Бабушка Оля

Максим не любил утро, а зимнее утро — тем более. В комнате стояла слепая предрассветная темнота, сверху вздымалось воздушное теплое одеяло, а на тумбе трезвонил будильник. Пальцем Максим смахивал по экрану вправо, чтобы будильник прозвенел на пять минут позже, а потом еще на пять. Затем впопыхах собирался на работу, наливал кофе в термос, нес в машину, чтобы на переезде выпить — все равно минут десять стоять: сначала ждать поезд, потом когда сонные мухи-водители, как и он сам, заведут машины и медленно поплетутся по дорогам.

Эта зима отличалась многим. Максим хоть и просыпался по будильнику, но сразу его отключал и продолжительно смотрел в синеющий потолок, не решался тревожить сонную тишину. Он стал называть утро влажным и молочным, солнце — по-декабрьски жиденьким, а ветер недовольной степной старухой. И каждый раз удивлялся, почему он раньше этого не замечал? Дело в том, что за последние полгода жизнь Максима перевернулась с ног на голову. А точнее, в свои тридцать шесть лет Максим впервые познакомился с жизнью, которая ему собственно и предназначалась, а он не знал.

Максим родился под счастливой звездой, а вернее сказать, у очень сердобольной матери.  Кроме Максима других детей мать Люба более не желала. Слишком неожиданно наступили девяностые — мужу-прапорщику денег не платили, завод, где она работала, не знал, какому хозяину поклоняться и со временем развалился, как вся спохватившаяся страна, что жила в ожидании открывающихся возможностей, а получила скрытые проблемы. Поэтому мама Люба для себя решила, что никаких детей ей не нужно — тут бы одного выкормить, выучить, выстрадать. А когда вроде жизнь наладилась: квартирку заимела от того же развалившегося государства — приватизировала под шумок, дачу купили на островке, куда добирались через лодочную переправу, настало время сына учить.

Люба, к тому времени полногрудая, низкорослая, с душным ароматом ванильных духов и кислинкой пота, поняла, что сына далеко не отпустит. Сколько она ночей не спала, сколько его выхаживала, выкармливала — простуды, ангины, не дай Бог гастрит — тратилась на репетиторов, гандбол, футбол и новые дюже современные джинсы — чтобы в итоге ее мальчик что? В другой город уехал, непонятно по каким общежитиям скитался и синтетическую лапшу пятиминутного приготовления ел? Поэтому устроила Люба своего сынулю через знакомых своих знакомых в тутошний институт. А затем не пустила на военную службу. Любочка просто не могла представить своего холеного, выросшего в скрипящих чистотой пеленках, свежих, отстиранных и с двух сторон отглаженных трусах, в армию. Чтобы что? Чтобы ее мальчик оброс военной похабщиной, пропитался казарменным духом, грудой вонючих носков и дурацких команд, что отдает болеющий идиотизмом командир? Никогда и ни за что! Да и сам Максим не горел желанием отдать единственную и очень оберегаемую маменькой жизнь за абстрактное понятие родина, которое похерили в тех же девяностых, а теперь с началом нового века и правителя с претенциозностью возрождали, будто жар-птицу из пепла.

Но в вопросы службы ввязался отец. Он как бывший прапорщик самых непредвзятых и околовоенных дел, что просиживал штаны в теплом кабинете и занимался перекладыванием бумаг, подвыпив вечером в гаражах с другом Толиком и надоумленный тем же Толиком, решил разобраться с женой и армией.
— Сын будет служить или не сын мне более, — звучало так громадно, с таким спиртным амбре и заплетанием в словоформах, что Люба не знала, что думать. Впервые муж пошел против воли жены. Что с ним? Пьяные черти попутали или, действительно, так тому и быть? На следующий день, хоть голова у отца Максима и болела, но духу перед женой хватило проблеять: «Я сказал, так оно и будет». Сына определили в армию, но на условиях жены. Через знакомых очень серьезных знакомых договорились, чтобы сыночек служил в гарнизоне, в черте родного города.

От всех маменькиных назиданий, нравоучений и «хотим, как лучше было» Максим сбегал в одно единственное доступное ему место — к бабушке Ольге Дмитриевне. То был старый, не очень большой домик с русской печкой, скрипучими половицами и пестрыми круглыми половичками из лоскутков. В отличие от мамы Любы баба Оля была худенькая, сухенькая, юркая, с чуть расплывшимися боками от возраста под заляпанным фартуком и с косыночкой на голове, где прятались седые жиденькие волосы.

