Поэт Лев Лосев

*
Блажен, кто соблюдал диету,
Кто не бросался словом "честь",
Кто понимал, что Бога нету.
Но вел себя, как будто есть.

Дмитрий Быков о Льве Лосеве



Посвящение Бродскому
*
Где воздух "розоват от черепицы",
где львы крылаты, между тем как птицы
предпочитают по брусчатке пьяццы,
как немцы иль японцы, выступать;
где кошки могут плавать, стены плакать,
где солнце, золота с утра наляпать
успев и окунув в лагуну локоть
луча, решает, что пора купать, -
ты там застрял, остался, растворился,
перед кофейней в кресле развалился
и затянулся, замер, раздвоился,
уплыл колечком дыма, и – вообще
поди поймай, когда ты там повсюду –
то звонко тронешь чайную посуду
церквей, то ветром пробежишь по саду,
невозвращенец, человек в плаще,
зека в побеге, выход в зазеркалье
нашел - пускай хватаются за колья, -
исчез на перекрестке параллелей,
не оставляя на воде следа,
там обернулся ты буксиром утлым,
туч перламутром над каналом мутным,
кофейным запахом воскресным утром,
где воскресенье завтра и всегда.

1996 г.
*
*

5 декабря 1997 года

В сенях помойная застыла лужица. В слюду стучится снегопад.
Корова телится, ребёнок серится, портянки сушатся, щи кипят.
Вот этой жизнью, вот этим способом существования белковых тел
живём и радуемся, что Господом ниспослан нам живой удел.
Над миром чёрное торчит поветрие, гуляет белая галиматья.
В снежинках чудная симметрия небытия и бытия.
*
*
На кладбище, где мы с тобой валялись,
разглядывая, как из ничего
полуденные облака ваялись,
тяжеловесно, пышно, кучево,
там жил какой-то звук, лишённый тела,
то ль музыка, то ль птичье пить-пить-пить,
и в воздухе дрожала и блестела
почти несуществующая нить.
Что это было? Шёпот бересклета?
Или шуршало меж еловых лап
индейское, вернее бабье, лето?
А то ли только лепет этих баб –
той с мерой, той прядущей, но не ткущей,
той с ножницами? То ли болтовня
реки Коннектикут, в Атлантику текущей,
и вздох травы: «Не забывай меня».

*
*
Прозрачный дом

Наверное, налогов не платили,
и оттого прозрачен был насквозь
дом, где детей без счету наплодили,
цветов, собак и кошек развелось.

Но, видимо, пришел за недоимкой-
инспектор ли, посланец ли небес,
и мир внутри сперва оделся дымкой,
потом и вовсе из виду исчез.

Не видно ни застолий, ни объятий,
лишь изредка мелькают у окна
он (все унылее), она (чудаковатей),
он (тяжелей), (бесплотнее) она.

А может быть, счета не поднимались,
бог-громобой не посылал орла,
так – дети выросли, соседи поменялись,
кот убежал, собака умерла.

Теперь там тихо. Свет горит в прихожей.
На окнах шторы спущены на треть.
И мимо я иду себе, прохожий,
и мне туда не хочется смотреть.

*
*
Коринфских колонн Петербурга
причёски размякли от щёлока,
сплетаются с дымным, дремотным,
длинным, косым дождём.
Как под ножом хирурга
от ошибки анестезиолога,
под капитальным ремонтом
умирает дом.
Русского неба бурёнка
опять ни мычит, ни телится,
но красным-красны и массовы
праздники большевиков.
Идет на парад оборонка.
Грохочут братья камазовы,
и по-за ними стелется
выхлопной смердяков.

*
*
Как, зачем в эти игры ввязался,
в это поле-не-перекати?
Я не знаю, откуда я взялся,
помню правило: взялся – ходи.
Помню родину, русского Бога,
уголок на подгнившем кресте
и какая сквозит безнадёга
в рабской, смирной Его красоте.

*
*
Иуда задумался, пряча
сребреники в суму,
холодный расчёт и удача
опять подыграли ему.

