Божественный танец Эсмеральды
… Месяцем ранее планы на свой юбилей – шестьдесят лет! – сжигали меня, если не сказать, что поджигали пятки, чтобы я готовился к нему с ранней весны. Я готовился увезти родных и близких мне людей на берег Днепра, где и отпраздновать именины ...мужа, отца и деда! Да «не так сталося, як гадалося». Родные и близкие, поздравив меня в день именин, так же сердечно извинились за то, что у них не получилось приехать – путь не близкий! По этой причине все были мной поняты, а к вечеру в моей голове зазвенело, чуть ли не полевыми жаворонками, давнее желание.
Желание, действительно, было давним, а когда ты ступаешь к тому же на прямую в неминуемую Вечность, оно торопит категоричностью того, что о высоте твоей свечи земного пути знает лишь Господь Бог, и можно не успеть осуществить желаемое. И поэтому в свой первый день на седьмом десятке лет я отправился, поездом, к двоюродному брату Николаю в Винницкую область, в село.
С братом мы были, вроде, одногодки, и в последний раз виделись ещё мальчишками. По сколько нам тогда было лет – не скажу, малые – это точно. Но однажды Николай сделал то, чего многие родственники, уверен, долгое время помнили. Да и мы с ним – тоже. И ведь позабавил, ах, как позабавил их, взрослых!
Покуда сёстры со своими мужьями (наши мамы были родными сёстрами) и односельчане-родственники, приглашённые к столу по случаю приезда младшей сестры из Донбасса, угощались тем, что обычно гостеприимство хозяйскими руками подаёт на длиннющий стол под чистой скатертью, мы с Николаем угощались тоже. В «коморе», куда он меня отвёл, как только все про нас забыли, на деревянном табурете нас вроде как ждал деревянный бочонок «вишняка». Вишнёвого вина то есть. Колька сказал, что оно сладкое, потому вкусное – я поверил брату с превеликим удовольствием и… Из того, что было после, помню себя в «балії» (оцинкованное, чаще круглой формы, корыто, кто не знает), мама льёт на меня очень холодную воду, при этом ругает и извиняется перед «родиною» за своего маленького пьянчужку! А Николаю хоть бы хны от выпитого вина – знать, мол, ничего не знаю, хотя драпанул от своего «тата», быстро сообразившего, впрочем, как и «родина», чьего это ума проступок.
У села было интересное и легко запоминающееся название: «Бабы». В зависимости от перемещения акцентного ударения, оно считывалось как село одной женщины, как бы олицетворяющей «её» через утверждение в названии, или многих женщин. Об этом подумалось, когда я, сойдя с поезда, нанимал такси за симпатичным по цветовой гамме стен зданием железнодорожного вокзала «Вапнярка». Рыжий таксист не уточнил этого, хотя я и произнёс «Бабы» в двух вариантах. Объявив стоимость доставки меня в село, он лишь остался явно довольным, что с ним даже не торговались.
Полчаса езды по тому, что бросало колёса автомобиля с гранитной брусчатки на разбитый до ухабин асфальт и снова на брусчатку вперемешку со щебнем из-под асфальта, всяко мешали моим приятным воспоминаниям о детстве в селе. Это время давало ощущение тепла беззаботного лета, будоражило его запахами, но его было совсем мало как тогда, когда меня привозили на Виннитчину к бабушке и моим тётям, так и сейчас, когда я пытался ощущением ухватить мимолётность детского счастья.
У церкви с солнечным куполом и хмурого вида клуба я расплатился с таксистом. Пройти улицей в акациях, минут пять-семь, и по правую сторону – дом Николая. Во мне была уверенность, что это место я узнаю по забору, у которого томился по полдня оттого, что мой отец его возводил, а меня, пацана, обязывал смотреть, как и что нужно делать. И это в то время, когда Колька с соседскими мальчишками купались в звенящей радостью на всё село речушке. О, как я ненавидел отца за такое регулярное и томительное наставничество, да мой батя – земля ему пухом, и родителям брата тоже – учил меня ранней взрослости, а это – труд. И ведь пригодилось! Очень даже, и даже для не пустого хвастовства: когда делишься радостью, что ты умеешь и сможешь!..
Действительно, пройдя жаркой улицей, что называется, глазами и ногами, я узнал то самое место, где серыми стенами поджимал улицу дом Николая и сохранился забор из штакетника, сквозь который густо пророс кустарник, причём крупно ветвистый. Но главным ориентиром для меня был и остался колодец в начале огорода. Ко всему я застал ещё то время, когда на этом земельном участке украинского чернозёма стояла хата бабушки и деда Николая, уже отошедших в мир иной, да при мне эту хату под соломой разобрали; с той самой поры два слова-значения «стріха» и «саман», я смог бы объяснить, что оно такое, хоть разбуди меня посреди ночи.
Огорчившись поначалу, что брат долгое время не проживает в родительском доме, но жив-здоров и живёт неподалёку – узнал от вышедшего со двора напротив мужичка, что курил самосад (ядрёный такой!), на проникновенное из меня: «Хозяин!», я на радостях и сам закурил.
Мужик был голодный на общение и мы разговорились. Но не успели и докурить, как из дома, что розовел стенами за его спиной, вышла его «жінка» и от двери матерно облаяла своего «чоловіка». «Ага, дочекаєшся єлупеня!..» – этим закончила и вернулась в дом. «Чоловік» мгновенно внял, видимо, осторожному и надрессированному разуму, оставив меня с открытым ртом, одного, у чужих ворот.
Я шёл селом к брату – это оставалось главным и в удовольствие. Похожие один на другой дома толкались впереди меня похожими дворами. За поворотами или за большими ветвистыми деревьями встречались и дома краше, и дворы для отдыха на воздухе. А воздух!.. Дышалось с ощущением пахнущего в тебе и из тебя лета, словно полевые цветы у лица.
Большие и просто огромные по простиранию огороды зеленели по обе стороны улицы, как поля немого, но зримого откровения о проделанной на них работе теми, кому они принадлежали. Иные из них продолжали кланяться земле-матушке и сейчас, в душный полдень: кто – над чубатыми тёмно-зелёной листвой бураками, кто в коротких струйках тени от листвы кукурузы в отличие от подсолнечника, рванувшегося вверх и золотившего даль.
А, вообще-то, село своими деревенскими фасадами и пейзажами не то что бы огорчило, но и глаз не порадовало. К тому же через два-три жилых дома – развалины или разваливались такие же, в основном одноэтажные помещения для проживания. Именно помещения, так как дома – это не украинские «хаты», если и не из глины слеплены, и соломой не перекрыты. Дома за заборами не прячут, хотя и то правда, что лучшим соседом был и остаётся всё же высокий и прочный забор, Да и чему удивляться? Дорогу из гранитного камня, вечную казалось бы, и ту угробили.
Дом жены брата и сам Николай отыскались быстро, а узнавал он меня – для этого понадобилось время. Оно понадобилось и мне, чтобы вместе кое-что вспомнить, спустя полвека. Пока я рассказывал эту историю, в результате которой я простоял на коленях с обеда до вечера в качестве наказания, Николай насторожено слушал и при этом растирал грубыми пальцами небритый квадратный подбородок. И сам он был как квадрат: в плечах – поменьше, в росте – побольше (но не выше меня), одет по сути в тряпьё, прикрывавшее широкую и седую грудь да ноги по бокам. На левой щеке – рваный шрам от укуса собаки (ух, достал он как-то своего дворового пса...) даже морщины его в себя не запрятали, а чёрные точки бугристых угрей просыпались на дряблое лицо, будто веснушки, которых у него отродясь не было, но от чего я сам страдал долгое время, весной и осенью.
«…Нарвав в обе руки красных-красных яблок, пацан спрятался и затаился под ветвями, ожидая с крыши сарая, что вот-вот из дома выйдет его двоюродный брат, гостивший у него со своими родителями, – продолжал я свой рассказ-историю, покуривая и добродушно улыбаясь. – Двоюродный брат наконец-то вышел и тут же в него полетели эти красные и очень сладкие яблоки. Вот только одного не учёл пацан на крыше: его брат стерпит болевую атаку и, словив одно яблоко, запустит им в него. Пацан взвоет, а яблочко прилетит ему, и здорово так, в бок. На его жалобный зов: «Мамо, він поцілив у мене, ...ой, як болить!», из дома выбегут родители, ну и… Долго колени-то мои болели!..» – под конец прокомментировал я своё незаслуженное наказание от отца.
Брови Николая резко взлетели к верху, бледный рот приоткрыла догадка в глубочайшем изумлении и короткий выдох будто бы без слов спросил о том, на что я незамедлительно ответил:
– Да, Коля, это я!..
Забор между нами не стал помехой, чтобы мы по-братски крепко и восторженно обнялись. Не знаю, желал ли брат этой встречи и этих долгих объятий (жизнь – это ещё и ожидание, как я понял), да я сам этого хотел и жизнь подтвердила мою правоту.
Эмоциональность речей, выданных нами один другому в интонациях общей радости и восторга, как бы вызвала из дома жену Николая. Появившаяся Мария была невысокого роста, сутулая в плечах и сгорбленная в спине. Когда она подходила к нам, бросилось в глаза, что её голова, в красном платке, опережает шаги. Наклонена то есть вперёд. И меня посетила шутливая ассоциация: «Колина кикимора!» Демонический женский образ навеяло как некое сходство, так и весёлость настроения. Правда, лицо Марии ничем не отталкивало, хотя ничем, ярко женственным, и не привлекло.
Погрузившийся в воспоминания детства, Николай полагал, что жене небезынтересно знать обо мне хотя бы то, что не забыл он сам. С этим и зашли в дом, но лишь только после того, как в нём иссякли воспоминания.
