственно, это проявлялось?
А через бабушку!
Которая определяла границы этого самого уважения!
Бабуся Керн (пускай она была только понятием языка Пушкина-дедушки) неявным образом проясняла несхожие некие очертания.
Мешали, впрочем, элементарная хронология, несовпадение дат, слова «воочию», «покамест», «неимоверно».
– Предвосхищения без конца! – в тюрьме на допросах твердила Нина Ломова, безотчетная в своей сексуальности.
– Травестировать, травестировать и еще раз травестировать! – в соседней камере выстукивал Ленин.
Судебному следователю предъявлен был счет, на который покамест он заблуждался.
Нина принимала концепты, которые ей передавал аптекарь Левин (она могла понести от Ленина во время совместных прогулок по плохо просматриваемому тюремному дворику).
– Мы вовсе не там, куда вы нас помещаете, – дразнили Владимир и Нина. – Смеемся, глядючи на вас, совсем из другого места!
Они смеялись непрерывно: была такая традиция, позволяющая им рассеивать истории. Их неизменная новизна (историй, смеющихся людей) могла быть объяснена оригинальностью Ломовой и гением Ленина: они как бы подчинили время (каждый свое), нарушая все мыслимые связи в и без того запутанной игре подобия.
– Необходимо усомниться! – они пели и танцевали под саксофон и ударника между рассеянными ими же событиями.
Ни Нина, ни Ленин не были характерными, исконными, общепринятыми.
«Рабкрин» этого Ленина не был строго ограничен и содержал ссылки на «Анну Каренину»: большой кирпич в маленьком!
«Тотчас» – мешало слово!
Они были затоптаны в пустоте своих следов: Нина исчезала в присутствии, Ленин возвращался в отсутствие.
«На глазах распадающиеся Владимир и Нина – элементы каких-то более сложных и устойчивых соединений! – медленно сознавал судебный следователь. – Надобно их расположить в пространстве более конкретном, которое бы…»
Мысль прервалась.
Глава пятая. ПОРОЖДАЮЩИЕ АЛЬТЕРНАТИВУ
Своей артикуляцией он порождал проблему.
Становление, им производимое, ни к чему не сводилось.
Являлся ли он вообще тем, чем (кем) казался на первый взгляд?
Ленин существовал в двух видах: в виде физического тела и в виде сказанного о нем кем-то.
Ленин, говорила Нина, не имеет измерений, он лишь демонстрирует активность своего сознания: между прочим порождающий события, тут же он дает о них забыть
С Лениным Нина задержалась в мало осмысленной ею области общности: вместе они ждали трамвая – Владимир, не теряя времени говорил:
– Предварительная работа поможет нам установить отношения. Отношения же упразднят все границы.
Его послушать, не люди вступали в отношения друг с другом – это делали высказывания: высказывания именно группировались в трамвае в некие единые формы: Владимир выходил наружу во всеоружии мнений, проходящих сквозь все времена и разлетающихся во всех направлениях.
Трамвай счастливо замыкал круг: все спасено! Владимир и Нина шли в музей, в театр или возвращались в тюрьму, где ничего нельзя было предвидеть наверняка: когда же тюрьма, театр, музей сознательно отсутствовали, молодые (тогда) люди возвращались к словесным определениям объектов, тоже которые не всегда присутствовали на месте: Владимир и Нина попадали в некие зазоры между первыми и вторыми, то есть возвращались к полноте жизненного опыта (опытной жизни).
К тексту они возвращались, в текст на точки его преломления: два несовместимых персонажа, сформированные одним и тем же способом, не принадлежавшие общему отрезку времени и порождающие альтернативу.
В тексте нельзя было позаботиться о себе – возможно было себя познать.
Они попадали в текст, в котором Владимир сделался очень красив и за ним толпою ходили влюбленные люди – в другом тексте Владимир Ильич сделался стар, но почитателей у него лишь прибавилось.
Еще в одном тексте познавший себя Ленин узнаёт о существовании Рабкрина и просит Лившица, оказавшегося там же, свести их; Рабкрин вообще не знал Ленина – не знал до такой степени, что не знал, что не знает его.
– Все тексты рано или поздно, выписав круг, возвращаются к единому первотексту,– охотно новому знакомому разъяснил Рабкрин. – Первотекст же поздно или рано распадается на множество побочных мелких текстов, хотя не состоит из них.
– Сын Анны сделался лифтером? – Ленин проскочил между строк. – Левин оказался старым аптекарем?!
– Они позаботились о себе, но покамест себя не познали.
По-прежнему ехал Рабкрин в трамвае, его видели, но его уже не было: он находился в другом месте.
На повороте у синагоги трамвай сбросил ход.
Все концентрировали души.
Глава шестая. ТОВАРИЩИ НАШИ
– Кончились деньги! – объявила Анна.
Каренин рассмеялся – он знал: деньги не могут закончиться.
В тот вечер они остались дома – Алексей Александрович занялся сексом, Анна читала роман: деньги вышли у Ленина. Ленин был дурно сложен и не хотел таким предстать перед рабочими и крестьянами: Нина Ломова возила его в колясочке – он изводил ее придирками: она-де скверно его причесала, не может как следует укутать ему ноги, забыла сбегать за деньгами к немцам и не взяла на прогулку достаточно туалетной бумаги.
Каренин понимал по-своему: химера на колесах, турус!
Напротив, Анна воспринимала Ленина как живого: она танцевала с ним на балу, как-то вышла на него из поезда и несколько раз – из трамвая. Ленин просил денег на революцию: он был прост, но ей трудно было определить эту простоту. Обыкновенно он намеревался, не согласуясь ни с каким иным намерением со стороны, которое мог бы согласовать со своим: нет согласия, но нет и разногласий.
Анна (ее вина!) возвела его на уровень, с которого он мог действовать без всякой причины и ни к чему не ведя.
Она не припоминала – она танцевала: никто не мог отличить танцовщицу от ее танца, и только прежние припоминания, проступая, выдавали ее с головой.
По Богомолову, Анна вытанцовывала идею: высказывание – всегда событие!
Как таковая жизнь – полное неразличение.
Вещи – товарищи наши.
Круг образует трамвай.
Это танцевала Анна, чтобы движение продолжалось.
– Черное, а не лиловое, – надиктовывал Ленин. – Один как все. Не в спальне жены, а в штольне угольной шахты!
Он возбуждался и злобствовал: соприкоснувшись с ним, Анна нашла нечто общее с собою и даже обнаружила его продолжение в ней, связывающее их в некоторую единую общность.
Хаос бессмысленных восприятий способствовал пересмотру понятий (Некрасов): внутреннее перетекало во внешнее: не всегда Нина Ломова понимала, кого везет.
Банальное здравомыслие Анны или рационалистическая установка Владимира?
– Кто там у тебя под плэдом? – подкидывала Люба Колосова.
– Везу Грибоеда, – со смехом Нина напоминала о Пушкине.
Где Пушкин с ружьем, там и Керн с мишенью: ее любезность к нему доходила, несмотря на естественность, до некоторого искательства.
Анна считала себя их внебрачной дочерью: мать уважала дочь.
Как ни тяжело было спросить отца о ваточных ногах, в старости Анна все же не удержалась: она была уже в том возрасте (много старше его), когда чулки надевают на руки. Пушкин почувствовал в вопросе чертовщинку тревожного свойства.
– Такие ноги дают возможность отступить от мира – отсутствовать, не покидая своего места в нем – стать как бы слепым и не замечать того, что творится у тебя перед глазами.
Пушкин очищался ко сну.
«Ваточные ноги следов не оставляют!» – теперь Нина знала.
Глава седьмая. ПРОДАТЬ ЯБЛОКИ
Алексей Александрович готовился к пробуждению в новой действительности.
Досматривал сознание: Анна – это кто-то другой!
До этого мгновения она была лишь одной из его техник заботы о самом себе: техники располагались по тексту: Вронский, Левин, старый князь уже знали о перемещении и подбадривали его гортанными криками.
Не умирают талантливые литературные персонажи – они превращаются в литературных журавлей.
Приготовляя себя к старости, Анна зависала в жизни.
Ей очень шел большой красный клюв и черная окантовка оперения: теперь ей не нужно было разжевывать.
Парадокс среди прочего не различает приблизительного: логично ли обращаться к зеленщику за красными яблоками?
Всегда можно послать к нему журавля!
Отныне – не учить добру (красные яблоки в красном клюве), а освободить от зла.
От зла удобнее освободиться в небе (имей змей!).
Ее орнитологом стал Вронский: подлежащая исправлению сделалась ли исправленной? Верить ли?
Вронский пришел извне – Анна желала его изнутри.
Зеленщик хотел продать яблоки, но ему было жалко расставаться с ними: он знал, из какой ямки выросла эта яблоня и что было сказано в ямку –
Мичурин, приложивший руку к проблеме, набирал полный рот воды с медом и выплевывал ее в землю, в то время как Келдыш и отец Гагарина проглатывали устриц и запивали их шампанским; все вдоволь накричались: им приходилось сильно напрягать голос, чтобы заглушить курлыканье в небе: крупные птицы держали в клювах змей (головами вниз) и змеи плевались ядом.
От мига пробуждения до отхода ко сну Каренин видел точки с запятыми: точки – люди, запятые – животные и женщины: женщины внутри и звери снаружи.
Он видел усилия, видел жертвы, приносимые ради этих усилий: с заступом в руке валится озимь Келдыш; птицы подхватывают отца Гагарина и уносят за облака; змеи обвивают тело Мичурина: работает механизм селекции.
Так происходит, понимал Каренин, переход от смерти к жизни, от смерти к бессмертию – в трамвае он набрался греческих положений: платить должен он или Анна уже расплатилась за всё?
Продолжатели Вронского и последовательницы Анны: вкусили ли от яблони?
Анна хорошо потрудилась над собою: ставшее ей доступным дало ей доступ.
Трамвайное, элленическое, закрутившееся у синагоги, в форме спасения как такового (без «от чего»!) разомкнулось на отношении к партнеру.
Вронский спасал Анну от Каренина.
Каренин спасал Вронского от Анны.
Анна спасала Каренина и Вронского от Вронского и Каренина.
Сильно обобщая и схематизируя.
Глава восьмая. ПАРАСТЕМА ВОЗНИКЛА
- Сущности обитают на родине души, – под плэдом приговаривал Грибоед: химера и турус.
Нина избегала развертывать кокон.
Рабкрин щедро платил ей за исполнение нехитрых обязанностей: утром девушка привозила тележку в Смольный – после обеда ее ждали в музее Некрасова.
В Смольном всегда можно было покаяться, в музее-квартире – радикально изменить образ мыслей.
Некрасов только что пережил воображаемую смерть и заново открывал доступ к жизни, где не было места раскаянию: проснувшись, он припоминал – припоминание есть лучший способ проснуться.
«Да, да, как это было? – несильно он напрягался. – Да! Я сел в трамвай четвертого маршрута – на повороте в вагон заскочил Лившиц и стал петь хрустальным голосом…меня уложили в гроб с кусками шоколада: это была рекламная акция уже не в Петербурге, а в Греции. Откуда взялась эта Греция?»
В потешной военной форме генерал Гудим-Левкович схематично показывал экскурсантам, что именно произошло в мире от возмущения Ипсиланти до создания Ираном собственной атомной бомбы.
Если Нина не слишком торопилась в театр, она могла съесть яблоко или покормить журавля в клетке или же перезапустить механизм селекции – можно было не экономить: за всё платила Анна.
Анна вспоминала всё, что знает, всё, что выучила: прогуливаясь, не смотреть по сторонам; не читать надписи на памятниках (могилах); следует оставлять любопытство неудовлетворенным – если среди посетителей оказывались красивые мужчины, Анна не прикасалась к ним руками.
Ее назначили воспитательницей детей, но она не помнила, чьих и воспитывала всех подряд: мальчики становились лифтерами и фотографами, девочки – вахтершами и продавщицами слов, мастерицами словесного шума.
– Что говорить, когда нечего говорить? – монотонно произносили Нина Ломова и Люба Колосова, когда Алексей Бегунов и Георгий Кучин фотографировали их в лифте.
В дальнейшем мальчики полностью отказались от себя и на сцене появлялись как некий единый Горбацевич, лифтер, фотограф, внебрачный сын Анны и влиятельного вельможи из Ватикана.
Все чего-то не знали, но не знали, что не знают.
Анна была стара и потеряла кучу времени: возраст поджимал.
Она пятилась: обошла мир и обнаружила переход в иной.
Точка с запятой, на которую она вышла, направляла ее внутрь –
Толстой показывал женщину, образ которой ему представлялся уже после вхождения ее внутрь мира – сначала целиком и после – раздельно по составным частям, на которые она разлагалась.
Парастема это не совсем наставление.
Парастема – то, от чего нельзя отказаться.
Нельзя отвлекаться: Нина Ломова, перевозя Грибоеда, отвлеклась и на рельсах едва не угодила под трамвай.
Глава девятая. КУБИЧЕСКИЕ ФОРМЫ
Зрители наблюдали изображения вещей как бы глазами персонажей: вместо реального трамвая – нагромождение геометрических фигур; вместо интерьера музея – цветные пятна.
Когда Нина Ломова упала на рельсы и небо показалось ей с овчинку, из кокона на тележке выскочил весельчак, тотчас принявшийся танцевать и попукивать в ритме, противоположном ритму тела Нины, извивающемуся на фонах вспыхивающих и гаснувших сполохов, спиралей, сфер и цилиндров: движение трамвая было всё, тело Нины – ничто.
Она перестала быть человеком, живым существом, она участвовала в действии наравне с трамваем и тележкой как некая носительница движения, колебания, извивания, разнящаяся от механизмов лишь более тонкой нюансировкой –
Искусно Нина была сплетена из проволочных нитей, по которым шел электрический ток, грозивший сжечь геометрические (фанерные) фигуры: театр до конца! Выноси зрителя! Укладывай его на живот, вяжи за спиною руки! На эшафот его!
Ритм линий и объемов главенствовал не в декорациях только, но и в костюмах: в белой тунике был весельчак на голое тело, Нина участвовала в черном бальном платье.
Пластика костюмов перекликалась с музыкальным ритмом: трамвай скрежетал сочленениями, скорбно пел хор старых большевиков, стучали ногами трамвайные пассажиры.
Зритель, пришедший со своей установкой – понять спектакль через сюжет (Нина – Анна, трамвай – поезд?!), терял ориентиры.
Подземный читатель переводил знаковую нагрузку на слово: читай надпись на памятнике!
От Нины ждали самоотдачи до полной гибели всерьез: вырванная из логики и необходимости –
Кубические формы, однако, оказались недостаточно кубическими, цвет – не так ярок, логика недостаточно логична, формы – слишком формальны – Нина спаслась тем мощным чувством, которое подчиняет себе действие, деформирует мир, разрывает оболочку вещей и внутреннюю логику стиля.
Субъективность как таковая, оформившись, стала сюжетом литературным и живописным.
Трамвай деформировал пространство, но не Нину: он исказил масштабы происшествия.
Рамповый свет, боковые и верхние софиты сбили тень Нины под колеса, сама же она осталась невредима: Эвридика!