У бабы Оли любимым местом в доме была кухня. Там вечно стоял эмалированный тазик с тестом, вываливающимся за края, словно морская пена. Когда ни приди к бабушке, а она уже настряпала пышных, рассыпчатых, вкусных до проглатывания своего языка пирожков, пирогов, пышек, блинов и еще бог пойми чего вкусного и сытного.

— Мама, готовьте меньше, — говорили ей дети.
— Хорошо, — кивала баба Оля в трубку, а на следующий день перезванивала одной из дочек и стыдила. — Что же никто не заедет, не зайдет? Пирожки-то стынут. Да и Павлику скажи, чтобы муки мне привез, и маслица, да побольше, не как в прошлый раз. Я печенья напеку песочного, а там масло нужно хорошее, пускай не поскупится.

Баба Оля дочерям и слово не давала сказать, бросала трубку, не хотела слышать нытье про «некогда» и «мама, у всех свои дела, какие пироги?»
— Алло. Я. Да. Да хорошо все. Думаю, пирогов наделать рыбных, давно рыбных не было. Ага. Ты Валерке своему скажи. Когда он на рыбалку собирается? А ежели не собирается, то пусть на рынок сбегает или к нам на «Ветеран» и рыбы возьмет. Там бывает и по пятницам, и по воскресеньям. Только пусть звонит, я заранее тесто поставлю.

И если три разнокалиберные дочери бабы Оли хватались за головы — ведь у всех свои семьи, дети, мужья и проблемы, а тут она со своей стряпней и вниманием — то Максим чуть ли не единственный, кто обожал бабушку и бежал к ней.
С приходом гостей бабушка доставала свои фирменные тарелочки и чашечки в мелкий горох, наливала чай с душистой мелиссой, что росла у нее тут же у крыльца и на зиму сушилась. Обязательно к столу — пышки, ватрушки, пирожки.

Вот так прибежишь к бабе Оле с мороза, а у нее печь натоплена, прижмешься холодными, обветренными руками, сразу заколет, приятно защиплет, побежит кровь разливами и перекатами по всему телу. А потом усядешься за стол и начнутся разговоры, темы насущные, житейские, но сказанные по-доброму. А если просидеть подольше и разговорить бабушку, то зацепишься за воспоминания. И польются тогда воспоминания с теплым вздохом, с горчинкой грусти, похожие на туманный быстрый поезд, в котором мелькают лица давно ушедших в небытие людей.

Под такие разговоры да под чай с пирогами щеки млели, тело обмякало и превращалось в пористый, горячий мякиш белого хлеба, что готовила та же баба Оля. Обстановка приказывала мозгу спать. У бабушки спокойно, уютно, удобно. Стоило только прикорнуть под гул новостей из старого телевизора на софе из дерева с красными лакированными ножками, как чувствовал, что выспался на год вперед. И сразу боль тупая проходила в затылке, приобретенная то ли от сидячей работы, то ли от бытовых забот.

В какой-то момент Максиму стало жалко стремительно увядающую бабу Олю. Хотя старушка не желала унывать. Все хлопотала да возилась — убраться в хате, летней кухне, кладовке, намыть баню, предбанник, натопить, тесто поставить. Нужно ведь напечь на неделю. Вдруг люди придут, а чай не с чем пить! С магазинным печеньем, жутко отдающим подсолнечным маслом и разрыхлителем? Нет уж, увольте! А какова человеческая доброжелательность: кто придет в гости — непременно надо усадить за стол с самоваром, пускай тот и электрический, и паяный и перепаянный, и уже неработающий, но все равно создает атмосферу добротного застолья. А воду и электрический чайник вскипятит.

— Не мужское это дело, — отказывалась от помощи баба Оля. — Одно дело, золу выгрести да дров с водой натаскать, а тесто — это для женских рук.

Но со временем сдалась. Кому еще опыт передавать, если уж сам внучок просит, лезет, выпрашивает — назойливый, прыткий, понимающий — может, и толк будет?
— Тесто не любит суеты, громких разговоров, шума, сквозняков, — учила бабушка. — Тесто все и всегда чувствует. Подойдешь с плохим настроением — не подымится, будешь с легкой душой — выйдет, как заказывали. Но на самом деле, внучок, тесто примет тебя любого. Все в жизни бывает. Слеза льется, а работать нужно. Горько на душе, а животы все равно есть хотят. Дела никогда не ждут особого настроения, на то они и дела. Но если хочешь вылечить кого-то, особенно, душу, то подходи к готовке с любовью, вкладывай теплоту, сердечность, любовь… Все-все вкладывай. Тогда и человеку будет не просто вкусно, но и полезно.