Живительная прохлада комнат, мягкость ковров под уставшими ногами, янтарный блеск мебели и прозрачность окон говорили об ухоженности во всём и на всём, что видели мои глаза. Сразу захотелось присесть на покрытый синим велюром диван и минуту-другую порадоваться тишине и покою. Но Николай почему-то столбил на пороге, а Мария, сама не присев и мне этого не предложив, вроде как убеждала меня в том, что ни тишины, ни покоя в доме не бывает: внуки подолгу у неё гостят, сыновья и невестки её регулярно проведывают, а она так рада, так рада своим родным и гостям-соседям, что до полуночи у неё засиживаются.
– Та що ж це я?! – вдруг всполошилась она. – Мені ж вас хоча б молочком вранішнім напоїть, ...звиняйте, не чекали, не чекали. Несподівано все якось!
Я успокоил: слава Богу, дожил до такого возраста и положения, что сам себя могу и покормить, и напоить, и пролечить сам себя смогу, если хворь – не та, что укладывает в постель надолго. Мария после этих моих слов самодостаточного мужчины, задышала спокойствием и тут же обратилась к мужу, чтобы тот отвёл меня к себе, а я не сразу-то и понял, куда это «до себе»? Понял, когда с Николаем вышел на улицу, во двор, направляясь за ним к дому поменьше.
Домик был домом когда-то и по его ветхому и запущенному виду – очень и очень давно. Брат поспешил объяснить, что этот домишко они с Марией как-то и по случаю прикупили, с той поры он в нём и живёт.
– У Марії своя хата, у мене своя! – похвастался он при этом.
Хвастовство у брата получилось не искренним. И его нервное хихиканье о том, что он никому не мешает своим храпом, не убеждало, что именно храп укладывал супругов на ночь в разных местах.
Я зашёл в его дурно пахнущую обитель и сразу же вышел. То, что там увидел, требовало объяснений, но я приехал в гости и поэтому повёл себя как гость, неприхотливый и не привередливый. Николай, согласившись покурить на свежем воздухе, завёл меня за угол того, что изнутри соответствовало – это уж точно! – вонючему сараю или кладовой для бытового хламья. За углом я во второй раз ужаснулся: брат, пошарив в кладке дров, выудил оттуда окурок сигареты, заглянул за угол, зажёг «бычок» от огня моей зажигалки, жадно затянулся и тут же глазами – за угол снова. Ясно было, что от кого-то прятался. Сам же и ответил – от кого, напоровшись на мой недоуменный взгляд:
– Марія, коли курю, лається!
«В шестьдесят-то лет?!» – настороженное и тяжёлое недоумение царапнуло в горле, но не открыло мне, незваному гостю, рот. Тем не менее, рука сама достала из вещевой сумки бутылку водки «Козацька». Вопрос «А как быть с этим?!» брат, наверное, считал с моего лица как киношные титры и уже его руки засуетились в радости и беспокойстве одновременно. Подумалось, что Николай, видно, так и не перерос в себе пацана, что курит и боится, что заругают взрослые – окурок сигареты он по-прежнему прятал под ладонью, выдыхая из себя дым осторожными порциями. Было забавно наблюдать за ним таким, но смешного в этом я не усматривал. Наоборот, его нелепые ужимки, в поседевшем взрослом, тяготили его самого.
Снова зашли в дом. Узенькая дорожка по земляному полу подвела нас к кровати у стены, слева, и упёрлась в стол под окном, а справа, тоже у стены, была ещё одна кровать. Я с трудом представлял себя, лежащим на ней, и разочарованно вздыхал. Последний раз здесь мели веником, снимали гардину, чтобы её простирать, протирали примитивный, из досок, стол во времена прежних хозяев. Зато, когда их не стало и домик продался, Николай с Марией по-хозяйски сносили сюда то, что и выбросить жалко, и представляло собой пусть и копеечную, да всё же стоимость. И всего этого они натаскали чуть ли не под самый потолок, прочерченный тремя толстенными деревянными балками в почерневшей паутине.
Смущённый я ещё крутил по сторонам головой, не решаясь на какие-либо действия подселения, как ко мне просунулась Мария, на чём свет ругая Николая. Она, не видя, куда бы положить чистое постельное, что принесла, сунула его мне в руки, при этом локтем зацепила мою вещевую сумку, а я её так и не снял с плеча, и словно экстрасенс словесно набросилась на мужа: мол, только посмей выпить – «...Уб'ю!»
Развалившись на своей койке, Николай блаженно посмеивался, пока его жена, жарко дыша и нервно поправляя платок на голове, перестилала мне постель. Как только она, скрюченная ещё и настроением, ушла с тряпьём подмышкой, он тут же вскочил на ноги. Всем своим видом, одержимого желанием и решительностью, он «скаженными» глазами затребовал, чтобы я отдал ему бутылку водки, а заполучив её от меня, лихо скрутил на ней колпачок и влил в себя ровно столько, сколько отмерял на бутылке безымянный палец. Я и глазом не успел моргнуть – «половини «Козацької» як і не було у пляшці»!
Колбасу «Краковская», колечко в моих руках, он лишь понюхал, блаженно, опять же, хлопая тем, что осталось от ресниц, и засовывая руку под стол. Как оказалось, за очередным окурком сигареты. Курил, как и за углом, пряча «бычок» под широкой ладонью, пугливо разгоняя табачный дым и удерживая под прицелом суетливого взгляда окно. Вскоре ушёл.
До позднего вечера – уже видны были большие звёзды – я, усевшись под домиком, ждал компании брата. До этого времени он не покидал двор, но видел я его лишь тогда, когда он появлялся, откуда-то выйдя, взъерошенный и распаренный повседневными трудами. И снова надолго исчезал в хозяйственных постройках, заменяя себя или механическими звуками чего-то функционирующего от электричества, или от сжигания бензина, или с огорода прилетало его хрипящее негодование чем-то.
На меня у Николая не было времени – это пришлось признать, а в его положение войти, оттого мне и не по наитию вспомнился эпизод из моих армейских будней. Ещё и потому, что из дома напротив, в окно, больше за Николаем, чем за мной, наблюдала Мария.
…Мэрия немецкого городка, в котором дислоцировался наш танковый полк, как-то решила оказать нам дружескую помощь: возвести новый солдатский клуб, Когда начались отделочные работы внутри строительной «коробки» уже под оцинкованной крышей, на вспомогательные работы погнали и нас, солдатню. Я помогал Эрику, перебравшемуся в ГДР на постоянное место жительство из Югославии.
Ему было лет тридцать, не больше, чернявый и терпеливо молчаливый. Но вывело меня из себя не его молчание даже, а монотонное однообразие его действий: помпой набросает на стену раствор, а потом трёт и трёт «мастерком» это место. Полчаса – трёт, час прошёл – всё ещё трёт! Я ему по-немецки, что помнил со школы, а больше глазами и на пальцах говорю, как бы: «Ты что, ...немой?» Он подождал, покуда небритый «мастер» отошёл от него подальше, и на хорошем русском мне отвечает: «Мастер увидит, что я с тобой разговариваю и этим отвлекаюсь от работы, оштрафует, а штраф вычтет из мной заработанного сегодня!»
После услышанного я к Эрику больше не заговаривал – не по-доброму косился на небритого «мастера». Он тоже был не разговорчивым, но его взгляд и брови говорили за него, когда он к кому-либо из штукатуров подходил.
...Несколько раз Мария, выйдя из своего дома, подходила к Николаю. И каждый раз оба очень громко и нелицеприятное друг другу высказывали с остервенелой ненавистью. Вот только кто из них был «мастером» – это мне ещё предстояло узнать.
Прошла неделя. О брате Николае и его гражданской, оказывается, жене Марии я узнал за это время так много, что цветочные красоты и бытовое убожество их подворья мой ум и писательское воображение преобразовали в театральную сцену, на которой натурально игралась обыденная жизнь взрослой сельской пары. Причём каждый с эмоциональным и физическим усердием утверждали собой то, чем «бабычи» жили в годах и веках, полагая, что именно так и нужно жить. А их собственный опыт и эмоциональные диалоги, в основном в матерных криках и в сварливой неуступчивости, звучали как бы под диктовку суфлёрных подсказок личных обид и неприязни друг к другу за годы сожительства. При этом жгучая зависть на чью-то радость и успех сквозили из-под каждой калитки и забора, а пыльными дорогами села бродила такая же нездоровая жизнь, какую я наблюдал на подворье Марии.
Можно и так жить – ведь не вымерли до сих пор и не перебили друг друга, но нездоровая жизнь – это уже драма. А между тем комедия и трагедия – это тоже она, её предполагаемая сюжетная суть. И, наверное, не будь в моей собственной жизни комедий ситуаций и трагедий последствий, а они были, нередко позоря меня и ломая через колено или настучав по голове серьёзными неприятностями, я посмотрел бы на всё по-обывательски равнодушно. Да Николай был мне родственником и это обстоятельство кровности родства включило мне мозги на Марию и обострило чувства к нему самому.
Более того, к этому времени во мне сложилось убеждение, что название села «Бабы» неслучайное. Похоже было на то, что женщины села являлись непререкаемыми носителями семейных ценностей и принципов сожительства. Вроде того влияния на ту самую крепкую мужскую шею, которой крутит слабый пол.
Внешний вид молодых и зрелых женщин явно указывал на их детородную готовность и силу – широкие в тазу и грудастые, тон голосов был в большей мере повелительным и говорили они громко, не боясь за сказанное. И не только это, подмеченное и зафиксированное доминантой их господства, по крайней мере в этом селе, повышали день за днём мою впечатлительность.