А, может статься, это Дмитрий Иванович Менделеев? Умел же говорить убедительно? Сказал трамваю остановиться, и тот застыл как вкопанный.
– Нельзя десятерым обладать одной и той же женщиной, – сказал Менделеев девяти выскочившим из вагона пассажирам. – Одновременно!
Свободно Дмитрий Иванович пребывал в образе, умея самостоятельно творить текст роли.
Актеры не знали, что с ними станется в дальнейшем, когда выходили на сцену.
Не всякий знал, кого изображает.
Сливались воедино искусство и жизнь.
Глава десятая. ЗАБЫТЬ ПАРАСТЕМУ
Всегда была возможность остановиться и повториться: по-прежнему стоял выбор между поездом и трамваем.
Сновали там и сям провокаторы, подмигивали одобрительно, косились на настоящие кружева, подталкивали в спину.
Кому появиться из кокона: Каренину, Вронскому? Богомолову?
Перед собою Анна толкала тележку: у кого ноги короче?
Подпрыгивали медлительные души: спасите наши!
В жилете с сюрпризом и в панталонах, глубоких, как шахты, плясал и попукивал весельчак: слилось: взмахи железа, моменты дерева, продерг проволоки, хохот пружин, ноты человеческого тела, частицы черта и заворачивание светолучевых пятен внутрь себя самих.
Везла разговорная Анна опереточного Каренина и повстречала балетного Вронского: в полной темноте давалось представление, одним голосом говорили персонажи.
Из вахтерской комнатки, встроенной в зрительский зал, Люба Колосова (когда Нина была на сцене) пускала зрителям слабые разряды тока.
В темноте показывали трамвай: это – поезд.
Показывали собаку: летучая мышь.
Овчинку показывали: небо.
Искусство в темноте – вне эпохи: незаметно разобрали заднюю часть сцены: на Фонтанку Анна выкатила тележку.
От интимности бежала: хоть под трамвай.
Невидимому Богу проще появиться в темноте: голосом Менделеева к уже высказанным правилам прибавилось:
– Забудь парастему!
– Отвлекись!
– Ничего не имей в виду!
– Хорошо смотри в то же самое время!
Тележку толкая, всматривалась Анна в лица, фигуры, жесты: она фиксировала людей именами, чтобы никого не забыть: Некрасов, Крамской, Ераков, Унковский – Жуковский, Маяковский – Чехов, Вересаев, Алексей Толстой – Мечников, Эренбург, Лифшиц, Евреинов – Мичурин, Келдыш, отец Гагарина – Чкалов, Софья Андреевна, Софья Натановна, Софья Исааковна, Астапов, летучая мышь, собака, зебра – Геринг, Магда Геббельс, Эдда Гиммлер –
Анна схватывала самое вещь – неприкрытую: в целостности и по частям: вот – опрокинутая минута: покамест опрокинутая!
Космосу была надобна Анна: вернуть подданную мира.
На набережной упражнялась Анна.
А если в опере? – Тогда пение с элементами борьбы.
А если в балете? – В этом случае, танец с элементами драки.
ЧАСТЬ СЕДЬМАЯ
Глава первая. СКВОЗЬ ТИШИНУ
Вещи проносились мимо в своей текучести и изменчивости – люди оставались неподвижными и малоразговорчивыми.
Жизнь в целом распадалась на фрагменты, но те, даже собранные вместе, никак не отражали жизни.
В поле зрения Толстого попал он сам.
Легко повторимый, рассеявший собственную индивидуальность Толстой-чернокнижник закрыл глаза, избегал прикосновений, не пробовал вещей на зуб – он только слушал.
По большей части люди молчали, наружу прорывались лишь звуки тела.
Когда запел хор старых большевиков, Толстой приказал Софье Андреевне и Софье Натановне заткнуть уши – себя же привязать к яблоне.
Хор старых большевиков обезвреживал мысли, желание и воображения: привычные вещи выстраивались в другой конфигурации, как теоретической, так и практической.
То, что в теории представлялось нездешним и странным, на практике оказалось нечеловеческим и жутким: об этом никто не говорил.
Действовал механизм мирового равновесия, на удивление бесстрастного. В нужной точке сбывалось предопределенное. Дети шли обычным порядком. В сумме мировая сущность давала нуль. Анна умерла как женщина, оставив в действии Горбацевича: поднять и опустить. И сделать моментальный снимок.
В доме более не было безопасно. Пел кто-то козлиным голосом – сливались воедино Софья Андреевна и Софья Натановна, чтобы распасться снова на тех же плюс Софью Исааковну. Масонством оборачивалось искусство. Короче становился день.
Позы не соответствовали словам: Толстой лежа, Толстой сидя, Толстой в полный рост, Толстой на возвышении.
Он отказался, да, от старого содержания: гримировался скверно, торопился не страшно, вел свою роль нарочито неправильно.
Когда Анна уронила на рельсы красный мешочек, она обратилась к нему по фамилии:
– Толстой, подбери, будь другом!
Абсурд сменился парадоксом: Софья Андреевна – бытие, Софья Натановна – сознание. Кто побеждает?
Софья Исааковна, психоз! Сознание без бытия! Интуиция вне тела!
Речью ощупывая, сквозь тишину продвигались дамы.
Пространство суживалось до узкой щели.
Четвертая Софья явилась.
Софья Павловна.
От Грибоеда.
Представления сопровождали мнения: на какой из вопросов ответить?
Греческая трамвайная мысль тормозила: пассажиров лица повернуты были назад: никто не озаботился будущим.
Из будущего вспоминались моменты: Иран изготовил свою атомную бомбу – Россия благодаря памяти обладает благами, которых у нее уже нет –
Будущее взяли целиком и поместили в настоящее.
Глава вторая. БЫЛА ИГРА
Дмитрий Иванович Менделеев досматривал души.
Он останавливал поток впечатлений – все замирало, как на моментальном снимке: лифт застревал между этажами; души были слегка деформированы для лучшего их понимания.
Они просили отпустить их на покаяние.
– Вы недостаточно грешили! – он удерживал.
Он отпустил только душу Анны, но та не собиралась каяться: задом наперед она входила в будущее, не отдавая себя заботам о его устройстве и некоторым образом зная всё заранее –
Существо, отличное от себя самого, подцепляло крючком завтрашнего дня то, что будущему не принадлежало: души принялись упражняться – они готовили себя к злу, чтобы не быть захваченными врасплох.
– Быть может, взять и отменить? – вопрошала душа Вронского.
– Зло? – не понимала душа Каренина.
– Будущее! – душа Вронского заполняла себя подручным.
Были под рукою лишь точки и запятые – ничего более: время стянулось в точку; запятою сделалось пространство.
Они брали будущее целиком (Менделеев посмеивался) и помещали его в настоящее, деформируя то и другое.
Это, разумеется, была игра, ставка в которой была сделана на то, чтобы душа (иная или та) не забыла себя в теле.
Душа Анны вышла из ее тела вовсе не такой, какой некогда вошла в него –
Забывшая (было) о себе, отчасти утратившая даже остроту восприятия, она забыла поначалу, что воспринимает себя такою, какой она стала.
Случается.
Происходит.
Что именно?
А понимание!
Если Анну положить поперек Каренина, получатся качели для Вронского.
Анна – это не то, чем пользуются, а то, что позволяет чем-то
пользоваться: от души сбивались на тело.
Пребывание.
Исход.
Возвращение.
Не со стороны истины смотрели они на самих себя, а просто со стороны.
Считавшая себя точкой зрения на мир Анна (душечка) увидала точку с запятой: не кончалась жизнь, но продолжалась!
Она перешагнула через себя и двинулась далее.
Из мира сущностей в мир феноменов.
Представление вне представлений.
Каренин и Вронский несли менделеевский чемодан: они говорили, что чемоданы обыкновенно тяжелые, но не то, что им тяжело тащить чемодан именно этот.
Что было в нем? Чистый разум? Разум практический?
Или искусственный? Искусственный разум?
С помощью менделеевского чемодана (собственноручно Им изготовленного) душевные движения становились движениями телесными.
Глава третья. ЛОЖНЫЙ КОНЕЦ
– Что за человек был Каренин, и почему у вас повсюду счетчики Гейгера?
Вронский укладывал в чемодан предметы и вещи, хотя уезжать покамест не собирался.
– Как-то, – вспомнила она, – я пожаловалась на частые мочеиспускания, и он посоветовал мне полечить простату.
«Настоящая Анна, – понял Вронский, – не та (тот), которая не Анна вовсе, а та, которая постоянно за нею наблюдает!»
Он видел в Анне средство – цель же полагал достигнутой.
Зрители следили за Анной.
Коллективная Анна требовала замкнутого пространства – она рассыпАлась на открытой местности; она могла быть проконтролирована в доме (в зале), но не в поле.
Каждое прочтение облекало Анну весьма ощутимой плотью: процесс мочеиспускания, которого она была лишена у Толстого, приобрел некий символический смысл.
– Отныне, – как бы говорила она, – я стану диктовать свою физиологию всем Аннам, которые могут сложиться на моей основе!
Вронский перекладывал в чемодане: уберем старую и посмотрим на новых!
Анна выписывала круг своих интересов: стоило ей повернуться вокруг себя и одно становилось другим. Красноклювая птица, чьи мысли от головы через сердце опускались к почкам –
Журавль легко складывался: его можно было спрятать в чемодане.
Волшебный чемодан: в нем каждая вещь была противоположна той, которую в него уложили.
Новые Анны: откуда же брались?!
Читатели и зрители, женщины и мужчины, отождествляли себя с нею, попадая на сцену.
Одни зрители играли актеров, другие зрители играли зрителей.
Игра с мячом вместо игры в мяч.
Опасный штрафной от предвзятого судьи: Анна изготовилась в воротах, Вронский заносит ногу.
Уловив момент, Каренин отталкивает Анну и берет одиннадцатиметровый сам.
Каренин – такой человек; ему казалось, он виноват в смерти своего соперника – он именно вывел влюбленных на стадион: Нина в мужских трусах и футболке делает вид, что считает себя Анной, каковой в самом деле она является.
Вронский укладывает в чемодан кви про кво.
Анна, рассеявшаяся в дымке, – неотвратимый конец большого романа.
Ложный конец чреват новой развязкой.
Конечная станция: точка с запятой.
Анна понимала: ее тело принадлежит не ей.
Она сомневалась: она ли Анна Каренина?
Она реально боялась: Каренин мог взорваться!
С ужасом прислушивалась: весельчак попукивал!
Она ли везла его или это Нина везла Грибоеда?
Писать глупо – не более чем литературный прием.
Глава четвертая. ЧАСТИЦЫ ЧЕРТА
Анна потянула за проволоку, ионизируя воздух
– Счетчик Гейгера – это деталь интерьера, – она сказала. – Такой легко помещается в чемодане, прост в пользовании. Вальтер имел обыкновение дарить нам электрические приборы.
– Вальтер Гейгер? – не разобрался Вронский в смене декораций.
– Вальтер Мюллер, – Анна поправила. – Сын Ганса Гейгера. Сын уважает отца.
Устраненное не исчезает совсем – оно попадает в особую область, оторванную от почвы повседневного опыта: причины жизни после смерти покамест не изучены.
– Вечером нас ждут на Васильевском, – Анна напомнила. – Нужно поменять чемодан.
По средствам было взять такси – они поехали на трамвае.
Внутри давно понимали, что сбились с пути, однако делали вид, что избрали другой путь: едем-де другим путем!
Ехали возможные свидетели.
– Вы видели Анну с Вронским?
– Да.
– Был при них чемодан?
– Был.
– А Софья Павловна? Присутствовала?
– Этого не припомним-с.
Нет Софьи Павловны – нет и Грибоеда. Или есть?!
Анну и Вронского волновало не отсутствие Софьи Павловны, а, скорее, несостоявшаяся на этот раз встреча с нею.
Встреча с мощью, в ней зашифрованной; присутствие Софьи Павловны опровергнуто было его отрицанием.
Софья Павловна, однако, была верна событию, которое, возможно, не состоялось: она была попыткой взглянуть на то, что не было еще показано.
То, что кому-то приходило в голову, взято было наудачу: предзнаменования, процедуры расшифровки, методики анализа.
Здесь на посылках в небольших аквариумах держали золотых рыбок, можно было произносить будущее, расщеплять категории и возвещать одно через другое.
Отец в этом трамвае мог выступить в пассивной роли по отношению к сыну: Анна и Вронский были предупреждены.
Трамвай порождал дистанцию огромного размера.
Все уже знали, что Каренин вывернул наружу половые органы Анны, а что до органов Вронского – взбешенный муж их вывернул и сложил внутрь: так появилась другая Анна и другой Вронский.
Диагноз вместо диалога: разряженный воздух!
Атомный трамвай в форме гриба: образ происходит из потребности в производстве того, кто его ждал.
Чемодан склеен был для себя и существовал сам по себе.
На повороте у синагоги в салон заскочил Лившиц, схватил чемодан и выпрыгнул с ним на ходу: испытывавшие оргазм Анна и Вронский не могли ему помешать.
– Всех пассажиров просим надеть рейтузы, – по громкой связи из кабины вагоновожатой раздался голос.
Трамвайные рельсы не обрывались у стен женской тюрьмы, а вели за нее.
Глава пятая. ЗОЛОТОЙ ПОЕЗД
«Трамвай в тюрьме» – это было что-то новенькое.
Некоторого рода театр, где могла проявить себя свобода.
Хотя бы по-гречески.
Отставной генерал Гудим-Левкович обеспечил всех пассажиров пространством для самовыражения, впоследствии растоптанным и пожранным теми, кому свобода была не по душе.
В начале было действие – за ним ожидалась мысль.
Обмен ролями привел к исчезновению одних и появлению других – новые персоны выбивали разговор из привычного круга аргументации: супруги Розенберги вышли на сцену со своими импульсами и реакциями – от них во многом зависел финал.
Они сильно открывались рискам: Этель и Юлиус.
Они старались отвечать вежливо, нейтрально, без агрессии: ты сам их увидел, а не они тебе показали!
Пространство, подготовленное в трамвае, способно было к переносу в поезд.
Пространство – не всегда общее, хотя обычно выдает себя за таковое: всё состоит из молекул и атомов, даже грибы!
Они ходили по лесу с лукошками: Розенберги!
И встретили Роберта Оппенгеймера: лесная синагога!
Горизонт свободного действия был закрыт зеленой порослью: они разыскали-таки зазор и связали в нем единичное с общим, не зная другой цели, пока не приступят к исполнению.
Вполне деловая встреча обставлена была, как завтрак на траве: плескалась в ручье обнаженная дама, мужчины облачены были в просторные американские костюмы.
Мгновения чистого искусства должны были послужить решению большой политической задачи, фиктивной и реальной в равной степени: одно воображаемое кооперировалось с другим, чтобы одолеть действительное.
Они могли сказать:
– Купите нам трамвайную линию.
– Принесите персиковое мороженое.
– Побрейте нас и освежите головы вежеталем!
Шутки, однако, давно были перешучены.
В спину брызгалась Этель.
Где-то пробовали завыть волки.
«Анна остановила поезд, перевозивший золотой запас России!» – последняя проскочила шутка: поезд шел на восток.