Срубить колоссальные бабки
и прежде случалось подчас,
но что-то становятся зябки
апрельские ночи у нас,

но падалью пахнут низины,
но колет под левым ребром,
но в роще трясутся осины,
все тридцать, своим серебром.

И понял неумный Иуда,
что нет ему в мире угла,
во всей Иудее уюта
и в целой Вселенной тепла.

*
*
Взять бы по-русски – в грязь да обновою,
плюхнуться в мрак ледяной!
Всё просадить за восьмёрку бубновую
окон веранды одной.

Когти рвануть из концлагеря времени,
брюхом и мордой к земле,
да ледорубом бы врезать по темени
тёзке в зеркальном стекле.

Ночь догоняет меня на бульдозере.
Карта идёт не ко мне.
Гаснут на озере красные козыри,
золото меркнет в окне.

*
*
30 января 1956 года (У Пастернака)

Все, что я помню за этой длиной,
очерк внезапный фигуры ледащей,
голос гудящий, как почерк летящий,
голос гудящий, день ледяной,

голос гудящий, как ветер, что мачт
чуть не ломает на чудной картине,
где громоздится льдина на льдине,
волны толкаются в тучи и мчат,

голос гудящий был близнецом
этой любимой картины печатной,
где над трехтрубником стелется чадный
дым и рассеивается перед концом;

то ль навсегда он себя погрузил
в бездну, то ль вынырнет, в скалы не врежась,
так в разговоре мелькали норвежец,
бедный воронежец, нежный грузин;

голос гудел и грозил распаять
клапаны смысла и связи расплавить;
что там моя полудетская память!
где там запомнить! как там понять!

Все, что я помню, – день ледяной,
голос, звучащий на грани рыданий,
рой оправданий, преданий, страданий,
день, меня смявший и сделавший мной.

*
*
В клинике

Мне доктор что-то бормотал про почку
и прятал взгляд. Мне было жаль врача.
Я думал: жизнь прорвала оболочку
и потекла, легка и горяча.

Диплом на стенке. Врач. Его неловкость.
Косой рецепт строчащая рука.
A я дивился: о, какая лёгкость,
как оказалась эта весть легка!

Где демоны, что век за мной гонялись?
Я новым, лёгким воздухом дышу.
Сейчас пойду, и кровь сдам на анализ,
и эти строчки кровью подпишу.

*
*
Звезда взойдёт над зданьем станции,
и радио в окне сельпо
программу по заявкам с танцами
прервёт растерянно и, по-

медлив малость, как замолится
о пастухах, волхвах, царях,
о коммунистах с комсомольцами,
о сброде пьяниц и нерях.

Слепцы, пророки трепотливые,
отцы, привыкшие к кресту,
как эти строки терпеливые,
бредут по белому листу.

Где розовою промокашкою
вполнеба запад возникал,
туда за их походкой тяжкою
Обводный тянется канал.

Закатом наскоро промокнуты,
слова идут к себе домой
и открывают двери в комнаты,
давно покинутые мной.

*
*
Без названия

Родной мой город безымян,
всегда висит над ним туман
в цвет молока снятого.
Назвать стесняются уста
трижды предавшего Христа
и всё-таки святого.

Как называется страна?
Дались вам эти имена!
Я из страны, товарищ,
где нет дорог, ведущих в Рим,
где в небе дым нерастворим
и где снежок нетающ.


*
*
Включил TB – взрывают домик.
Раскрылся сразу он, как томик,
и пламя бедную тетрадь
пошло терзать.

Оно с проворностью куницы
вмиг обежало все страницы,
хватало пищу со стола
и раскаляло зеркала.

Какая даль в них отражалась?
Какое горе обнажалось?
Какую жизнь сожрала гарь –
роман? стихи? словарь? букварь?

Какой был алфавит в рассказе –
наш? узелки арабской вязи?
иврит? латинская печать?
Когда горит, не разобрать.