Да и чему удивляться, если традиционно украинские сёла и сами селяне мало чем отличались от украинских городов и горожан? Я пожил и там, и там, среди одних и других, и взрослым дядькой пришёл к выводу, что украинцы рождаются эмоционалами, становятся теми, кем становятся от перегретого ума, и умирают прожжёнными циниками. Да, это крайности, но тоже правда! Ко всему: лучшая жена – это чужая, лучший муж – не свой, а лучший сосед – крепкий и высокий забор; повиниться собой за что-то или перед кем-то – нет: «на ланах широкополих, на Дніпрі та кручах» виноватые определены на столетия вперёд. Это «жиди» и «чоловіки». Вместе с тем, благозвучие «украинская семья» до сих пор создаёт мужчина, которого правильно сравнить с опорой, которая годами и долгие годы удерживает добротную и потому заметную многим крышу. А когда она падает…, вот тогда только и голосит честное, но скорбное признание «жінки»: «Як жити без тебе, рідненький, як жити!..»
Мужчин села поэтому я оценивал по тому, как на них реагировали зрелые женщины. И я не увидел глаз, которые возвышали бы таких же зрелых годами мужчин до признания их важности. А «нужен» и «важен» – это не одно и то же, отсюда и эпитеты от мужчин, регулярно топтавшихся на обочине у магазина, где я так же регулярно покупал продукты: «Моя сьогодні, як з цепу зірвалась!..», «Моя бензопилка завелась!..», «Моя гавкала весь день, а тоді ще й гарчала до півночі!..» Тем не менее «моя» в этих их, боевых как бы, жалобах оставалась невидимой верёвкой, на которую они сами себя когда-то посадили, вот только верёвка со временем стала мешать, беспокоя натяжкой, и причинять различного рода неудобства.
Лысеющие и седые головы мужиков, тоже жалуясь на своих «дур» и «овчарок» и кивая на местную власть за суровые сельские будни, лишь грозно плевались и сморкались – селом якобы правит семейный клан, и об этом я слышал чуть ли на каждом углу. Только если и так – кто такое разрешил и позволил?! Так и хотелось остановиться подле таких и резануть им свою матку-правду: мол, мужские брюки одевают не для того, чтобы обтирать ими вёдра, куда до сих пор справляете нужду, а рукава рубах закатывают выше локтей уж точно не для полива этим «добром» огородов, с которых сами же и питаетесь!
Правда, однажды не сдержался, когда искал аптеку, а её, оказывается, два года уж как закрыли, и задержался у пыльных развалин некогда сельской больницы. Тут и подошёл ко мне местный «мачо», в туфлях на босу ногу и с липким запахом немытых волос. Это я стерпел, а «мачо» тем временем увлёк образностью своего мышления, сравнив развалины с указателем на коллективную беспечность. «А до районного центру пихтіть і чухрать довго!..» – заключил он резонно. Но тут же, ухватившись за моё молчание, стал ораторствовать, опять же, о бездельниках в сельсовете. «Одна й та ж баба керує, одне й те ж в результаті!..» Ответил я ему тогда, что мужики села умеют только яйцами в штанах трясти; дорог нет, газа нет, водопровода нет, даже аптеки нет, а что уже говорить о пивном баре или биллиардной!.. Упоминание о пиве будто благотворно дохнуло на «мачо» горчинкой и кислинкой солода, но он не понял, о чём это я – укатил на кривых ногах, видно, сообразив, что подошёл не к ротозею-созерцателю объекта советского прошлого.
Выходило на то в итоге моих наблюдений и умозаключений, что с издавна мужчины села Бабы передали динамо-машину «сільського буття» своим «бабам» и этим все последующие поколения сами себя определили в пассивное дополнение к женщинам. Кто-то ещё и сегодня прятался за своей «бабой», но буквально понимать такую позицию мужчин неверно. И акцентное ударение в названии села, с которым я пытался всё же разобраться, не меняло образовавшийся и утвердившийся смысл того самого «буття».
Как я понимал, этот бессрочный смысл закреплял за женщинами их извращённое понимание и восприятие своих мужчин как традиционное волевое право владеть ими на условиях их терпимой вторичности. Как вторична кожура яблока, картофеля, банана или чего-то ещё из необходимого организму. Как то: мужчина нужен чтобы обеспечил статусом «замужняя», для рождения детей и содержания семьи…, необходим как работник…, и всё такое. Словом, женская классика! Но есть и мужская классика: первобытный половой инстинкт. Он-то, реализуясь на стороне, и наказывает жён за корону на голове, и нередко спасает семью от развала, а детей от безотцовщины.
Возможно, что о женщинах и мужчинах села я судил по косвенным признакам их проявлений, тем не менее мой пытливый ум, так предполагая, пытался этим объяснить грубое и несуразное во взаимоотношениях Николая и Марии.
Продолжая познавать брата в неясном, но растущем во мне беспокойстве, я наблюдал за его сожительницей, ничем и никак не навязывая ей себя. Она была одной из «баб» и мне было интересно, так ли я не прав, утвердившись во мнении задолго до приезда к брату, что нравственные игры в «настоящего мужчину» – трудолюбивый, храбрый, волевой и т. п. – не оправдали ожидания морального Бога.
(Семь дней непраздного созерцания уклада жизни «бабычей» и аналитики в моей голове легли на бумагу заметками, в моём творческом дневнике. Тогда я и предположить не мог, что это литературное хронологическое досье на брата и его женщину, станет сюжетом рассказа…)
…«3 июля, понедельник (день приезда).
Со скрежетом оставшихся во рту зубов, но я вписался дорожной сумкой и сухим телом в пространство над кроватью. Паутину со стен и потолка убрал первым делом, хотя до этого постель смотрелась креативно: будто под дымчатым шёлком! Знал, что мы, украинцы, бережливы от финансовой бедности, да засыпать в мусорнике, пусть и под крышей, мне ещё не приходилось. Жуть как не хотелось этого, однако же я по собственной воле приехал к брату, а уж такой у него дом: пахнет прелостью и воняет мышами!
Николай пришёл злой. «Сука!», «Тварь!», – сразу с порога, как «отче наш» перед сном (Прости мне, Господи, за эту аналогию!). Заграбастав пятернёй со стола бутылку с оставшейся водкой, взглядом удивился, почему я до сих пор не выпил – ведь ночь на дворе, и вроде как спросил заодно: можно?!
Засыпали в тишине, да мне не спалось, и брата и не рассказ, и не исповедь, вперемешку обиды на жизнь с досадой на самого себя, тревожил его стонущими вздохами.
– Оженився я на молдаванці, – рассказывал он, – у Молдавії й остався. Хату нам її батьки подарували на весілля, хазяйство було – все до ладу. Люба мені сина народила, здорового. ...Уже дорослий й у самого – п'ятеро!
Працював трактористом – в полі, в садах. Ну а трактор в селі треба всім і завжди. Розплачувалися чаркою. На вечір приходив додому уже п’яненький. Але Люба розуміла. Тазок з теплою водою до ніг ставила, а як не міг навіть сам помитися – сама мила. Може й лаяла, по-своєму, по-молдавському, але про себе. Ранком розсолом відпоювала, гарячим супом годувала… Бувало, якщо не взяв з собою приготовлену їжу на обід, приносила мені на роботу – по садах і полях знаходила і годувала.
Хорошо жили. Любця моя заробляла за місяць на одній полуниці більше, ніж я за рік у колгоспі – торгувала ягодою на базарі в Кишиневі. Через день автобусом з корзинами, а дорога неблизька. Коли спала? Коли їла-відпочивала? (Николай ещё и сейчас был изумлён этим, и грустное восхищение своей первой женой скомкало его лицо неловкой, виноватой ухмылкой. Наблюдая за ним, посетила меня догадка – ни к клубнике, ни к собственному сыну, и к ведению домохозяйства вообще, он имел отношение постольку-поскольку. Постольку жил, сытно и беззаботно, с женой и сыном под одной крышей. А чтобы продать клубники на год его зарплаты – чтобы только собрать её, нужно иметь чуть ли не механические руки, спину и ноги! Как тут он и сам мою догадку озвучил.) ...Самогонки – хоч залийся, жінка – добра душа і все хазяйство на собі одна тягнула, син підріс і не помітив – коли!
А якось був на лікарняному, поїхав в Баби хату батьківську подивитися та й на кладовище до батьків навідатися. Там Марію зустрів, вона щойно поховала чоловіка. Двоє дітей у неї, а самій у селі з малими дітьми – біда. Згадали як підлітками залицялися. Недовго, але було. Навіть не знаю як так сталося, що у неї залишився… П'яному такі думки в голову не збрідають, а на тверезу голову… Остався і остався! Люба приїздила, не раз. Просила повернутися і Марію просила, аби мене відпустила. Десь з рік тому випадково з нею зустрілися – Молдавія ж поряд. Плакала, казала, що досі чекає. Вісімнадцять років минуло, а вона жде…
4 июля, вторник.
В 6-ть утра затрезвонил мобильник Николая. (Ему позвонила Мария, и даже я услышал её обеспокоенную строгость: чтобы просыпался – корова пить хочет!) Он поднялся, охая неохотой, да выпив воды, как говорится, на старые дрожжи, его повело с банкой в руках и хорошо, что остаточный хмель в голове бросил непослушное тело снова на постель. Банка упала на гору других банок, пронзительно звякнула, но не разбилась и не побила другие, вместе с тем будто просигналила Марии.
Она вошла тихо, а вытолкав Николая в плечи из дома, гневных слов для него не подбирала. Брат, пожалуй, мало чего ещё соображал и мычал чуть ли не в унисон корове. У меня же создалось впечатление, что ему к такому отрезвляющему мало-помалу подъёму не привыкать.
Досыпать пришлось под сверлящий мозги писк свиней, попеременно с их долблением чередующимися «ко-ко-ко» курей. Индюки и вовсе курлыкали моим же раздражением. Потом урчала какая-то механическая «Зараза!..», после этого молоток клепал лезвие сапы, короче – мой сон как рукой сняло!
Ближе к 9-ти я снова зрел перед собой Марию. Увидев меня проснувшимся, она поприветствовала кивком головы в той же красной «хустці» набекрень, но мрачность лица, поглотившая цвет её холодных глаз и тонких губ, никак не выразила гостеприимность. Сунув на стол эмалированную миску с чем-то похожим на суп и поставив рядом литровую банку молока, сказала, чтобы я «теж снідав», и зашаркала от стола на выход, отбиваясь от полчища мух.