– Генерал Гудим-Левкович – в женской тюрьме! – шутки оборвал Оппенгеймер.
В ящике из-под шоколада по ручью приплыл чемодан: внутри оказались катод, анод, сетка.
Они быстро собрали, и прибор защелкал.
Этель одобрительно замычала.
– Ежели электрический прибор установить на стул, – Оппенгеймер отсоединил переносной аккумулятор, – что получится?
Повод был дан для новых шуток.
Глава шестая. СОЗИДАЯ ПРЕДМЕТ
Софья Павловна от Грибоеда, похоже, распадалась на кусочки: сестренка.
Она чуралась Софьи Исааковны и Софьи Натановны.
Софья Андреевна раздобыла денег – Софью Павловну направили в Персию: ее изображение было мутным.
Она ехала во внутренностях огромного дивана, снабженного всем необходимым: был душ, косметический отдел, газовый счетчик, громкоговоритель, запас еды и питья.
У Софьи Павловны оказались обезьяньи железы, вместо ванны она брала ванную. С нею был один, распавшийся на троих.
Весельчак. Грибоед. Скалозуб.
Третьего августа они лежали в траншее.
Из пролетавшего самолета кричал Чкалов.
В тарелке толкалось недоеденное – листья шевелились у соседа.
Всё ранее сказанное предстояло забыть.
Анинерак Итожа – албанец или перс: предстояло вспомнить.
В Персии не было ничего святого, слава Богу!
Всё могло статься.
Наперекор здравому смыслу.
К Софье Павловне подходили сзади и дарили ей то, чего не было на самом деле: ей казалось, что она еще в России, а она уже была в Персии; казалось, что она в Персии, а она возвратилась в Россию.
Четверка держалась на повторении: мужчины повторяли вытесненное, женщина вытесняла повторенное.
Вместе они переговаривали будущее.
Не занимались двумя делами сразу, но, делая одно дело, тем самым делали другое.
Смешно было полагать, что Весельчак, Грибоед, Скалозуб – это прямые Келдыш, Мичурин и отец Гагарина: для каждого была найдена индивидуальная форма.
Нельзя было складывать руки, даже молитвенно.
Софья Павловна в руках держала мерило: Анинерак Итожа был албанец: он состоял из анализов: его нужно было проверять и совершенствовать: Весельчак, Грибоед, Скалозуб его хвалили, Софья же Павловна его порицала.
– Анинерак Итожа – это расцвет, – полагали мужчины.
– Анинерак Итожа – полное вырождение! – срывалась дама.
Весельчак, Грибоед, Скалозуб в чем-то подражали Келдышу, Мичурину и отцу Гагарина; Софья Павловна не подражала никому.
Весельчак, Грибоед, Скалозуб связывались между собою в некую совокупность, которую могли изменить и которой комбинировали.
Они комбинировали физические (химические) соотношения, созидая предмет, не соответствующий прочим предметам.
Организованные наподобие живых существ, они подчинены были одному началу: каждый имел свою собственную физиономию.
Нельзя было, однако, не усмотреть определенного сходства между Весельчаком, Грибоедом, Скалозубом и Келдышем, Мичуриным и отцом Гагарина.
Софья Павловна вдавалась в темные аналогии.
Глава седьмая. ПРИНЕСЛИ ОГУРЕЦ
Чудовищно положения были натянуты.
Анинерак Итожа был перс – он не желал сходить со сцены: осколок человека вообще: толстяк рядился по-новому: чалма с бриллиантом во лбу, чувяки.
Чувяки склеивали пальцы ног, ничего нельзя было сказать о лядвиях.
В Персии – ковры и подушки (в Греции – оливки и дары моря).
Персам казалось: они поднимаются к высшим формам – на деле они опускались к первичным силам.
Стремянка Ивана Ильича отражалась – строили персы лестницу: покамест ее можно было отбросить одним движением руки.
У Келдыша другие руки, чем у Весельчака.
Мичурин пьет водку не так, как Грибоед.
Иначе горбится спина у отца Гагарина, чем у Скалозуба.
Признаки тела.
Дефо писал иначе, чем Де-Фоэ.
Де-Фоэ написал двести романов, Дефо – только «Робинзона Крузо».
Толстой читал Де-Фоэ: лица энергичнее и проще, привычка к размеренным жестам, осанка благородна, меньшая емкость головы.
Сестренка читала Толстого: ее кусочки сложили заново: зависимость от Грибоеда исчезла: она сделалась автономна.
Признаки тела: нет пластики у Толстого: шаг назад в кресла.
Покамест продолжалось издалека: писатели пера и писатели карандаша; литература в плену у живописи, на пленэре.
Никто не просил снисходительности, никто не мыслил так, как это предполагалось; фигуры на заднем плане были слишком велики – фигуры же на плане переднем поражали своей незначительностью.
Умышленно образы были неточны: позолоченный малыш на необитаемом острове: взаимная зависимость кусочков сводится к соотношению положений.
Мичурин, Келдыш и отец Гагарина были как бы телом; Весельчак, Грибоед и Скалозуб – как бы тенью.
Сестренка была образована.
Грибоеда называли единственным.
На лестницу поднялся Весельчак.
Длинными ногтями Скалозуб оцарапал отца Гагарина.
Четыре буйвола, наряженные слонами, тащили колесницу с Мичуриным и Келдышем: так забавлялся Анинерак Итожа.
Сестренке принесли огурец, и она кусала его, как яблоко: качество воздуха увеличивало выпуклость плода.
Формами, которыми природа наполняла ум, она вызывала у персов тяготение к убийственным взрывным формам.
Общее пространство встреч покамест все же было разрушено.
Толстой может встретиться с Де-Фоэ (Дефо) в полностью взорванном мире.
Вброшенные в Космос двести томов одного и двести томов другого.
Лев Толстой и Омар Хайям все же еще меньше походят друг на друга, чем Толстой и Дефо: сестренка тем не менее гнула свою линию.
Глава восьмая. КТО ТАКАЯ?
Законы конспирации требовали говорить не так и не о том – в Греции генерал Гудим-Левкович изучил эзоповский язык и знаниями поделился с единомышленниками.
В женской тюрьме быстро установил он нужные связи.
Заключенная Нина Ломова вместе сводила похожие фигуры, создавая одну из нескольких – она действовала не так, как все и потому быстро заговорила с генералом на одном языке.
Они дошли до порога: выше было различие, ниже – подобие.
Многие персонажи были подобны и легко взаимозаменяемы: Лившиц и Лифшиц, Софья Натановна и Софья Исааковна, Мичурин и Келдыш, Келдыш и отец Гагарина.
На противоположном конце мышления Толстой закручивал гайки – Нина и Павел Павлович ослабляли: не данный порядок требовался, а какой-то другой!
Какие-то слова сцеплялись: Ленин и Рабкрин, Оппенгеймер и Розенберги, греки и персы.
Идеи распадались и исчезали – для этого была и тюрьма.
Нина поражала генерала своей конфигурацией; заключенные выстраивали цепь заключений; ничто не указывало на то, что высказывания, рассеявшиеся в воздухе, когда-нибудь да вернутся.
Единое раздваивалось, двузначные отношения превалировали здесь и там: двуипостасность Нины давала ей возможность воплотиться в толстовской героине.
Иная Анна оказывалась той же самой, хотя и со смещенной похожестью: доподлинно не знала Нина, Ломова она сейчас или Каренина: знала только Анна Аркадьевна.
Каренина от Павла Павловича ускользала.
Ломова примыкала к нему.
Бесформенные хаотические клочки временного пространства все же разделяли Анну и Нину: человек, мысленно вообразивший Анну, вынужден был также вообразить Нину, чтобы первую вписать во вторую.
Из Анны генерал Павел Павлович что-то заботливо сохранял, из Нины же – безжалостно выбрасывал.
В камере генерал Гудим-Левкович обрел видения – их сила стала его силой.
Софью Андреевну, Софью Натановну, Софью Исааковну и Софью Павловну он представлял в уме почти одновременно, мог заставить их и следовать одну за другою.
В Греции мысли длятся долго, но Павел Павлович наловчился выныривать за их пределом – тогда отгадывал он совокупность того, что представлялось ему в частностях –
Генерал отвергал тех, кто был лишен имени, и потому не задавался вопросом, кто такая сестренка: Нина Ломова, Софья Павловна или еще кто-нибудь.
Когда генерал говорил об атомной бомбе, он видел гриб.
Когда он говорил о грибах –
Глава девятая. ВЫМЫТЫЕ ТАРЕЛКИ
Умело кто-то разрывал мышление.
Анна была лишь состоянием той протяженности, которую собою охватывала – она уподоблялась увиденному: чем ярче смотрелась точка, тем правдоподобнее она выглядела.
Мог ли взорваться красный мешочек?
Козловый сапожок?
Менделеевский чемодан?
Анна вспоминала о Лившице: видела его пальцы и щеку.
Части Лившица даны были Анне для построения некой целокупности – она нанизывала их обыкновенно на некий остов: скелет летучей мыши, клык моржа, на яблоню, еще не зашумевшую плодами и листьями, на грудь утеса-великана.
– Всего лишь он – зеленый шум, ваш Лившиц! Парадный подъезд! Железная дорога! – кричал в музее Некрасов.
– Он спас мне жизнь, – не поддавалась Анна, – он выхватил чемодан у меня из рук за минуту до взрыва!
– Он оживает лишь от ваших слов – они заставляют его руку тянуться, ногу отталкиваться, а голову возноситься.
– Трамвай, – куда-то уходила Анна, – очерчивает себя так быстро, что остается неподвижным – рельсы движутся бесконечно, а из трубы идет дымок! Видно, варится обед!
Обмакнувши перо, Некрасов обвел чернилами тень на бумаге, ее зафиксировав.
– Люля-кебаб, – увидала Анна. – Персидский. Атомный! Я, знаете ли, способна его потенциальную энергию выпустить наружу. Я чувствую себя таким люля-кебабом, поверите ли!
Некрасова не удивляло, что прежде Анна идентифицировала себя с Ниной Ломовой, но, чтобы с кебабом !
Меж тем и в самом деле она упорядочивала свою форму так, словно бы и взаправду состояла из бараньего фарша: она увеличила грудь и уменьшила талию – такой кебаб надлежало бы выдумать, но он существовал.
Некрасов почувствовал аппетит: усилием мускулов на столе Анна оживляла чисто вымытые тарелки.
Эта Анна однако не участвовала в событии: она была до события и появлялась после его завершения, как Пушкин и восстание декабристов: наследственная привычка, в которой привычного было меньше, чем наследственного.
Все жаловались на уродство его лица – Анну же Керн оно привлекало: не было самого события между нею и Пушкиным (они – родители Анны) – было что-то, предшествовавшее событию и нечто, последовавшее за ним.
Конструирование.
Как правило, его осуждают.
Некрасов создавал свою систему – он связывал воедино абсолютно все тела и фигуры.
В чужую душу он перекладывал собственные фантазии.
Глава десятая. ПРОСТО НАБЛЮДАЛ
Было что-то общее с произведением искусства: лица, подернутые дымкой, светящаяся протяженность, мифическое единое.
Вронский вжился в Римского папу: вжик, вжик!
Греки превратились в персов.
Персы – в иранцев.
Жизнь складывалась из анекдотов.
Каждый и все казались глупее, чем были на самом деле.
Богатые закисью урана не слали отчетов Дмитрию Ивановичу.
Великий Менделеев вспоминал Нину Ломову: он ставил копытные опыты: изобрел золотое полотенце, заманчивая саламандра сидела на его коленях, халатный салат ждал его на столе.
Нина же Ломова в себе умерщвляла одни радости другими: была изголодавшаяся колода – стал санаторный фанат, была истерзанная каверза – пришла ей на смену дочерняя чернота; пропала смехотворная пехота – картинная партия явилась.
Воскресающий импресарио никогда не смеялся.
Просто наблюдал.
Менделеев, распавшийся на собственные элементы – что тут смешного?!
Толстой, смешанный с домами, голубями, калачами – чему прикажете радоваться?!
Ленин, заполнявший пустое место, для которого намеченное обозначение покамест представляется сомнительным –
Хор старых большевиков создает тишину.
Он притворился мертвым, импресарио.
А тростниковый крепостник? Его происхождение туманно: вьетнамский Радищев?! Загорелая стрела создает иллюзию движения под солнцем – она вонзается в покусанный фикус: все накрывает презентабельный брезент –
Курортный фурор: огромный пес на ялтинской набережной преследует собачку с дамой: Чехов бежал этого места.
По сути своей трамвай направлен был от исходной мысли к завершающему утверждению по пути от эмоции человека к законченности механизма (?).
Являлась ли забота насущной?
Хорошую книгу живой не назовут: жизни присущи отправления.
Враждебна жизнь книге: рассыпает листы, свертывает самокрутки, превращает в вонючий дым.
Хору старых большевиков дозволено петь о том, что запрещено описывать Толстому.
Всегда Анна больше танцевала, чем пела.
Автор всегда фигура вымышленная.
Гений – это всегда кавычки.
Точка с запятой уничтожает точку как таковую.
Наличие убивает возможность; в сон вгоняет длительное размышление.
Сон разума порождает красавиц.
ЧАСТЬ ВОСЬМАЯ
Глава первая. БЛАГОДАРЯ ПРОСТРАНСТВУ
Собрать разбросанные кусочки-осколки-фрагменты в единую картину возможности не представлялось.
Судебный следователь Энгельгардт покамест собирал частицы вместе, как собирают черепки античной вазы, предоставляя им не составлять, но содержать.
Он мог бы рассуждать о многом, на то будь необходимость: ее не было.
Анна была одна, но представляла многих.
Ее, универсальную по природе, Толстой превратил в универсальную по собственному произволу: стань передо мною, как лист перед главою!
Универсальная Анна подходила Каренину, Вронскому, Левину, еще кому-то. Они могли обладать ею одновременно: Анна была написанная, произнесенная, показанная и помысленная.
Каренин, Вронский, Левин, еще кто-то могли существовать одновременно благодаря пространству.
Мичурин, Келдыш, отец Гагарина могли – благодаря времени.
Толстой, Астапов, Некрасов – благодаря железной дороге.
Жуковский и Маяковский – благодаря общей школе.
Софья Андреевна, Софья Натановна, Софья Исааковна, Софья Павловна – благодаря соблюдению сходных правил гигиены.
Маменька, папаша и я – благодаря комнате в коммунальной квартире.
Весельчак, Грибоед, Скалозуб – благодаря Роберту Оппенгеймеру.
Всё сказанное – выше.
Все собрались вместе, чтобы играть Анну не конкретную, а Анну как таковую.
Не содержать, а составлять.
Сконструировать и осудить.
Толстой медлил, делая вид, что раздумывает.
Осужденная вращаться в кругу вечных тем, Анна освободилась от того пустячного и наносного, чем он количественно поработил ее.
Нельзя обладать прекрасной женщиной: желаете обладать – освободитесь от прекрасного; желаете восхищаться – прочь обладание!
Анна играла. Ею играли. Играли в нее.
Притворная Анна – хуже не-Анны.