Так незаметно для себя баба Оля передала премудрости готовки пирогов — луковых, маковых, рыбных, овощных — пирожков, пышек, вареников, курников, творожников. Научила печь топить, за жаром следить, чтобы пропеклось да не подгорело. И чтобы все было на месте — ухват, кочерга, совок для углей, совок для золы. Ни датчиков температуры, ни времени особого, все на глаз, да по своему опыту выпекалось.
 
Максиму безумно нравилось возиться с тестом. Его мать Люба тоже умела готовить, от того и сама формы имела пышные, но опять же  — зачем этому обучать сына? Жена — вот, кто должен знать секреты кулинарного мастерства. А мужчина — добытчик.
Но пока жены у Максима не предвиделось, а добытчиком он хоть и был, но плохим. Если бы не мать, которая через знакомых своих знакомых устроила его к промышленникам, работал бы Максим продавцом в каком-нибудь магазине электронных товаров — чего он умел, так это разговорить собеседника. Мать, правда, сильно надеялась, что сыночек сможет через свою способность к коммуникациям вылезти в люди. Видела она своего Максимку в группе тех самых лиц, что приезжают лично проконтролировать, навести смуту, переполошить все отделы, брать взятки в хрустящих пухлых конвертах и выпивать с высокими чинами чего-то резкого с пятью звездами у стеклянного горлышка. Но Максим ходил на работу с неохотой, выполнял все, что требовалось, никогда не оставлял работу «на потом», но выше не лез. Считал работу механической, все делал без души, как робот, да и чувствовал себя этаким новогодним щелкунчиком в зеленых бархатных панталонах: заведешь — буду работать, не заведешь — буду стоять.

И жизнь шла своим чередом, если бы не весна — грязная, слякотная, с разбитыми улицами, стекающей жижей то ли мусора, то ли остатками реденькой зимы. Но именно этой неизлечимой и долгой весной вдруг внезапно и совершенно не запланировано отошла в другой мир баба Оля.

Баба Оля умерла во сне. Легла после баньки, чистенькая, с распушившимися седыми завитушками оставшихся волос, пахнущая разбухшими березовыми вениками и земляничным дешевым мылом. Легла, чувствуя себя уставшей и измотанной, со стучавшим сердцем где-то высоко в голове, в затылочной ее части. «Это от бани, от пара, перегрела маленько», — думала баба Оля, укладываясь в кровать, забывая измерить давление, а проснувшись ночью от нескончаемой и резкой боли в груди, поняла, что не сможет подняться, набрать номер, глотнуть таблеток, только и успела подумать о своих хорошо, да прикрыть глаза в болезненной, но такой отпускающей, улетающей в другие миры истоме.

Все понимали, что время пришло, что никто не вечен. Тетки да дядьки Максима приняли смерть достойно, без сумасшедших завываний и показушных страданий. В отличие от родни Максим болел душой и даже присоединился, но только одним плечом, к табору тихонько плачущих у гроба тетушек.

Правда, когда предали тело земле и водрузили на могильный холмик несколько искусственных венков, оказалось, что самая важная часть — это вступление в наследство. Все хотели продать дом бабы Оли, а точнее землю. Потому что по сегодняшним меркам загородной жизни дом бабы Оли приравнивался к сносу, а земля (по тем же меркам) предназначалась под постройку двухэтажного особняка с газонами, гаражами и плиткой, уложенной на последние строительные деньги кого-то другого, но не человека из семьи.

Максим с горечью расставался не только с бабушкой, но и с печкой, с дешевыми коврами на стенах, трельяжным зеркалом, кричащими, яркими занавесками, купленными у цыган, круглыми половичками из лоскутков. Забрал все фотографии, любимые чашки и блюдца в горошек, посуду. Супницы, молочницы, сервизы — обыкновенные и даже не из ГДР или Чехословакии — да кому они нужны? А ухваты, чугунные сковородки — черные с толстым нагаром по бокам — кому, если есть заморская «Тефаль»? Максим все сгреб и забрал себе, даже старый самовар, негреющий и потемневший, забрал. А еще Максим сделал безумную вещь, не входящую ни в какие рамки понимания жизни его матери и тем довел ее до такого сердечного припадка, что отец Максима от испуга за жену сам чуть не отошел на тот свет. Максим уволился с приличной работы.