Вскоре вошедший с улицы Николай буквально ошарашил меня тем, что, просунувшись к своей койке и задрав край замурзанной простыни, попросил кого-то выходить на свет божий, так как Мария не скоро теперь появится. Из-под койки выпорхнуло что-то похожее на петуха, по бурому и толстому гребню. «Оно» тут же раскинуло на стороны крылья, когда-то белые с чёрными, будто в бахроме, краями. И действительно: петух! Но видом убогий и жалкий, так как одна лапа у него была или сломана, или перебита и срослась самым безобразным образом, а шея…, шея – ну горб, да ещё и со смещением. Зрелище не из приятных!
Выслушав историю этого пернатого горбуна, а звали его «Братушка» – так к нему ласково заговаривал Николай, меня надолго покинуло хорошее настроение.
Печальная история, скажу прямо. «Братушка» вырос в красавца, но не стал главным в курятнике Марии. Не захотел. Зато стал перелетать через полутораметровую сетку-рабицу, межу с соседями, к их беленькой курочке. В самый первый раз путь к ней преградил главный петух на соседском подворье, да «Братушка» так ему навалял в их короткой драке, что с того раза летал к «Эсмеральде», – мгновенно навеяло образ цыганки-танцовщицы из «Собора Парижской Богоматери» – регулярно, на крыльях, может быть, и той самой Любви лебедей! С тех пор уступивший «Эсмеральду» соседский петух, только-только завидев «Братушку», сразу же уводил свой гарем со двора, но уже без неё. «Эсмеральда» после этого подбегала к «Братушке» и они до темноты были неразлучны.
Мария не смирилась с такими вольностями своего (!) петуха. Как-то она подловила «Братушку» на излёте и дважды ударила его сапой. Сапа рубанула ему по лапам и по шее. Увернувшись от третьего удара, он побежал в сторону домика Николая. Дверь была открыта – в неё несчастный и окровавленный влетел, спрятавшись там.
Мария, не найдя «негідника», приказала Николаю, чтобы нашёл петуха и, если ещё не сдох, отдал собакам. Николай так и сделал, но только на словах. Залечил своему «Братушке» раны, как смог, и спрятал его от Марии у себя под койкой.
В поганом настроении я отправился на прогулку селом. Вскоре набрёл на магазинчик, в котором скупился. Помимо продуктов купил сигареты для брата, крепкие и без фильтра. Там же ненадолго задумался, а надо ли водкой дразнить гусей…, да Николай – «Он же мой брат!» – вытеснил из моих сомнений крайнюю нетерпимость Марии к спиртному.
5 июля, среда.
Утром не открывались глаза, а мои уши были ещё забиты вчерашним пьяным бормотанием и голосистым храпом Николая. От этого и моё сегодняшнее решение: больше водки ему не покупать – брат, однозначно, мазохист! Ему было в кайф не только прятаться от Марии с окурком, подобранным на улице, но и дышать обидами на неё и угрозами ей. А слезами слабого духом он умывался, причём не нагревая воды: когда алкоголь внутри него закипал то грозным хвастовством, то тщедушным нытьём личного невезения по жизни. Вот только жить с женщиной, которая тебе – лютый враг, это даже страшнее слабоумия. Он же подчинялся ей, его же ненавидящей, и работой с раннего утра до позднего вечера прислуживал. Потому что самому себе не служат даже – себя уважают, любят и ценят, оберегая уважение к себе и любовь. Это Мария так жила, действуя, в назидательном почтении к себе. Выходило на то, что Николай её раб, или батрак – нет разницы в прислуживании! Печально! А главное – он её не знает и не хочет знать, скорее всего, боясь самого себя.
Воспоминания Николая, возвращавшие его в прожитое, вызвали во мне раздражение и усталость от него.
...Как-то школьником он, с приятелем-одноклассником, смастерил «бомбочку» и сунул её в погасшую за ночь печь, которой отапливалось классное помещение; после этого сами со школы сбежали, а с началом занятий печь разжёг преподаватель. Как же брат радовался, рассказывая об этом и что печь разнесло взрывом. И это – всё, о школьных годах?! Будто та «бомбочка», взорвавшись шальным детством, отбросила взрывной волной школьника Николая в беспамятство.
В профтехучилище, в городе Николаев, он и такие как он, деревенские «бурсаки», постоянно дрались с курсантами мореходки из-за того, что на морскую форму девчонки слетались как пчёлы на цветущую акацию. И за это бить морды? «А чого це? На плечі мореманам чіплялися, а нас цуралися?! – не унималось в брате даже спустя много лет кусачая зависть; пьяная гордыня в нём по-прежнему ликовала от бульдожьей юности и глаза краснели.
Сославшись на головную боль – «Буде гроза!», а небо уже гремело об этом, хмельной запев брата о том, где он работал, кем и как трудился, он переадресовал «Братушке», вызвав его из-под кровати и усадив того себе, лежавшему, на живот. Убогий птах, сжавшись в комок из бело-чёрных перьев, смотрел на Николая одним видящим глазом, его горб-шея заваливался тяжестью на сторону, задирая при этом голову. «Братушка» упирался такому обстоятельству, чтобы видеть и слышать того, кому обязан жизнью. Пусть такой, жалкой до сострадания, тем не менее избежавшей собачьих клыков.
– Як платили, так і робив!.. – признавался Николай, удерживая горб петуха на правой ладони. – Хотя-я-я…, якщо би й платили більше, все одно… Батько «на конях» теж так робив, ...на себе! Дураків нема-а-а! Я сам собі доплачував, ...соляркою з бака, городи орав людям, а яблука продавали з колгоспного саду – ой, Братушка, скільки ми їх продали на сторону! За горілку, ...а-а-а то за що ж ще? За горілку, конешно! У полі спека, курява, дихать нема чим, а я, «Братушка», поламаю щось у тракторі і ремонтуюсь. Дураків нема-а-а! ...День чи два, бувало й весь тиждень. Це вже яку поломку в тракторі зроблю. Але! Перед тим як поламаю хреновину якусь, закопаю в затінку трилітрову банку самогонки, сюди потім притягнуть мого залізного коника, я й ремонтуюсь. Ти думаєш, Братушка, я один такий? …Та ми народжуємось, Братушка, крадіями й заклятими ворагами один одному! Не знаю, чого так, чому так, та родимося ми та-а-акими. А самому собі сокирою голову не відрубаєш. Ні!
Чем откровеннее были воспоминания Николая о том, как он работал на благо Родины, тем отвратительнее я себя чувствовал. Как тут – и боль личного: вспоминалось о начале своего трудового пути.
…Закончил школу, десятилетку, и сразу – в шахту, давать стране угля. Рабочий горизонт – 860 метров, это от поверхности земли вглубь, к залегающим угольным пластам, температура за сорок с плюсом, лёгкие слипаются, оттого не дышишь – задыхаешься из смены в смену, а газ метан только и ждёт случайной искры, чтобы взорваться. Словом, я, горнорабочий, что каторжник на пороховой бочке! Поначалу с ладоней кожа слазила, пять или шесть раз. Битый-перебитый, но живым остался, а двенадцать друзей за одиннадцать горняцких лет пришлось похоронить. И молодыми! Молодыми! Мой же брат Николай в это же время, надо полагать, пробивал сапожным шилом одно за другим колесо в «Москвиче» своего механика, который наказал его рублём (тогда ещё советской денежной единицей) за регулярное воровство солярки…
6 июля, четверг.
Ближе к обеду на подворье к Марии зачастили селяне. Все они приходили за молоком, которым она бойко торговала, о чём я знать, понятно, не мог. И мне стало вроде понятно, почему к двум мискам супа или борща, в качестве суточного рациона пищи Николая, женщина, с которой он живёт и чьё утро начинается со звонка её мобильно телефона, чтобы просыпался – корова пить хочет…, она не приносит хотя бы столько же банок молока. Может, такое и есть банальная жадность, но не скупость без смысла – это уж точно!
В основном за утренним молоком приходили моложавые женщины, но кто бы не появлялся на подворье, до этого не видимый, да вроде как осязаемый от суеты и шума выполняемых в это время работ Николай, уже мозолил собой глаза. Заговаривал первым, приветствуя открытой улыбкой, чем-то или кем-то интересовался, обязательно, а после всего этого с важным видом топтался у выставленных Марией трехлитровых бутылей с молоком. Он как бы демонстрировал покупателям-селянам себя, хозяина, имеющего к этому молоку самое непосредственное и прямое отношение. Мария недолго терпела своего сожителя-муженька и отгоняла его каждый такой раз одним и тем же окриком: «Iди!.. Iди! Тобі що, нема чого робить?»
Не знаю, что при этом переживал брат, да я поодаль томился неловкостью, она же и злила. Брат ведь!
После обеда я отыскал то самое место, где «Братушка» прятался от Марии с прошлого лета. За углом обители Николая, где мы обычно курили (хотя у меня было и своё табачное место – Мария указала на него в первый же день, ещё и консервную банку под окурки дала), вдоль рабицы были сложены рубленные дрова. Между дровами и сеткой оставалась полоса свободного пространства, здесь я и отыскал петуха-горбуна. Но там он был не один, да – с «Эсмеральдой».
Белая курочка смотрелась голубкой. Ещё и потому такой она мне виделась, что головку с жёлтыми бусинками глаз удерживала под «бородкой» своего кавалера, а её собственного гребешка видно не было. Да и зарывшись в пыль, не видны были к тому же и её ноги. Коротким золотистым клювом она, как я понял, чистила грудные перья «Братушки», он же упрямо тянул шею да важно распрямлял свой багровый гребень. Горб от меня закрывало поленце, длиннее прочих, и я, склонившись, стал дышать через раз, чтобы не вспугнуть земное крылатое чудо. Оставаясь под впечатлением истории этих «голубят» из соседских курятников и обладая творческим воображением, зреть чудо хотелось, конечно, но они и в самом деле были подлинно чудесны: две птицы своей земной участью, вместе и по отдельности, озаряли меня изнутри по-человечески приятным и трогательным.