Анна ставит вопрос о ситуации: чем она (ситуация, Анна) станет?
Анна не окончательно такова, какая она есть.
Анна – существо, не вполне знающее, что оно есть.
Не в мире, а вне мира Анна обрела уверенность в себе.
Принципы Анны исключают простое повторение по кругу – ее принципы включают по кругу повторение непростое.
В определенной ситуации находится определенная женщина.
Она ощущает разрыв с собственною предыдущей историей.
Она вращается, как мельничный круг.
Она достала свой чепец из-за мельницы.
Воля создает самое себя.
Постигая ситуацию, уже тем самым Анна изменяла ее.
Глава вторая. БЫЛИ ОТДЕЛЕНЫ
Судебный следователь Энгельгардт не мог присутствовать повсюду в одинаковой манере.
Везде он встречал людей без судьбы, различий и человеческой сущности.
Все были примерно одного вида и возраста: Менделеев, Анна, Горбацевич.
Повсюду складывались ситуации: каждая ситуация Анны выглядела абстрактной, многие ситуации Горбацевича не имели значения.
Дмитрий Иванович Менделеев провозгласил сегодняшний день – явление предстояло познать изнутри.
Запущенные анонимные силы давали увидеть начала новых возможностей, как-то: что есть в наличии и как искать то, что может быть.
Все происходившее проходило быстро и сразу забывалось.
Фронт борьбы представлялся неясным.
Была попытка прекратить историю вовсе, но та начинала возникать снова в измененном образе.
Войти в конкретное положение сделалось невозможным.
Действительность требовала иного.
Непостижимое таилось за пределами неизвестного.
В своей естественности Менделеев почти не присутствовал – он поднимался во весь рост, как только минует опасность.
Покамест Анна никого не призывала к ответу и даже не вещала о той внутренней ответственности, о которой прежде постоянно упоминала.
Горбацевич был максимально подвижен, менял точки зрения, делался то плаксивым, то возмущенным, то тем и другим вместе.
Судебный следователь Энгельгардт смешивал образы: противник прятался за спиною и исчезал, стоило ему обернуться –
Однажды Александр Платонович успел ухватить убегавшего за фалды: Анна? Горбацевич? Менделеев?
Противники или все же друзья?!
– Отбрось предпосылки! – требовал Дмитрий Иванович.
– Вернись к чистой возможности! – настаивала Анна.
– Воздействуй на обстоятельства! – звал Горбацевич.
Они лишали его почвы под ногами, не показав сами почву, на которой стояли.
– Друзья (все-таки!), – нырял следователь к ним в пустоту, – где были вы четвертого августа 1877 года?
– Мы были отделены от непосредственного присутствия, – за всех отвечала Анна, – мы присутствовали в вещах мира, мы давали тебе предпосылки, чтобы ты их отбросил – в этом случае ты мог бы нажать на обстоятельства!
По-новому эти люди представляли стихию мира.
Они звали к более интенсивному подходу к природе.
Снова завтраки на траве?!
Менделеев, Горбацевич и он (Энгельгардт) на бережку в вечерних костюмах жуют бутерброды и обнаженная Анна в ручье за их спинами?!
В обширном пространстве света и воздуха всех видов их проявления –
Глава третья. ХОД ВЕЩЕЙ
В рамках целого Крамской заботился о смене поколений: его, Некрасова, Унковского, Еракова должны были подменить Мичурин, Келдыш и отец Гагарина: они рисовались в соответствии с требованием момента.
В случайных обстоятельствах собственного существования Александр Николаевич Ераков не принимал участия в ходе вещей – только рассматривал выгоду. Он был недостаточно осведомлен о сложившейся ситуации и потому воздерживался от суждений. Он мало заботился о том, что должно было произойти: произойдет и без него, а он лучше лишний раз позавтракает на природе! Такого именно человека сменить должен был отец Гагарина.
– Имеются ли на Луне живые и мыслящие создания, подобные людям? – Еракова донимала публика.
– Этот вопрос в наши дни нельзя отвергать без рассмотрения, – важничал Александр Николаевич. – Законы природы имеют силу везде и только усложняются благодаря причинам, которые приводят их в действие.
Он ограничивался простыми рассуждениями по теме, в то время как отцу Гагарина предстояло лично слетать на место и собрать факты для конкретного аргументированного ответа.
Грудь Келдыша была шире, чем грудь Унковского: он потреблял больше воды и воздуха, громче пел и выше прыгал – Унковский Алексей Михайлович зато лучше своего сменщика играл на виолончели, а атмосферу вокруг себя создавал такую, что в ней вполне могла развиться новая жизнь.
Единственный он мог измерить температуру мирового пространства и представлять океаны, рассеянными в мировом пространстве в виде пара.
– С вами в баню ходить! – Унковскому говорил Келдыш о привычном.
Унковский же сворачивал на непривычное: какую-нибудь ядерную бомбу, атомный взрыв, враждебные вихри – тогда будущий академик испытывал душевную боязнь ему предлагаемого искривленного мира –
Что до Некрасова – во всем он опирался на принцип наименьшей траты сил – Мичурин же, привыкший действовать кайлом и лопатой, исследуя недавнее прошлое, не мог и не хотел действовать легко и непринужденно.
По-разному Николай Алексеевич и Иван Владимирович определяли, к примеру, различие между действительной и воображаемой яблоней: действительная (по мнению одного) шумела листьями и плодами – к воображаемой (по мнению другого) была привязана лошадь.
Оба, однако, не отказывались от индивидуального бессмертия и побочному придавали порой больший вес, нежели главному.
В необозримом переплетении человеческих желаний и действий судебный следователь искал путь, конец которого был ему неведом.
Просачивался откуда-то наносный пафос, неистинная романтика пробивалась.
Лучше, якобы, умереть под колесами, нежели на себе тащить рельсы.
И вдруг Событие ворвалось с большой буквы: греки побили персов!
Глава четвертая. АНОНИМНЫЕ СИЛЫ
То, что судебный следователь утерял, когда был предоставлен самому себе, заново открывалось ему в образах.
Толстой неповторимое хватал в его жизненности.
Толстой как таковой? Неизвестный Толстой? Или Толстой анонимный?
Анонимный Толстой четырежды (в формах неясности, возмущения, мнимой правдивости и неуверенности воления) отрицал самую возможность сказать всё.
Самая возможность сказать всё, ничего не имея в виду, смысл слов сохраняла в неприкосновенности.
Когда он смотрел на природу через стекло, это стекло становилось мутным – потом через это же стекло он смотрел на бумагу, и слова расползались в непривычных сочетаниях: так симулировалась глубина.
Исподволь подкрадывалось то, что должно было быть сказано теперь.
Они сошлися: долг и склонность, душа и тело, напряженность, плоть, расщепление и дух: где четверо – там больше двух.
Четыре Софьи с некоторого времени чинили изношенные слова и фразы.
Уже нечто большее, чем существование объединяло Софью Андреевну, Софью Натановну, Софью Исааковну и Софью Павловну, хотя и не сливало (не смешивало) их в одну.
Они постановили зависеть только от себя.
Им угрожала случайность.
Доверяя ходу вещей, они не полагались на ход событий.
– Отбросьте внимание к содержанию, – не уставали они призывать. – Больше внимания языку!
Удовлетворить Софью Андреевну могло лишь существо, превосходящее человека.
Соблазнить Софью Натановну возможно было лишь попыткой без ее содействия ее же привести к благу(?).
Овладеть Софьей Исааковной значило продолжить движение к неизвестной цели.
Отдаваясь тому, что плыло ей навстречу, Софья Павловна должна была помогать себе руками.
Своекорыстные интересы выдавали себя за общие: рассудок занят был решением задач как объектом преодоления: почему бы и нет?!
Творение пребывало во времени.
О некотором судили, как о выдающемся.
Кто-то уклонялся от ситуации.
Одни ставили на персов, другие были за греков: те и другие боролись против подлинного смысла.
Анонимные силы принесли анонимного Толстого.
Толстой как таковой был за греков.
Неизвестный Толстой персов называл татарами.
Судебный следователь Энгельгардт фронты принимал за подступы.
Как будто Александр Платонович на мгновение ухватил Софью Андреевну, Софью Натановну, Софью Исааковну и Софью Павловну: единое целое!
Остановилось мгновение, да.
Софья Андреевна, Софья Натановна, Софья Исааковна и Софья Павловна, увы, стояли перед ним уже не теми, чем были.
Глава пятая. СКОЛЬЗЯЩИЕ НАУГАД
Клочки пространства разделяли действующих.
Никто не искал соответствия: Толстой и Астапов: некое обобщение методов, смещение загадок: вполне исчезнувшая личность при другой, надуманной.
Все сказанное о нем прежде приходилось забыть – Астапов всякий раз не походил на себя прежнего.
Просматривались аналогии: Толстой скончался на станции Астапово, Астапов почил на станции Лев Толстой.
Обоим трагическим событиям предшествовали обстоятельства: поезд, в котором путешествовал первый, заполнен был греками – поезд же второго изобиловал персами: неминуемо поезда должны были сойтись в лоб –
– Ау, стрелочник! Грядут внезапности!
Ехали медленно, с остановками – передвигались за пределами того суждения, которое позже вынесено было об их (?) природе.
Толстого, Ломову и Колосову представить в тамбуре можно было как объекты мысли.
Толстого кончик носа, Ломовой краешек плеча, Колосовой два пальца случайно попадают в луч прожектора: жемчужина обогащает взгляд.
Толстой под полом вагона видел колеса.
Текст подвигал состав мчаться, Нину бороться и Любу болтаться.
Астапов знал о схватке, но предпочитал о ней забыть.
Происходившее могло быть представлено схематично и символически.
Забыли Анну Сергеевну: возникла суматоха: так выходило, что лишь часть существующего была представлена.
Событие представлялось небывалым, а фигура (?) чрезмерно усложненной –
Как было отказаться от целостного охвата и непрерывных значимостей?!
Расширенное толкование, да.
Улыбка Анны Аркадьевны, растянутая по всей длине состава.
Рука Менделеева, захватывающая звезды на небе.
Сражение греков с персами на территории Российского государства.
Вопрос обо всем распадался на составные части.
Верность или неверность?!
Требование к титану: даешь кипятку!
Его атмосфера – беспокойство.
Люди перемешиваются, как фарш: гигантская котлета – гарантия того, что бытие есть.
Жарь!
Судебный следователь поднимал взор.
Внешнее действие ничего не выявляло – действие внутреннее выступало на передний план: словесное действие – только оно приманивало то, что приближалось.
Разрушение. Взрыв. Молекулы человека.
Железная действительность вместо железной дороги.
Кого Александр Платонович Энгельгардт называл своим именем: того ли кто стыковал предметы и явления, нисколько (при этом) не страдая от замутненной реальности?
– Что именно? Что я видал в гробу? – мучительно вспоминал человек, названный чужим именем.
Глава шестая. НЕКИЙ ОПЫТ
Перехвативший чемодан Лившиц называл вещи чужими именами: Малыш, Весельчак, Скалозуб.
Таков был ритуал: в ритуале начало смуты.
Смута не заставила себя ждать: видимость перенятия чемодана создавалась через ритуальное действие и всякий раз приводила к действиям смутным, жестким, эгоистичным и агрессивным.
Пассажиры трамвая, которых изображали сидевшие в зрительном зале, выбегали на авансцену, размывая границы спектакля: греки заходили в Персию, чтобы обуздать разрушительные силы.
Бомба для человека, а не человек для бомбы!
Уже Розенберги сидели в электрических креслах: не всякий воскреснет!
Уже Оппенгеймер Роберт не мог принять большую часть самого себя.
Илья Эренбург, где (с кем) вы?
Мария Александровна Бланк и Мечников Илья Ильич вдруг начали путаться в своих ролях, словно актеры, внезапно потерявшие память.
В четыре руки Розенберги энергию перекачивали на периферию: слишком диалогичные, гипертрофированно грибоедные и скалозубные весельчаки, опутанные сетью проводов.
Люди, порушившие смысл, понявшие его по-коммунистически.
Мистический опыт дает некое откровение, позволяющее расширить историческое пространство.
Исторический опыт дает мистическое откровение, позволяющее расширить некое пространство.
Некий опыт дает историческое откровение, позволяющее расширить мистическое пространство.
Ленин примчался: опыт-де не имеет запаха, откровение не содержит цвета, нет вкуса в пространстве!
Одна видимость!
Форма без форм, образы без существа, люди в себе и не в себе, воля к оживлению замысла.
Рабкрин, ворующий энергию – ложная личность: обман порождает форму.
Рабкрин состоит исключительно из звуков и запахов: реорганизация – его душа, Рабкрин не взирает на лица: Рабкрин – это я.
Звуки и запахи Эренбурга вместо его самого: книга открывается со скрипом, переплет отдает лежалым: слушайте розы!
– Нюхайте треск! – Рабкрин грубоват.
Критикует Ленин.
Маменька и папаша выходят из трамвая: их губы перемазаны шоколадом – они станут говорить приятное.
– Бродский, – они сообщают, – изобрел шоколадную бомбу!
Персы (такое убеждение существовало) поголовно страдают от диабета – генерал Гудим-Левкович должен успеть доставить снаряд грекам до начала боевых действий.
– Шаг вперед, два шага назад! – смеется Владимир Ильич.
Глава седьмая. СЫПАЛИСЬ ОЧИНКИ
Пятого августа 1877 года судебный следователь Энгельгардт встретил Геринга в Берлине.
Он был почти невидим (Герман), и Александр Платонович смотрел в ту сторону, откуда раздавался его (Геринга) голос.
Лилась умственная сперма (сперва), по всей видимости заимствованная из Персии.
Ему нужно было предохраняться, судебному следователю.
Геринг бросал сахар воробьям, у него были вакации.
Конский волос лез из его ноздрей (это было различимо).
Не начатая палочка сургуча лежала между ними на чисто выметенном тротуаре.
Переодетые пингвинами дети ели мороженое.
Геринг был толст и без труда скрипел сапогами.
На следователе была белая шляпа – голову Геринга, похоже, прикрывала коричневая фуражка.
Кто-то над их головами двинул стулом, вскоре который принесли. Стул оказался сломанным, и каждый ждал, что другой сядет первым.
– Я приглашаю вас отобедать в ресторане «Ночной горшок», – голос из пелены произнес.
Последовал взрыв стандартных немецких шуток – Энгельгардт закачался на стуле: в тюрьме «Шпандау» (он узнал) был обезглавлен Богомолов.
Они стеснялись друг друга: Энгельгардт – Богомолова, Богомолов – Геринга; второй знал мысли первого, четвертый – третьего.
Посредством Богомолова Геринг узнавал мысли Энгельгардта – теперь, выходило так, мыслей Энгельгардта Геринг не знал.
«Бархатный пиджак, красные перчатки, лакированные штиблеты», – думал следователь прежде, чтобы не выдать летчику себя с головою: маскировал таким образом свои истинные мысли и намерения: теперь было не нужно.
Раздосадованный Герман кружкой ударил по столу так, что она разлетелась: они были в ресторане.
Наверху кто-то чинил карандаш, сыпались очинки.