Денег у мужчины имелось достаточно. Он и не тратился — некого одевать, обувать, кормить и дарить роскошные подарки вкупе со слащавыми комплиментами, что доводят женщин до сердечного экстаза и постели. Поэтому на скопленную сумму он арендовал помещение в оживленной торговой части города, оформил все бумаги, нанял бухгалтера и персонал, закупил оборудование, а еще составил бизнес-план и все-все продумал.
Мать хваталась за голову и наводила много шума, пока Максим расставлял бабушкину утварь по только что приехавшим и собранным деревянным полочкам. Здесь пригодились и супницы, и блинницы, и чугунки. Только подумать! Никому не нужное старье превратилось в предмет дизайна.

Максим как раз высверливал в стене отверстия, чтобы повесить толстые, добротные рамы со стеклом, как мать остановила свой праведный гнев и обратила внимание на рамы:

— Это что? — взяла Люба одну. — Это ее? Ее? Кулинарные рецепты?
Мама Люба не верила глазам. На пожелтевшей старенькой бумаге были написаны материнским, слегка подрагивающим почерком рецепты. Где-то стертые от времени буквы, заляпанные цифры — то, что сестры бы выкинули на помойку при первом же разделе имущества, обрекло форму, вторую жизнь. И не просто жизнь, а достойную и красивую — в толстых рамах, будто картины из галереи.

— А это? — трясущимися руками Люба перебрала все рамы и остановилась на нижней из стопки. — Это? Молитва? Зачем? — просила она словно у себя, а затем начала читать.

Люба читала слова, те текли, перебирали струны души, цепляли, кололи мягкие внутренние ткани, распирали грудную клетку, подкатывали ком к горлу и перехватывали дыхание, а в конце совсем вырвались и превратились в слезы. Потому что в самом низу молитвы, тем же неровным, подрагивающим почерком были перечислены имена дочерей и внуков — всех, без исключения. Всех любимых людей, за которых болело и переживало сердце бабы Оли. И Любе не осталась ничего, как опустить руки, мотать головой на вопросы сына, которые она в душном слезном порыве уже и не слышала. Люба выбежала на улицу — сырую, влажную, по-зимнему темную — под ветер, врезающийся пыльными иголками в раскрасневшиеся щеки, нос, глаза... Баба Оля их так всех любила, а она? Она? Только о себе и своих заботах думала?

Люба прятала слезы, хватала ртом воздух, шла домой, не разбирая дороги. Когда зашла в квартиру, опустилась в одежде на кресло и поняла, что больше не будет противиться сыновнему желанию. Может быть, баба Оля не просто так за всех молилась? Может быть, она достойна того, чтобы память о ней жила? Может, сын прав со своей новой затеей и его нужно не отговаривать, ему нужно помогать? Как просила всегда мать: «Подсоби немного, Люба, все же двоим легче ношу нести, чем одному».

Поэтому эта зима разительно отличалась от других зим. Особенно для одной семьи, особенно для одного человека. А для других? Были ли изменения?
Снега в декабре люди города степей так и не видели, а видели лужи, видели елку на площади «Ленина», отражающуюся в этой самой луже, жидко наряженные новогодней мишурой магазины, прилавки, заваленные акционным шампанским, суетящийся народ. Правда, снег все же выпал, где-то в начале декабря — покружился поземкой, а потом испарился как дымок над остывающим чайничком, будто ничего и не было. Осталась только земля, промерзлая, с трещинками, будто ранами, и с глубокой застывшей глиняной колеей от колес машин. Коричневый, неприглядный, с серым ухабистым асфальтом, ветром, гоняющим мусор и поднимающим придорожную, невыметенную дворниками пыль. Для обитателей маленького города — совершенно обычный декабрь.

Но для Максима это была его персональная встреча с новой жизнью. Теперь замерзшие лужи поутру хотелось колоть башмаком, как в детстве, хотелось идти пешком до работы. Да что там — хотелось бежать из съемного жилья и жить только на работе. Он не замечал, как декабрьские дни становились короче и сливались в один монотонный комок из дел и суеты. Он не считал свой город печальным. Даже Ленин с постамента на площади ему улыбался, а голуби ворковали и суетились под ногами, воздух был чист, а небо, хоть и блеклое, но такое воодушевляющее, такое новоиспеченное.

Максим просыпался под будильник, смахивал влево и долго смотрел в потолок с синими разводами. Подымался бодрым, мчался со съемной квартиры через площадь Ленина, через недостроенный, горемычный и заброшенный депутатами парк, через пешеходный переход. Мимо школы и пенсионного фонда — любо-дорого смотреть — к рынку, где уже толпа машин и людей перебегали через дороги, расползались по городу кто и куда, через цветочные магазины к своему маленькому счастливому кафе, над входом в которое гордо висела вывеска с надписью: «Пирожковая бабы Оли».


Рецензии