Кладка дров была невысокой, я тихо и осторожно на неё присел. «Братушка» и «Эсмеральда» тоже вели себя тихо и осторожно.
Продажа молока отвлекла Марию и Николая друг от друга, а так бы они сцепились по любому поводу, как собаки, и что стало визиткой их неуважения один к другому. Ясно было, по крайней мере мне уж точно, что огрызающейся сукой во взаимоотношениях был брат, а терпеливым и, главное, результативным кобелем – его женщина. Оба не были оригинальны в проявлении себя, вместе с тем их кажущаяся нелюбовь демонстрировала мне явление нездоровых чувств и помыслов. Любить ненавистью – вот что истязало их бессрочно, изо дня в день ослепляя каждого яростью и гневом. При этом сексуальная энергия, какой бы она ни была в проживаемом ими возрасте, томила обоих и угнетала. Это я понимал. Непонятно было, зачем они вместе? Не почему, а зачем?! Чтобы мучить собой друг друга? Но тогда …в слабоумии уютнее быть и оставаться таким, каким себя вообразил или возомнил!
7 июля, пятница.
В доме Марии я был однажды, в день приезда, и недолго, а то, что я успел увидеть и подметить тогда, указывало на любовь хозяйки к комфорту, и не только. Яркие ковры на стенах и паласы на полах, толстые и мягкие, понимались мной как потребность, причём постоянная, в нежной красоте и успокаивающем тепле. Заметил я и книги в серванте – наверное, читает, подумалось, с подоконника мигал светлячками роутер – «зависает» в Интернете! Но спустя пару дней всё это стёрлось из памяти и место прежних впечатлений заняла благоразумная осторожность.
К входной белой двери вели шесть бетонных ступенек. Это число мне запомнилось потому, что Николай преодолевал две или от силы три, а оставшиеся и такая же бетонная полоска крылечка были для него Рубиконом. Отсюда он вызывал Марию, отсюда она отдавала ему распоряжения: сделать, пойти или принести… Если брат соглашался – возвращалась в дом, если сразу же орал матом – выслушивала и сама набрасывалась на него визгливой бранью. Исходя из того, что видели мои глаза и слышали уши, мною был сделан вывод-констатация: дом для Марии служил и кабинетом директора, а для Николая, соответственно, дирекцией его батрачества в сожительстве с директором.
Здесь, у «дирекции», с проваленной у дымохода крышей и выбеленными извёсткой стенами, мы и столкнулись с Марией, что называется, нос к носу.
– А що це ви купуєте Миколі цигарки і горілку? Навіщо? – спросила она строго.
Красный платок привычно прятал её лоб, щёки, а узелок часть острого подбородка, но глаза буквально вцепились в меня осуждающим взглядом. Я готов был к ответу, задав встречный вопрос:
– А почему вы этого не делаете? Это же ваш мужчина?! Не стыдно, что собирает окурки улицей, чтобы покурить?
Такой мой ответ и озадачил Марию, и поджёг в ней тщеславие. Она раздёрнула узелок платка, показав наконец свои тёмные волосы, остриженные до плеч, повязала на голову платок снова, явно задумавшись. Взгляд от меня увела, но я был рядом и дышал возбуждённо. Стыд она не переживала, а её ли Николай мужчина – скорее, это помалкивало в ней, может, и до этой самой минуты.
– А хто ще його здоров'я побереже, як не я? – произнесла она важно и даже обосновано. – Уже здох би без мене! На новому кладовищі через могилу – його дружки…
Я возразил мгновенно, не дав ей договорить:
– А работа, …работа с обязанностями вашего сожителя-батрака его, шестидесятилетнего, не отправит к дружкам, как вы говорите? Нет?! Да за эти дни, что я у вас, брата видел считанные часы…
Мария тоже ответила несдержанностью, оборвав меня на полуслове.
– Він мужик! – даже прикрикнула, но поспешила объяснить всё же, что понимается ею под сказанным: – Мужик …не ікона на покуті. Повинен працювать! Нічого йому не станеться! Не один він прокидається з півнями. …Всі мужики в селі, якщо не п'янюга і не лодар. Так у нас заведено, і так правильно!
Выпалив это в сердцах, она перевела взгляд на огород, на котором «опудалом» мелькал Николай, утверждаясь в собственной правоте и тем, что договорила:
– Вас, мужиків, треба держать в кулаці, щоби ні сил, ні часу не оставалось на всілякі дурощі.
Возразить тем, что глупости, на которые намекает Мария и они же, заведшие Николая, чуть ли не под белые рученьки, к ней в дом, а после переселившие на подворье, чтобы, действительно, не сил, ни времени не осталось у него на самого себя, я расценил как «марна праця». Тем не менее и не отмолчался.
– Одно дело – работать, чтобы жить, другое – жить, чтобы работать! – отчеканил я многозначаще.
Мария и не поняла сути только что сказанного ей в назидательной форме, да и вряд ли, если бы и знала о назидании, изменила установке на жизнь и труд для своего сожителя. С минуту мы молчали, но недосказанность нас не отпускала.
Логично было узнать, только ли для работы на себя, слабую и одинокую, Мария вырвала Николая из его семьи, словно не бесхозный лом из земли?
– Хазяйство у мене, самі бачите, …з нього й живу, – подтвердила она, снова ища глазами своё «опудало», поблёскивающее голой спиной в огороде. – Синам помагаю, у них робота то є, то нема … Онуки у мене. А невістки – так собі! А ваш Микола…
– Ваш! – не согласился я.
– …А Микола дурочку знайшов. Вона, дурна баба, зробила з нього ікону для себя, а я – мужика! Мабуть, розказував вам, що приїжджала. Здається, Люба звати. Мій Колька – ваша правда, тільки він – при мені, а не я – для його забаганок.
– Ну, хотя бы одели мужика. На что похож?!..
– Цього ще не вистачало! – раздражение поджало Марии синеватые губы. – Щоби хвіст розпушив і алкашки позлітались?!.. А такий нікому не приглянеться!
Закусив краешек платка, Мария сделала от меня шаг, как вдруг остановилась и, покосившись всем телом, спросила с укоризной:
– А чого це ще і досі ви розмовляєте зі мною ворожою мовою?!
Я не нашёлся, чтобы ответить сразу, только ей и не нужен был мой ответ. Двором закивала маленькая головка в красном платке, ступни в галошах едва поспевали, чтобы удерживать привычный наклон тела, а я с горькой-прегорькой досадой понимал, что меня не спросили – так Мария объявила меня своим врагом. Речевые аргументы у неё закончились и можно было считать, что она пошла за патронами. Уехать – вот это было правильно для меня. Враньё, что человек – хозяин своей судьбы, именно она, судьба, есть его единственная хозяйка. А ею для мужчины может быть и женщина.
У дверей своего-не своего мусорного отеля я остановился – за рабицей, со стороны соседей, металась «Эсмеральда». Похоже было на то, что волнение, а больше страх овладели ею и янтарные бусинки глаз высматривали надежду на помощь. Помощь могла быть нужна «Братушке», оттого я решил отложить незамедлительные сборы.
Петух-горбун лежал на боку в узеньком промежутке между сложенными дровами и лазом под рабицей. В приоткрытом клюве что-то желтоватое пузырилось, выбрасываясь наружу с хрипом и клокотом. Когти на лапе периодически разжимались и сжимались, будто искали за что бы ухватиться, чтобы подняться. Перебитая сапой вторая лапа торчала усохшей верблюжьей колючкой и выглядела безобразнее, чем казалась мне до этого. Единственный видящий глаз был закрыт, гребень поменял цвет на коричневый, а горб проявился в пыли ужасающе большим.
Подошёл Николай.
– «Падуча», чи щось схоже на це! – объяснил он, как понимал сам такое состояние «Братушки». – Ці приступи, …три чи чотири уже були. Марія, тварюка!.. Зараз, зараз, курочко…, добре, дивись – сам все побачиш…
«Эсмеральда», словно услышав и понимая слова брата, тут же отошла от рабицы где-то на метр-полтора. Задрав головку к небу и раскрыв золотистый клюв, её малюсенький розовый язычок затрепетал и пронзительно тонкий, жалобный писк устремился ввысь. Лапки, одна за другой, стали грести сухую землю и разбрасывать её на стороны, мощно, одержимо, так как «Эсмеральда» едва заметно, но кружилась на одном месте. Пыль искрилась в лучах солнца и обволакивала её игривой вуалью. Подняв коротенькие крылышки, тянулась ими к головке, будто хотела сомкнуть их – не могла этого сделать, да выброшенные камешки, ударяя в рабицу, выдавали звуки кастаньет.
В таком положении, зовущей милость и танцующей, курочка сделала несколько кругов. За это время камешки не один раз упали на «Братушку», а он продолжал хрипеть и эта придушенная в нём жизнь, борясь за саму себя, изматывала беспомощностью и его самого, и меня, и Николая, и «Эсмеральду». Она же продолжала взывать к милости небес своим страдальческим писком и «танцевать», быть может, для самой смерти, чтобы этим сторговать немножечко время. И эта чуточка земного времени – как вдруг и наконец-то! – открыла «Братушке» глаз, клюв с блеском стали тут же вспорол землю, приподняв этим голову. Гребень ещё касался земли, но горбун уже видел свою «Эсмеральду» и лучистый взгляд из жёлтых роговиц цепко ухватился за жизнь и удерживал подле.
– Підведеться, – успокоил Николай, – й ще поживе. Дивись, дивись далі!