– Что вы думаете, – Геринг захрустел ногами, – о …
Не договорив, он выстрелил в потолок из двух больших револьверов.
Длинная коричневая полоса стояла в небе: это был дым его самолета, скопившийся за годы его перелетов из России в Германию, из Германии в Россию.
С беспорядочными локонами голова Богомолова отбрасывала тень, похожую на гигантского паука: на этом месте могла быть ваша –
«Выпаливать бомбы к небесам!» – этого не касались.
Две дамы с плохой славой высоко подкидывали ноги, разве что: Магда Геббельс и Эдда Гиммлер.
Никто тихонько не придвигает чемодан: следователь ждет.
– Чистое зло победит, – предрекает Геринг, – хотя покамест оно скрывается в облаках!
Он пригласил Александра Платоновича для своего личного развлечения, а вовсе не для театра.
Что-то тяжелое наезжает следователю на ногу.
Чемодан.
В нем – голова Богомолова.
Глава восьмая. УЖИН ОТЦУ
Шестого августа 1877 года судебный следователь Энгельгардт в трамвае обменялся ничего не значившими словами с другим пассажиром.
– Гробик ребенку? – начал другой.
– Ужин отцу, – Энгельгардт продолжил.
Оба сделали подобающие разговору лица: один – лицо судебного следователя, другой – лицо служителя синагоги.
– Кто хоронил малыша? – спросил один.
– Наелся ли толстяк досыта? – парировал другой
Электрический трамвай наводил на мысль об электрическом стуле.
Остроумие способно принимать вид женщины (?).
– Что с Этелью?
– Покамест таскает малыша.
– В гробике? Неживого?
– Гробик перенесут на крейсер, и малыш оживет.
– Куда же отплывут? В Грецию? Персию? Крейсер «Аврора»?
– В Японию. Крейсер «Варяг».
– Юлиус что? – спросил судейский о Розенберге, отце, славившимся своим аппетитом.
– Он любил нас, – не понял или не хотел понять адресата Лившиц.
– Будем же бдительны, – не забывал Александр Платонович.
Позже не вполне осмысленные компоненты приложены были к имитации действия.
Если бы на японцев пошла «Аврора», а по Зимнему жахнул бы «Варяг», куда направилась бы мировая история?!
Шумы или звуки?
Мечников не понимал вопроса: шумы для природы, звуки – для тела! Не знает о человеке природный разум: место человека в системе природы – на траве.
Сахарный Бродский ездил в Персию за наслаждением и не выдержал – рванул в Грецию за красотою: его шоколадные обертки непревзойдены и поныне.
Илья Эренбург обстоятельствами не был связан с насущей заботой и потому не видел того, что было необходимо для действия.
Пришел, увидел, убил (с оглядкой на публику).
По голосу крови Софья Натановна с Софьей Исааковной ушли от Толстого к Дунаевскому, Полякову, Нахимову.
Пассионарность заразительна: Софья Андреевна сошлась с Чкаловым.
Не такое еще позволяла театральная сцена.
Подражали (был грех) реальные выдуманным.
Мертвыми притворялись живые.
Анна лежала на оцинкованном столе, холодно было коже.
Тело Анны абсолютно случайно, но совершенно необходимо.
Тело Анны открыто ритуалу.
Тело Анны – реквизит.
Тело Анны свободно от мысли.
Идентификация невозможна.
Вне наблюдения тела Анны не существует.
Тело Анны – самое загадочное.
Анна пребывает не только в своем теле, но и по/над ним.
Глава девятая. НЕБЛАГОПРИЯТНЫЕ ВОЛКИ
Седьмого августа 1877 года судебный следователь Энгельгардт встретил женщину, причесанную в старом греческом вкусе.
Умирая в толстовской догме, всякий раз Анна воскресала благодаря своим догматическим перевоплощениям.
– Допустимо всё, – она выражалась. – Всё покамест находится здесь, в форме абстрактного дубликата: бестелесного образа, бестелесного слова.
Ее поцелуй выдавал себя за девичий. Трамвай блуждал в поисках утраченного пространства. Они держались за поручень.
– Знаете, как мысль превращается в немысленное? – она перескочила. – Это когда ночью муж просит жену вытянуть ряд точек в единую линию (во всю строку), и жена после долгих ломаний соглашается.
– Полно говорить вздор! – с места поднялся Каренин.
По случаю Мечников держал на коленях Горбацевича: со вкусом Дмитрий Иванович Менделеев таинственное обращал в рациональное.
Божественная химия наполняла трамвайную ситуацию иным содержанием, чем то, какое в нее вкладывал судебный следователь: ощущения и восприятия Александра Платоновича становились принесенными извне.
Он видел одно, но понимал другое.
Реальный трамвай со всеми своими потрохами был текущим, нерасчлененным, смутным; его пассажиры противоречили друг другу – новое же вИдение предмета, идеализировало происходившее, рационализировало его и придавало всему гармоничность.
Повторения виделись истинными, а противоречия – максимально содержательными: из противоречий следовало, что угодно: новая реальность сообщала каждому предложению истинность или ложность независимо от того, что уже знает или чего не знает просвещенный читатель.
Задача же автора тщательно перемешать ложные предложения с истинными.
Путь от вещи к голове начинается интуицией.
Анна Каренина и Римский папа стали встречаться регулярно.
Когда человек доложил о чае, Мария Александровна Бланк всосала в рот сжатые тонкие губы.
По городу разгуливали неблагоприятные волки.
Швейцар помог Менделееву и Горбацевичу установить ящики в трамвае.
Отец Гагарина замечал за Иваном Ильичем склонность к падению.
Столы расставлены были покоем.
Столы расставлены были приемным покоем.
На эспланаде бутербродные рецензенты подкидывали эмалевые часики.
В поле Толстого попросили закрыть дверь.
Для совершения купчей Некрасов и Вересаев составили запродажную запись.
«Однажды, проходя мимо витрины книжной Лавки писателей, мой взгляд случайно упал на название книги…». ЧЕХОВ Михаил Александрович, т.1, стр. 152.
Реальность разлучалась с существованием – это была другая форма парадокса.
Множество условных высказываний, определяющих в совокупности значение некоторого выражения, в принципе является бесконечным.
Глава десятая. ОТКРЫТЫЙ ТАЙНЕ
Освобождение от вчерашних заблуждений вело напрямик к заблуждениям сегодняшним: площадь стола не изменилась, когда на него уложили Анну.
Тело Анны входило в мировую структуру и не могло быть насильственно из нее извлечено: пространство с человеческим лицом обволакивало тело: стол переставал быть домом для тела, и домом становилось пространство.
Так могли быть изложены заблуждения сегодняшние, послетолстовские – пространство же было Космическим.
Межпланетный корабль стал продолжением тела, в котором Анна удерживала себя, преувеличивая (преуменьшая), может статься, роль универсального момента.
Анна находилась под пристальным наблюдением, и тот, кто наблюдал, исходил не из объективных данных наблюдения, а из собственных интерпретаций увиденного – так на место логики приходила неопределенность смысла, позволяющая играть с устоявшимся образом.
Утратившая персональные очертания Анна перемещалась под лоскутным одеялом, имитируя уже имевшееся.
Опустившаяся с небес на землю, опыты тех миров она привнесла в мир этот: слившиеся в известных точках опыты породили запятые.
Трагедия вырождалась – главное было в этом.
Толстой уложил Анну на рельсы, не предложив ей ничего равноценного – исследование трагедии направлено было к осмыслению противоречий культуры.
Он полагал, что Анна Каренина не может превратиться в другую Анну Каренину: сущности Анны предписано было следовать за своим существованием – она же включилась в события, происходившие после нее.
Предметы, вещи, события – она увидела – погрузились в хаос: одно не соответствует другому, другое не согласуется с третьим – четвертое же является (нам) тем, чем оно не является.
Образы мутировали, стали противоречить законам природы и логики: свободно Каренин распадался на органы и как ни в чем не бывало собирался снова; Вронский мог сделаться Римским папой, старый князь одновременно умел овладеть несколькими женщинами –
Внезапное уничтожение всего живого поможет людям разобраться с самими собою: трубили персы.
Анне даден был чемодан.
Форма поддерживала вещь, которая покамест не показывалась. Этой вещи дожидались вещи другие, и эта вещь дожидалась (не в смысле Толстого) других вещей.
Чемодан дал себя взять, как арбуз на бахче.
Знала Анна: в чемодане арбуз!
Когда арбуз разрывается, разлетается мякоть, ударяются корки.
Врагам не сдается наш гордый арбуз!
Абсолютно новый, абсолютно небывалый.
Открытый тайне.
Будет, значит, и грядет нечто никогда не бывалое.
Восьмого августа 1877 года?!
ЧАСТЬ ДЕВЯТАЯ
Глава первая. ЧТО УГОДНО
Анна превозмогала самое себя – Нина же Ломова превозмогла себя саму.
Обе не имели более никаких отношений – первичный доступ к ним был закрыт – каждая однако имела возможность давать себя себе за пределами установившейся реальности: там было все по-прежнему: грохотали экипажи, трамваи звенели, гудели поезда.
В город завезли арбузы – под их прикрытием могло произойти что угодно.
Однажды поверх зелено-полосатой стены показалась голова Богомолова: вскинула глаза. В другой раз на полосато-зеленую гору, чтобы окончательно преобразиться, взошел Менделеев: с собою Дмитрий Иванович взял лишь трех из многих: Мичурина, Келдыша и отца Гагарина. В моральном смысле (он появился!) акция была понята так: в сокровенных делах оставляйте мало свидетелей!
Позже Мичурин божился, что Бог приложил к голове Богомолова руку: мысливший стал хватающим.
– Разве же не дающим? – страждущие хотели услышать.
Арбузы сразу видятся целыми.
Откройте данность!
На фоне арбузов отношения Анны и Вронского (поначалу) трудно принять всерьез: она – продавец, он – покупатель; она обсчитывает, он выдает ей индульгенцию: был грех – и нет его.
Каждый пытался рассмешить другого.
Мир стал таким, какой была Анна – потом таким, какими были Каренин, Вронский, старый князь, Левин.
В спелом арбузе зеленое отлично от полосатого.
Если зеленое есть в арбузе, отчего нельзя есть арбузного в зеленом? Или можно? Вот идет Римский папа, много ли в нем вронского?
Толстой писал о восприятиях, но игнорировал вещи: один только поезд! Нет трамвая, нет арбузов, нет персидской ядерной бомбы –
Не сыграли герои Толстого, не было поскольку за ними вещей.
Вронский признался Анне в любви к самому себе: Анна для него – вещь.
Толстой видел одно, а писал другое.
Анна Каренина – Софья Толстая; именно Софью Андреевну Толстой бросил на рельсы под движущееся колесо (Анна стояла на заднем плане с арбузной косточкой на губах, вечная любимица счастия).
Анна любила арбузы.
Анна – арбузница, ничего бесполезного: нет рельсов, колес, обвязанного машиниста.
Нет распада: только полураспад.
К вещам пешком.
Толстой – женщина: не писал романа, а родил себе подобную (зачеркнуто).
Ленин описывает чернильницу, а Чехов – пепельницу.
«Сидя в тюремной камере, у меня появилась идея».
«Подъезжая к станции Астапово, у Льва Толстого слетела крыша».
Один испытал оргазм, второй описал его словами.
Толстым двигала безумная страсть превращать людей и вещи в слова.
Арбузы потекли перед его глазами.
Глава вторая. БЕЗДНА СЛУЧАЙНОГО
Расшнуровывая корсет, Нина сказала:
– Люди стали терять свои обязанности друг перед другом и, как следствие, перед мертвыми.
Сейчас же Богомолов положил голову боком на спинку стула. Белизна ее щек и лба выделялись на красном фоне мебели:
– Кто такая Анна? Пока меня спрашивают, я это знаю. А если не спросят, я теряюсь.
Анна, понятно было, преодолела ограничения физического существования, в какой-то степени стала независимой от физического мира – но что дальше?! Абсолютно самостоятельная она вынуждена была бы погрузиться в пустоту – не потому ли предпочла она частично зависеть от Нины?
Нина сбросила лиф и осталась в одном корсете, потом стащила корсет и накинула капот: Анна не воплощалась в Нине, а ссыхалась в ней, обретая ее форму, необходимую для какого-никакого повседневного действия.
В разных формах на диване, за столом, на потолке возникал и исчезал Некрасов, уменьшались и расширялись Унковский с Ераковым, скачком достиг своей же достоверности Иван Николаевич Крамской.
Некрасов сказал что-то на своем языке, которого никто покамест не понимал, но к пониманию которого все уже приближались.
– Мы есмы!
В общем деле Крамской и Некрасов полностью были самими собой – Ераков же и Унковский самими собой были только частично: вторые охотно шли на компромисс, первые же не признавали половинчатости.
– Анна – это Нина или Анна – это не Нина? – первые добивались ясности.
– Частично – Нина, частично – не Нина, – вторые подпускали тумана.
И в самом деле, частично Анна отказалась от себя, чтобы гарантировать себя в целом – такого рода существование не могло длиться стабильно и потому принимало все новые образы.
Анна приводилась в движение большой группой энтузиастов, без которых не могла бы существовать вовсе – они впустили ее в свое бытие и там приходили с ней в соприкосновение.
Человек должен жить в каком-либо образе: кто-то выбрал для себя образ Каренина, другие – образы Вронского, старого князя, Левина.
Кто-то стал Мичуриным, Келдышем, отцом Гагарина.
Я прикрылся образом Эренбурга, маменька спряталась за образ Софьи Натановны, папаша присел за Бродским.
Столкнувшиеся с возможностью, но не с действительностью, мы вступили на некий новый путь: стоило ли бояться впасть в неправду?
Бездна случайного разверзалась.
Кто выбрал себе образ настоящего (человека)?
Не очень-то настоящие, все мы замыслены были взаимозависимыми – каждый на каждого подавал нечто вроде энергетического заряда, и каждый, заряженный другим, стремился разрядиться на третьем.
Имея искусственные потребности (мы все имели такие именно), мы были более гибкими, чем остальные люди, быстрее разрешали конфликты и лучше выходили из сложных ситуаций.
Глава третья. ЛОМАЛА ВЕЩИ
Похоже, я не замечаю, что одну и ту же историю в который раз рассказываю в одной и той же компании.
Исследования Левина, проведенные им в аптеке, показали, что даже не сама Анна, а только ее предвосхищение, может оказывать влияние на мужчин.
Еще только ожидая ее появления, Каренин, Вронский, старый князь, сам Толстой забывали о своем прошлом и не могли моделировать будущее.
Анна появлялась в сильном энергетическом поле, вызывая напряжение между собою и теми, кто ее дожидался; уровень мужских притязаний зависел от коэффициента ****утости каждого притязателя.
Играя с Анною, мужчины получали функциональное удовольствие: они упражняли врожденные инстинкты.
Прерванные акты мужчины запоминали лучше, чем завершенные.
Каждый приход Анны был непредсказуем: она могла выглядеть полноватой дамой, неверной женой, описанием в книге, пятном на стене, животным из зоопарка; она могла возникнуть как сердечная боль, онемение конечности, любовная судорога или банальный понос.
Проникая через какой-нибудь пробел, она расширяла его собою.