*
*
Или ещё такой сюжет:
я есть, но в то же время нет,
здоровья нет, и нет монет,
покоя нет, и воли нет,
нет сердца – есть неровный стук
да эти шалости пером,
Когда они накатят вдруг,
как на пустой квартал погром,
и, как еврейка казаку,
мозг отдаётся языку,
совокупленье этих двух
взвивает звуков лёгкий пух,
и бьются язычки огня
вокруг отсутствия меня.

*
*
          Что сквозит и тайно светит...
                Тютчев

Как, зачем в эти игры ввязался,
в это поле-не-перекати?
Я не знаю, откуда я взялся,
помню правило: взялся – ходи.

Помню родину, русского Бога,
уголок на подгнившем кресте
и какая сквозит безнадёга
в рабской, смирной Его красоте.

1997

*
*
Нет

Вы русский? Нет, я вирус СПИДа,
как чашка жизнь моя разбита,
я пьянь на выходных ролях,
я просто вырос в тех краях.

Вы Лосев? Нет, скорее Лифшиц,
мудак, влюблявшийся в отличниц,
в очаровательных зануд
с чернильным пятнышком вот тут.

Вы человек? Нет, я осколок,
голландской печки черепок –
запруда, мельница, просёлок...
а что там дальше, знает Бог.

*
*
Последняя в этом печальном году
попалась мыслишка, как мышка коту...
Обратно на свой залезаю шесток,
её отпускаю бежать на восток,
но где ей осилить Атлантику! –
силёнок не хватит, талантику.
Мой лемминг! Смертельная тяжесть воды
навалит – придется солёненько,
и луч одинокой сверхновой звезды
протянется к ней, как соломинка.

*
*
Пушкинские места

День, вечер, одеванье, раздеванье —
вс; на виду.
Где назначались тайные свиданья —
в лесу? в саду?
Под кустиком в виду мышиной норки?
; la gitane?
В коляске, натянув на окна шторки?
но как же там?
Как многолюден этот край пустынный!
Укрылся — глядь,
в саду мужик гуляет с хворостиной,
на речке бабы заняты холстиной,
голубка дряхлая с утра торчит в гостиной,
не дремлет, ****ь.
О где найти пределы потaённы
на день? на ночь?
Где шпильки вынуть? скинуть панталоны?
где юбку прочь?
Где не спугнет размеренного счастья
внезапный стук
и хамская ухмылка соучастья
на рожах слуг?
Деревня, говоришь, уединенье?
Нет, брат, шалишь.
Не оттого ли чудное мгновенье
мгновенье лишь?

*
*
С ГРЕХОМ ПОПОЛАМ


...и мимо базара, где вниз головой
из рук у татар
выскальзывал бьющийся, мокрый, живой,
блестящий товар.

Тяжелая рыба лежала, дыша,
и грек, сухожил,
мгновенным, блестящим движеньем ножа
ее потрошил.

И день разгорался с грехом пополам,
и стал он палящ.
Курортная шатия белых панам
тащилась на пляж.

И первый уже пузырился и зрел
в жиру чебурек,
и первый уже с вожделеньем смотрел
на жир человек.

Потом она долго сидела одна
в приемной врача.
И кожа дивана была холодна,
ее – горяча,

клеенка – блестяща, боль – тонко-остра,
мгновенен – туман.
Был врач из евреев, из русских сестра.
Толпа из армян,

из турок, фотографов, нэпманш-мамаш,
папашек, шпаны.
Загар бронзовел из рубашек-апаш,
белели штаны.

Толкали, глазели, хватали рукой,
орали: "Постой!
Эй, девушка, слушай, красивый такой,
такой молодой!"

Толчками из памяти нехотя, но
день вышел, тяжел,
и в Черное море на черное дно
без всплеска ушел.

Как вата склубилась вечерняя мгла
и сдвинулась с гор,
но тонко закатная кровь протекла
 струей на Босфор,

на хищную Яффу, на дымный Пирей,
на злачный Марсель.
Блестящих созвездий и мокрых морей
неслась карусель.

На гнутом дельфине – с волны на волну –
сквозь мрак и луну,
невидимый мальчик дул в раковину,
дул в раковину.


Рецензии