«Братушка» вставал мучительно, по крайней мере для меня. Но он-таки стал на здоровую ногу, оттолкнувшись от земли клювом и спланировав равновесие крыльями. А я видел перед собой одноногого, которого хворь бросила в пыль-дорогу, да он всё же поднялся от неуступчивой твёрдости лба и волевых усилий рук.
По ту сторону рабицы «Братушку» ждала «Эсмеральда». Нереальность какая-то, да он буквально бросился в лаз и, преодолев его, подлетел к ней. Приземлившись на здоровую ногу, крылья не опустил и стал, подпрыгивая, двигаться в противоположном от движения «танцовщицы» направлении: «Эсмеральда», склонив головку и опустив крылышки, продолжала вращаться белоснежной голубкой. А меня снова восторгало воображение: «Джигит!». Горб с каждым следующим прыжком грозил ему падением, но джигит матушки-природы отважно сражался со своей немощью и увечьем за полёт и потому из его горла пусть и с хрипом, да прорывался клокот её земного торжества. Чудо?! Да, я созерцал чудо!
Внезапное предчувствие, что не одни мы с Николаем являемся свидетелями волшебства природы, моментально развернуло меня на угол дома. До него было несколько шагов. Пройдя к нему, я увидел уходящую Марию. Видела ли она «Братушку» с «Эсмеральдой», об этом можно было только гадать.
8 июля, суббота.
До полуночи с братом вели разговор о моём отъезде. Побудительную причину я не назвал. Николай упросил меня остаться ещё на пару дней, к тому же в поезд «Львов-Донецк» можно было подсесть по нечётным дням, а он пообещал, что в понедельник, 11 июля, меня отвезут на железнодорожный вокзал. Заодно я узнал от него, что завтра у Марии день рождения, что будут гости и вот это, что будут гости, как бы подсказывало, что кто-то из них меня и отвезёт в Вапнярку.
Утро субботы началось со звонка мобильника Марии в шесть утра и привычного от неё «…Корова пити хоче!». Но, вернувшись, Николай вытянулся на постели в тех же самых лохмотьях, а ничего другого я на нём не видел за дни пребывания у него в гостях, и почти что сразу крепко уснул. Часа через два с миской фасолевого супа к нам зашла его «директриса». И она тоже внешне и, особенно, лицом, всегда суровым и недовольным, не привлекла к себе внимание. Ничего не сказав, ушла. Удивила, причём неожиданно, догадка, что и у её «раба-батрака» есть, похоже, выходные дни.
К полудню Николай непонятно отчего оживился. К супу он даже не притронулся, а сидя за столом, раз за разом срывался к окну и что-то или кого-то высматривал. Нетерпение выдавливало из лица скулы, ладони потели и он тёр ими по груди – нервничал! А меня будто и не было рядом. Наконец, спустя не менее часа его бесконечных вставаний из-за стола и нервной суеты у окна, всё прояснилось: запах жаренного мяса завёл в дом Марию, в миске – горка котлет, а вторая её рука поставила на стол двухсотграммовый стакан водки, аккуратно и бережно, что удивило не меньше.
Мария ушла, перед этим показав Николаю свой сухонький кулачок, предостерегающий его от продолжения банкета вне двора, но он уже был счастлив. По-настоящему и до вида блаженного!
Выпив треть стакана, ему захотелось поделиться со мной наполнявшей его душу алкогольной радостью, а желудок ещё и пахнущими луком и чесноком котлетами и для этого он заглядывал мне в лицо с той самой улыбкой блаженного.
Настроение брата радовало, но беспокоило его состояние через полчаса. Улыбаясь в ответ, я искал и не находил повода, чтобы уйти и не обидеть его честолюбие. Вряд ли он понимал, что это такое в нём, бодрит и восторгает, да ему ведь его женщина поднесла и поставила перед ним вкусную снедь с «чарочкой», а подобное возвеличивает мужчину в собственных глазах. Но! Чуть позже его состояние уважения к себе и гордости за себя сорвётся, обязательно, в лоно бессильной жалости и он заплачет даже, слезами ранимого сердца (нет-нет, Николай понимал, что рядом с Марией утратил мужское достоинство, а достоинства его как человека она записывает числами и плюсует их в столбик!). Отсюда на смену жалости примчится пьяная ярость, что-то будет заявлено ей угрожающе, но лишь в моём присутствии, что-то будет разбито в дребезги поблизости от моей кровати, вот только на следующий день он забудет о своём категорическом решении уйти от «твари», с которой «промучився вісімнадцять років».
Так и случалось, как только Николаем была выпита последняя треть самогона из голубоватого граненного стакана. Этот стакан он разбил о стену от воображения, что стена – это Мария, не соображая при этом, что Мария действительно является стеной из его слабостей.
– Хватить з мене! Піду …завтра! Без мене її або свині зжеруть, або корова на роги підніме.
Пьяневшего брата в очередной раз обуяла страсть свободы.
– Замучила мене вона і її сім'я, нехай тепер сама, …без мене! – грозился он тем, что я уже слышал. – Ти знаєш, за всі роки, що я живу з нею, вона й не згадала про мого сина, про онуків?! Спить же, тварюка, на матрасі з грошима, а я, …як старець попідтинню! Ну, скільки ще їй треба молока, м'яса, яєць і крові моєї ?!
Николай искренне удивлялся и по-настоящему злился. Он не желал Марии смерти, и в этот раз – тоже, лишь проклинал её на чём свет стоит, с одержимой тоской поглядывая на пустой стакан. А я уже знал – вот-вот рванёт огородом и вернётся с бутылкой мутной самогонки. Но перед тем, как это случилось, он, будто и не пил вовсе, проговорил:
– Лаялись ми якось, а я взяв та й я здуру ляпнув, що поїду до сина в Молдавію. А після цього паспорт мій зник. …Так і не віддає! Та я знаю, де вона його ховає.
– Любит! – резюмировал я, но про себя обозвал обоих идиотами.
– Без мене їй хана!
– А тебе без неё?
– Та й мені!
Эти слова, честное откровение брата, тронули меня правдой. А его правда – его! – заключалась в том, что он боялся жить собой. Сразу и вспомнилось: «Боявся матері, в школі – учительки, на роботі – начальників, тепер боюсь Марії!» – признался он как-то в отчаянии. Не дал Бог воли и отваги? Только я уже тогда подозревал, что страсть брата к пакостным воспоминания из прожитого – это есть и будет его мелочная месть всему и всем за собственную слабость ума. Именно такой ум он унаследовал от традиционности «сільского буття» и это оно взрастило и воспитало в нём трусливого пакостника. Пакостями задабривался зверёк, но Марии прислуживал зверь!
Не прошло и получаса, как пол-литра сивухи Николаем была выпита, с противным причмокиванием и отвратительным чавканьем, и он, развалившись на постели ублаженным радостным покоем, с дымящей сигаретой под ладонью, вспоминал себя бедового, как ему казалось.
На этот раз я узнал, как его, уже ставшего сидеть, послали в рабочее время поколоть дрова у прокурора. Николай раскатал, что называется губу, что тот ему в обед непременно нальёт пятизвёздочного коньяку или заокеанского рому, а тот всего-то сытно его накормил и напоил чаем из ослепительно блестящего самовара, так вот, брат после этого по-прежнему усердно колол пеньки и колотое относил в сарай. Да на пути к сараю стояло ведро с солидолом и каждое поленце он одним концом опускал в это ведро. …Пацан! А коньяк нашёлся сам – в шкафу сельсовета, куда Николай сунул свой любопытный нос после того, как починил оконную раму, что за зиму набухла и затирала створками, и остался один в кабинете председателя. Там же, в шкафу, нашлась и грелка, куда он слил трёхзвёздочный коньяк, заполнив пустые бутылки обыкновенной водой, для полива цветов. А как оскорбился, как оскорбился потом, когда председатель настоял на увольнении Николая. Сам рассчитался, к тому же не пойман – не вор, но: «Я йому, козлу, устроїв!» И устроил!..
Водка сморила брата, как только он это запальчиво выкрикнул, оставив меня наедине с мыслями. «Так и не вырос!» – первая мысль, а вторая, о том, что Мария сделала из него мужика, в чём вчера меня заверяла, изначально была отвергнута мной, потому и напомнила о себе сейчас. Не тяжёлый труд делает мужчину мужчиной при женщине, таковым он становится самостоятельно, в частности, признавая даже грехи своей женщины своими. Своими! И грехи эти он не замаливает, а не позволяет совершить их впредь ни ей, ни себе. А тяжёлый труд и, немаловажно, неблагодарный оскотинивает как мужчину, так и женщину!
9 июля, воскресенье.
Вид брата приятно удивил. Он был выбрит, то, что осталось на голове – причёсано, в джинсах, правда, в мятых-перемятых, и в рубахе в мелкую клетку. Одеколон «Сирень», а зеленоватый флакон я видел на подоконнике, разил запахом, и сильно.
По тому, что корова Зорька молчала, свиньи не пищали, а домашняя птица не кудахтала и не курлыкала, я определил их состояние: накормлены и напоены. Это сделал Николай, потому и ходил по двору прогулочным шагом. Мария суетилась у плиты под навесом, в двух казанках что-то готовилось и это что-то она попеременно помешивала длинной деревянной ложкой. Было непривычно видеть их миролюбивыми по отношению друг к другу, да я вспомнил о её дне рождения.
Солнце завалилось на бок, к закату, ещё нескорому, а Николай к себе в дом так и не зашёл. Не видел я, чтобы и в дом Марии заходил. Всё это время он не отходил от неё, старательно помогая ей в приготовлении горячих блюд. Запахи жаренного мяса и рыбы заполняли двор и приманивали котов. Очевидно было, что событие именин объединило усилия и желание сожителей одним и тем же: прожить этот день по-людски. По-семейному, пусть только внешне и на вид преобразившее Николая. Возможно, что рядом с ним Мария проживала иной смысл, но ведь что-то в них, примерившись, слышало, соглашалось и уступало. Это ум, если даже и слабый, однако управляемый чистыми и добрыми побуждениями. «Такие обычно сводят пути-дорожки мужчин и женщин и уже с ними заворачивают в совместное будущее, но как же так случилось, – думалось мне, – что нормальными, с точки зрения здравости своих помыслов и устремлений восемнадцать лет тому назад, Николай и Мария дошли, рука об руку, лишь до первого перекрёстка?»