Келдыш должен был вначале увидеть Анну женщиной-космонавтом, чтобы в дальнейшем установить, что она движется по эллипсоидной орбите.
Отец Гагарина наблюдал Анну посредством телескопа.
Непрофильно Мичурин обнаружил, что тело Анны подвязано особопрочной нитью, которая натягивается при круговом вращении.
Если Анна приходила по частям, эти части легко складывались в целое: рука к руке, ноздря к ноздре.
И все же, общего понимания Анны не существовало.
Когда я рассматривал ее, отдельные предложения, в которых она представала, вдруг начинали выпадать вместе со смысловым контекстом – какие-то слова и мысли в самый ответственный момент заменялись рядами точек.
Для одних она – фигура, для других – фон.
Анна отвергала любое сравнение: Вронский хуже Римского папы; Вронский Римского папы лучше: лицо папы в чем-то было схоже с лицом Вронского – вот и всё!
Анна предпочитала пустые отношения: ее отношения с Вронским заполнены были разбирательствами – таковые же с папой по сути были пустыми.
Хоть ненадолго Анна пыталась убежать из своей эпохи, и когда это ей удавалось, Нина Ломова чувствовала себя одержимой: зловеще смеялась, могла дать по зубам, изрыгала ругательства, ломала вещи.
Некий чреватый неожиданностями смысл грозился раскрыться: тому, кто лжив, незачем больше врать?!
Толстой построил свой роман на чувстве собственного бессилия, а потому приплел к нему пространство, в котором представленные им типы как бы заряжены некоторой дозой –
Анна и Нина пересеклись во внутренних переживаниях и создали совместно фактурные внешние обстоятельства.
Взаимно они испытали удовольствие: удовольствие Нины (от Анны) вызывалось прекрасным: удовольствие Анны (от Нины) вызвано было приятным.
Глава четвертая. ПЕРЕЧИТЫВАЯ ТОЛСТОГО
Келдыш пил рюмку за рюмкой.
Понимающе обслуга смотрела.
Келдыш был в красном фраке, высокий цилиндр на голове, медная труба на поясе, в левой руке арапник.
Анне пора было улетать.
Келдыш был ответственным: место Анны не должна была занять Нина.
Правой рукой он дотронулся до ракеты и отдернул обожженные пальцы: как было отличить Анну от Нины?!
Нина была польщена – Анна нет.
Анна давала наслаждение – Нина доставляла удовольствие.
Приходила Нина – интересы смолкали; возникала Анна – падала воля.
Одна каждый час принимала душ, другая каждые два часа меняла белье.
Келдыш разогнул пальцы, сам установил лесенку, дунул в трубу: любил академик драматизировать: Анна была привязана к Ивану Ильичу: следовало перерубить нить: умершего на космическом корабле выбрасывают за борт с камнем на ногах: кто умерший, а кто камень?!
Старый князь поднимался на лесенку в сопровождении лакея: на лесенку, а не по лесенке: лесенка никуда не вела, разве что к смерти.
Через десять лет Анна должна была стать старухой и переменить круг обязанностей: еще через десять лет –
Под аплодисменты и крики старый князь сверзился и тяжко поплыл в невесомости, исчезая без сцен и истерики –
В цирке обыкновенно докладывали о старом князе, на Космодроме – нет: поверх скафандра на старом герое была Андреевская лента.
Цирк оставался цирком, хотя и переменил название: Космодром. Песенка о межпланетном подагрике в исполнении опереточного академика имела несомненный успех у публики.
По сути это была старая песня о времени и пространстве.
Анна могла дать задний ход, Нина – нет.
Нине грозило мгновенно быть поглощенной прошлым: перечитывая Толстого, она обнаруживала идеи, которые до того казались ей собственными.
Анна явилась Нине иначе, чем кто-либо прежде являлся кому-нибудь: поверхностное имело здесь глубинный смысл – глубина же смотрелась поверхностной.
Нина решила использовать слово «покамест» в его глубоком первичном значении.
«Покамест» – это конкретная точка, наружу из которой стремится бесконечная прямая, скоро становящаяся кривою.
Келдыш не выпил еще свою последнюю рюмку – значит, она не могла улететь: Нина содержалась в обволакивавшей жидкой массе, могущественной и грандиозной покамест.
Сливалось все воедино, и только из Космоса можно было распутать.
Покамест не подписывая самого акта отречения, Нина отказалась от самое себя.
Глава пятая. ПРОРЫВ ЗВАЛ
Неслаженные именно телодвижения Анны и Ивана Ильича были всему виною: резко она подалась в сторону, никак не предупреждая партнера, и тот боком упал со ступенек.
Теперь он не мог лететь, способный лишь представать перед взором: ограниченно позитивный.
Анна продолжала готовиться: она отстранила от себя любое суждение, любой признак: недосягаемая для познания.
Анна была позади известного: точка в себя вобравшая протяженность.
Медленно Иван Ильич превращался в ничто: у них было время проститься.
Факты вторичны (они сказали) и ничего из себя не представляют; физическая реальность может лишь рассуждать.
В гаснувшем сознании Ивана Ильича истинная Анна уже распадалась на собственные аспекты; последовательности событий как не бывало: какой была прежде наша жизнь?
Оба боялись произнести: «Время как таковое раньше мало чем отличалось от пространства»,
Анна играла гранями; как-то продолжался Иван Ильич.
Скоро, однако, бытие двоих должно было сократиться до бытия одной.
В их языке покамест не было слова, способного зафиксировать надвигавшееся: Анна придерживала время, Иван Ильич за него цеплялся.
Анна сделалась больше, чем допускала ее природа – Иван Ильич уменьшался.
Миги существования –
Предчувствие растягивалось как таковое.
Никто не вспоминал о последовательности.
Дабы иметь возможность.
Худо-бедно пустой интервал заполнялся, как-то: между падением Анны и падением Ивана Ильича: падение рознь падению.
Сознание срезано было поперечно.
Складывались отношения между тем, что есть и тем, чего нет.
Иван Ильич полагал, впрочем, что исчезнет не полностью: сложится себе в серых, малозаметных тонах, но будет виден: станет способным появляться по вызову: будет способен обновляться через свои составляющие.
– Зачем, – спрашивали их после окончания спектакля, – рассказывать о действии в момент его совершения?
– Затем, – перемигивались они, – чтобы схватить настоящее!
Себе отхватив по куску (настоящего), с ним Анна входила в будущее – Иван же Ильич вдавался в прошлое: покамест!
Словечко сводило на нет всё, что к нему не относилось: в дыру между не настоящим и не будущим (?).
Порыв жизни налетел спонтанно.
Порыв, не имеющий четкого смысла (доколе?)
Уже можно было прикоснуться к тому, чего натурально еще не было, но что обязательно будет.
Глава шестая. НАЧАТЬ НОВОЕ
Ераков и Унковский не знали сами, кого схватили.
Им выдали одинаковые гороховые пальто, фирменные бляхи, свистки и один револьвер на двоих: арестовать велено было какую-то гимназистку: с мутной фотографии щерилось рыхлое испитое лицо.
Ей дали допить пиво с воблой из вчерашней газеты – зашли с двух сторон, схватили за руки.
– Мерзавцы, – она отбивалась, – Да как вы смеете! Я – Анна Каренина!
Прямо от ларька ее доставили в Петропавловскую крепость.
– Когда изволили появиться в Петербурге?
– В одна тысяча восемьсот семьдесят восьмом, – заученно она отвечала.
Спокойно следователь записал и тут же нанес девушке удар ниже пояса.
– Год смерти Некрасова. Скажете: совпадение?!
После допроса ее отвели к парикмахеру: стоял с ножницами наготове отец ее одноклассника.
– Батенька?
– Папаша.
Не без труда он (одноклассник, папаша) вписался в пространство, в котором девушка скользила по тонкой проволоке между двумя образами, это пространство расширяющими, разбивающими его на фрагменты, подобные участкам большого пути, в котором окончание одного не было началом другого.
Заканчивать, впрочем, не планировали: куда интереснее было начать новое.
– Завершено ли наше дело? – гипотетически Анна, Нина, гимназистка, папаша, литератор-сын могли бы спросить в своем кругу.
– Ни в коем случае! – они ответили бы ему.
Принимала постриг гимназистка, превращаясь в курсистку.
Курсы забывания: если не помните, что было до этого – вы закончили их.
– Помнишь ли ты? – пел Нине хор старых большевиков.
– Помню ли я? – Нина держала ноту. – Счастье нам улыбалось!
В процессе стрижки ее осознание себя погружалось в бессознательное – материальность Нины использовалась для поддержания духовности Анны.
Законченное творение вызывает желание его продолжить: какие там станции на железной дороге литературы следуют за станцией Астапово (Лев Толстой)?!
Жизнь между тем проходила мимо: за жизнью (следовать) или за Толстым?
– Видоизменить элементы, заимствованные из реальности! – гениально подсказывал Менделеев.
Понятно было одно: Он вкладывал Анну в Нину, Нину – в гимназистку, сына – в папашу: только так можно было прожить будущее в прошлом и прошлое в будущем.
«Будущее тоже имеет пределы, – щелкали парикмахерские ножницы, – что за пределами будущего?»
– За пределами будущего – стена! – по ночам стучал из соседней камеры Ленин. – Хочется ткнуть!
Анна, поселившаяся в Нине, ждала поезда: Нина органически не могла впустить в себя всех нюансов и потому не ждала конкретно поезда, а просто ждала: во время такого ожидания, она могла отвлекаться на что-то другое, что тоже (должно было) прийти: ожиданий могло возникнуть несколько.
– Ждешь трамвая, такая-сякая? – смеялись ей товарищи
Глава седьмая. БЫЛО СЛАДЧАЙШЕ
Стремительно, как товарный состав, надвигалось будущее: смять, изувечить тело, плюнуть в душу!
Как-то она предохранялась: желала того, что уже было дано.
Анна грезила поездом – Нине хватало трамвая.
Трамвай – желание.
Где-то было.
«Трамвай – в поезде», – иногда размещала Нина, просто чтобы где-то существовать – стоило ей так представить – существовать начинала Анна!
Думалось лучше в поезде.
– Папаша, кто прокладывал эту трамвайную линию?
– Барон Рабкрин, душечка!
В поезде слабеем – крепнем в трамвае.
Поезд дает представление об одной конкретной жизни; трамвай – сообщество: поезд – смерть, трамвай – жизнь.
Куча неинтересных подробностей о приемах трамвайных пассажиров была опущена: следователь не настраивал, и Нина не развернула.
Нина умела гладить старинное кружевное белье: такая одежда снималась с напряженно любящего тела.
Нина сидела на табурете, держала между ног машинку и, выгибаясь, крутила ручку – Энгельгардт видел: ей приятно.
Намеренно он сбился с произношения: «грехспальная кровать».
По всем литературным законам им предстояло друг в друга влюбиться и оживить этим действие: вот и сорвалось словцо с языка.
Предупреждали Ибсен, Чехов, Алексей Толстой.
Нина боялась курносости.
Обвал волос.
Она не сняла передника, намокшего от брызг.
Язвительно хор запел на три голоса в октаву: судебный следователь различил: Келдыш, Мичурин, отец Гагарина: тоже старые большевики!
Покойница набиралась смелости – на позолоченных цепях опускался полупрозрачный гроб!
Кричала Нина приходную молитву.
«Анну оправдал Страшный суд, – ужаснулся судебный следователь. – Она вернулась и станет карать мир!»
Руками они разогнали облака ладана: гроб стоял на столе.
Они сбросили крышку – тут же Александр Платонович Энгельгардт приник к устам восковой куклы: как можно быстрее следовало удалить застрявший в горле шоколад, сделать искусственное дыхание.
Подарок от Римского папы?!
Энгельгардт не раздумывал.
Было сладчайше.
Он возвращался к католицизму.
Нина тем временем поднималась.
Глава восьмая. ИДУЩАЯ ПАРАЛЛЕЛЬНО
Они становились людьми, не рождаясь, а умирая.
Некрасов, Анна, Иван Ильич летали.
Как таковой авиации не было: в воздухе носились гробы.
Некоторые сбивали, другие делали свое дело.
В рыбных пятнах вчерашняя газета обрисовывала дерзкий побег из Петропавловской крепости: в каземате был выломан потолок, и политическая преступница летающим устройством была унесена в неизвестном направлении.
Чкалов божился.
Геринг ел землю.
Не помнил отец Гагарина.
Келдыш выискивал аналогии.
Над сходствами работал Мичурин: всем были розданы одинаковые гнилые яблоки: вдох – выдох!
Происходившее, творившееся – могло ли быть подчинено какому-никакому закону или же в одной точке (музее Некрасова, трамвае, синагоге, на углу Маяковского и Жуковского) просто-напросто сошлись случайные факторы?!
Слишком притязательные.
Свое самочувствие Анна распространяла на других: так именно действуют ожившие образы.
Некрасов и Иван Ильич чувствовали то, что чувствовала она.
В который раз к ним присоединилась Нина, покамест без собственного гроба, но уже завоевавшая право на собственный образ.
Ощущения, неведомые прочим, объединяли их.
Анна представлялась сознанию под видом чего-то приятного, Иван Ильич в чем-то был отталкивающим, и Некрасов являлся смешением их обоих; все трое имели побуждающий характер и претендовали воплотить сущность.
Нина опиралась на мышечное чувство: не создавая новых образов, она вызывала к жизни сложившееся ранее: это было вполне разумно.
Нахлынувшие воспоминания побуждали к действиям, скорее констатируемым, нежели совершенным.
Фиксировалась идея, сама же Нина слабела под ее воздействием.
Мысли становились независимыми и развивались сами по себе: новая личность рождалась: старая новая личность.
Слишком может быть пышная.
Идущая параллельно.
Вторая личность Нины.
Мечников Илья Ильич смеялся, писал «Каренина» задом наперед: «Анинерак»: злодей, перс, итоживший иранскую атомную бомбу.
Лифшиц расспрашивал о детстве: правда ли, отец был дворник? Умеет Нина сама удобно взяться за лом – на крыше синагоги скопилось много льда?
Как будто Нина и Анна срослись спинами: спокойно Анна может скатиться на Нине.
– Это рука не моя! – Толстой отрекается от текста.
Его Анна не может действовать сама – нет в ней целостности.
Придать таковую Анне может Нина.
Глава девятая. ОСОБЫЕ ПОЗЫ
Анну Каренину Нина представляла собой, а кем самое себя представляла она?
Бежит собака – это Нина?
Или Нина – летучая мышь, что парит над собакой?
Может статься она – зебра (самка пингвина), наблюдающая (их) со стороны?
Сколько тел у нее?
Три?
Восемь?
«Толстой, – монотонно Нина раскачивается из стороны в сторону, – взял шестьдесят шесть частей Анны: руку, ногу, грудь, шикарный половой орган – и собрал вместе: манекен. Жизнь в него вдохнула я!»
Частично Анна расплывалась и исчезала (местами Нина тоже могла исчезать и расплываться).
Тело оставалось – исчезало лицо.
Безликая дама, никому не известная, позировала Крамскому, пила на известном углу пиво, задирала экскурсантов в музее, в трамвае прижималась к Илье Эренбургу, изображала набожную в синагоге.
Без лица легко она взаимодействовала со всеми – когда же лицо появлялось, взаимодействие зачастую не складывалось.
Личина мертва, жива личинка?
Мужчины цеплялись за тело: естественные люди!
Себя Нина творила сама – мужчин творило пиво.
Все они одинаковые: всем нужно одного.
Они видели ее каждый день, но толком не знали, кто она: личность была спрятана в теле.
Она (оно) принимала особые позы, всегда сохраняя равновесие.
Накладывались слова: слова обращались друг к другу, как ощущения накладываются на ощущения: грубыми были слова, да.
Кто-то принимал Нину за биоробот: в тело вживлены-де электроды и потому можно обойтись без головы.
Ее голова находилась в другом месте: она не снисходила до объяснений.
Однажды в состоянии «голова не просматривается» телом она наткнулась на голову мужскую, высунувшуюся из люка.
Это была голова Богомолова.
В другой раз он выставил голову из подъезда, в котором точил карандаш.
На пляже в Солнечном он сверху заглянул в кабинку, где Нина стягивала с тела мокрый купальник.
«В голове Богомолова, – представила Нина, – создается внутренний мой образ, который впоследствии перемещается (?) во внешний мир».
Были в голове Богомолова свои внутренние восприятия, которым он подыскивал причины их появления.
Никогда в голове Богомолова не возникал вопрос: существует ли Нина во мне или вне меня?
Она открылась для него, когда он дал ей имя: Нина Ломова.
Он познакомился с нею не целиком, а частично.
Он познал ее тело.
Глава десятая. ПОД ТРАМВАЙ
Он начинал со смутной идеи, которую держал в себе.
Он проговаривал ее себе самому, осознавая.
Каренина заимствована у Толстого – пускай теперь Толстой заимствует Нину!
Толстому принадлежали глаза Анны, ее лицо, ноги, половые органы – его оппонент (Богомолов как оппонент Толстого) претендовал на одежду Нины, ее манеры и общее поведение.
Одно время Богомолов держал Нину в шкафу, раскладывал ее на столе и обращал в католицизм.
– Анна Каренина – это я. – говорил Толстой.
– Нина Ломова – это моё, – приговаривал Богомолов.
В прямых лучах солнца Анна Каренина исчезала, и потому Толстой не выводил ее на природу – свободно Нина принимала участие в завтраках на траве.
Анне приписаны были чувства, Нине – телесные функции.
Вспоминался эскиз Крамского: Анна (сверху) рисует Нину, при этом Нина (снизу) рисует Анну: каждая вот-вот получит свое завершение.
– Прекрасно я знаю, что мой портрет – далеко не я! – показывает каждая.
Когда старые большевики хором разрушили дом Карениных, в руинах Нина разыскала рисунок и вверх ногами повесила у себя в дворницкой.
Личинки мух –
«Засиженное лицо» – появилось определение.
– Меня закопайте так, чтобы голова оставалась на поверхности, – кусала Анна губы. – Толстого хороните головою, тело оставляя снаружи.
От смеха Анны рождались скверные слова и скверные дела: своим поклонникам она велела идти в подъезд и там чинить карандаши, вносить гроб в трамвай четвертого маршрута, натягивать на себя шкуру зебры и расхаживать по бульвару с холодною ванной на спине.
Непараллельно Анне смеялась Нина.
Приключения не героинь вовсе, а приключения мысли: не Нину Ломову бросает Богомолов под трамвай, а именно ее мысль!
Неизвестная мысль запечатлена знаменитым холстом Крамского: аллегорический образ женщины.
«Мыслю, следовательно, молчу!» (в противном случае, это мысль для другого).
Непрекращающийся диалог на пальцах.
Выход за пределы чистой фонетики.
Разделяй и смешивай!
Уровни!
На уровне своего выражения Анна обладала длительностью и могла воспроизводиться – Нина же находилась лишь на уровне содержания и зависела (зависит) от прочной нашей привязанности к ней.
Чудесным образом Нина превращала завершенное в незаконченное - - -
Ни на каком уровне факты не поддавались пониманию.
События не происходили, но перетекали в состояния.
События не происходили, и состояния не переживались (отныне), если они навязаны были Анне (Нине) против ее воли.
ЧАСТЬ ДЕСЯТАЯ
Глава первая. ИНЫЕ ОЧЕВИДНОСТИ
Разворачивался спектакль страстей.
Анна размышляла о Римском папе.
Освободившаяся от психологической оболочки она стремилась к действиям – действия, однако, прерывались, едва успев начаться.
Самая прерывистость была абстрактной, некой и лишенной смысла.
Самая Анна распадалась на собственные сегменты, порождая все новые вопросы: ее руки, голова, ее глаза – как действовали они и как существовали до первых указаний Толстого?!
Толстой стрелял в молоко, чтобы получить творог.
Молочная (реальная) и творожная (воображаемая) Анны смешивались на его языке, после чего выплевывались наружу.
Предварительные условия предшествовали возникновению условий в собственном смысле слова.
Развертывалась образность – заново собиралось тело, уже немного другое.
Все было, может быть, чересчур театрально.
Зрителям Анна ставила вопросы: веяло прошлым.
На жестком кресле из желтого дерева лежал мех голубой лисицы.
Смысл и даже содержание лежали поверх слов, в их разрядке и промежутках, которые их разделяют.
– Дудки, – Анна говорила залу. – Теперь не обморочите, Знаю, как вас понимать надо, притворщики вы этакие!
В зале сидели военные ветеринарные врачи: в армию были призваны животные, способные носить оружие.
Церковь у Анны оттягала Вронского, и потому вопросы смешивались с ответами, словно бы кто-то целовал Анну в глаза – в грудь, в глаза – в грудь, в глаза –
Пружины, мягкие, как волны, вставлены Анне в груди; глаза ее – шаблоны наизнанку.
Шербет ананасовый наоборот.
Не в рот, а в глаз!
Анна была в прямом корсете, мини юбке и шляпке клош: в пику церкви!
Ветеринарные военные врачи видели в ней свою: милые тешились.
– Человек не есть разум, – проповедовала она. – Учиться надобно у животных!
– В мире животных, – собравшиеся принимали, – нет идей и законов – есть лишь события!
Противоречие разума и рассудка не смущало ни их, ни ее.
Ветеринары причесаны были в старом греческом вкусе – после спектакля они уезжали на фронт.
Иные очевидности уступали место былым.
Не за горами было третье августа.
В помощь идее на сцену вышли Келдыш, Мичурин и отец Гагарина.
Они были в масках Весельчака, Грибоеда и Скалозуба.
Глава вторая. БЫЛА ЦЕНТРОМ
Анне делали знаки.
В знак шутки, оскорбления и благодарности из зала на сцену посылали морских свинок; кролики означали сексуальное домогательство; хомяки, горностаи и ринопитеки – алчность, великодушие, ревность, наслаждение, беспокойство, недоверие и стыд.
«Желтые выделения – наши!» – указывали военные ветеринары.
Возникали смысловые параллели – Анна улавливала их.
Не в ветеринарах и в Анне, а между Анной и ветеринарами начинал брезжить смысл.
Военные на алтарь смысла возложили свои профессиональные знания – Анна пожертвовала свою инаковость, переменную сущность, свою тайну (пожертвовала своей инаковостью, сущностью, тайной).
Генерал Павел Павлович Гудим-Левкович, доставивший подчиненных на выступление лекторши, понимал, что в атомном мире нет времени, и потому не спешил грузиться на эшелон, предпочитая поболтать с Анной, не слишком размышляя над ее словами: сила языка полагает, а сила мышления погребает!
Просто (в этом Павел Павлович совпадал с Анной) манипулируй словами – нужное их сочетание выскочит поздно или рано вместе с подходящим смыслом!
Анна еще полностью не была завершена – ее сотворение продолжалось: она видимо переходила из одного состояния в другое; безостановочно она говорила: она была центром, из которого можно было смотреть вперед, назад, вглубь и наружу.
Она говорила, утверждая себя в живых и убеждая в этом сомневающихся: говорила во времени и в пространстве.
– Нет настоящего, – она говорила, – прошлого нет и нет будущего: есть только срань между внутренним и внешним: обман веществ! Говорить, ржать, пищать, цокать, ухать, блеять, квохтать, кукарекать, мяукать, квакать, жужжать, щебетать – значит быть! Слово призвано заменить действие: когда есть слово, есть животный звук, действие становится излишним: не нужно падать под колесо – достаточно, чтобы об этом было сказано (написано): русский человек верит печатному слову!
– Любили ль вы? – ей кричали с мест. – Черным по белому об этом сказано в злополучном романе!
– Там я любила в третьем лице, – обдуманно она отвечала. – Третье лицо убивает любовь – когда мы говорим о любви в первом лице, чувство заставляет нас корчиться и кричать.
– Толстой что ли занимался констатацией? – вдруг понимали военные ветеринары.
– В подъезде, – смеялась она залу, – Лев Николаевич собственной персоной точил карандаш - - -
Глава третья. ДОПОЛНЕНИЕ НИНЫ
Отдельно актеры были не слишком удачны – хороша была объединяющая всё режиссерская часть.
Часа полтора надо было положить на трудный и сложный туалет: совершенно не умела Нина пудрить плечи: она была причесана в старом греческом вкусе.
Анна и Нина сидели на чемоданах.
Была возможность существовать, и они существовали: чемоданы.
Они должны были разъесть самую природу: Анна и Нина.
Они были опошлены множественными перетолкованиями: Нина и Анна на чемоданах.
Сильно чемоданы возбуждали Анну – стоило возбуждению пройти, и Анна оставляла их где попало; Нина следовала за Анною, чтобы чемоданы не утерять.
Предлог для прогулки – творог.
Анна принимает молочную ванну, тем самым замещая начало («Все счастливые семьи») на другое возможное начало («Анна принимает»); Нина дополняет ее, играют женщины!
Дополнение Нины не предшествует началу, а занимает (вдруг!) его место.
Съедено начало со сметаной.
Цитируя голос Анны, Нина переводила его в свой регистр: игра была с всевозможными отношениями: обе женщины способны были выйти за пределы ситуации через ожидание того, что может произойти.
Предвкушаемого покамест не происходило, хотя для этого были все условия.
В молочно-творожной ванне была еще не Анна, а только то, что должно было стать Анною.
Она была всем, прежде чем стать конкретной.
Могла быть здесь и там, сейчас и тогда.
Могла быть здесь и тогда – там и сейчас.
Анна была в поиске голого что.
В паузах существования Анна и Нина менялись местами: так возникали недоразумения.
Совместное их бытие уклонялось от содержательного описания.
– Как поживаете? – к ним приставали.
– Живу помаленьку, – отстранялась Нина.
Жить – это туда и сюда.
Нужно было существовать (Анна).
Или ты существуешь, или тебя нет: Нина жила не потому, что так мыслила, а потому, что в это верила (?): она изживала застарелый жизненный опыт и поднималась на новую ступень познания.
Когда гробница с надписью «счастливейшая» будет вскрыта, Нину там не найдут.
Глава четвертая. ТОЛСТОВСКОЕ ИСЧЕЗАЛО
Планировался отрыв от всех толстовских определений.
Анна готовилась к единению с Космосом.
Неподлинная или подлинная?! Так вопрос не стоял, и она расположила себя в промежуточной между бытийными возможностями позиции.
Соприкасаясь с творожностью мира, она видела человечество как безответственную массу, заглатывающую индивидуальное и превращающую его в безличное.
Свои ощущения Анна выражала в слове.
Толстой воспринимал слово Анны только в поверхностном смысле, не понимая обозначаемого словом ядра и бездумно передавая его (слово) дальше.
Двусмысленная суета возникала – все выглядело как бы понятным и прописанным: в действительности все обстояло не так.
Казалось, Анна отделяется от массы, оставляя ее на заднем плане.
Стоило фону приблизиться, Анна становилась неподлинной; фон отдалялся, и снова она обретала подлинность.
– Любовь – это борьба, – могла встрянуть Нина, тем самым ставя под вопрос самое себя.
Стыдливо прикрываемое одною, другая выставляла напоказ.
Обе попадали в ситуации: любая ситуация вызывала сопротивление.
Ситуацией следовало овладеть: ситуация порой страшила.
Когда страх обволакивал их, они уносились от него в танце: они плохо боялись.
У Анны не сохранились в памяти пережитые в жизни чувствования: равнодушно она наблюдала у Нины ее (Анны Карениной) пальцы, а у Софьи Андреевны – свои (Анны Карениной) полноватые шею и подбородок, которые так любил поглаживать Вронский – у Любы Колосовой были ее (Анны К-ной) ноздри, которые так по-каренински раздувались от волнения или страсти; Магда Геббельс ступала по жизни такими же, как у Анны коротковатыми, в туго натянутых чулках, ногами.
(У самого меня присутствует ее манера топтаться на месте; маменька же и папаша заимствовали у нашей героини раздражающую манеру блестеть глазами и неумеренно позировать).
В ее чувствах зачастую не было логики – захоти, она чудесно рыдала, хохотала, лаяла, пищала, квохтала, мяукала – брала и отдавала, любила и ненавидела.
У Анны не проявлялись вторичные толстовские чувства – именно свои вырывались, первичные.
Так ей внушили.
Говаривали, чувства-де сочиненные.
Усматривались методы сложные и насильственные.
Ее тормошили.
– Как это вы решились упасть под колесо?
Она была вынуждена копаться в себе, размышлять, анализировать – и – оп! – толстовское исчезало.
Она была соотнесена и ничего более.
Глава пятая. ПОД СЕБЯ
Когда Анна и Вронский вступили в отношения, без которых невозможны были пространство и время, Каренин и Нина пребывали в пространстве и времени, в которых отношения положительно сделались невозможны.
Поведенческое пространство мира адаптировало к себе живущего в нем, определяя особенности его поведения и давая ему, живущему, отобрать то, что соответствует органам чувств данной адаптированной особи.
Слепые покамест к проблеме смысла Каренин, Вронский, Анна и Нина должны были прозреть и перестать воспринимать мир избирательно, ухватив его в целом.
Они были по сути символическими животными: Анна, Нина, Каренин, Вронский: собакой, зеброй, пингвином, хомяком – и относились к жизни, как к игре (на сцене).
Одни и те же декорации воспринимались ими по-разному.
Анна впитывала цвета, Нина – запахи, Каренин слышал звон, Вронский все должен был пробовать на зуб.
На сцене между тем выставлен был срез мира, который предстояло освоить, пусть в упрощенном варианте.
Трава предоставляла возможность устроить на ней изысканный завтрак.
Такой именно давал возможность самовосстановления.
Организм строил под себя среду, которая обратно действовала на него, формируя.
Нина, Каренин, Вронский нуждались в Анне, чтобы существовать – без нее они пребывали в ожидании.
Когда Анна самовозобновлялась, Нина отбирала значимое из наличного, Вронский задерживал все малоценное, Каренин дергал телесные нити, соединенные с разумом.
Нужно было быть готовым упасть, чтобы не упасть совсем: нужно было тренировать падение, чтобы устойчиво развиваться.