Рассчитывая уехать завтра, я задремал, чтобы приблизить как бы понедельник. Проснулся от безудержного шума во дворе. Сообразив, что подошли гости, от окна стал за ними наблюдать. Рано облысевшие сыновья с двух сторон обнимали свою маму, трое внучат, от подростка до крохи, только-только ставшей на ножки в ярко-розовых сандаликах, в это время пытались вручить зардевшейся бабушке букеты цветов и подарки, в упаковочных золотистых коробах. Вроде конопатые невестки Марии поздравляя из второго эшелона, называли её мамой, но все трое, включая саму «маму», держали дистанцию обособленности. Из Винницы приехала подруга – это радостно накричала Мария, подруги долго и трепетно обнимались, и даже заплакали. Родная сестра, годами младше и с таким же властным и холодным лицом, как у старшей, подошла к ней предпоследней, а последним был её безликий муж, потому я его и заметил.
Николай будто затерялся в яркой на одежды толпе, но так казалось потому, что до всех гостей ему было дело. Он и для жарких объятий был готов, и тёплые и ласковые слова произносил, да в итоге мужчины с ним поздоровались за руку, а подруга Марии подала свою, милостиво.
Торжественно и празднично пошумев под окнами, гости потянулись к крыльцу, а оттуда до застолья – помыть руки да присесть. Николай помог всем и руки помыть, и практически на его плече о полотенце их вытерли.
В дом заходили в той же последовательности, в которой поздравляли Марию. Она была возбуждена тихим счастьем матери и бабушки и, хлюпая носом, замыкала вереницу родных и дорогих ей людей. Николай домывал в ведре руки, а мне думалось, что наконец-то он преодолеет эти разогретые летом шесть ступенек отчуждённости и холодности к нему Марии и ощутит себя членом её семьи. Он бездумно, да, бросил свою когда-то, но тяжело, годами, работал на эту, одевшись по такому случаю в мужчину, доброжелательного и пахнущего сиренью. Но я поторопился, рассуждая о видимом как о действительности. Мария с недоброй ухмылкой вернула брата, и меня тоже, на грешную землю.
– Тобі нема чого робить? Уже все зробив і руки миєш? – спросила она издевательски жёстко. – Йди, Йди працюй! I води в баню наноси, чуєш, що кажу?! – добавила гаркнувшей собакой.
Оставшись один, Николай лыбился и продолжал вытирать руки о потемневшее полотенце. Я же снова проживал очередную неловкость за него, в детстве боявшегося маму, в школе учительницу, на работе начальников и восемнадцать лет к ряду Марию. Свою женщину! Вот только была ли она его? Тем не менее она слепила из него флюгер своих желаний, чего не смогли сделать родная мать, учительница, начальники. Потому что он не их боялся, а наказания как ребёнок, позволивший себе непозволительное, и ответственности как взрослый, ненавидящий себя трактористом полевой бригады. И за это – не понимая, что можно себя ненавидеть, не осознавая этого – мстил, кому смог, пакостями и великовозрастной придурью. Психоаналитик выправил бы Николаю мозги, и своевременно, а встреча с таким человеком, увы, затягивалась. Но встреча с психоаналитиком от жадности, высокомерия и коварства состоялась…
…Униженный и жалкий вид брата объясняла природа женщин: подчиняют служением и прислуживанием, прекрасно пользуясь как одним, так и другим. Поздно было растолковывать ему это и что отнюдь не его Мария преобразовала его страхи в трудовое прислуживание ей за горку свиных котлет и стакан водки по субботам. И сейчас под её окнами в бликах сумерек он, её флюгер, обязан был провернуться в сторону колодца. Чтобы этого не видеть, я отошёл от окна.
Спустя пару минут скрип велосипедных колёс вернул меня на прежнее место. Калитка после гостей оставалась открытой, туда и влетел Николай на велосипеде, не останавливаясь. Оставив за спиной шесть десятков лет, его ноги по-юношески крутили педали, а куда… «Флюгер указал направление, где можно утешится стаканом водки и утереться вымытой рукой!» – предположил я.»
Мобильник Николая трезвонил долго. Я был готов к отъезду, но не к тому, чтобы так рано проснуться. Мария не заставила себя ждать. Выяснилось, что брата не было всю ночь, а мобильный телефон он с собой не взял.
Говорить с Марией мне не хотелось, тем более на «ворожій мові». Она же, уходя, говорила сама себе:
– Нажралось, падло, …тепер буде спати до обіду!
Но и в обед Николай не появился, и я отправился на его поиски.
В родительском доме его не оказалось. Кого видел, того и спрашивал о нём, мне отвечали, что моего брата знают, но не видели. Часа два на поиски и расспросы были потрачены впустую.
Вернувшись, я застал Марию в положении и состоянии палача: одной рукой она удерживала за ногу «Братушку», в другой был топор, уже поднятый кверху. Горбун висел головою вниз и его собственница пыталась забросить взлохмаченную голову с обвисшим гребнем на колоду. Сделать это мешали раскинутые крылья, но упрямством Мария достигла желаемого.
Удар топором был молниеносным и точным – «палач» откинул ногой, подальше от себя, упавшую в траву голову, в то же время резко приподняв то, что осталось от жертвы. На колоду пролилась кровь, много и обильно, и жёлто-зелёная жидкость, возможно, из горба «Братушки». При этом его умиравшее тело было абсолютно обездвижено, точно в нём не осталось сил сопротивления для такого рокового случая.
Наконец, Мария разжала пальцы и рябая груда плоти в перьях рухнула на окровавленный дубовый помост дикой, но земной смерти. Крылья, будто руками, обхватили колоду, а «палач» не стал терять ни секунды, приступив к четвертованию. Под хлёсткими ударами топора крылья ломались, выбрасывая из себя перья поменьше и белоснежные пушинки. Пушинки прилипали к рукам Марии и меняли цвет на красный. В этот же цвет перекрасилась трава и алюминиевый таз поблизости от колоды, а топор, сверкая лезвием при каждом взмахе, рубил и ломал, рубил и ломал! Хруст костей был явственным и омерзительным.
Изрубив «Братушку» до груды мяса, костей и перьев, Мария столкнула это всё в таз и в последний раз рубанула по колоде. Освободив руки, она увидела, какими они стали, и понятно лишь для самой себя закивала головой. Ощутив и прочувствовав меня, стоявшего за её спиной, развернулась ко мне резко и резво, упреждая открытым, угрожающим взглядом слова, сжигавшие меня изнутри. Понятно, что она ждала реакции её личного врага, но не дождалась.
Я курил у рабицы, рядом с местом, где за дровами на зиму прятался от Марии «Братушка» – сюда таз с ним, уже не убогим, а мёртвым, она и принесла, швырнув его на землю перед тем, как уйти. Я не знал, как передумать в ней зло, но то сумасшествие, которое она продолжала совершать, в частности, принеся мёртвого «Братушку» на показ «Эсмеральде», было запредельным для здравого понимания и потому опасным. Мария ведь мстила, и кому, – курочке, божьей твари, но эта безмозглая «голубка» возвеличила собой, пусть только в одних моих глазах, человечью сердечность! Но человечье ли во плоти покарало её за это?!
Остаток дня я не выходил из дома. Дотемна Мария сама управлялась с хозяйством и получалось у неё это не совсем хорошо. Корова, свиньи, куры, гуси, индюки – все они хотели есть и пить, в огороде с футбольное поле «горели» помидоры, огурцы и многое чего ещё, а до колодца и назад с полными вёдрами – сам спаришься! Меня посещала мысль, чтобы помочь слабой женщине, да Мария такой не родилась, поэтому и желание, сделать это, не дошло до меня. Хотя и засыпал под её чертыханья и проклятия вперемешку с беспрерывным протестующим мычанием, назойливым писком и громким кудахтаньем домашней животины.
На следующий день всё тоже повторилось: Мария разрывалась между сараями и огородом, но воды, из ближайшего колодца, я всё же наносил, так как не смог уснуть прошлой ночью. А услышав от задёрганной хозяйки обидный упрёк, что не оставил ей ни одного свободного ведра и кастрюли, ушёл в село.
Поезд «Львов – Донецк» мог увезти меня к себе домой только завтра и я, окончательно приняв решение об отъезде не зависимо от того, когда объявится Николай, созвонился с рыжим таксистом из Вапнярки. Тот вспомнил меня и согласился приехать в Бабы. Договорились и о том, где встретимся: у церкви, куда он привёз меня неделю тому.
У Марии я появился затемно. А до этого времени рыбачил с местными пацанами на речушке, в которой прижились серебристый карась и краснопёрка. Любимое занятие успокоило нервишки – они искрили во мне и из меня с момента казни «Братушки». Там же, на душистом берегу и под солнышком, заодно подремал за прошлую ночь.
Ночь, в которую я как бы заново вернулся, мучила тем, что за стеной в алюминиевом тазу ожидало земного упокоения оставшееся от обычного рябого петуха, но этот птах и своим видом, и жизнью, и смертью многое для меня открыл. Словно он и его «Эсмеральда» были дверью, за которую я заглянул, не открывая. Мои язык и губы не могли проговорить даже во мне самом «убогий» без того, чтобы теперь определять убогость по внешнему виду, «жалкий» – чтобы понимать это как слабость, «горбатый» – чтобы отказать такому в любви и взаимности. Эта пара дикой влюблённости и верности, восхищая, корила и меня за многое из того, что давно прожито, но осталось во мне как переживание. И убогий, и жалкий, и влюблённый!..
Первые рассветные лучи были нежными, а грохот падающего на землю велосипеда грубым толчком. Я вскочил с постели и шагнул к окну – вернулся Николай. Мария уже была во дворе, держала в руке ведро, готовая к дойке. Брат прошёл мимо неё, а она, поправляя свободной рукой косынку на голове, выкрикнула ему вслед:
– Молока не получиш! Захочеш їсти – зжери свого півня. Він там, де ховався!
Слышно было как Николай прошёл к рабице и как, вроде, поднял и опустил на землю таз. Запахло «Примой» – видно, закурил. «Неужели осмелился курить в открытую?!» – подумалось. Шаги зашаркали к двери, но в дом он не зашёл. Я снова лёг, приготовившись слышать визгливый обоюдный мат в последний раз. Но было тихо, недолго: что-то упало, а ведро покатилось.
Тишина бывает неуютной и такая, она, подняла меня с постели. Выйдя на улицу, в глазах потемнело от того, что сразу увидел: Мария лежала рядом с колодой лицом к земле, руки раскинуты, ноги тоже, а из головы торчало одно лишь топорище. Лезвие топора затянуло собой, в голову, платок и он стал по-настоящему кровавый цветом. И очень похожим изгибами на бордовый гребень «Братушки». (Символично! Но скрытый смысл от вида платка возник гораздо позже.)
Не знаю даже, какая-такая сила и смелость во мне подвели меня к Марии. Одна её ступня, в розовом носке, ещё мелко дрожала, а галоша отплывала от неё с растекающейся кровью. Кровь была живая, яркая, и вроде как спешила покинуть тело – так шустро вытекала из-под Марии. Топорище блестело мутной гладью от солнечного луча, но этот блеск буквально резал мне лицо паническим и в то же самое время тошнотворным ужасом. Я отвернулся, уж точно не соображая, а живой ли я сам или в глазах пляшут черти, кажущиеся потемнением взора?!
Под ближним к входу в дом Марии окном сидел на корточках Николай. Он курил, пускал сизые кольца, удерживая сигарету между пальцев, чего раньше себе не позволял. Был бледен, сжат внутри глубочайшим переживанием и потрясением от того, что только-что сделал. Но в глазах уже не было страха – похоже, он убил его в себе, жесточайше казнив Марию за единственно дорогое для него живое существо, уже когда-то живое и ставшее птахой-смыслом в его судьбе.
Я лишь шагнул к брату, как пронзительный и знакомый мне писк меня остановил, развернул и взгляд бросился на рабицу. За ней, со стороны двора соседей, «Эсмеральда» пыталась, взлетев на своих крошечных крылышках, перелететь к «Братушке». И для неё то рябое месиво от человечьей жестокости в тазу было им, живым, но снова брошенным хворью на погост смерти, и она не только сейчас, с рассветом, желала быть подле него. На это указывали цвет рабицы, багряный и забитый перьями, словно снегами вьюги, и её вид, изморенной многочасовой борьбой, что была ей не под силу. Оттого «Эсмеральда» в который только раз взлетала до середины высоты преграды и обречённо падала в жёсткую пыль, оттого поднималась, отбегала ещё дальше – набегала, раскинув крылышки и взлетала, но в результате билась грудкой о проволочную сталь. Потому её грудка была кроваво изранена, но она не сдавалась: цеплялась за рабицу клювом, когтями – клюв грыз, когти рвали, да всё равно срывалась, обессилив задолго до очередной попытки-пытки, и падала.
Время стреляло минутами, да так кучно к тому же, что моим безраздельным вниманием пробило пространство в одном месте: там, где «Эсмеральда» дралась за «Братушку». Она, покачиваясь, уходила в глубь двора, а я – будто за ней! Остановилась, вскинула головку к небу, приподняла крылышки, коготки вспороли землю и первая ритуальная горсть улетела к «Братушке». Потом втора, третья, четвёртая!..
Я понимал и не понимал, что происходит. А то, что уже случилось и сковало меня неподвижностью, развернуло, магически тоже, к убитой Марии и к её убийце, моему брату. Ноги с осторожностью обошли смерть в женщине, прожившей своё в координатах оскорбительного высокомерия и непримиримой ненависти к Николаю, кто до седин на голове, на щеках, на подбородке прятался в слабоумии от направляющей воли и стойкого нравственного мужества.
– Йди! Ти поїхав ще учора!.. – приказал и заодно сообщил он, отлипая спиной от стены и уверенно становясь на ноги.
Безмятежность в его глазах пугала: так ли безмятежно в душе?!
– И что будет с тобой?
Логично было спросить у него об этом и я спросил, но скрыть молчаливое возмущение им мне не удалось.
– До обіду я вже буду в Молдавії. Я знаю, как я туди проберусь. Не думай про мене!
На языке застряло «А как же она?!..», да не смог я это проговорить, так как брат совершил убийство и сам понимал, что сделал непоправимое. Глядя мне за спину, на «Братушку» и «Эсмеральду», плотно и с силой сжатые губы, влажные глаза выдавали боль и страдания внутри него, но только не страх. И я думал именно об этом, когда направлялся к дому, чтобы одеться и взять свою дорожную сумку,
На входе задержался, чтобы взглядом проститься с чудом из чудес. И хоть чудеса случаются, одно пернатое чудо украинского села Бабы изрубили топором, на моих глазах, а другое умирало – «Эсмеральда», окончательно выбившись из сил из-за судорожных усилий сделать новый лаз, осела в неглубокой ямке и будто окаменела; крылышки сложились серыми пятнышками, головка опустилась на окровавленную грудку, а с почерневшего клювика капала изумрудами кровь, её дикая, земная кровь.
У калитки мы обнялись с Николаем, понимая, что вряд ли когда-нибудь встретимся и обнимаемся в последний раз. Перед тем, как я пересёк улицу в направлении к церкви, он внимательно осмотрелся и уже в спину мне произнёс: «відьма», «вогонь», вроде того.
К церкви я шёл через старое кладбище, ориентируясь на золотистый купол, никого не встретил на пути – значит, уехал ещё вчера!.. Да и момент убийства Марии я не видел.
Рыжий таксист с Вапнярки приехал раньше оговоренного нами времени. Увидев меня, он сделал несколько шагов мне навстречу. Пожимая руку, бесстрастно сообщил, что «Где-то в вашем селе горит дом, или даже два». Что слышал об этом по радио, на полицейской волне.
Усаживаясь на заднее сидение, я знал наверняка, где горит, почему горит, и кто сгорает в адском огне, нет-нет, не рокового обстоятельства. «Відьма згорить!» – именно это, вдогонку мне, сказал брат, только я плохо его расслышал. Поборов в себе страх убийством Марии, он освободил своё тело от унижения трудом, а душа? Кто теперь ею завладеет и для чего, если Николай никогда до этого сам себе был не нужен?! Парадокс бесцветной личности: нужен всем и всему, а себе – нет, вроде того как могут в человеке отмолчаться уважение и любовь к самому себе.
Мой рассудок продолжал пожирать шок, а горечи вонзившихся в тело ощущений от переживаемого было, тем не менее, не под силу сжечь мою здравость. Видит Бог, что и мои глаза видели дикий танец по-настоящему земной «Эсмеральды»! И если даже его придумал мой воспалившийся мозг, танец был божественным.
Финал трагедии, лишь отчасти метафорично пролившийся алой кровью из сюжета драмы про Николая и Марию, разрубил гордиев узел сплетения двух человечьих судеб, явив в реальности две, нет, вероятно, уже три земные смерти. И как же горько и как же больно оттого, что разумное существо, самой природой определённое давать жизнь, эту самую жизнь высасывает из другого существа!
Но где всё это время было Добро, о котором мы говорим с придыханием и о котором нередко и не просто так пишем с большой буквы? Оно ведь должно было победить? Традиционно! Почему не вступилось и не отвело один и тот же топор?! Почему не затушило хотя бы огонь?! Неужели я всё же прав, утверждая чуть ли не криком-воплем, что Добро придумано, чтобы оправдать Зло в себе, а наказать не себя!
«Уже сдох бы без меня!» – это ведь её слова, Марии, и она ведь искренне верила, что была ангелом-хранителем Николая. Увы, была, и в этом ответ: Добро для одного есть Зло для другого, а чьё-то Зло становится Добром и не для одного к тому же. Но все хотят исключительно себе во благо отодрать одно от другого, словно обои от стены. И это вместо того, чтобы научиться и уметь, наоборот, склеивать одно с другим в целое. Чем?! Умом! Умом, смелым при смелых, деятельным при активных, беспощадным при волевых…, и вот тогда будь то мужчина или будь то женщина дополнят друг друга и станут единым сильным, разумным и гуманным существом. И разве противоположности не притягивают Добро на спину Зла? Ещё и потому так, что именно Любовь, подлинная или кажущаяся, да какой бы ни была – корыстная всё равно, рано или поздно отдирает Добро от Зла, а Зло от Добра, как обои от стены!
– Вы что-то сказали? – спросил таксист.
– «В раба мужчину превращает красота…» – ответил я словами песни Belle из мюзикла «Нотр Дам де Пари».
– О, да! О, да! – возбуждаясь, согласился он. – Бабы – это да… «Я душу Дьяволу отдам за ночь с тобой!..» – напел он песенный монолог Горбуна.
Неожиданно мы остановились. Таксист повернулся ко мне, выражение его лица говорило о том, что растущее возбуждение породило в нём муку.
– А Дьявол – это он или она?! – спросил он, придавив меня взглядом, и тут же уточнил для нас обоих свой вопрос: – Мужчина или женщина?
Я молчал, долго. А таксист ждал ответа, дольше моего молчания. Потому что он не поверил тому, что услышал: что эту неделю я прожил с Дьяволами и даже видел божественный танец «Эсмеральды»!
Свидетельство о публикации №224123101227