Голова Богомолова втягивала мир в себя, превращая внешнее во внутреннее и снова выпуская это внутреннее наружу уже чуть измененным.
Кто-то спешил провести аналогию между головою Богомолова и иранской атомной бомбой – та и другая грозили взорвать мир.
Ну и что же?
Любая вещь проявляет признак системы, да?!
Красный мешочек, коробка с пестрой надписью, кустарно склеенный чемодан, вагон товарного состава, космическая ракета?!
– Ты не представляешь, мой умный Ваня, как ничтожен ум, который строил эту железную дорогу!
Анна была искусно загримирована – считалось хорошим тоном восхищаться, как замечательно она выглядит - - -
Здесь появляется записной насмешник.
– А не назначить ли (нам) Вронского Римским папой?! – натягивает он чулки всем без разбора.
Все разбегаются до границ возможной достоверности, в которые я верю в том же смысле, что и в принципы классической литературы.
– Кого в таком случае (нам) следует назначить Вронским?
– Того, кто буквально всё пробует на зуб!
Насмешник раздувает щеки.
Глава шестая. ЛОШАДИ УДЕРЖАТ
Всеядно бессознательное, премудро и лаяй.
Думалось Нине: удержат лошади.
Долог путь от исполнения к замыслу: пять дней просидела Нина в платяном шкафу: выбросил ее Богомолов их головы.
Сознание Богомолова с Ниной в голове принадлежало не Богомолову – Нине принадлежало оно!
В позе зародыша Нина сигнализировала о своем всепобеждающем намерении спасти мир.
Здесь нет Литературы. Литература – это предсказуемость.
– Свежие идеи! Свежие идеи! – кричит за окнами разносчик.
Смеется Нина: Горбацевич, мальчик.
Предлагается взглянуть на альтернативы, прорвать пленку цитатности цитатностью же.
Лифт поднимает к тем, кто совершил действие и снял с себя ответственность за совершенное: Некрасов, Крамской, Алексей Толстой, Жуковский и Маяковский.
Не подвергнутые эстетизации.
Кентавр, тужась, себя превращает в химеру.
Запах скипидара: Геринг!
Геринг – это тот, кто определяет, что такое небо.
Сегодняшний негодяй (Н. Л.): чемоданы предполагают сбрасывание.
Лучше бессильная идея, чем безрассудная воля.
Идея: литература состоит из воды.
Идея: включенная в возможный мир Анна способна исправлять (ухудшать) любое положение дел.
Идея: Лев Толстой из Ясной Поляны – автор романа «Анна Каренина», но если бы он не был автором романа «Анна Каренина», он все равно был бы Львом Толстым из Ясной Поляны – но если бы Лев Толстой из Ясной Поляны, бывший автором романа «Анна Каренина», не был бы из Ясной Поляны, он никогда не написал бы романа «Анна Каренина»: роман «Анна Каренина» – роман местный, хотя и разошедшийся по миру – он, как тульский самовар, кипяток из которого льют по чашкам в Санкт-Петербурге и Владивостоке, Тюмени и Казани.
Идея: толстовская Анна Каренина без всякого ущерба для ее репутации может быть замещена чеховской Анной Сергеевной и ее собачкой (таганрогский вариант).
Идея: назвать собаку Анна Каренина и назвать Анну Каренину собакой – у нас сохраняется свобода назвать конкретное существо так, как нам вздумается.
Идея: нам только кажется, что Анна Сергеевна фон Дидериц изменила мужу – это Анна Аркадьевна, изловчившись, подсунула себя Гурову вместо нее.
Идея: с момента выхода Анны из вагона в начале романа Толстой постоянно перестраивает Анну и к моменту падения ее под вагон (в конце) Анна не содержит уже ни одной из своих исходных деталей: ужель та самая?!
Идея: неограниченное множество раз применяемое имя «Анна Каренина» на определенном этапе стало обозначать Нину Ломову.
Если бы под колесо упала другая женщина – Анны Карениной не существовало бы.
Глава седьмая. САМО СОБОЮ
Каренин сошелся бы с Катюшей Масловой, а Софья Андреевна отдалась Пьеру Безухову.
Вместо холодной ванны Вронский водрузил бы на плечи стремянку, стал бы взбираться на нее и падать, себе ушибая бок.
Сам Лев Николаевич под звуки «Крейцеровой сонаты» прикончил бы Любу Колосову, а Жилин и Костылин изгнали бы Еракова с Унковским.
В других обстоятельствах Геринг не стал фашистским преступником, оставшись просто субъектом.
Лошади сопрягаются с прекрасным.
От связи Пегаса с Кентавром рождается изумительное: разум отступает – на первый план выходят воображение и чувства.
А воля?
Всегда авторская!
Толстой велел поставить точки над е.
Каждую фразу последней части взять в черную рамочку.
На каждой странице обозначить: «Я здесь!»
Самый роман велено было назвать «Долженствующие очертить».
За тем состоянием мира, в котором они (?) пребывали, должно было последовать иное состояние, в котором туманные фигуры очерчивали альтернативные образы.
Звуковые тела – звуки тела: подавлять желание в трамвае!
Не напрягаться в трактовках.
Видимость болтовни исходит из глубокого трамвайного разговора.
Буквальный смысл в себе содержит смысл аллегорический, в аллегорическом смысле имеется смысл моральный – в моральном смысле глубоко запрятан духовный сверхсмысл.
Весельчак, Грибоед, Скалозуб – названия иранских атомных бомб.
В живом органичном единстве всего знаемого пульсирует напряжение смысла.
Смысл образуется задним числом в ходе работы толкования.
Всё образуется в природе само собою.
ноябрь 2024, Мюнхен
ПРИЛОЖЕНИЕ К ТЕКСТУ
СПИСОК ДИКОВИН НИНЫ ЛОМОВОЙ:
АДМИРАЛЬСКИЙ КАДМИЙ
АМПУЛА ШАМПУНЯ
АНГАЖИРОВАННЫЙ ПАССАЖИР
АПЕЛЬСИНОВАЯ КАПЕЛЬ
АРТИСТИЧНАЯ ИСТИНА
АРТИСТИЧНЫЙ ПАРТИЗАН
БАЛАНСИРУЮЩИЙ ТАЛАНТ
БЕСПРИНЦИПНЫЙ ИНЦИДЕНТ
БЕССМЫСЛЕННОЕ КОРОМЫСЛО
БОЖЕСТВЕННОЕ МНОЖЕСТВО
БРЕДОВЫЙ ПРЕДОК
БРИТАНСКИЙ ТИТАН
БЫСТРЫЕ СЕСТРЫ
БЮДЖЕТНЫЙ ГАДЖЕТ
ВОДОПРОВОДНЫЙ ОВОД
ВОЖДЕЛЕННОЕ ВЫРОЖДЕНИЕ
ВОЗМОЖНОЕ ПИРОЖНОЕ
ВОЗРАСТНОЙ ПЕДЕРАСТ
ВОЛОСАТЫЕ ПОЛОСЫ
ВОЛОСАТЫЙ ХОЛОСТЯК
ВОСКРЕСАЮЩИЙ ИМПРЕССАРИО
ВОСТОРЖЕННЫЕ НОВОСТИ
ВОСТОРЖЕННЫЙ ПРОСТОР
ГЛАЗНОЙ СОБЛАЗН
ГЛОБАЛЬНЫЙ КОБАЛЬТ
ГОЛОСИСТЫЙ ХОЛОСТЯК
ДЕЛИКАТНЫЙ ВЕЛИКАН
ДЕРЕВЯННЫЙ ТЕТЕРЕВ
ДОБРАЯ КОБРА
ДОВЕРИТЕЛЬНЫЙ ЗРИТЕЛЬ
ДОЧЕРНЯЯ ЧЕРНОТА
ЕЛОВЫЙ ЧЕЛОВЕК
ЖЕЛЕЗНЫЙ СЕЛЕЗЕНЬ
ЗАБОЛЕВШИЙ ЛЕВША
ЗАГОРЕЛАЯ СТРЕЛА
ЗАГРАНИЧНЫЙ ГРАНАТ
ЗАКРУЧЕННОЕ ПОРУЧЕНИЕ
ЗАКУЛИСНЫЕ АКУЛЫ
ЗАМАНЧИВАЯ САЛАМАНДРА
ЗАМЕРЗАЮЩИЙ МЕРЗАВЕЦ
ЗАМЕТНЫЙ АМЕТИСТ
ЗАМОРОЖЕННЫЙ УРОЖЕНЕЦ
ЗАНИМАТЕЛЬНАЯ МЕТЕЛЬ
ЗАПРЕДЕЛЬНАЯ НЕДЕЛЯ
ЗАТЕРЯННАЯ МАТЕРИЯ
ЗНАКОМОЕ ЛАКОМСТВО
ЗНАТОКИ ПАТОКИ
ЗОЛОТОЕ БОЛОТО
ЗОЛОТОЕ ДОЛОТО
ЗОЛОТОЕ ПОЛОТЕНЦЕ
ЗОЛОТОЙ МОЛОТОК
ИЗГОЛОДАВШАЯСЯ КОЛОДА
ИМЕНИТОЕ ЗАТМЕНИЕ
ИСПОЛИНСКАЯ ДОЛИНА
КАНАДСКИЙ ВАНАДИЙ
КАРАНДАШНАЯ ПАНДА
КАРМАННАЯ ШАРМАНКА
КАРТИННАЯ ПАРТИЯ
КОВАРНЫЙ ПОВАР
КОЛОНИАЛЬНЫЙ ПОЛОНИЙ
КОЛОССАЛЬНЫЙ ГОЛОС
КОПЫТНЫЕ ОПЫТЫ
КОРОТКИЙ ОКОРОК
КОСТИСТАЯ ПРОСТИТУТКА
КОФЕЙНЫЙ ТРОФЕЙ
КРУЧЕНЫЙ МУЧЕНИК
КУРОРТНЫЙ ФУРОР
ЛЕГКОМЫСЛЕННЫЕ НАСЕКОМЫЕ
ЛЕНИВОЕ ОТОПЛЕНИЕ
ЛЕНИВЫЕ КОЛЕНИ
ЛИНГВИСТИЧЕСКИЙ ПИНГВИН
МАРИНОВАНЫЙ ТАТАРИН
МНОГОЛИКИЙ АЛКОГОЛИК
МОБИЛЬНОЕ ИЗОБИЛИЕ
МОЛОДЕЖНЫЙ КОЛОДЕЦ
МОРКОВНАЯ ПАРКОВКА
НАВОЗНЫЙ ПРАВОЗАЩИТНИК
НЕПОПРАВИМАЯ ОПРАВА
НЕПРИСТОЙНАЯ ИСТОРИЯ
НЕРЖАВЕЮЩАЯ ДЕРЖАВА
(НАСИЛУЯ СИЛУЭТ)
ОБРАЗОВАННАЯ КОБРА
(ОДОЛЕТЬ ВОДОЛЕЯ)
ОЛЕНЬЕ ПОЛЕНО
ОЛЕНЬЯ ГОЛЕНЬ
ОЛОВЯННЫЙ ПОЛОВНИК
ОПЕРНОЕ СОПЕРНИЧЕСТВО
ОПРОКИНУТАЯ МИНУТА
ОРАНЖЕВЫЙ МАНЖЕТ
ОРГАНИЗОВАННЫЙ МАРГАНЕЦ
(ОТМЕНИТЬ ЗЕНИТ)
ПАРТИЙНЫЙ АРТИСТ
ПЕРМАНЕНТНАЯ ГЕРМАНИЯ
ПЕРСИДСКАЯ ВЕРСИЯ
ПОГРАНИЧНЫЙ ФОТОГРАФ
ПОДВАЛЬНЫЙ ВАЛЬС
ПОДРОСТКОВАЯ БОДРОСТЬ
ПОЖАРНАЯ ГОСПОЖА
ПОКУСАННЫЙ ФИКУС
ПОЛИТИЧЕСКИЙ ЛИТИЙ
ПОЛОВОЕ ОЛОВО
ПОЛОЖИТЕЛЬНО МОЛОЖАВЫЙ
ПОЛОСКАНИЕ ВОЛОСКА
ПОЛОСКАНИЕ ГОЛОСА
ПОЛОТЕНЦЕ-МОЛОТ
ПОЛУДЕННЫЙ СТУДЕНЬ
ПОРАЗИТЕЛЬНЫЙ КИТЕЛЬ
ПОРОДИСТЫЙ КИСЛОРОД
ПОРОШКОВЫЙ ГОРОШЕК
(ПРАВИЛЬНЫЙ РАВВИН)
ПРАКТИЧЕСКИЙ АКТИВИСТ
ПРЕДАТЕЛЬСКАЯ СРЕДА
ПРЕЗЕНТАБЕЛЬНАЯ ЛЕНТА
ПРЕЗЕНТАБЕЛЬНЫЙ БРЕЗЕНТ
ПРЕЛЕСТНЫЕ ТЕЛЕСА
ПРЕСНАЯ ВЕСНА
ПРИЖИМИСТЫЕ СТРИЖИ
ПРОВОКАЦИОННЫЙ ВОКАЛ
ПРОДОЛЖИТЕЛЬНОЕ ОДОЛЖЕНИЕ
ПРОЗАИЧЕСКАЯ МОЗАИКА
ПРОКУРОРСКИЙ ОКУРОК
ПРОРОЧЕСКАЯ СОРОЧКА
ПРОСТУДЛИВЫЙ СТУДЕНТ
ПРУЖИННЫЙ УЖИН
РАСПЛОДИВШАЯСЯ МЕЛОДИЯ
РАСПЛОДИВШИЙСЯ ДИПЛОДОК
РЕКЛАМНАЯ СВЕКЛА
РЕЛИГИОЗНОЕ ЗРЕЛИЩЕ
РОМАНТИЧЕСКИЙ БАНТИК
САНАТОРНЫЙ ФАНАТ
СЕГОДНЯШНИЙ НЕГОДЯЙ
СЕРЕБРЯНОЕ РЕБРО
СКЛЕРОТИЧНЫЙ УГЛЕРОД
СКУЛАСТАЯ АКУЛА
СМЕРТЕЛЬНЫЙ ВЕРТЕЛ
СМИРЕННАЯ СИРЕНЬ
СОБЛАЗНИТЕЛЬНОЕ ОБЛАКО
СОРОКАЛЕТНИЙ ВОКАЛИСТ
СОРОКАЛЕТНИЙ КАЛЕКА
СТРИЖЕНАЯ УСТРИЦА
СПИРАЛЬНАЯ ПИРАМИДА
ТОМАТНЫЙ СТОМАТОЛОГ
ТРОСТНИКОВЫЙ КРЕПОСТНИК
УТИНАЯ ПАУТИНА
УТОМЛЕННЫЙ ОМЛЕТ
УРНА-ЖУРНАЛ
ФАНАТИЧНЫЙ ЛУНАТИК
ФАРФОРОВАЯ КОРОВА
ФИЛОСОФСКИЙ СИЛОС
ХАЛАТНЫЙ САЛАТ
ШОКОЛАДНОЕ ПОКОЛЕНИЕ
ЭЛЕКТРОННЫЙ ЛЕКТОР
Свидетельство о публикации №224122001718